Новости лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

1. [ЛОШАДЬ НАПРЯГАЛА все силы, стараясь преодолеть течение]. Наш бот Вконтакте Наш бот в Телеграме. Новости Играть в ЕГЭ-игрушку.

Глава 7 (продолжение)

Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. «Странная рыба! – подумал я. – Что гонит ее из просторных морей в эту горную теснину?!». ЧАСТЬ 5. Совершенно бесплатно и без регистрации! Напрягая последние СИЛЫ, мы прошли ещё пять километров. ЧАСТЬ 5. Совершенно бесплатно и без регистрации!

Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а) с приставкой

1) Преодолев за четыре дня недельную дорогу, он доехал из Михайловского в Москву. Он наблюдал, как многие жители королевства пытались выйти на дорогу. Большинство людей в конечном итоге либо смотрели на это и уходили, либо прилагали минимальные усилия, прежде чем в конце концов сдаться. Сегодня в Жуковском приземлился опытный образец Superjet-100. Он преодолел шесть тысяч километров, вылетев из Комсомольска-на-Амуре. это необходимые условия для становления чело века. Вспомним известную притчу про бабочку. Однажды человек увидел, как через маленькую щель в коконе пытается выбраться бабочка.

Читать онлайн В дебрях Уссурийского края бесплатно

Готовимся к ЕГЭ по русскому языку | Образовательная социальная сеть Бородатые, державшие лошадей, с воплями пустились прочь, стараясь избежать копыт и колес, кто-то покатился в пыли под ноги лошадей, закричал от боли.
Читать книгу «Как закалялась сталь», Николай Алексеевич Островский » Ответы ГДЗ» лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение.
Упр.155 Часть 1 ГДЗ Гольцова 10-11 класс (Русский язык) 1. [ЛОШАДЬ НАПРЯГАЛА все силы, стараясь преодолеть течение].
силуET: лошадь напрягла все силы стараясь 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр.
Подготовка к ВПР Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение гдз.

Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

Мужчины даже не разговаривали, молча уставившись в эль или постукивая в нетерпении чубуками трубок по зубам, словно ждали, когда к ним присоединятся Бран и Тэм. И даже для Совета в Таренском Перевозе, хотя кто знает, думают ли о чем-либо люди из Таренского Перевоза. Лишь двое мужчин у камина, кузнец Харал Лухан и мельник Джон Тэйн, мельком глянули на вошедших парней. Мастер Лухан, однако, не просто глянул. Могучие, в буграх мускулов, руки кузнеца были с ляжку обычного человека. Он до сих пор не снял длинный кожаный фартук, словно его срочно позвали на собрание прямо от кузнечного горна. Кузнец смерил ребят хмурым взглядом, неторопливо выпрямился в кресле, полностью сосредоточившись на тщательном уминании табака в трубке. Ранд, заинтригованный, приостановился, но затем едва сдержал взвизг, когда Мэт лягнул его, угодив по лодыжке. Он требовательным кивком указал Ранду на дверь в дальней части общей залы и заторопился туда, не ожидая ответа. Чуть прихрамывая, Ранд, не так быстро, поспешил следом. На подносе, который она несла в руках, стояли тарелки с соленьями и сыром и лежало несколько караваев с хрустящей корочкой, которыми она славилась в Эмондовом Лугу.

Вид и запах еды напомнил вдруг Ранду, что этим утром, перед выходом с фермы, он съел лишь краюху хлеба. В животе у Ранда, к его смущению, заурчало. Или любого другого возраста, если уж об этом речь. Правда, если вам захочется, — этим утром я пеку медовые пряники. Она была одной из немногих замужних женщин в округе, которые не набивались Тэму в свахи. Ее по-матерински доброе отношение к Ранду проявлялось в теплых улыбках и небольшом угощении всякий раз, когда бы он ни зашел в гостиницу, но таким же образом она поступала и по отношению ко всем молодым парням в округе. Если же она порой поглядывала на него с более далеко идущими намерениями, то дальше взглядов она, по крайней мере, не заходила, за что Ранд был глубоко ей признателен. Немедленно раздался скрежет отодвигаемых кресел, когда мужчины повставали с мест, и похвалы хозяйке. Бесспорно, она стряпала лучше всех в Эмондовом Лугу, и на мили вокруг не было человека, который бы с радостью не ухватился за подвернувшуюся возможность оказаться у нее в гостях за обеденным столом. Над лестницей в погреб, как раз рядом с дверью на кухню, висела лампа, другая ярко освещала сам погреб с каменными стенами.

Лишь в самых дальних его углах притаилась полумгла. На деревянных полках, протянувшихся вдоль стен и поперек комнаты, стояли бочонки с бренди и сидром, а также бочки с элем и вином, в некоторые из них вместо затычек были вбиты краны. Но весь эль и все бренди были от фермеров Двуречья или же сделаны самим Браном. Торговцы и даже купцы продавали иногда бренди или эль из других краев, но они никогда не были так же хороши, как местные, стоили кучу денег, и их никто не просил больше одного раза. Мэт пожал плечами: — Да так, вообще-то ничего. Они скушали это за милую душу, как топленые сливки. Потом выпустил их возле дома Дага. Откуда мне было знать, что они рванут прямо домой? Это уж точно не моя вина. Не оставь миссис Лухан двери открытыми, собаки не забежали бы внутрь.

Я вовсе не думал вывалять в муке весь ее дом. Ранд одновременно смеялся и морщился. Она почти так же сильна, а характер у нее намного хуже. Хотя это все равно. Может, если ты, пройдешь быстро, он тебя и не заметит. По лицу Мэта можно было понять, что шутки Ранда он воспринимает более чем серьезно. Тем не менее, когда они направились через общий зал обратно, торопиться нужды не было. Шестеро мужчин сдвинули свои кресла перед камином тесным кружком. Тэм, сидя спиной к огню, говорил тихим голосом, а другие наклонились к нему, слушая его так внимательно, что навряд ли заметили бы даже стадо овец, прогони его мимо них. Ранду захотелось подойти поближе, чтобы услышать, о чем идет разговор, но Мэт дернул его за рукав и посмотрел умоляющим взглядом.

Со вздохом Ранд пошел за Мэтом к двуколке. Вернувшись, на верху лестницы ребята обнаружили поднос с горячими медовыми пряниками, заполнившими коридор своим ароматом. Там же оказались две кружки и кувшин горячего сидра с пряностями. Вопреки собственному решению подождать со сладким, Ранд, как до него вдруг дошло, две последние ходки от повозки в подвал пытался жонглировать бочонком и горячим, с пылу с жару, пряником. Пока Мэт отводил душу пряниками, Ранд установил последнюю бочку на полку, смахнул крошки с губ и сказал: — Ну, что там о мене... По лестнице простучали шаги, и в погреб торопливо скатился Ивин Финнгар, его толстощекое лицо просто-таки светилось от желания поделиться новостями. И слышал еще, что у миссис Лухан есть кое-кто на примете, кого надо искать. Тех лет, что разделяли Ранда и Мэта с Ивином, которому исполнилось всего четырнадцать, обычно хватало, чтобы быстренько разобраться со всем, что тот скажет. На этот раз парни переглянулись и затем почти одновременно заговорили. Ты разглядел его лицо?

Ивин непонимающе переводил взгляд с одного на другого, потом, когда Мэт угрожающе шагнул к нему, быстро заговорил: — Конечно же, я разглядел его лицо. И плащ у него — зеленый. Или, может, серый. Все время меняется. Кажется, он будто исчезает там, где встанет. Иногда, если он не шевелится, его даже не заметишь, хоть и глядишь прямо на него. А ее плащ — голубой как небо, и в десять раз наряднее, чем любые праздничные одежды, что я видел. И к тому же она в десять раз красивее всех, кого я в жизни встречал. Она высокородная леди, как в сказках. Наверное, так.

Он уставился на Мэта, который заложил руки за голову и зажмурился. Я видел, как они прискакали. А их лошади, Ранд! Я никогда не видывал таких высоких лошадей или таких холеных. Они выглядели так, будто могут скакать вечно. По-моему, он у нее в услужении. Мэт продолжал, словно не слыша Ивина: — Во всяком случае, он ей подчиняется, делает все, что она приказывает. Только он не похож на наемного слугу. Может, воин. Ты бы видел, как он носит меч, кажется, что меч — его часть, рука или нога.

По сравнению с ним купеческие охранники просто шавки. А она, Ранд! Я никогда и вообразить себе не мог никого похожего на нее. Она точно из менестрелевых преданий. Она словно... Не считая купцов, раз в год приезжающих закупать табак и шерсть, и торговцев, чужеземцы никогда, или почти никогда, не появлялись в Двуречье. Может, в Таренском Перевозе, но не так далеко к югу. К тому же большинство купцов и торговцев наезжали сюда многие годы подряд, так что их не считали на деле чужаками. Просто нездешними. Минуло добрых пять лет с той поры, как в последний раз в Эмондовом Лугу появлялся настоящий чужак, да и тот пытался скрыться от какой-то неприятности, приключившейся с ним в Байрлоне, а от какой — никто в деревне не понял.

Он надолго не задержался. Чужаки, Ранд, и такие чужаки, какие тебе и не снились. Вдумайся в это! Ранд открыл было рот, но так ничего и не сказал. Всадник в черном плаще действовал ему на нервы так же, как на нервы кошке бегущая за ней собака. Выглядело же все зловещим совпадением: трое чужаков рядом с деревней в одно и то же время. Трое, если только плащ того, о ком говорил Ивин, — плащ, меняющий цвет, — никогда не становится черным. Морейн, так он ее называл. Леди Морейн. А его имя — Лан.

Мудрой она, может, и не нравится, а мне понравилась. Она извинилась, когда это выяснилось. Да, извинилась. И стала говорить о травах, о том, кто есть кто в Эмондовом Лугу, и с тем же уважением к Найнив, как и все женщины в деревне, и вопросов было много. Она о жителях узнавала: о том, сколько человеку лет, долго ли он тут прожил, и... В любом случае, Найнив отвечала ей так, словно раскусила недозрелую ягоду-сладину. Потом, когда леди Морейн отошла, Найнив смотрела ей вслед, будто... Когда в прошлом году Кенн назвал ее «дитя», она стукнула его по голове своим посохом, а он все-таки из Совета Деревни и, кроме того, по летам ей в дедушки годится. Она же вскипает по любому поводу, но долго не сердится, если только добивается своего. Слишком долго, — пробормотал Ивин.

Судя по всему, наш Бэл Тайн будет самым лучшим из всех. Менестрель, леди — чего можно еще пожелать? Кому нужен фейерверк? Тебе надо бы взглянуть на того приятеля. Он взбежал по лестнице, следом карабкался Ивин, канюча: — Что, и в самом деле менестрель, а, Мэт? Это не как те гончие-призраки, правда? Или лягушки? Ранд задержался только для того, чтобы потушить лампу, потом поспешил за Мэтом и Ивином. В общем зале к группе у камина присоединились Рауэн Хэрн и Сэмил Кро, и в результате тут собрался Совет Деревни в полном составе. Свои слова мэр подчеркивал, ударяя толстым указательным пальцем по ладони другой руки и поочередно вглядываясь каждому в лицо.

Все кивали, соглашаясь со всем, что он говорил, хотя Кенн, в отличие от остальных, кивал с большой неохотой. То, каким тесным кружком они расположились, говорило о теме обсуждения больше, чем ярко раскрашенная вывеска. О чем бы ни шла речь, дело касалось исключительно Совета Деревни, по крайней мере пока. Члены Совета могли бы не понять Ранда, попытайся тот подслушать. Юноша неохотно отошел в сторону. Еще оставался менестрель. И те чужаки. На дворе Белы и двуколки не было — о них позаботились Хью или Тэд, конюхи гостиницы. Мэт и Ивин стояли в нескольких шагах от парадной двери гостиницы, уставившись друг на друга, ветер трепал их плащи. Менестрель здесь.

А теперь вали отсюда! Ранд, скажи этой бараньей башке, что я говорю правду, может, тогда он от меня отвяжется! Поплотнее закутавшись в плащ, Ранд шагнул вперед на помощь Мэту, но слова замерли у него на языке, а на затылке зашевелились волосы. За ним опять наблюдали. Это ощущение не походило на то чувство, какое возникло от всадника в капюшоне, но радости от этого все равно было мало, особенно так скоро после той неожиданной встречи. Быстрый взгляд на Лужайку, и Ранд увидел то же, что и раньше, — играющая ребятня, люди, занятые подготовкой Празднества, и никого, кто смотрел бы в его сторону. Одиноко возвышался ожидающий праздника Весенний Шест. Суета и ребячьи крики заполняли боковые улочки. Все было так, как и должно было быть. Если не считать того, что за Рандом наблюдали.

Тогда что-то подсказало юноше повернуться кругом и взглянуть вверх. На крало черепичной крыши гостиницы расселся большой ворон, порывы ветра с гор чуть покачивали его. Ворон склонил голову набок, блестящий черный глаз смотрел прямо... Он почему-то поверил в это, и внезапно жаркая волна гнева захлестнула юношу. Друзья переглянулись, затем, как один, потянулись за камнями. Два камня летели точно... Захлопав крыльями, ворон опять склонил голову набок, без всякой боязни уставившись на юношей мертвенно-черным глазом, ничем не выказывая, что произошло. Ранд, оцепенев от ужаса, уставился на птицу. Мэт, не отрывая взгляда от птицы, покачал головой: — Никогда. Да и вообще ни у какой птицы таких повадок не припомню.

С пронзительным карканьем ворон так резко взмыл в воздух, что с кромки крыши на землю опустились два черных пера. Пораженные, Ранд и Мэт развернулись, провожая взглядами ворона, стремительно пролетевшего над Лужайкой и направившегося в сторону Гор Тумана, которые поднимались за Западным Лесом и, как обычно, упирались своими вершинами в облака. Птица превратилась в темное пятнышко на западе и вскоре исчезла из виду. Ранд перевел изумленный взгляд на женщину. Она тоже следила за полетом птицы, но теперь уже повернулась, и ее глаза встретились с глазами юноши. Ранд не мог вымолвить ни слова, он мог только смотреть. Это, должно быть, и есть леди Морейн, и она во всем оказалась такой, как ее описывали Мэт и Ивин, во всем и даже больше. Когда Ранд услышал, как она назвала Найнив «дитя», то представил ее старой, что на поверку оказалось совсем не так. Он вообще не мог определить возраст незнакомки. На первый взгляд ему показалось, что она так же молода, как и Найнив, но чем дольше он смотрел, тем больше склонялся к мысли, что она старше Найнив.

Вокруг больших темных глаз лежала печать зрелости, намек на то знание, которое никому не суждено обрести молодым. На миг Ранду почудилось, что ее глаза — глубокие омуты, в которые он погружается с головой. И стало понятным, почему Мэт и Ивин назвали ее леди из преданий менестреля. Женщина держала себя с таким достоинством и властностью, от которых испытываешь чувство неловкости и от которых ноги становятся словно ватные. Хотя она была едва по грудь Ранду, но осанка делала ее рост таким, каким ему и следовало бы быть, и поэтому высокий Ранд чувствовал себя не в своей тарелке. Женщина совершенно не походила ни на кого, с кем Ранд встречался раньше. Широкий капюшон плаща обрамлял ее лицо и мягкие локоны темных волос. Он никогда не видел взрослую женщину с волосами, не заплетенными в косу; в Двуречье каждая девушка с нетерпением ждала того дня, когда деревенский Круг Женщин объявит, что она уже взрослая и может носить косу. Одежды незнакомки тоже были необычными. Плащ, сшитый из небесно-голубого бархата, с богатым серебряным шитьем — листья, виноградные лозы, цветы шли по его краям.

Платье, по сравнению с плащом более темного синего оттенка, в разрезах которого проглядывала кремовая ткань, переливалось, когда женщина двигалась. Шею ее обвивало ожерелье из тяжелых золотых звеньев; еще одна золотая, изящной работы цепочка, лежащая на волосах, поддерживала маленький сверкающий голубой камень на лбу. Широкий пояс плетеного золота охватывал талию леди, а на указательном пальце левой руки блестело золотое кольцо в виде змея, пожирающего собственный хвост. Ранду никогда не доводилось видеть подобного кольца, хотя он сразу узнал Великого Змея — символ еще более древний, чем само Колесо Времени. Наряднее, чем любые праздничные одежды, сказал Ивин, и он был прав. В Двуречье никто и никогда так не одевался. Она улыбнулась, и в Ранде проснулась готовность что-нибудь сделать для нее, все, что в его силах, лишь бы это могло оправдать то, что он стоит рядом с нею. Он понимал, что она улыбается им всем, но, казалось, улыбка предназначалась только ему одному. На самом деле все походило на то, что менестрелевы сказки обернулись былью. На лице Мэта застыла глупая улыбка.

Как будто о ее приезде, сколь бы краток он ни был, не будут толковать в деревне целый год! А как зовут вас? Прежде чем кто-то из юношей успел сказать хоть слово, вперед выскочил Ивин: — Меня зовут Ивин Финнгар, леди. Это я сказал им ваше имя, вот потому-то они его и знают. Я слышал, как его произносил Лан, но я не подслушивал. Никто вроде вас раньше не приезжал в Эмондов Луг. И еще в деревне будет на Бэл Тайн менестрель. А сегодня — Ночь Зимы. Вы зайдете ко мне в дом? Моя мама печет яблочный пирог.

Ее глаза блеснули радостным удивлением, хотя больше оно ни в чем не проявилось. Но вы все должны звать меня Морейн. Морейн, — сказал Мэт и деревянно поклонился, затем, пунцовый от смущения, выпрямился. Ранд подумал, стоит ли ему делать что-нибудь такое наподобие того, как поступают мужчины в сказаниях, но, по примеру Мэта, лишь произнес свое имя. По крайней мере, сейчас язык у него не заплетался. Морейн перевела взгляд с него на Мэта и обратно. Ранд подумал, что ее улыбка — едва заметная, уголками губ — была теперь похожа на ту, которая обычно бывала у Эгвейн, когда та скрывала какой-нибудь секрет. Она засмеялась, услышав, как они заторопились согласиться. Примите это на память и храните у себя — и будете помнить, что согласились явиться ко мне, когда я попрошу об этом. Теперь между нами — узы.

Женщина остановилась и взглянула через плечо, и он проглотил комок в горле, прежде чем продолжить: — Зачем вы приехали в Эмондов Луг? Поэтому он сам поспешил все объяснить: — Прошу прощения, я не хотел показаться невежливым. Просто дело в том, что в Двуречье никто не приезжает, не считая купцов и торговцев, которые появляются, когда снег не слишком глубок и можно сюда добраться из Байрлона. Почти никто. И уж точно никто, кто был бы похож на вас. Люди из купеческой охраны говорят порой, что здесь самая глухомань, и, по-моему, так и должно казаться любому нездешнему. Мне просто интересно. Улыбка Морейн медленно исчезла, будто она что-то припомнила. Минуту она молча смотрела на Ранда. Место, которое вы зовете Двуречьем, всегда интересовало меня.

Когда могу, я посвящаю свое время изучению историй о том, что случилось когда-то, здесь и в других местах. Человек носит множество имен, множество лиц. Различных лиц, но всегда это один и тот же человек. Мы можем лишь наблюдать, и изучать, и надеяться. Ранд изумленно уставился на нее, не в силах вымолвить ни слова, даже спросить, о чем она сказала. Он не был уверен, что эти слова предназначались для них. Как отметил про себя Ранд, Ивин и Мэт будто онемели, а Ивин вдобавок стоял, разинув рот. Морейн опять посмотрела на ребят, и все трое чуть встряхнулись, словно проснувшись. Никто не сказал в ответ ни слова. Морейн направилась к Фургонному Мосту, не ступая по траве, а словно скользя над ней.

Плащ ее раздался в стороны, словно крылья. Когда она отошла, высокий мужчина, которого Ранд не замечал, пока тот не шагнул от парадной двери гостиницы, последовал за Морейн, положив руку на большую рукоять своего меча. Темное его одеяние имело серо-зеленый цвет, оно сливалось с листвой или тенью, а его плащ, который трепал ветер, принимал разные оттенки серого, зеленого, бурого цветов. Плащ этот временами, казалось, исчезал, сливаясь с тем, что было за ним. Длинные волосы мужчины, тронутые на висках сединой, были схвачены узким кожаным ремешком. На его обветренном лице, словно высеченном из камня, — сплошные грани и углы, — морщин, вопреки седине в волосах, не было. Когда он двинулся, то Ранду он сразу напомнил волка. Проходя мимо троих ребят, он окинул каждого острым взглядом голубых глаз, холодным, как зимний рассвет. Он словно оценивал их в уме, и ни одна черточка его лица не выдала того, каким оказался итог. Мужчина ускорил шаг, чтобы догнать Морейн, затем пошел у нее за плечом, наклонившись к ней и что-то говоря.

Ранд перевел дыхание, которое невольно сдерживал. Так или иначе, у Стражей доспехи и мечи все в золоте и драгоценностях, и они проводят жизнь на севере, в Великом Запустении, сражаясь со злыми тварями, и все такое прочее. У нас же овцы! Знать бы, что могло такого интересного для нее случиться здесь. Подумать только, что я могу купить, когда появится торговец! Ранд разжал руку и увидел монету, которую ему вручила Морейн, и от удивления чуть не выронил ее. На такую уйму серебра в Двуречье можно вполне купить хорошего коня, и еще останется. Ранд посмотрел на Мэта и увидел то же ошеломленное выражение, что наверняка было сейчас и на его лице. Повернув ладонь так, чтобы монету мог заметить только Мэт, но никак не Ивин, он вопросительно поднял бровь. Мэт кивнул, и с минуту они обалдело глядели друг на друга.

И я не истрачу ее. Даже когда появится торговец. С этими словами он засунул монету в карман куртки. Кивнув, Ранд медленно сделал то же самое со своей монетой. Он решил, что Мэт прав, хотя и не был уверен почему. Нельзя, раз монета досталась от нее. Он не смог сообразить, на что еще может пригодиться серебро, но... Ивин всмотрелся в монету, покачал головой и запихнул серебро в карман. Ясное дело, Ивин все равно не поверит, пока собственными глазами не увидит менестреля. По ту сторону Фургонного Моста раздались радостные возгласы, и, когда Ранд увидел, что послужило поводом для них, он уже засмеялся от всей души.

К мосту, сопровождаемый беспорядочной толпой деревенских — от седовласых стариков до только-только научившихся ходить малышей, — двигался высокий фургон, который тащила восьмерка лошадей. Округлый парусиновый верх был увешан снаружи множеством узелков и котомок, смахивающих на гроздья винограда. Наконец-то прибыл торговец. Чужаки и менестрель, фейерверк и торговец. Судя по всему, намечался самый лучший Бэл Тайн из всех. По-прежнему окруженный толпой деревенских и пришедших на Праздник фермеров, торговец остановил лошадей перед гостиницей. Со всех сторон к громадному фургону с большими, выше человеческого роста, колесами стекался народ, все взоры были прикованы к торговцу, сидевшему с вожжами в руках. Человека в фургоне — бледного, щуплого мужчину с костлявыми руками и большим крючковатым носом — звали Падан Фейн. Фейн, всегда улыбающийся и смеющийся, словно над ему одному известной шуткой, каждую весну, сколько помнил себя Ранд, являлся в Эмондов Луг со своим фургоном и упряжкой. Члены Совета вышагивали нарочито медленно, даже Кенн Буйе в сопровождении нетерпеливых воплей всех прочих, требовавших кто булавок, кто кружев, кто книг или еще доброй дюжины видов всевозможных товаров.

Бич пребольно ожег едва прикрытое тело македонца. Оскорбитель не знал, что имеет дело с закаленным воином. В Мгновение ока Птолемей схватил камень, каких валялось множество по обеим сторонам дороги, и, бросив его вдогонку, попал афинянину в шею, ниже затылка. Быстрота удалявшейся колесницы смягчила удар. Все же обидчик упал и вывалился бы, если бы возница не схватил его и не осадил лошадей.

Он осыпал Птолемея проклятиями, крича, что тот убил богатого гражданина Филопатра и подлежит казни. Разъяренный македонец отбросил плащ и, подняв над головой камень в талант весом, двинулся к колеснице. Возница, оценив могучие мышцы македонца, потерял охоту к схватке. Поддерживая своего господина, уже приходившего в себя, он умчался, изощряясь в угрозах и проклятиях во всю мощь своего гулкого голоса. Птолемей, успокоившись, отбросил камень, подобрал плащ и быстро зашагал по прибрежной тропинке, наискось поднимавшейся на уступ и спрямлявшей широкую петлю колесной дороги.

Что-то вертелось в его памяти, заставляя припомнить: "Филопатр" - так кричал возница, уж не тот ли это, что написал на стене Керамика предложение Таис? Птолемей довольно усмехнулся: оказывается, в лице своего оскорбителя он приобрел соперника. Правда, обещать гетере за короткую связь талант серебра, подобно Филопатру, македонец не мог. Разве несколько мин? Но слишком много он слышал о Таис, чтобы так легко отказаться от нее.

Несмотря на свои семнадцать лет, она считалась знаменитостью Афин. За искусство в танцах, образование и особенную привлекательность ее прозвали "четвертой Харитой". Гордый македонец не стал бы просить денег у родичей. Александр, будучи сыном отвергнутой жены царя Филиппа, тоже не смог бы помочь другу. Военная добыча после битвы при Херонее была невелика.

Филипп, очень заботившийся о своих воинах, поделил ее так, что друзьям царевича досталось не больше, чем последнему пехотинцу. И еще отправил Птолемея с Неархом в изгнание, удалив от сына. Они встретились лишь здесь, в Афинах, по зову Александра, когда отец послал его с Гефестионом посмотреть Афины и показать себя. И хотя афинские остряки говорили, что "от волка может произойти только волчонок", настоящая эллинская красота и выдающийся ум Александра произвели впечатление на видавших виды граждан "Глаза Эллады", "Матери искусств и красноречья". Птолемей считал себя сводным братом Александра.

Его мать, известная гетера Арсиноя, была одно время близка с Филиппом и отдана им замуж за племенного вождя Лага Зайца - человека ничем не прославившегося, хотя и знатного рода. Птолемей навсегда остался в роду Лагидов и вначале очень завидовал Александру, соперничая с ним в детских играх и военном учении. Став взрослым, он не мог не понять выдающихся способностей царевича и еще более гордился тайным родством, о котором поведала ему мать под ужасной клятвой. А Таис? Что же, Александр навсегда уступил ему первенство в делах Эроса.

Как это ни льстило Птолемею, он не мог не признать, что Александр, если бы хотел, мог первенствовать и в неисчислимых рядах поклонников Афродиты. Но он совсем не увлекался женщинами, и это тревожило его мать Олимпиаду, божественно прекрасную жрицу Деметры, считавшуюся колдуньей, обольстительницей и мудрой владычицей священных змей: Филипп, несмотря на свою храбрость, дерзость, постоянное бражничанье с первыми попавшимися женщинами, побаивался своей великолепной жены и шутя говорил, что опасается в постели найти между собой и женой страшного змея. В народе упорно ходили слухи, без сомнения поддерживаемые самой Олимпиадой, что Александр - вовсе не сын одноглазого Филиппа, а высшего божества, которому она отдалась ночью в храме. Филипп почувствовал себя крепче после победы при Херонее. Накануне своего избрания военным вождем союза эллинских государств в Коринфе он развелся с Олимпиадой, взяв в жены юную Клеопатру, племянницу крупного племенного вождя Македонии.

Олимпиада, проницательная и хитрая, все же сделала один промах и теперь пожинала его плоды. Первой любовью Александра в шестнадцать лет, когда в нем проснулся мужчина, была никому не ведомая рабыня с берегов Эвксинского Понта. Мечтательный юноша, грезивший приключениями Ахилла, подвигами аргонавтов и Тесея, решил, что встретился с одной из легендарных амазонок. Гордо носила свои корзины эта едва прикрытая короткой эксомидой светловолосая девушка. Будто и не рабыня, а принцесса-воительница шла по обширным садам царского дворца в Пелле.

Встречи Александра не стали тайной - за ним по велению Олимпиады следили соглядатаи, доносившие о каждом шаге юноши. Властная и мечтавшая о еще большем могуществе, мать не могла допустить, чтобы ее единственный сын сам выбрал возлюбленную, да еще из непокорных, не знавших языка варварских понтийских народов. Она должна дать ему такую девушку, которая была бы послушной исполнительницей ее воли, чтобы и через любовь Олимпиада могла влиять на сына, держа его в руках. Она приказала схватить девушку, остричь ее длинные, не как у рабыни, косы и отвезти для продажи на рынок рабов, в дальний город Мелибою в Тессалии. Мать недостаточно знала своего сына.

Этот тяжкий удар разрушил у мечтательного юноши храм его первой любви, куда более серьезной, чем обычная первая связь знатного мальчика с покорной рабыней. Александр без лишних расспросов понял все, и мать навсегда потеряла ту самую возможность, ради которой погубила любовь и девушку. Сын не сказал ей ни слова, но с тех пор никто - ни красивые рабыни, ни гетеры, ни знатные девушки не привлекали царевича. Олимпиаде не было известно ни про одно увлечение сына. Птолемей, не опасаясь соперничества Александра, решил, что он придет к Таис вместе с друзьями, в том числе с повесой Гефестионом, знакомым со всеми гетерами Афин, для которого денежная игра и добрая выпивка первенствовали над забавами Эроса, уже потерявшими для него былую остроту чувств.

Но не для Птолемея. Каждая встреча с незнакомой красивой женщиной всегда порождала у него жажду близости, обещала неведомые дотоле оттенки страсти, тайны красоты тела - целый мир ярких и новых ощущений. Ожидания обычно не оправдывались, но неутомимый Эрос снова и снова влек его в объятия веселых подруг. Не талант серебра, обещанный Филопатром, а он, Птолемей, окажется победителем в борьбе за сердце знаменитой гетеры. И пусть Филопатр назначает хоть десять талантов!..

Жалкий трус! Македонец погладил рубец от удара, вздувшийся поперек плеча, и оглянулся. Слева от берега в тревожное гривастое море отходил короткий, окаймленный отмелью мыс - место, куда плыла вся четверка македонцев... Нет, тройка - он выбыл из состязания, а пришел раньше. По суше хороший ходок всегда пройдет быстрее, чем пловец в море, особенно если волны и ветер угнетают находящегося в его власти.

Рабы поджидали пловцов с одеждой и удивились при виде Птолемея, сбегавшего с обрыва. Он смыл с себя песок и пыль, оделся и тщательно свернул женский плащ, данный ему мальчиком, слугой Таис. Две очень старые оливы серебрились под пригорком, осеняя небольшой дом со слепящими белизной стенами. Он казался совсем низким под кипарисами гигантской высоты. Македонцы поднялись по короткой лестнице в миниатюрный сад, где цвели только розы, и увидели на голубом наддверии входа обычные три буквы, тщательно написанные пурпурной краской: "омега", "кси", "эпсилон" и ниже - слово "кохлион" спиральная раковина.

Но в отличие от домов других гетер имени Таис не было над входом, как не было и обычного ароматного сумрака в передней комнате. Широко распахнутые ставни открывали вид на массу белых домов Керамика, а вдали из-за Акрополя высилась, подобная женской груди, гора Ликабетт, покрытая темным густым лесом - недавним обиталищем волков. Как желтый поток в темном ущелье кипарисов, сбегала вниз к афинской гавани, огибая холм, Пирейская дорога. Таис приветливо встретила дружную четверку. Неарх - очень стройный, среднего для эллина и критянина роста, казался небольшим и хрупким перед двумя рослыми македонцами и гигантом Гефестионом.

Гости осторожно уселись на хрупкие кресла с ножками, воспроизводившими длинные рога критских быков. Огромный Гефестион предпочел массивный табурет, а молчаливый Неарх - скамью с изголовником. Таис сидела рядом с подругой Наннион, тонкой, смуглой, как египтянка. Тончайший ионийский хитон Наннион прикрыла синим, вышитым золотом химатионом с обычным бордюром из крючковидных стилизованных волн по нижнему краю. По восточной моде химатион гетеры был наброшен на ее правое плечо и через спину подхвачен пряжкой на левом боку.

Таис была одета розовой, прозрачной, доставленной из Персии или Индии тканью хитона, собранного в мягкие складки и зашпиленного на плечах пятью серебряными булавками. Серый химатион с каймой из синих нарциссов окутывал ее от пояса до щиколоток маленьких ног, обутых в сандалии с узкими посеребренными ремешками. В отличие от Наннион ни рот, ни глаза Таис не были накрашены. Лицо, не боявшееся загара, не носило и следов пудры. Она с интересом слушала Александра, время от времени возражая или соглашаясь.

Птолемей, слегка ревнуя, впервые видел своего друга-царевича столь увлеченным. Гефестион овладел тонкими руками Наннион, обучая ее халкидикской игре пальцев - три и пять. Птолемей, глядя на Таис, не мог сосредоточиться на разговоре. Он раза два нетерпеливо передернул плечами. Заметив это, Таис улыбнулась, устремляя на него сузившиеся смешливые глаза.

Птолемей собрался возразить, но тут в комнату ворвалась высокая девушка в красно-золотом химатионе, принеся с собой запах солнечного ветра и магнолии. Она двигалось с особой стремительностью, которую утонченные любители могли назвать чересчур сильной в сравнении со змеиными движениями египетских и азиатских арфисток. Мужчины дружно приветствовали ее К общему удивлению, невозмутимый Неарх покинул свою скамью в теневом углу комнаты. Александр, Птолемей и Гефестион переглянулись. Афинянки же называют лакедемонянок похотливыми женами легкого поведения, плодящими тупых воинов.

Эгесихора молча улыбалась, в самом деле похожая на богиню. Широкая грудь, разворот прямых плеч и очень прямая посадка крепкой головы придавали ей осанку коры Эрехтейона, когда она становилась серьезной. Но брызжущее веселостью и молодым задором лицо ее быстро менялось. К удивлению Таис, не Птолемей, а Неарх был сражен лаконской красавицей. Необыкновенно простую еду подала рабыня.

Чаши для вина и воды, изукрашенные черными и белыми полосами, напоминали ценившуюся дороже золота древнюю посуду Крита. Там в Эмборионе она встретилась с отцом и родилась я, но... История моей жизни прошла следом змеи, не для каждого любопытного, - презрительно сказала спартанка. Неарх коротко и недобро засмеялся. Крит - гнездовье пиратов, пришельцев со всех концов Эллады, Ионии, Сицилии и Финикии.

Сброд разрушил и вытоптал страну, уничтожил древнюю славу детей Миноса. Взгляни на золотые волосы Эгесихоры, - где тут Крит? Образованнейшая из образованных, искуснейшая танцовщица, чтица, вдохновительница художников и поэтов, с неотразимым обаянием женственной прелести... В Афинах это выше многих великих полководцев, владык и философов окрестных стран. И нельзя стать ею, если не одарят боги вещим сердцем, кому с детства открыты чувства и сущность людей, тонкие ощущения и знание истинной красоты, гораздо более глубокое, чем у большинства людей...

Эгесихора молча удалилась внутрь дома. Неарх следил за ней, пока она не скрылась за занавесью. Он обнял застенчивую Наннион, шепча ей что-то. Гетера зарделась, послушно подставив губы для поцелуя. Птолемей сделал попытку обнять Таис, подсев к ней, едва Александр отошел от нее к столу.

Птолемей повиновался, удивляясь, как эта юная девушка умеет одновременно очаровывать и повелевать. Эгесихора не заставила себя ждать, явившись в белом длинном пеплосе, полностью раскрытом на боках и удерживавшемся только узкой плетеной завязкой на талии. Сильные мышцы играли под гладкой кожей. Распущенные волосы лакедемонянки струились золотом по всей спине, закручиваясь в пышные кольца ниже колен, и заставляли еще выше и горделивее поднимать голову, открывая крепкие челюсти и мощную шею. Она танцевала "Танец волос" - "Кометике" - под аккомпанемент собственного пения, высоко поднимаясь на кончиках пальцев, и напомнила великолепные изваяния Каллимаха - спартанских танцовщиц, колеблющихся, как пламя, словно вот-вот они взлетят в экстатическом порыве.

Вздох общего восхищения приветствовал Эгесихору, медленно кружившуюся в сознании своей красоты. Их было двое - зрелые мужчины... Но спартанок учат сражаться, а они думали, что имеют дело с нежной дочерью Аттики, предназначенной жить на женской половине дома, - рассказывала Таис. Эгесихора, даже не раскрасневшись от танца, подсела к ней, обняв подругу и нисколько не стесняясь жадно глядящего на ее ноги Неарха. Александр нехотя поднялся.

Я хотел бы любить тебя, говорить с тобой, ты необычно умна, но я должен идти в Киносарг - святилище Геракла. Мой отец приказал прибыть в Коринф, где будет великое собрание. Его должны выбирать главным военачальником Эллады, нового союза полисов, конечно, без упрямой Спарты. Это было много раз... Если бы спартанцы объединились с Афинами, то твой отец...

И я не встретился бы с тобой, - засмеялся Александр. Разве мало женщин в Пелле? Я говорю о той, какая должна быть! Той, что несет примирение с жизнью, утешение и ясность. Вы, эллины, называете ее "астрофаэс" - звездносветной.

Таис мгновенно скользнула с кресла и опустилась на подушку около ног Александра. Александр запрокинул ее черную голову и сказал с оттенком грусти: - Я позвал бы тебя в Пеллу, но зачем тебе? Здесь ты известна всей Аттике, хоть и не состоишь в эоях - Списке Женщин, а я - всего лишь сын разведенной царской жены. Не забудь и ты - Эргос и Логос Действие и Слово едины, как говорят мудрецы. Гефестион с сожалением оторвался от Наннион, успев все же договориться о вечернем свидании.

Неарх и Эгесихора скрылись. Птолемей не мог и не хотел отложить посещение Киносарги. Он поднял за руку Таис с подушки, привлекая к себе. Свободна ли ты и хочешь, чтобы я пришел к тебе снова? Приходи еще, тогда увидим.

Или ты уедешь в Коринф тоже? Едут Александр с Гефестионом. Они служат богине и не берут платы. Таис лукаво прищурилась, показав кончик языка между губами удивительно четкого и в то же время детского очерка. Трое македонцев вышли на сухой ветер и слепящие белизной улицы.

Таис и Наннион, оставшись вдвоем, вздохнули, каждая о чем-то своем. Могучему Гефестиону всего двадцать один, а царевичу девятнадцать. Но сколько людей они оба уже убили! Учен и умен, как афинянин, закален, как спартанец, только... От этого он одинок даже среди своих верных друзей, хотя они тоже не маленькие и не обычные люди.

Я заметила, он нравится тебе. Он старше царевича, а ближе, понятен насквозь. За поворотом тропинки, огибающей холм Баратрон, показались гигантские кипарисы. Не испытанная прежде радость вошла в сердце Птолемея. Вот и ее дом, теперь, после десятидневного пребывания в Афинах, показавшийся бедным и простым на вид.

Порыв ветра словно подхватил македонца - так быстро он взлетел на противоположный склон. У сложенной из грубых кусков камня ограды он остановился, чтобы обрести спокойствие, приличествующее воину. Серебристо-зеленая листва олив шепталась над головой. В этот час окраина города с разбросанными среди садов домами казалась безлюдной. Все от мала до велика ушли на праздник, на высоты Агоры и Акрополя и к храму Деметры - богини плодородия, отождествленной с Геей Пандорой - Землей Всеприносящей.

Как всегда, Тесмофории должны были состояться в первую ночь полнолуния, когда наступало время осеннего посева. Сегодня праздновалось окончание трудов вспашки - один из самых древнейших праздников земледельческих предков афинян, ныне в большинстве своем отошедших от самого почетного труда - возделывания лика Геи. Утром через Эгесихору и Неарха Таис передала Птолемею, что он должен прийти к ней на закате солнца. Поняв, что означало приглашение, Птолемей взволновался так, что удивил Неарха, давно признавшего превосходство друга в делах любви. Неарх и сам изменился после встречи со спартанской красавицей.

Угрюмость, свойственная ему с детства, исчезла, а под личиной уверенного спокойствия, которую он, бывший заложник, с малых лет очутившийся на чужбине, привык носить, стало проступать лукавое озорство, свойственное его народу. Критяне слыли обманщиками и лжецами потому, что, поклоняясь Великой Богине, были уверены в смертной судьбе мужских богов. Показывая эллинам могилу Зевса, они совершали тем самым ужасное святотатство. Судя по Неарху, эллины оболгали критян сами - не было во всей Пелле человека более верного и надежного, чем Неарх. И переданный им призыв Таис, несомненно, не был шуткой.

Солнце садилось медленно. Птолемею казалось нелепо стоять у ворот сада Таис, но он хотел точно выполнить ее желание. Он медленно опустился на еще теплую землю, опершись спиной о камни стены, стал ждать с неистощимым терпением воина. Последние отсветы зари погасли на вершине Эгалейона. Темные стволы олив расплывались в сумерках.

Он взглянул через плечо на закрытую дверь, едва обрисовывающуюся под выступом портика, и решил, что время настало. Предчувствие небывалых переживаний заставило его задрожать, как мальчика, крадущегося на первое свидание с приглянувшейся податливой рабыней. Птолемей взлетел по лестнице, стукнул в дверь и, не получая ответа, открыл ее, незапертую. В проеме прохода, под висевшим на бронзовой цепи двухпламенным лампионом стояла Таис в темной эксомиде, короткой, как у амазонки. Даже в слабом свете масляной лампы Птолемей заметил, как пылали щеки юной женщины, а складки ткани на высокой груди поднимались от частого дыхания.

Глаза, почти черные на затемненном лице, смотрели прямо на Птолемея. Заглянув в них, македонец замер. Лента в цвет хитона, стягивала крутые завитки волос на темени. Таис, отступив на полшага, сняла откуда-то из-за выступа двери широкий химатион и взмахом его загасила светильник. Птолемей озадаченно остановился во тьме, а молодая женщина скользнула к выходу.

Ее рука нашла руку македонца, крепко сжала ее и потянула за собой. Они вышли через боковую калитку в кустах и направились по тропинке вниз к речке Илиссу, протекавшей через Сады от Ликея и святилища Геракла до слияния с Кефисом. Низкий полумесяц освещал дорогу. Таис шла быстро, почти бегом, не оглядываясь, и Птолемею передалась ее серьезность. Он следовал за ней в молчании, любуясь ее походкой, прямой, со свободно развернутыми плечами, придававшей величавость ее небольшой фигурке.

Стройная шея гордо держала голову с тяжелым узлом волос на высоком затылке. Она плотно завернулась в темный химатион, при каждом шаге западавший глубоко то с одной, то с другой стороны ее талии, подчеркивая гибкость тела. Маленькие ноги ступали легко и уверенно, и перисцелиды - ножные браслеты - серебристо звенели на ее щиколотках. Тени гигантских платанов перекрыли путь. За этой стеной темноты вспыхнула холодным светом беломраморная площадка - полукруг гладких плит.

На высоком пьедестале стояло бронзовое изображение богини. Внизу едва слышно журчал Илисс. Чуть склонив голову, богиня откидывала с плеч тонкое покрывало, и взгляд ее глаз из зеленых светящихся камней приковывал внимание. Особенное, редкое для изображений божества выражение сочувствия и откровенности поразительно сочеталось с таинственной глубиной всезнающего взора. Казалось, богиня склоняется к смертным, чтобы в тиши и безлюдье звездной ночи открыть им тайну - каждому свою.

Левой рукой богиня - это была знаменитая на весь эллинский мир "Афродита Урания, что в Садах", - протягивала пышную розу - символ женской сущности, цветок Афродиты и любви. Сильное тело, облитое складками пеплоса, замерло в спокойном энтазисе. Одеяние, необычно раскрытое на плече по древнему азиатскому или критскому канону, обнажало груди, высокие, сближенные и широкие, как винные кратеры, резко противоречившие своей чувственной силой вдохновенной тайне лица и строгой позе Небесной Афродиты. Из всех художников Эллады Алкамену впервые удалось сочетать древнюю силу чувственной красоты с духовным взлетом, создав религиозный образ неодолимой привлекательности и наполнив его обещанием пламенного счастья. Богиня - Мать и Урания вместе.

Таис благоговейно подошла к богине и, шепча что-то, обняла ноги знаменитого творения Алкамена. Она замерла у подножия статуи и вдруг отпрянула назад к недвижно стоявшему Птолемею. Опершись на его мощную руку, она молча и пытливо заглянула македонцу в лицо, пытаясь найти нужный отклик. Птолемей чувствовал, что Таис ищет в нем что-то, но продолжал молча стоять, недоуменно улыбаясь. А она столь же внезапно, одним прыжком, оказалась в середине мраморной площадки.

Трижды хлопнув в ладоши, Таис запела гимн Афродите с подчеркнутым ритмом, как поют в храмах богини перед выходом священных танцовщиц. Не сходит улыбка с милого лика ее, и прелестен цветок у богини, - в мерном движении танца она опять приблизилась к Птолемею. На этот раз она не отстранилась. Обвив руками его шею, крепко прижалась к нему. Химатион упал наземь, и сквозь тонкую ткань хитона горячее, крепкое тело Таис стало совсем близким.

Но не нужно просить богиню об огне, смотри сам не сгори в нем, - шепнула девушка. Неожиданно юная гетера изо всех сил уперлась в широкую грудь Птолемея и вырвалась. Сегодня увели быков в горы... Таис, поднявшись на цыпочки, приникла к его уху. По древнему обычаю афинских земледельцев, на только что вспаханном поле.

Птолемей сжал плечи девушки, безмолвно соглашаясь, и Таис устремилась вниз по течению речки, затем повернула на север к святой Элевзинской дороге. В долине Илисса легла глубокая тьма, луна скрылась за гребнем горы, звезды блестели все ярче. Мы идем на поле Скирона. Там в ночь полнолуния справляется женщинами праздник Деметры Закононосительницы. И что же делается на поле Скирона?

Я постараюсь попасть туда, если пробуду в Афинах до полнолуния. Только женщинам, только молодым разрешен доступ туда в ночь Тесмофорий после бега с факелами. Но не гетерам! После бега с факелами жрицы Деметры выбрали меня в числе двенадцати. И когда празднество закончилось для непосвященных, мы, нагие, бежали глубокой ночью те тридцать стадий, что отделяют поле от храма.

Женская тайна, и все мы связаны ужасной клятвой. Но запоминается на всю жизнь. И бег на поле тоже нельзя забыть. Бежишь под яркой высокой луной, в молчании ночи, рядом с быстрыми и красивыми подругами. Мы мчимся, едва касаясь земли, все тело - как струна, ждущая прикосновения богини.

Ветки мимолетно касаются тебя, легкий ветер обвевает разгоряченное тело. И когда минуешь грозные перепутья со стражами Гекаты... Остановишься, а сердце так бьется... Исчезнешь в лунном свете, как соль, брошенная в воду, как дымок очага в небе. Нет ничего между тобой и матерью-Землей.

Ты - Она, и Она - ты! Таис ускорила замедленный было шаг и повернула налево. Зачернела впереди полоса деревьев, ограничивавших поле с севера. Все молчало кругом, только чуть шелестел ветер, разносивший запах тимьяна. Птолемей ясно различал Таис, но ничего не видел в отдалении.

Они постояли, прислушиваясь к ночи, обнявшей их черным покрывалом, потом сошли с тропинки в поле. Много раз паханная земля была пушистой, сандалии глубоко погружались в нее. Наконец Таис остановилась, вздохнула и бросила химатион, знаком дав понять Птолемею, чтобы он сделал то же. Таис выпрямилась и, подняв руки к голове, сняла ленту и распустила волосы. Она молчала.

Пальцы ее рук сжимались и разжимались, лаская волосы Птолемея, скользя по его затылку и шее.

На востоке же тянулись бесконечные гребни, то курчавые, урезанные стенами мрачных скал, то плосковерхие, как бы приплюснутые. Они не кончались у горизонта, убегали дальше, принимая все более грозные очертания, и там, у истоков Кизира, хребет Крыжина заканчивается скалистым туповерхим пиком Грандиозным.

По словам Павла Назаровича, этот голец по высоте господствует над центральной частью Восточного Саяна. К нему и идет наш путь. Выше реки Таска теперь хорошо обозначалась долина Кизира.

В полуовале отрогов вырисовывались грозные вершины неизвестных гор. Там начинался тот заснеженный горизонт, который уходил вправо, тянулся непрерывным хребтом до гольца Козя. На севере видимость заслоняла стена мертвого леса.

Хороши были горы в зимнем наряде, величественными казались их вершины на фоне вечернего неба. Северные гребни хребта Крыжина, круто спадающие в долину Кизира, изрезаны глубокими лощинами. По ним-то и протекают те бесчисленные ручейки, что шумом своим пугают даже зверей.

Снежную полосу гор снизу опоясывает широкой лентой лес. Еще ниже мертвая тайга, но у самого берега Кизира росли тополя, ели, кустарник, да по прибрежным сопкам изредка попадались на глаза березы. Солнце уже село.

Горы, погружаясь в синеватую дымку, теряли контуры. Горизонт медленно растворялся в густых вечерних сумерках. Внизу шумел Кизир.

Небо, освещенное последним отблеском зари, оставалось легким и просторным. Кое-где уже горели звезды. В лагере кипела работа: таскали дрова, ставили палатки, распаковывали груз.

Не успел я осмотреться, как из леса выскочили собаки и, поджав виновато хвосты, глядели в нашу сторону. Я окликнул их, Левка и Черня переглянулись, будто спрашивая друг у друга: «Идти или нет?! Но Левка, согнувшись в дугу и семеня ногами, между которыми путался хвост, спрятался за колодник.

А Черня, будучи по характеру более ласковым и мягким, упал на спину и, подняв кверху лапы, казалось, говорил: «Братцы, не бейте меня, хоть я и виноват! По наследству от матери он носил на груди белый галстук. Днепровский сразу заметил на нем следы крови.

Умное животное в тоне хозяина уловило прощение. Черня сейчас же встал, но продолжал вопросительно смотреть в лицо Прокопию. Только теперь мы заметили раздутые бока собаки и засаленную морду.

Днепровский быстро отстегнул ремень и не успел замахнуться, как Черня снова лежал на спине, приподняв лапы. А Левка, почуяв расправу, вдруг вырвал из-под ног хвост и, закинув его за спину, пустился наутек, но через несколько прыжков остановился. Собака, пряча голову, визжала и ерзала у ног охотника.

А ты, — обращаясь к Левке, кричал он, — придешь, я тебе покажу! Негодный пес! Все-таки доконали медведя, — уже спокойно сказал Прокопий, повернувшись ко мне.

Мы понимали, что отучить Левку сдирать сало с убитого зверя было невозможно. Ради этого он готов был насмерть драться с косолапым, лезть на рога лося, сутками гоняться за диким оленем. Сколько было обиды, если убьешь жирного зверя да забудешь накормить собаку салом, — по нескольку дней в лагерь не приходит, в глаза не смотрит.

А теперь он взялся учить сдирать сало без разрешения и Черню. Над горами уже спустилась первомайская ночь. Блики лунного света серебрили реку.

Еще более сдвинулись к лагерю горы, еще плотнее подступил к палаткам молчаливый лес. По небу широкой полоской светится Млечный Путь, и изредка, будто светлячки, огненной чертою бороздили небо метеоры. Поздно вернулся Лебедев.

Мы помогли ему разгрузить лодки, и, покончив с устройством лагеря, люди расселись вокруг костра. Спать никто не хотел. Говорили о Чалке.

Вспомнив глаза жеребца и страх, застывший в них, я рассказал товарищам эвенкийскую легенду, которую слышал от эвенков у Диерских гольцов на Дальнем Востоке. Люди устали от длительного перехода: понурив головы, медленно плелись олени. Даже собаки — и те перестали резвиться по тайге и облаивать вспугнутую с земли дичь.

Всем хотелось скорее к костру и отдыху. Когда мы подъехали к устью реки Диер, спустился вечер и тени гор окутали всю долину. Лес при входе в Диерское ущелье уничтожен много лет назад большим пожаром, а теперь черные, безжизненные стволы гигантских лиственниц низко склонились к земле, преграждая путь в ущелье.

С большим трудом прорубили мы дорогу, провели оленей и, подойдя к Диеру, расположились на ночевку. Я заметил отсутствие собак, имевших привычку всегда вертеться около костра, и спросил пастуха-эвенка: — Где Чирва и Качи? Стремительный поток прозрачной воды скатывался между крупных валунов.

В трехстах метрах ниже лагеря шумел водопад. А за ним образовался тихий водоем. Качи и Чирва стояли в воде и, запуская морды в струю, старались что-то схватить, а хитрый пес Залет следил за ними с берега, и каждый раз, как только одна из собак вытаскивала морду из воды, он настораживался, ожидая, не появится ли пойманная рыба.

Вдруг Качи прыгнул вверх, завозился в воде и, приподнимая высоко передние лапы, выволок на каменистый берег большую кету. Залет бросился к нему, сбил с ног и тут же стал расправляться с добычей. А Качи встал, отряхнулся и, слизав с морды рыбью чешую, неохотно вошел обратно в воду.

Чирва в это время, пятясь задом, тащила за хвост к берегу большую рыбу. Я спустился к водоему. Если бы не предупреждение эвенка Демидки, я бы не узнал в вытащенной рыбе кету, серебристую красавицу больших морей.

Ее обыкновенно круглый жирный корпус был теперь тонким и почти бесформенным. Вся израненная, рыба имела жалкий вид. Водоем был мелким, кета покрывала почти все дно.

Некоторые рыбы еще плавали, но большинство едва шевелилось, проявляя слабые признаки жизни. У одних были повреждены глаза, многие не имели плавников и почти все были покрыты темнофиолетовыми пятнами. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей.

Не успеют еще осенние туманы покрыть берега Охотского побережья, а большие косяки кеты уже подходят к ним и, распрощавшись с морем, устремляются вверх по рекам. Перегоняя друг друга, забыв про корм и отдых, кета пробивается к самому верховью за много километров, чтобы выметать там икру. Чем выше поднимается она, тем больше встречается на ее пути препятствий.

Рыбу обессиливает голод. В горной части реки, на мелких перекатах, порогах и шиверах рыба сбивает свои плавники, а густые речные завалы ранят ее. Но она будто не замечает, не чувствует боли и неудержимо стремится вперед, к тем местам, где родилась, где веками нерестились ее предки.

Там кета после метания икры сбивается в тихих водоемах и почти вся гибнет от голода и утомления. На этом рыбном кладбище задолго до прихода кеты птицы и хищники уже дерутся, чуя легкую добычу. Ожидая кету, медведь проторит тропу к реке и будет зло ворчать на крикливых птиц.

Я без труда достал из воды одну рыбу. Она было темнофиолетового цвета, с торчащими вперед зубами, поврежденным хвостом и ранами под передними плавниками. Кета не проявляла особенного беспокойства, расставшись с родной стихией, и не билась в руках.

Мне захотелось пустить ее в большой водоем, чтобы течение унесло ее обратно в море. Но я знал безудержное желание рыбы уйти в верховья реки к обмелевшим истокам. В этом стремлении инстинкт сильнее страха.

Я бережно опустил кету в воду. Она все еще пыталась преодолеть течение, но короткие плавники потеряли силу. Видимо, здесь, у Диерского порога, заканчивается ее неповторимый путь.

Когда я покидал водоем, меня мучил один неразгаданный вопрос: какая сила гонит ее сюда, в верховья рек? Когда я вернулся на бивак, люди уже ложились спать. Большой костер отбрасывал в темноту изломанные тени лиственниц.

С тяжелых туч несло сыростью, и где-то далеко под горой однотонно пели колокольчики на оленях. Лагерь пробудился рано. Мы должны были в этот день выйти на Диерский голец.

С утра разыгралась непогода. Тайга стала мокрой, неприветливой. Тропа то поднимала нас высоко к скалистым горам, то опускала вниз к бурлящему потоку Диера… Вытянувшись длинной вереницей, мы пробирались сквозь стланиковые заросли, тяжело и молча.

Олени то и дело стряхивали с себя липкий снег. Следом плелись собаки. Перед подъемом на голец сделали привал.

Нужно было обсушиться и согреться. Приятным треском вспыхнул костер. Готовили обед, а на жарких углях выпекали эвенкийские лепешки.

Вдруг недалеко от лагеря залаяла Чирва. Как будто угадав мои мысли, пастух Илья взял ружье и пошел на лай. Через несколько минут послышался его окрик на эвенкийском языке, и сейчас же сидевший у костра Демидка взял топор и направился к нему.

Я последовал за ним. Встречая нас, Илья взял у Демидки топор, ловким взмахом срубил длинную жердь и привязал к тонкой вершине приготовленную еще до нашего прихода петлю из ремешка. С этой жердью он подошел к толстой ели, под которой усердно лаяла Чирва.

Невысоко от земли на сучке сидела серая птица. Но странно: наш приход не встревожил ее, она не выразила испуга даже и тогда, когда Илья поднес жердь с петлей к ее голове. Птица вытянула шею, и эвенк, накинув петлю, ловко сдернул ее с ели.

Через несколько секунд я держал птицу в руках, но странно, она будто не понимала грозящей опасности. Это была каряга — так называют местные жители каменного рябчика. Напрасно отпустил карягу, мясо ее шибко сладко, — ворчал Демидка.

Высвободившись из рук, каряга отлетела метров на пятьдесят и снова уселась на дерево. Чирва с Залетом уже облаивали ее. Теперь я сам хотел испытать странный способ ловли каряги и убедиться в отсутствии у нее страха.

Подражая эвенкам, я взял жердь и пошел к ели. Птица не улетала, она спокойно смотрела на меня и топталась на сучке. Когда я поднес к ней конец жерди, каряга глубоко втянула голову.

Я пропустил через нее всю петлю и, захлестнув лапки, снял карягу с сучка. Все мы долго рассматривали странную птицу, у которой действительно не было страха. У нас птица человека на выстрел не подпускает, а эта сама в петлю идет.

Вот и рыба, изобьется вся, уже пропадает, а все вверх лезет. А зачем лезет? Все мы с нетерпением ждали Афанасия, нашего проводника-эвенка из стойбища Салавли.

Два дня назад из стада потерялись три оленя. Он остался искать их и рассчитывал догнать нас не позднее сегодняшнего дня. К вечеру мы перешли реку и стали подниматься к видневшемуся вдали Диерскому гольцу.

Скучные россыпи, покрытые мхами да влажным ягелем, сменили мягкую землю тайги. У скалы, что гранитным поясом оберегает подступ к вершине Диера, мы разбили лагерь. Старик Афанасий пришел поздно, когда все уже собирались разойтись по палаткам на отдых.

Но желание послушать сказку было настолько велико, что, не пощадив усталого старика, мы упросили его поведать нам тайну странных явлений природы, что наблюдали в последние дни. Афанасий плотно закрыл вход в палатку, не торопясь выпил большую кружку крепкого чаю и закурил. Сейчас же задымились трубки и у остальных эвенков.

Это знают только эвенки, и это не сказка, потому что еще никто не сказал, что это не так, как я сейчас расскажу, — начал Афанасий. Все тогда кругом было не то, что теперь. Тогда реки текли навстречу солнцу, не было ночи, а там, где теперь мари, были большие и глубокие озера.

В то время и тайга была совсем другая. Всякого разного зверя в ней было много, теперь уже не столько, как тогда. Волки, олени, кабарожки — все звери жили вместе, в одном стаде.

Они не умели бояться друг друга, тайга была совсем без страха. Что такое страх, ни звери, ни птицы понимать не могли, одной капли страха не было у них. Как теперь, так и тогда одни звери питались травою, а хищники, живя вместе с ними, поедали их детей, и те не знали, как им спасать свое потомство.

По рекам и озерам рыба разная — сиг, карась, ленок и другая — гуляла вместе с выдрой. Они не умели бояться, и выдра завтракала хариусом, а обедала тайменем. Белка тогда жила в дружбе с соболем, и соболь не гонялся за нею, как теперь, — он играл с ней и как бы в шутку съедал ее.

Таких разных шуток тогда шибко много было в тайге, передать даже всех не могу. Совсем не так, как теперь, жили тогда все звери. Они не имели хитрости, потому что у них не было страха.

Так жила тайга по сказкам нашим. Худой, совсем худой закон был в ней. Животных, которые питались травой, становилось все меньше и меньше, и, может быть, их не осталось бы вовсе, если бы не случилось то, о чем я сейчас расскажу.

Тут, на Диере, за вершиной гольца, есть глубокая яма. Старики говорят, что теперь в ней нет дна, а тогда там было большое озеро и рядом с ним пещера. В ней жил большой и страшный Чудо-зверь, другого после такого не было.

Он был хозяином над рыбами, зверями и птицами. Все подчинялись ему. Это он дал закон тайге — жить без страха.

Чудо-зверь в пещере жил один. Ни звери, ни птицы у него не бывали, да и не было тогда ни троп, ни проходов туда, — на Диере всегда лежал туман. Но настало время, когда хищников стало шибко много, а у других животных силы терпеть совсем не осталось.

Собрались они и решили послать гонцов своих к Чудо-зверю, к Диерскому гольцу, просить защиты. Долго ходили гонцы туда-сюда вокруг гольца, и никогда бы им не увидеть Чудо-зверя, если бы не сжалилось над ними солнце. Оно разогнало туман, и те поднялись на голец.

Не прогнал их Чудо-зверь, а терпеливо всех выслушал. Большие звери говорили, что хищники поедают их телят, и что они совсем не знают, как бороться с ними. Птицы горевали о том, что своего потомства они вовсе не видят, что хищники уничтожают их яйца и поедают птенцов.

За всех рыб жаловалась кета. Она печалилась о том, что уже некому стало метать икру — хищники совсем кончают рыбу — и что пустеют моря, озера и реки. Молча слушал Чудо-зверь, а когда все кончили, сказал: — Хорошо, я дам вам другую жизнь, зовите всех сюда, к Диерскому гольцу.

Крикливые гуси понесли эту новость далеко на север, в тундру и к большому морю. По горам бегали быстроногие олени и торопили всех идти к Диеру. Неутомимые белки разбрелись далеко-далеко по тайге и всех, кто жил в ней, звали сюда, к гольцу.

По всем морям и рекам плавала кета и посылала рыб к озеру, где жил Чудо-зверь. Как стрела, повсюду летела новость. Разным говором зашумели леса, воды; все тронулись, пошли, полетели, поплыли к Диерскому гольцу, где Чудо-зверь должен дать зверям и птицам новую жизнь.

Одни говорили, что хищникам пришел конец, другие уверяли, что Чудо-зверь запретит им питаться мясом и заставит есть траву, третьи утверждали, что он переселит хищников за море, в другие земли. Однако точно никто не знал, что хотел сделать Чудо-зверь. С разных концов, отовсюду к гольцу летели птицы, приплывала рыба.

Шли сюда и хищники. Их было так много, что и сказать даже не могу.

Мне казалось просто ужасным возвращаться домой в зябких сумерках, когда пальцы на руках и ногах немеют от стужи, а сердце сжимается тоской от вечной воркотни Бесси, нашей няньки, и от унизительного сознания физического превосходства надо мной Элизы, Джона и Джоржианы Рид. Вышеупомянутые Элиза, Джон и Джорджиана собрались теперь в гостиной возле своей мамы: она полулежала на диване перед камином, окруженная своими дорогими детками в данную минуту они не ссорились и не ревели , и, очевидно, была безмятежно счастлива. Я была освобождена от участия в этой семейной группе; как заявила мне миссис Рид, она весьма сожалеет, но приходится отделить меня от остальных детей, по крайней мере до тех пор, пока Бесси не сообщит ей, да и она сама не увидит, что я действительно прилагаю все усилия, чтобы стать более приветливой и ласковой девочкой, более уживчивой и кроткой, пока она не заметит во мне что-то более светлое, доброе и чистосердечное; а тем временем она вынуждена лишить меня всех радостей, которые предназначены для скромных, почтительных деток.

Что я сделала? Сядь где-нибудь и, пока не научишься быть вежливой, молчи. Рядом с гостиной находилась небольшая столовая, где обычно завтракали Я тихонько шмыгнула туда. Там стоял книжный шкаф; я выбрала себе книжку, предварительно убедившись, что в ней много картинок. Взобравшись на широкий подоконник, я уселась, поджав ноги по-турецки, задернула почти вплотную красные штофные занавесы и оказалась, таким образом, отгороженной с двух сторон от окружающего мира.

Тяжелые складки пунцовых драпировок загораживали меня справа; слева оконные стекла защищали от непогоды, хотя и не могли скрыть картину унылого ноябрьского дня. Перевертывая страницы, я время от времени поглядывала в окно, наблюдая, как надвигаются зимние сумерки. Вдали тянулась сплошная завеса туч и тумана; на переднем плане раскинулась лужайка с растрепанными бурей кустами, их непрерывно хлестали потоки дождя, которые гнал перед собой ветер, налетавший сильными порывами и жалобно стенавший. Затем я снова начинала просматривать книгу — это была «Жизнь английских птиц» Бьюика. Собственно говоря, самый текст мало интересовал меня, однако к некоторым страницам введения я, хоть и совсем еще ребенок, не могла остаться равнодушной: там говорилось об убежище морских птиц, о пустынных скалах и утесах, населенных только ими; о берегах Норвегии, от южной оконечности которой — мыса Линденеса — до Нордкапа разбросано множество островов: …Где ледяного океана ширь Кипит у островов, нагих и диких, На дальнем севере; и низвергает волны Атлантика на мрачные Гебриды Не могла я также пропустить и описание суровых берегов Лапландии, Сибири, Шпицбергена, Новой Земли, Исландии, Гренландии, «всего широкого простора полярных стран, этих безлюдных, угрюмых пустынь, извечной родины морозов и снегов, где ледяные поля в течение бесчисленных зим намерзают одни над другими, громоздясь ввысь, подобно обледенелым Альпам; окружая полюс, они как бы сосредоточили в себе все многообразные козни сильнейшего холода».

У меня сразу же сложилось какое-то свое представление об этих мертвенно-белых мирах, — правда, туманное, но необычайно волнующее, как все те, еще неясные догадки о вселенной, которые рождаются в уме ребенка. Под впечатлением этих вступительных страниц приобретали для меня особый смысл и виньетки в тексте: утес, одиноко стоящий среди пенящегося бурного прибоя; разбитая лодка, выброшенная на пустынный берег; призрачная луна, глядящая из-за угрюмых туч на тонущее судно. Неизъяснимый трепет вызывало во мне изображение заброшенного кладбища: одинокий могильный камень с надписью, ворота, два дерева, низкий горизонт, очерченный полуразрушенной оградой, и узкий серп восходящего месяца, возвещающий наступление вечера. Два корабля, застигнутые штилем в недвижном море, казались мне морскими призраками. Страничку, где был изображен сатана, отнимающий у вора узел с похищенным добром, я поскорее перевернула: она вызывала во мне ужас.

С таким же ужасом смотрела я и на черное рогатое существо, которое, сидя на скале, созерцает толпу, теснящуюся вдали у виселицы. Каждая картинка таила в себе целую повесть, подчас трудную для моего неискушенного ума и смутных восприятий, но полную глубокого интереса, — такого же, как сказки, которые рассказывала нам Бесси зимними вечерами в тех редких случаях, когда бывала в добром настроении. Придвинув гладильный столик к камину в нашей детской, она разрешала нам усесться вокруг и, отглаживая блонды на юбках миссис Рид или плоя щипцами оборки ее ночного чепчика, утоляла наше жадное любопытство рассказами о любви и приключениях, заимствованных из старинных волшебных сказок и еще более древних баллад или же, как я обнаружила в более поздние годы, из «Памелы» и «Генриха, герцога Морландского». И вот, сидя с книгой на коленях, я была счастлива; по-своему, но счастлива. Я боялась только одного — что мне помешают, и это, к сожалению, случилось очень скоро.

Дверь в маленькую столовую отворилась. Скажите мамочке, что она убежала под дождик… Экая гадина! Я тотчас вышла из своего уголка; больше всего я боялась, как бы меня оттуда не вытащил Джон. Джону Риду исполнилось четырнадцать лет, он был четырьмя годами старше меня, так как мне едва минуло десять. Это был необычайно рослый для своих лет увалень с прыщеватой кожей и нездоровым цветом лица; поражали его крупные нескладные черты и большие ноги и руки.

За столом он постоянно объедался, и от этого у него был мутный, бессмысленный взгляд и дряблые щеки. Собственно говоря, ему следовало сейчас быть в школе, но мамочка взяла его на месяц-другой домой «по причине слабого здоровья». Мистер Майлс, его учитель, утверждал, что в этом нет никакой необходимости, — пусть ему только поменьше присылают из дому пирожков и пряников; но материнское сердце возмущалось столь грубым объяснением и склонялось к более благородной версии, приписывавшей бледность мальчика переутомлению, а может быть, и тоске по родному дому. Джон не питал особой привязанности к матери и сестрам, меня же он просто ненавидел. Он запугивал меня и тиранил; и это не два-три раза в неделю и даже не раз или два в день, а беспрестанно.

Каждым нервом я боялась его и трепетала каждой жилкой, едва он приближался ко мне. Бывали минуты, когда я совершенно терялась от ужаса, ибо у меня не было защиты ни от его угроз, ни от его побоев; слуги не захотели бы рассердить молодого барина, став на мою сторону, а миссис Рид была в этих случаях слепа и глуха: она никогда не замечала, что он бьет и обижает меня, хотя он делал это не раз и в ее присутствии, а впрочем, чаще за ее спиной. Привыкнув повиноваться Джону, я немедленно подошла к креслу, на котором он сидел; минуты три он развлекался тем, что показывал мне язык, стараясь высунуть его как можно больше. Я знала, что вот сейчас он ударит меня, и, с тоской ожидая этого, размышляла о том, какой он противный и безобразный. Может быть, Джон прочел эти мысли на моем лице, потому что вдруг, не говоря ни слова, размахнулся и пребольно ударил меня.

Я покачнулась, но удержалась на ногах и отступила на шаг или два. Я привыкла к грубому обращению Джона Рида, и мне в голову не приходило дать ему отпор; я думала лишь о том, как бы вынести второй удар, который неизбежно должен был последовать за первым. Я взяла с окна книгу и принесла ему. Я покажу тебе, как рыться в книгах. Это мои книги!

Я здесь хозяин! Или буду хозяином через несколько лет. Пойди встань у дверей, подальше от окон и от зеркала. Я послушалась, сначала не догадываясь о его намерениях; но когда я увидела, что он встал и замахнулся книгой, чтобы пустить ею в меня, я испуганно вскрикнула и невольно отскочила, однако недостаточно быстро: толстая книга задела меня на лету, я упала и, ударившись о косяк двери, расшибла голову. Из раны потекла кровь, я почувствовала резкую боль, и тут страх внезапно покинул меня, дав место другим чувствам.

Я прочла «Историю Рима» Гольдсмита [1] и составила себе собственное представление о Нероне, Калигуле и других тиранах. Втайне я уже давно занималась сравнениями, но никогда не предполагала, что выскажу их вслух. Вы слышали, девочки? Я скажу маме! Но раньше… Джон ринулся на меня; я почувствовала, как он схватил меня за плечо и за волосы.

Однако перед ним было отчаянное существо. Я действительно видела перед собой тирана, убийцу. По моей шее одна за другой потекли капли крови, я испытывала резкую боль. Эти ощущения на время заглушили страх, и я встретила Джона с яростью. Я не вполне сознавала, что делают мои руки, но он крикнул: — Крыса!

Помощь была близка. Элиза и Джорджиана побежали за миссис Рид, которая ушла наверх; она явилась, за ней следовали Бесси и камеристка Эббот. Нас разняли, и до меня донеслись слова: — Ай-ай! Вот негодница, как она набросилась на мастера Джона! И, наконец, приговор миссис Рид: — Уведите ее в красную комнату и заприте там.

Четыре руки подхватили меня и понесли наверх. Глава II Я сопротивлялась изо всех сил, и эта неслыханная дерзость еще ухудшила и без того дурное мнение, которое сложилось обо мне у Бесси и мисс Эббот. Я была прямо-таки не в себе, или, вернее, вне себя, как сказали бы французы: я понимала, что мгновенная вспышка уже навлекла на меня всевозможные кары, и, как всякий восставший раб, в своем отчаянии была готова на все. Какой стыд! Бить молодого барина, сына вашей благодетельницы!

Ведь это же ваш молодой хозяин! Почему это он мой хозяин? Разве я прислуга? Вот посидите здесь и подумайте хорошенько о своем поведении. Тем временем они втащили меня в комнату, указанную миссис Рид, и с размаху опустили на софу.

Я тотчас взвилась, как пружина, но две пары рук схватили меня и приковали к месту. Мисс Эббот отвернулась, чтобы снять с дебелой ноги подвязку. Эти приготовления и ожидавшее меня новое бесчестие несколько охладили мой пыл. Убедившись, что я действительно покорилась, она отпустила меня; а затем обе стали передо мной, сложив руки на животе и глядя на меня подозрительно и недоверчиво, словно сомневались в моем рассудке. Сколько раз я высказывала миссис Рид свое мнение об этом ребенке, и миссис всегда соглашалась со мной.

Нет ничего хуже такой тихони! Я никогда не видела, чтобы ребенок ее лет был настолько скрытен. Бесси не ответила; но немного спустя она сказала, обратясь ко мне: — Вы же должны понимать, мисс, чем вы обязаны миссис Рид: ведь она кормит вас; выгони она вас отсюда, вам пришлось бы идти в работный дом. Мне нечего было возразить ей: мысль о моей зависимости была для меня не нова, — с тех пор как я помню себя, мне намекали на нее, укор в дармоедстве стал для меня как бы постоянным припевом, мучительным и гнетущим, но лишь наполовину понятным. Мисс Эббот поспешно добавила: — И не воображайте, что вы родня барышням и мистеру Риду, если даже миссис Рид так добра, что воспитывает вас вместе с ними.

Они будут богатые, а у вас никогда ничего не будет. Поэтому вы должны смириться и угождать им. Тогда, может быть, этот дом и станет для вас родным домом; а если вы будете злиться и грубить, миссис наверняка выгонит вас отсюда. Он может поразить ее смертью во время одной из ее выходок, и что тогда будет с ней? Пойдем, Бесси, пусть посидит одна.

Ни за что на свете не хотела бы я иметь такой характер. Молитесь, мисс Эйр, а если вы не раскаетесь, как бы кто не спустился по трубе и не утащил вас… Они вышли, затворив за собой дверь, и заперли меня на ключ. Красная комната была нежилой, и в ней ночевали крайне редко, вернее — никогда, разве только наплыв гостей в Гейтсхэдхолле вынуждал хозяев вспомнить о ней; вместе с тем это была одна из самых больших и роскошных комнат дома. В центре, точно алтарь, высилась кровать с массивными колонками красного дерева, завешенная пунцовым пологом; два высоких окна с всегда опущенными шторами были наполовину скрыты ламбрекенами из той же материи, спускавшимися фестонами и пышными складками; ковер был красный, стол в ногах кровати покрыт алым сукном. Стены обтянуты светло-коричневой тканью с красноватым рисунком; гардероб, туалетный стол и кресла — из полированного красного дерева.

На фоне этих глубоких темных тонов резко белела гора пуховиков и подушек на постели, застланной белоснежным пикейным покрывалом. Почти так же резко выделялось и мягкое кресло в белом чехле, у изголовья кровати, со скамеечкой для ног перед ним; это кресло казалось мне каким-то фантастическим белым троном. В комнате стоял промозглый холод, оттого что ее редко топили; в ней царило безмолвие, оттого что она была удалена от детской и кухни; в ней было жутко, оттого что в нее, как я уже говорила, редко заглядывали люди. Одна только горничная являлась сюда по субботам, чтобы смахнуть с мебели и зеркал осевшую за неделю пыль, да еще сама миссис Рид приходила изредка, чтобы проверить содержимое некоего потайного ящика в комоде, где хранился фамильный архив, шкатулка с драгоценностями и миниатюра, изображавшая ее умершего мужа; в последнем обстоятельстве, а именно в смерти мистера Рида, и таилась загадка красной комнаты, того заклятия, которое лежало на ней, несмотря на все ее великолепие. С тех пор, как умер мистер Рид, прошло девять лет; именно в этой комнате он испустил свой последний вздох; здесь он лежал мертвый; отсюда факельщики вынесли его гроб, — и с этого дня чувство какого-то мрачного благоговения удерживало обитателей дома от частых посещений красной комнаты.

Я все еще сидела на том месте, к которому меня как бы приковали Бесси и злючка мисс Эббот. Это была низенькая софа, стоявшая неподалеку от мраморного камина; передо мной высилась кровать; справа находился высокий темный гардероб, на лакированных дверцах которого смутно отражались бледные световые блики; слева — занавешенные окна. Огромное зеркало в простенке между ними повторяло пустынную торжественность комнаты и кровати. Я не была вполне уверена в том, что меня заперли, и поэтому, когда, наконец, решилась сдвинуться с места, встала и подошла к двери. Я была узницей, не хуже, чем в тюрьме.

Возвращаться мне пришлось мимо зеркала, и я невольно заглянула в его глубину. Все в этой призрачной глубине предстало мне темнее и холоднее, чем в действительности, а странная маленькая фигурка, смотревшая на меня оттуда, ее бледное лицо и руки, белеющие среди сумрака, ее горящие страхом глаза, которые одни казались живыми в этом мертвом царстве, действительно напоминали призрак: что-то вроде тех крошечных духов, не то фей, не то эльфов, которые, по рассказам Бесси, выходили из пустынных, заросших папоротником болот и внезапно появлялись перед запоздалым путником. Я вернулась на свое место. Я уже была во власти суеверного страха, но час его полной победы еще не настал. Кровь моя все еще была горяча, и ярость восставшего раба жгла меня своим живительным огнем.

На меня снова хлынул поток воспоминаний о прошлом, и я отдалась ему, прежде чем покориться мрачной власти настоящего. Грубость и жестокость Джона Рида, надменное равнодушие его сестер, неприязнь их матери, несправедливость слуг — все это встало в моем расстроенном воображении, точно поднявшийся со дна колодца мутный осадок. Но почему я должна вечно страдать, почему меня все презирают, не любят, клянут? Почему я не умею никому угодить и все мои попытки заслужить чью-либо благосклонность так напрасны? Почему, например, к Элизе, которая упряма и эгоистична, или к Джорджиане, у которой отвратительный характер, капризный, раздражительный и заносчивый, все относятся снисходительно?

Красота и розовые щеки Джорджианы, ее золотые кудри, видимо, пленяют каждого, кто смотрит на нее, и за них ей прощают любую шалость. Джону также никто не противоречит, его никогда не наказывают, хотя он душит голубей, убивает цыплят, травит овец собаками, крадет в оранжереях незрелый виноград и срывает бутоны самых редких цветов; он даже называет свою мать «старушкой», смеется над ее цветом лица — желтоватым, как у него, не подчиняется ее приказаниям и нередко рвет и пачкает ее шелковые платья. И все-таки он ее «ненаглядный сыночек». Мне же не прощают ни малейшего промаха. Я стараюсь ни на шаг не отступать от своих обязанностей, а меня называют непослушной, упрямой и лгуньей, и так с утра и до ночи.

Голова у меня все еще болела от ушиба, из ранки сочилась кровь. Однако никто не упрекнул Джона за то, что он без причины ударил меня; а я, восставшая против него, чтобы избежать дальнейшего грубого насилия, — я вызвала всеобщее негодование. Как была ожесточена моя душа в этот тоскливый вечер! Как были взбудоражены мои мысли, как бунтовало сердце! И все же в каком мраке, в каком неведении протекала эта внутренняя борьба!

Ведь я не могла ответить на вопрос, возникавший вновь и вновь в моей душе: отчего я так страдаю? Теперь, когда прошло столько лет, это перестало быть для меня загадкой. Я совершенно не подходила к Гейтсхэдхоллу. Я была там как бельмо на глазу, у меня не было ничего общего ни с миссис Рид, ни с ее детьми, ни с ее приближенными. Если они не любили меня, то ведь и я не любила их.

С какой же стати они должны были относиться тепло к существу, которое не чувствовало симпатии ни к кому из них; к существу, так сказать, инородному для них, противоположному им по натуре и стремлениям; существу во всех смыслах бесполезному, от которого им нечего было ждать; существу зловредному, носившему в себе зачатки мятежа, восставшему против их обращения с ним, презиравшему их взгляды? Будь я натурой жизнерадостной, беспечным, своевольным, красивым и пылким ребенком — пусть даже одиноким и зависимым, — миссис Рид отнеслась бы к моему присутствию в своей семье гораздо снисходительнее; ее дети испытывали бы ко мне более товарищеские дружелюбные чувства; слуги не стремились бы вечно делать из меня козла отпущения. В красной комнате начинало темнеть; был пятый час, и свет тусклого облачного дня переходил в печальные сумерки. Дождь все так же неустанно барабанил по стеклам окон на лестнице, и ветер шумел в аллее за домом. Постепенно я вся закоченела, и мужество стало покидать меня.

Обычное чувство приниженности, неуверенности в себе, растерянности и уныния опустилось, как сырой туман, на уже перегоревшие угли моего гнева. Все уверяют, что я дурная… Может быть, так оно и есть; разве я сейчас не обдумывала, как уморить себя голодом? Ведь это же грех! А разве я готова к смерти? И разве склеп под плитами гейтсхэдской церкви уж такое привлекательное убежище?

Мне говорили, что там похоронен мистер Рид… Это дало невольный толчок моим мыслям, и я начала думать о нем со все возрастающим ужасом. Я не помнила его, но знала, что он мой единственный родственник — брат моей матери, что, когда я осталась сиротой, он взял меня к себе и в свои последние минуты потребовал от миссис Рид обещания, что она будет растить и воспитывать меня, как собственного ребенка. Миссис Рид, вероятно, считала, что сдержала свое обещание; она его и сдержала — в тех пределах, в каких ей позволяла ее натура. Но могла ли она действительно любить навязанную ей девочку, существо, совершенно чуждое ей и ее семье, ничем после смерти мужа с ней не связанное? Скорее миссис Рид тяготилась необходимостью соблюдать данное в такую минуту обещание: быть матерью чужому ребенку, которого она не могла полюбить, с постоянным присутствием которого в семье не могла примириться.

Мною овладела странная мысль: я не сомневалась в том, что, будь мистер Рид жив, он относился бы ко мне хорошо. И вот, созерцая эту белую постель и тонувшие в сумраке стены, а также бросая время от времени тревожный взгляд в тускло блестевшее зеркало, я стала припоминать все слышанные раньше рассказы о том, будто умершие, чья предсмертная воля не выполнена и чей покой в могиле нарушен, иногда посещают землю, чтобы покарать виновных и отомстить за угнетенных; и мне пришло в голову: а что, если дух мистера Рида, терзаемый обидами, которые терпит дочь его сестры, вдруг покинет свою гробницу под сводами церковного склепа или неведомый мир усопших и явится мне в этой комнате? Я отерла слезы и постаралась сдержать свои всхлипывания, опасаясь, как бы в ответ на бурное проявление моего горя не зазвучал потусторонний голос, пожелавший утешить меня; как бы из сумрака не выступило озаренное фосфорическим блеском лицо, которое склонится надо мной с неземной кротостью. Появление этой тени, казалось бы, столь утешительное, вызвало бы во мне — я это чувствовала — безграничный ужас. Всеми силами я старалась отогнать от себя эту мысль, успокоиться.

Откинув падавшие на лоб волосы, я подняла голову и сделала попытку храбро обвести взором темную комнату. Какой-то слабый свет появился на стене. Я спрашивала себя, не лунный ли это луч, пробравшийся сквозь отверстие в занавесе? Нет, лунный луч лежал бы спокойно, а этот свет двигался; пока я смотрела, он скользнул по потолку и затрепетал над моей головой. Теперь я охотно готова допустить, что это была полоска света от фонаря, с которым кто-то шел через лужайку перед домом.

Но в ту минуту, когда моя душа была готова к самому ужасному, а чувства потрясены всем пережитым, я решила, что неверный трепетный луч — вестник гостя из другого мира. Мое сердце судорожно забилось, голова запылала, уши наполнил шум, подобный шелесту крыльев; я ощущала чье-то присутствие, что-то давило меня, я задыхалась; всякое самообладание покинуло меня. Я бросилась к двери и с отчаянием начала дергать ручку. По коридору раздались поспешные шаги; ключ в замке повернулся, вошли Бесси и Эббот. Я до смерти испугалась!

Пустите меня в детскую! Разве вы ушиблись? Или вам что-нибудь привиделось? Тут мелькнул какой-то свет и мне показалось, что сейчас появится привидение! Как будто ее режут.

Верно, она просто хотела заманить нас сюда. Знаю я ее гадкие штуки! Я, кажется, приказала оставить Джен Эйр в красной комнате, пока сама не приду за ней! Я ненавижу притворство, особенно в детях; мой долг доказать тебе, что подобными фокусами ты ничего не достигнешь. Теперь ты останешься здесь еще на лишний час, да и тогда я выпущу тебя только при условии полного послушания и спокойствия.

Я не могу выдержать этого… Накажите меня еще как-нибудь! Я умру, если… — Молчи! Такая несдержанность отвратительна! Я и в самом деле была ей отвратительна. Она считала меня уже сейчас опытной комедианткой; она искренне видела во мне существо, в котором неумеренные страсти сочетались с низостью души и опасной лживостью.

Читать онлайн В дебрях Уссурийского края бесплатно

Затем он снова уложил меня и, обратившись к Бесси, поручил ей особенно следить за тем, чтобы ночью меня никто не беспокоил. Дав ей еще несколько указаний и предупредив, что завтра опять зайдет, он удалился, к моему глубокому огорчению: я чувствовала себя в такой безопасности, так спокойно, пока он сидел возле моей кровати; но едва за ним закрылась дверь, как в комнате словно потемнело и сердце у меня упало, невыразимая печаль легла на него тяжелым камнем. Я едва осмелилась ей ответить, опасаясь, как бы за этими словами не последовали более грубые. Какое небывалое внимание! Оно придало мне мужества, и я спросила: — Бесси, что со мной случилось? Я больна? Затем Бесси ушла в каморку для горничных, находившуюся по соседству с детской. И я слышала, как она сказала: — Сара, приходи ко мне спать в детскую; ни за что на свете я не останусь одна с бедной девочкой. А вдруг она умрет!.. Как странно, что с ней случился этот припадок… Хотела бы я знать, видела она что-нибудь или нет? Все-таки барыня была на этот раз чересчур строга к ней.

Она вернулась вместе с Сарой; они легли, но по крайней мере с полчаса еще шептались, прежде чем заснуть. Я уловила обрывки их разговора, из которых слишком хорошо поняла, о чем шла речь: — Что-то в белом пронеслось мимо нее и исчезло… А за ним — громадная черная собака… Три громких удара в дверь… На кладбище горел свет, как раз над его могилой… — и так далее. Наконец обе они заснули; свеча и камин погасли. Для меня часы этой бесконечной ночи проходили в томительной бессоннице. Ужас держал в одинаковом напряжении мой слух, зрение и мысль, — ужас, который ведом только детям. Происшествие в красной комнате прошло для меня сравнительно благополучно, не вызвав никакой серьезной или продолжительной болезни, оно сопровождалось лишь потрясением нервной системы, следы которого остались до сих пор. Да, миссис Рид, сколькими душевными муками я обязана вам! Но мой долг простить вас, ибо вы не ведали, что творили: терзая все струны моего сердца, вы воображали, что только искореняете мои дурные наклонности. На другой день, около полудня, я встала с постели, оделась и, закутанная в теплый платок, села у камина, чувствуя страшную слабость и разбитость, но гораздо мучительнее была невыразимая сердечная тоска, непрерывно вызывавшая на мои глаза тихие слезы; не успевала я стереть со щеки одну соленую каплю, как ее нагоняла другая. Мои слезы лились, хотя я должна была бы чувствовать себя счастливой, ибо никого из Ридов не было дома.

Все они уехали кататься в коляске со своей мамой. Эббот тоже не показывалась — она шила в соседней комнате, и только Бесси ходила туда и сюда, расставляла игрушки и прибирала в ящиках комода, время от времени обращаясь ко мне с непривычно ласковыми словами. Все это должно было бы казаться мне сущим раем, ведь я привыкла жить под угрозой вечных выговоров и понуканий. Однако мои нервы были сейчас в таком расстройстве, что никакая тишина не могла их успокоить, никакие удовольствия не могли приятно возбудить. Бесси спустилась в кухню и принесла мне сладкий пирожок, он лежал на ярко расписанной фарфоровой тарелке с райской птицей в венке из незабудок и полураспустившихся роз; эта тарелка обычно вызывала во мне восхищение, я не раз просила, чтобы мне позволили подержать ее в руках и рассмотреть подробнее, но до сих пор меня не удостаивали такой милости. И вот драгоценная тарелка очутилась у меня на коленях, и Бесси ласково уговаривала меня скушать лежавшее на ней лакомство. Тщетное великодушие! Оно пришло слишком поздно, как и многие дары, которых мы жаждем и в которых нам долго отказывают! Есть пирожок я не стала, а яркое оперение птицы и окраска цветов показались мне странно поблекшими; я отодвинула от себя тарелку. Бесси спросила, не дать ли мне какую-нибудь книжку.

Слово «книга» вызвало во мне мимолетное оживление, и я попросила принести из библиотеки «Путешествия Гулливера». Эту книгу я перечитывала вновь и вновь с восхищением. Я была уверена, что там рассказывается о действительных происшествиях, и это повествование вызывало во мне более глубокий интерес, чем обычные волшебные сказки. Убедившись в том, что ни под листьями наперстянки и колокольчиков, ни под шляпками грибов, ни в тени старых, обвитых плющом ветхих стен мне эльфов не найти, я пришла к печальному выводу, что все они перекочевали из Англии в какую-нибудь дикую, неведомую страну, где кругом только густой девственный лес и где почти нет людей, — тогда как лилипуты и великаны действительно живут на земле; и я нисколько не сомневалась, что некогда мне удастся совершить дальнее путешествие и я увижу собственными глазами миниатюрные пашни, долины и деревья, крошечных человечков, коров, овец и птиц одного из этих царств, а также высокие, как лес, колосья, гигантских догов, чудовищных кошек и подобных башням мужчин и женщин другого царства. Но когда я теперь держала в руках любимую книгу и, перелистывая страницу за страницей, искала в ее удивительных картинках того очарования, которое раньше неизменно в них находила, — все казалось мне пугающе-мрачным. Великаны представлялись долговязыми чудищами, лилипуты — злыми и безобразными гномами, а сам Гулливер унылым странником в неведомых и диких краях. Я захлопнула книгу, не решаясь читать дальше, и положила ее на стол рядом с нетронутым пирожком. Бесси кончила вытирать пыль и прибирать комнату, вымыла руки и, открыв в комоде ящичек, полный красивых шелковых и атласных лоскутков, принялась мастерить новую шляпку для куклы Джорджианы. При этом она запела: В те дни, когда мы бродили С тобою, давным-давно… Я часто слышала и раньше эту песню, и всегда она доставляла мне живейшее удовольствие; у Бесси был очень приятный голос — или так по крайней мере мне казалось. Но сейчас, хотя ее голос звучал так же приятно, мне чудилось в этой мелодии что-то невыразимо печальное.

Временами, поглощенная своей работой, она повторяла припев очень тихо, очень протяжно, и слова «давным-давно» звучали, как заключительные слова погребального хорала. Потом она запела другую песню, еще более печальную: Стерты до крови ноги, и плечи изныли, Долго шла я одна среди скал и болот. Белый месяц не светит, темно, как в могиле, На тропинке, где ночью сиротка бредет. Ах, зачем в эту даль меня люди послали, Где седые утесы, где тяжко идти! Люди злы, и лишь ангелы в кроткой печали Сироту берегут в одиноком пути. Тихо веет в лицо мне ночная прохлада, Нет ни облачка в небе, в звездах небосвод. Милосердие Бога — мой щит и ограда, Он надежду сиротке в пути подает. Если в глушь заведет огонек на трясине Или вдруг оступлюсь я на ветхом мосту, — И тогда мой Отец сироты не покинет, На груди у Себя приютит сироту. Она с таким же успехом могла бы сказать огню «не гори», но разве могла она догадаться о том, какие страдания терзали мое сердце? В то утро опять зашел мистер Ллойд.

Бесси ответила, что очень хорошо. Подите-ка сюда, мисс Джен. Вас ведь зовут Джен? Не скажете ли вы мне — отчего? У вас что-нибудь болит? Она слишком большая для таких глупостей. Я была того же мнения, и так как это несправедливое обвинение задело мою гордость, с живостью ответила: — Я за всю мою жизнь ни разу еще не плакала о таких глупостях. Я терпеть не могу кататься! А плачу оттого, что я несчастна. Добрый аптекарь был, видимо, озадачен.

Я стояла перед ним; он пристально смотрел на меня. У него были маленькие серые глазки, не очень блестящие, но я думаю, что теперь они показались бы мне весьма проницательными; лицо у него было грубоватое, но добродушное. Он долго и обстоятельно рассматривал меня, затем сказал: — Отчего ты вчера заболела? Ну вот, опять точно маленькая! Разве такие большие девочки падают? Ей ведь, должно быть, лет восемь или девять? Мистер Ллойд взял понюшку табаку. Когда он снова стал засовывать в карман пиджака свою табакерку, громко зазвонил колокол, сзывающий слуг обедать; аптекарю было известно значение этого звона. А я тут сделаю мисс Джен маленькое наставление, пока вы вернетесь. Бесси охотно осталась бы, но ей пришлось уйти, так как слуги в Гейтсхэдхолле должны были точнейшим образом соблюдать время обеда и ужина.

Так отчего же? Мистер Ллойд улыбнулся и вместе с тем нахмурился. Ну, ты, видно, еще совсем ребенок! Ты боишься привидений? И это было жестоко — запереть меня там одну, в темноте! Так жестоко, что я этого, наверно, никогда не забуду. И ты поэтому так огорчаешься? Разве ты и днем боишься? И потом я несчастна, очень несчастна, еще и по другим причинам. Ты не можешь сказать мне хотя бы некоторые?

Как хотелось мне ответить на этот вопрос возможно полнее и откровеннее! Но мне трудно было найти подходящие слова, — дети способны испытывать сильные чувства, но не способны разбираться в них. А если даже частично и разбираются, то не умеют рассказать об этом. Однако я слишком боялась упустить этот первый и единственный случай облегчить свою печаль, поделившись ею, и, после смущенного молчания наконец выдавила из себя пусть и не полный, но правдивый ответ: — Во-первых, у меня нет ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер. Снова последовало молчание; затем я уже совсем по-ребячьи выпалила: — Но ведь это Джон Рид швырнул меня на пол, а тетя заперла меня в красной комнате! Мистер Ллойд снова извлек свою табакерку. Неужели ты так глупа, что хотела бы уехать из такой великолепной усадьбы? У тебя нет никакой родни, кроме миссис Рид? Я как-то спросила тетю Рид, и она сказала, что, может быть, у меня есть какие-нибудь бедные родственники по фамилии Эйр, но ей ничего о них неизвестно. Я задумалась: бедность пугает даже взрослых, — тем более страшит она детей.

Они не могут представить себе бедность трудовую, деятельную и честную; это слово вызывает в них лишь представление о лохмотьях, о скудной пище и потухшем очаге, о грубости и низких пороках; в моем представлении бедность была равна унижению. Я покачала головой. Я не могла понять, откуда у бедных возьмется доброта; и потом — усвоить их жаргон, перенять манеры, стать невоспитанной — словом, похожей на тех женщин, которых я часто видела возле их хибарок в деревне, когда они нянчили ребят или стирали белье, — нет, я была неспособна на подобный героизм, чтобы купить свободу такой дорогой ценой. Они рабочие? Тетя Рид говорит, что если у меня есть родственники, то, наверное, какие-нибудь попрошайки; а я не могу просить милостыню. Я снова задумалась; едва ли у меня было ясное представление о том, что такое школа. Бесси иногда говорила, что это такое место, где молодых барышень муштруют и где от них требуют особенно хороших манер и воспитанности. Джон Рид ненавидел школу и бранил своего учителя; но вкусы Джона Рида не были для меня законом, и если сведения Бесси о школьной дисциплине она почерпнула их у молодых барышень, в семье которых жила до поступления в Гейтсхэд несколько отпугивали меня, то ее рассказы о различных познаниях, приобретенных там теми же молодыми особами, казались мне, с другой стороны, весьма заманчивыми. Она восхищалась тем, как хорошо они рисовали всякие красивые пейзажи и цветы, как пели и играли на фортепиано, какие прелестные кошельки они вязали и как бойко читали французские книжки. Под влиянием ее рассказов во мне пробуждался дух соревнования.

Кроме того, школа означала коренную перемену: с ней было связано далекое путешествие, полный разрыв с Гейтсхэдом, переход к новой жизни. Бесси вернулась; и в ту же минуту до нас донесся шум подъезжающего экипажа. Бесси предложила ему пройти в маленькую столовую и показала дорогу. На основании того, что последовало затем, я заключаю, что аптекарь отважился посоветовать миссис Рид отправить меня в школу; и этот совет был, без сомнения, принят очень охотно, ибо когда я в один из ближайших вечеров лежала в постели, а Бесси и Эббот сидели тут же в детской и шили, Эббот, полагая, что я уже сплю, сказала Бесси, с которой они обсуждали этот вопрос: — Миссис Рид, наверно, рада-радешенька отделаться от этой несносной, противной девчонки. И в самом деле, у нее вечно такой вид, точно она за всеми подсматривает и что-то замышляет. Очевидно, Эббот действительно считала меня чем-то вроде маленького Гая Фокса. Бесси, услышав этот рассказ, вздохнула и заметила: — А ведь мисс Джен тоже пожалеть надо, Эббот. Но кто станет жалеть этакую противную маленькую жабу! Такие длинные кудри и голубые глаза, такой прелестный румянец — будто накрасилась… А знаете, Бесси, я с удовольствием съела бы на ужин гренок с сыром. Пойдем-ка вниз.

И они ушли. Глава IV Из разговора с мистером Ллойдом и только что пересказанной беседы между Эббот и Бесси я почерпнула новую надежду; этого было достаточно, чтобы мне захотелось выздороветь; казалось, близится какая-то перемена; я хотела ее и молча выжидала. Однако дело затянулось; проходили дни и месяцы. Мое здоровье восстановилось, но я больше не слышала ни одного намека на то, что меня так занимало. Миссис Рид по временам окидывала меня суровым взглядом, но лишь изредка обращалась ко мне. Со времени моей болезни она еще решительнее провела границу между мной и собственными детьми: мне была отведена отдельная каморка, где я спала одна, обедала и завтракала я тоже в одиночестве и весь день проводила в детской, тогда как ее дети постоянно торчали в гостиной. Миссис Рид ни разу не обмолвилась ни единым словом относительно моего поступления в школу, и все-таки я была уверена, что она не станет долго терпеть меня под своей крышей: когда на меня падал ее взгляд, он больше чем когда-либо выражал глубокое и непреодолимое отвращение. Элиза и Джорджиана, следуя полученному приказанию, старались разговаривать со мной как можно меньше; Джон, едва завидев меня, показывал мне язык и однажды сделал попытку снова помуштровать меня; но так как я мгновенно накинулась на него, охваченная тем же чувством неудержимого гнева и негодования, с которыми ему уже пришлось столкнуться, он счел за лучшее отступить и убежал, бормоча проклятия и крича, что я разбила ему нос. Я действительно ударила Джона кулаком по этой выступающей части лица со всей силой, на какую только была способна, и когда увидела, что этот удар, а может быть, мой взбешенный вид, произвел на него впечатление, — почувствовала сильнейшее желание воспользоваться и дальше достигнутым преимуществом; но он удрал под крылышко своей матери, и я услышала, как он плаксиво сочиняет ей какую-то историю относительно того, что эта гадкая Джен Эйр набросилась на него, точно бешеная кошка. Мать строго прервала его: — Не говори мне о ней, Джон; я запретила тебе связываться с ней.

Она не заслуживает внимания. Я не хочу, чтобы ты или твои сестры разговаривали с этой девчонкой. Но тут я, перегнувшись через перила лестницы, вдруг неожиданно для себя крикнула: — Это они недостойны разговаривать со мной! Миссис Рид была женщиной довольно тучной, но, услышав это странное и дерзкое заявление, она вихрем взлетела по лестнице, втащила меня в детскую и, швырнув меня на кроватку, весьма решительно приказала мне весь день не сходить с места и не раскрывать рта. Во мне заговорило что-то, над чем я не имела власти. Она выпустила мое плечо и уставилась на меня, словно вопрошая, кто перед ней — ребенок или дьявол? Тогда я осмелела: — Мой дядя Рид на небе, он видит все и знает, что вы думаете и делаете; и папа и мама — тоже: они знают, что вы меня запираете на целые дни и хотите моей смерти. Миссис Рид быстро овладела собой; она изо всех сил принялась меня трясти, затем надавала пощечин и ушла, не промолвив ни слова. Это упущение наверстала Бесси, — она в течение целого часа отчитывала меня, доказывая с полной очевидностью, что я самое злое и неблагодарное дитя, какое когда-либо росло под чьей-нибудь крышей. Я готова была поверить ей, ибо понимала сама, что в моей груди бушуют только злые чувства.

Миновали ноябрь, декабрь, а также половина января. В Гейтсхэде, как всегда, весело отпраздновали Рождество и Новый год; на всех щедро сыпались подарки, миссис Рид давала обеды и вечера. Я была, разумеется, лишена всех этих развлечений: мое участие в них ограничивалось тем, что я ежедневно наблюдала, как наряжались Элиза и Джорджиана и как они затем отправлялись в гостиную, разодетые в кисейные платья с пунцовыми кушаками, распустив по плечам тщательно завитые локоны, а затем прислушивалась к звукам рояля и арфы, доносившимся снизу, к беготне буфетчика и слуг, подававших угощение, к звону хрусталя и фарфора, к гулу голосов, вырывавшемуся из гостиной, когда открывались и закрывались двери. Устав от этого занятия, я покидала площадку лестницы и возвращалась в тихую и пустую детскую. Там мне хоть и бывало грустно, но я не чувствовала себя несчастной. Говоря по правде, у меня не было ни малейшего желания очутиться среди гостей, так как эти гости редко обращали на меня внимание; и будь Бесси хоть немного приветливее и общительнее, я бы предпочла спокойно проводить вечера с нею, вместо того чтобы непрерывно находиться под грозным оком миссис Рид в комнате, полной незнакомых дам и мужчин. Но Бесси, одев своих барышень, обычно удалялась в более оживленную часть дома — в кухню или в комнату экономки — и прихватывала с собой свечу. А я сидела с куклой на коленях до тех пор, пока не угасал огонь в камине, и испуганно озиралась, так как мне чудилось, что в полутемной комнате находится какой-то страшный призрак; и когда в камине оставалась только кучка рдеющей золы, я торопливо раздевалась, дергая изо всех сил шнурки и тесемки, и искала защиты от холода и мрака в своей кроватке. Я всегда клала с собой куклу: каждое человеческое существо должно что-нибудь любить, и, за неимением более достойных предметов для этого чувства, я находила радость в привязанности к облезлой, дешевой кукле, скорее похожей на маленькое огородное пугало. Теперь мне уже непонятна та нелепая нежность, которую я питала к этой игрушке, видя в ней чуть ли не живое существо, способное на человеческие чувства.

Я не могла уснуть, не завернув ее в широкие складки моей ночной сорочки; и когда она лежала рядом со мной, в тепле и под моей защитой, я была почти счастлива, считая, что должна быть счастлива и она. Какими долгими казались мне часы, когда я ожидала разъезда гостей и шагов Бесси в коридоре; иногда она забегала в течение вечера — взять наперсток или ножницы или принести мне что-нибудь на ужин — булочку, пирожок с сыром, — и тогда она усаживалась на краю постели, пока я ела, а затем подтыкала под матрац края одеяла, а два раза даже поцеловала меня, говоря: «Спокойной ночи, мисс Джен». Когда Бесси была так кротко настроена, она казалась мне лучшим, красивейшим и добрейшим созданием на свете; и я страстно желала, чтобы она всегда была приветливой и внимательной и никогда бы не толкала меня, не дразнила, не обвиняла в том, в чем я была неповинна, как это с ней часто случалось. Теперь мне кажется, что Бесси Ли была очень одарена от природы: она делала все живо и ловко и к тому же обладала замечательным талантом рассказывать сказки, которые производили на меня огромное впечатление. Она была прехорошенькой, — если мои воспоминания о ее лице и фигуре не обманывают меня. В моей памяти встает стройная молодая женщина, черноволосая и темноглазая, с правильными чертами, со свежим, здоровым румянцем; но вся беда в том, что у нее был резкий и неуравновешенный характер и весьма смутные представления о беспристрастии и справедливости; но даже и такой я предпочитала ее всем остальным обитателям Гейтсхэдхолла. Это произошло пятнадцатого января, около девяти часов утра. Бесси ушла вниз завтракать; моих кузин еще не позвали к столу. Элиза надевала шляпку и старое теплое пальто, собираясь идти кормить своих кур, — занятие, доставлявшее ей большое удовольствие. Когда они неслись, она с не меньшим удовольствием продавала яйца экономке и копила вырученные деньги.

Элиза была страшная скареда и прирожденная коммерсантка. Это сказывалось не только в том, что она продавала яйца и цыплят, но и в том, как она торговалась с садовником из-за рассады и семян, — ибо миссис Рид приказала ему покупать у этой юной леди все, что произрастало на ее грядках и что она пожелала бы продать. Элиза же ничего бы не пожалела, лишь бы это сулило ей прибыль. Что касается денег, то она прятала их по всем углам, завертывая в тряпочки или бумажки; но когда часть ее сокровищ была случайно обнаружена горничной, Элиза, боясь, что пропадет все ее достояние, согласилась отдавать их на хранение матери, но притом, как настоящий ростовщик, — из пятидесяти — шестидесяти процентов. Эти проценты она взимала каждые три месяца и аккуратно заносила свои расчеты в особую тетрадку. Джорджиана сидела перед зеркалом на высоком стуле и причесывалась, вплетая в свои кудри искусственные цветы и сломанные перья, — она нашла на чердаке полный ящик этих украшений. Я убирала свою постель, так как Бесси строжайше приказала мне сделать это до ее возвращения она теперь нередко пользовалась мной как второй горничной: поручала мести пол, стирать пыль со стульев и тому подобное. Накрыв постель одеялом и сложив ночную сорочку, я подошла к подоконнику, чтобы прибрать разбросанные на нем книжки с картинками и кукольную мебель, но краткое приказание Джорджианы оставить в покое ее игрушки ибо крошечные стульчики и зеркальце, очаровательные тарелочки и чашечки принадлежали именно ей остановило меня; и тогда от нечего делать я стала дышать на морозные цветы, которыми было разукрашено окно, и, очистив таким образом маленькое местечко, заглянула в скованный суровым морозом сад, где все казалось недвижным и мертвым. Из окна был виден домик привратника и усыпанная гравием дорога; и как раз тогда, когда мне удалось расчистить достаточно широкий кружок среди затянувшей стекло серебристо-белой листвы, ворота распахнулись и во двор въехал экипаж. Я равнодушно следила за тем, как он приближался к подъезду: в Гейтсхэд часто приезжали экипажи, но ни один не привозил гостей, которые представляли бы интерес для меня.

Экипаж остановился перед домом, раздался резкий звук колокольчика, гостя впустили. Все это меня совершенно не касалось, и мое праздное внимание вскоре было привлечено голодным снегирем, который, чирикая, уселся на ветку голой шпалерной вишни у самой стены дома, неподалеку от окна. Остатки моего завтрака, состоявшие из хлеба и молока, еще были на столе, и, раскрошив булку, я принялась дергать форточку, чтобы высыпать крошки на карниз; но тут в детскую вбежала Бесси. Что это вы делаете? Мыли вы руки и лицо сегодня? Прежде чем ответить, я принялась дергать оконную раму, так как мне хотелось обеспечить птичке ее завтрак; наконец рама поддалась, я высыпала крошки — они упали частью на каменный карниз, частью на вишневую ветку — и, закрыв окно, ответила: — Нет, Бесси, я только что кончила обметать пыль. А что вы сейчас делали? Зачем открывали окно? Однако ответить мне не пришлось, ибо Бесси, видимо, слишком торопилась и, не слушая моих объяснений, потащила меня к умывальнику, беспощадно, хотя, к счастью, быстро, обработала мое лицо и руки водой, мылом и жестким полотенцем, пригладила волосы щеткой, сорвала с меня передник, вытолкала на площадку лестницы и приказала сойти вниз, так как меня ждут в столовой. Мне очень хотелось спросить, кто ждет меня и там ли миссис Рид, но Бесси уже исчезла, захлопнув дверь.

Я стала медленно спускаться. Вот уже почти три месяца, как миссис Рид не приглашала меня вниз; моя жизнь протекала только в детской, поэтому столовая, зал и гостиная сделались для меня недосягаемыми, и я не решалась в них вступить.

Я переехал в Хабаровск, где Приамурский отдел Русского географического общества предложил мне организовать экспедицию для обследования хребта Сихотэ-Алинь и береговой полосы в Уссурийском крае: от залива Ольги на север, насколько позволит время, а также верховьев рек Уссури и Имана. Моими помощниками были назначены Гранатман, Анофриев и Мерзляков.

Кроме лиц, перечисленных в приказе, в экспедиции приняли еще участие: бывший в это время начальником штаба округа генерал-лейтенант П. Рутковский и в качестве флориста — лесничий Н. Цель экспедиции — естественно-историческая. Маршруты были намечены по рекам Уссури, Улахе и Фудзину по десятиверстной и в прибрежном районе — по сорокаверстной картам издания 1889 года.

В то время все сведения о центральной части Сихотэ-Алиня были крайне скудны и не заходили за пределы случайных рекогносцировок. Что же касается побережья моря к северу от залива Ольги, то о нем имелись лишь отрывочные сведения от морских офицеров, посещавших эти места для промеров бухт и заливов. Наши сборы в экспедицию начались в половине марта и длились около двух месяцев. Мне предоставлено было право выбора стрелков из всех частей округа, кроме войск инженерных и крепостной артиллерии.

Благодаря этому в экспедиционный отряд попали лучшие люди, преимущественно сибиряки Тобольской и Енисейской губерний. Правда, это был народ немного угрюмый и малообщительный, но зато с детства привыкший переносить всякие невзгоды. В путешествие просилось много людей. Я записывал всех, а затем наводил справки у ротных командиров и исключал жителей городов и занимавшихся торговлей.

В конце концов в отряде остались только охотники и рыболовы. При выборе обращалось внимание на то, чтобы все умели плавать и знали какое-нибудь ремесло. Кроме стрелков, в экспедицию всегда просится много посторонних лиц. Все эти «господа» представляют себе путешествие как легкую и веселую прогулку.

Они никак не могут понять, что это тяжелый труд. В их представлении рисуются: караваны, палатки, костры, хороший обед и отличная погода. Но они забывают про дожди, гнус [Так сибиряки называют комаров и мошек. Собираются ехать всегда многие, а выезжают на сборный пункт 2 или 3 человека.

Уже накануне отъезда начинаешь получать письма примерно такого содержания: «Вследствие изменившихся обстоятельств ехать не могу. Желаю счастливого пути…» и т. На сборном пункте получаешь такие же телеграммы. Наконец прибывают двое.

Один из них имеет вид воскресшего охотника, другой — скромный, серьезный, ко всему присматривающийся. Первый много говорит, все зло критикует и с видом бывалого человека гордо едет впереди отряда, едет до тех пор, пока не надоест ему безделье и пока погода благоприятствует. Но лишь только спрыснет дождь или появятся комары, он тотчас поворачивает назад, проклиная тот день и час, когда задумал идти в путешествие. Второй участник экспедиции, которого я назвал «скромный», идет молча и работает.

К нему вскоре все привыкают. Такие люди всегда оставляют по себе хорошие воспоминания. Та к было и в данном случае: собирались ехать многие, а поехали только те, кто был перечислен выше. Теперь необходимо сказать несколько слов о том, как был организован вьючный обоз экспедиции.

В отряде было 12 лошадей. Очень важно, чтобы люди изучили коней и чтобы лошади, в свою очередь, привыкли к людям. Заблаговременно надо познакомить стрелков с уходом за лошадью, познакомить с седловкой и с конским снаряжением, надо приучить лошадей к носке вьюков и т. Для этого команда собрана была за 30 дней до похода.

Вьючные седла с нагрудниками и шлеями были хорошо пригнаны к лошадям и приспособлены как для перевозки тяжестей, так и для верховой езды. Впрочем, все участники экспедиции шли пешком, и лошадьми никто не пользовался. Особое внимание было обращено на седельные ленчики. Дужки их были сделаны высокими, полочки правильно разогнутыми и потники из лучшего войлока — толстые и мягкие.

В таких случаях никогда не надо скупиться на расходы. Надо помнить, что раз упущено на месте сборов, того уже нельзя будет исправить в дороге. Крепкие недоуздки с железными кольцами, торбы и путы, ковочный инструмент и гвозди, запас подков по три пары на каждого коня и колокольчик для передовой лошади, которая на пастбище водит весь табун за собой, дополняли конское снаряжение. Кроме того, для каждой лошади были сшиты головные покрывала с наушниками.

Без этих приспособлений кони сильно страдают от мошки. Она набивается в уши и разъедает их до крови. Вьюками были брезентовые мешки и походные ящики, обитые кожей и окрашенные масляной краской. Такие ящики удобно переносимы на конских вьюках, помещаются хорошо в лодках и на нартах.

Они служили нам и для сидений и столами. Если не мешать имущество в ящиках и не перекладывать его с одного места на другое, то очень скоро запоминаешь, где что лежит, и в случае нужды расседлываешь ту лошадь, которая несет искомый груз. Из животных, кроме лошадей, в отряде еще были две собаки: одна моя — Альпа, другая командная — Леший, крупная зверовая, по складу и по окраске напоминающая волка. Научное снаряжение экспедиции состояло из следующих инструментов [Большая часть была дана из Военно-топографического отдела.

Затем были ящики для собирания насекомых, препарировочные инструменты, пресс, бумага для сушки растений, банки с формалином и т. Кроме упомянутых инструментов, в отряде набралось еще много походного инвентаря, как то: котлы, чайники, топоры, поперечная пила, саперная лопата, паяльник, струг, напильники и пр. Все стрелки были вооружены трехлинейными винтовками без штыков кавалерийского образца, приспособленными для носки на ремне. На каждого было взято по 300 патронов, из которых по 50 патронов находилось при себе, остальные были отправлены на питательные базы, устроенные на берегу моря.

Кроме этого оружия, в экспедиции были 2 винтовки системы Маузера и Винчестера, малокалиберное ружье Франкота и двухствольный дробовик Зауэра. Снаряжение стрелков состояло из следующих предметов: финские ножи, патронташи, носившиеся вместо поясов, крученые веревки длиной в 2 м с кольцами и небольшие кожаные сумки для разной мелочи иголки, нитки, крючки, гвозди и т. Холщовые мешки с бельем стрелки приспособили для носки на спине, сообразно чему перешили лямки. Вес вьюка каждого участника экспедиции равнялся 12—15 кг.

Летняя одежда стрелков состояла из рубах и шаровар защитного цвета и легких фуражек. Нарукавники, стягивающие рукава около кистей рук, летом служили для защиты от комаров и мошек, а зимой для того, чтобы холодный ветер не задувал под одежду. Вместо сапог были сшиты унты по туземному образцу. Эта обувь оказалась наиболее пригодной.

Правда, она скоро промокала, но зато скоро и высыхала. Ноги от колена до ступни обматывались суконными лентами. Сначала это не ладилось, ленты спадали с ног, закатанные туго — давили икры, но потом сукно вытянулось, люди приспособились и уже всю дорогу шли не оправляясь. На зиму были запасены шинели, теплые куртки, фуфайки, шаровары, шитые из верблюжьего сукна, шерстяные чулки, башлыки, рукавицы и папахи.

Зимняя обувь — те же унты, только большего размера, для того чтобы можно было набивать их сухой травой и надевать на теплую портянку. Из опыта прежних лет выяснилось, что только тогда можно хорошо работать, когда ночью выспишься как следует. Днем от комаров еще можно найти защиту, но вечером от мелких мошек уже нет спасения. Эти отвратительные насекомые всю ночь не дают сомкнуть глаз.

Люди нервничают и с нетерпением ждут рассвета. Единственной защитой является комарник; он сшивается из белой дрели, через которую воздух легко проникает. Он устроен таким образом, что когда в нем вставляли поперечные распорки и за кольца привязывали к деревьям, то получалось нечто вроде футляра, в котором можно было лежать, сидеть и работать. На случай дождя над комарником растягивался тент в виде двускатной крыши.

Вместо постели у каждого имелись тонкие войлоки, обшитые с одной стороны непромокаемым брезентом, под которые подвертывались края пологов. Таким образом, комарники спасали людей от дождя, от холодного ветра и от докучливых насекомых. Участники экспедиции, ведшие научные работы, имели каждый по особому комарнику, а стрелки по 1 на 2 человека, для чего их пологи шились больше размерами. Осенью, с исчезновением насекомых, когда ночи делаются холоднее, из комарников ставятся односкатные палатки.

Перед ними раскладываются длинные костры, дающие много тепла и света. Теперь относительно продовольствия. Общий запас его был рассчитан на 6 месяцев и состоял из муки, галет, риса, чумизы, экспортного масла, сухой прессованной зелени, соли, перца, горохового порошка, клюквенного экстракта, сахара и чая. Ящики с продовольствием были отправлены на питательные базы заблаговременно и выгружены при устьях рек Тадушу, Тютихе, в заливе Джигит и в бухте Терней.

Там, где поблизости жили люди, ящики оставили близ их жилья, там же, где берег был пустынный, их просто сложили в кучу и прикрыли брезентом, обозначив место вехой. Хлебные сухари брались только в сухое время года, осенью и зимой. Летом они жадно впитывают в себя влагу из воздуха, и чем больше их прикрывать брезентами, тем скорее они портятся. То же самое и мясной порошок.

Через 24 часа после вскрытия банки он уже слипается в комки, а еще через сутки начинает цвести и издавать запах. Мы сушили мясо тонкими ломтями. Правда, оно занимало много места и это не спасало его от плесени, но все же его можно было употреблять в пищу. Перед тем как класть мясо в котел, его надо опалить на огне; тогда плесень сгорает и мясо становится мягким и съедобным.

Сухой яичный белок и шоколад, предназначенные на случай голодовок, везлись как неприкосновенный запас в особых цинковых коробках. Гораздо легче сохранять белую муку. Для этого следует кулек с мукой снаружи смочить. Вода, проникшая сквозь холст, смешивается с мукой и образует слой теста в палец толщиной.

Таким образом получается корка, совершенно непроницаемая для сырости; вместе с тем мешок становится твердым и не рвется в дороге. В отряде имелась хорошо подобранная походная аптечка, набор хирургических инструментов бритва, ножницы, пинцеты, ланцеты, иглы, шелк, иглодержатель, ушной баллон, глазная ванночка, шприц Праватца и значительное количество перевязочного материала. Сборным пунктом была назначена станция Шмаковка, находящаяся несколько южнее того места, где железная дорога пересекает реку Уссури. К путешественнику предъявляются следующие требования: он должен уметь организовать экспедицию и исполнить все подготовительные работы на месте еще задолго до выступления; должен уметь собрать коллекции; уметь вести дневник; знать, на что обратить внимание: отличить ценное от рухляди; уметь доставить коллекции и обработать собранные материалы.

Что значит путешествие, в чем заключается работа исследователя?

Отец поспешно стал объяснять лейтенанту мысль сына, и тот немедленно дал распоряжение вызвать наряд для обыска. Обыск не дал никаких результатов. Случай с пропажей револьвера убедил Павку в том, что даже и такие рискованные предприятия иногда оканчиваются благополучно. Глава третья Тоня стояла у раскрытого окна.

Она скучающе смотрела на знакомый, родной ей сад, на окружающие его стройные тополя, чуть вздрагивающие от легкого ветерка. И не верилось, что целый год она не видела родной усадьбы. Казалось, что только вчера она оставила все эти с детства знакомые места и вернулась сегодня с утренним поездом. Ничего здесь не изменилось: такие же аккуратно подстриженные ряды малиновых кустов, все так же геометричны расчерченные дорожки, засаженные любимыми цветами мамы — анютиными глазками. Все в саду чистенько и прибрано.

Всюду видна педантичная рука ученого лесовода. И Тоне скучно от этих расчищенных, расчерченных дорожек. Тоня взяла недочитанный роман, открыла дверь на веранду, спустилась по лестнице в сад, толкнула маленькую крашеную калиточку и медленно пошла к станционному пруду у водокачки. Миновав мостик, она вышла на дорогу. Дорога была как аллея.

Справа пруд, окаймленный вербой и густым ивняком. Слева начинался лес. Она направилась было к прудам, на старую каменоломню, но остановилась, заметив внизу у пруда взметнувшуюся удочку. Нагнувшись над кривой вербой, раздвинула рукой ветви ивняка и увидела загорелого парнишку, босого, с засученными выше колен штанами. Сбоку стояла ржавая жестяная банка с червями.

Парень был увлечен своим занятием и не замечал пристального взгляда Тони. Павка сердито оглянулся. Держась за вербу, низко нагнувшись к воде, стояла незнакомая девушка. На ней была белая матроска с синим в полоску воротником и светло-серая короткая юбка. Носочки с каемочкой плотно обтягивали стройные загорелые ноги в коричневых туфельках.

Каштановые волосы были собраны в тяжелый жгут. Рука с удочкой чуть вздрогнула, гусиный поплавок кивнул головкой, и от него разбежалась кругами всколыхнувшаяся ровная гладь воды. А голосок сзади взволнованно: — Клюет, видите, клюет… Павел совсем растерялся, дернул удочку. Вместе с брызгами воды вынырнул вертящийся на крючке червячок. Принес леший вот эту», — раздраженно думал Павка и, чтобы скрыть свою неловкость, закинул удочку подальше в воду — между двух лопухов, как раз туда, куда закидывать не следовало: крючок мог зацепиться за корягу.

Сообразил и, не оборачиваясь, прошипел в сторону сидевшей наверху девушки: — Чего вы галдите? Так вся рыба разбежится. И услыхал сверху насмешливое, издевающееся: — Она давно уже разбежалась от одного вашего вида. Разве днем ловят? Эх вы, горе-рыбак!

Это было уже слишком для старавшегося соблюсти приличие Павки. Он встал и, надвинув на лоб кепку, что всегда у него являлось признаком злости, проговорил, подбирая наиболее деликатные слова: — Вы бы, барышня, ушивались куда-нибудь, что ли. Глаза Тони чуть-чуть сузились, заискрились промелькнувшей улыбкой. В голосе ее уже не было насмешки, было в нем что-то дружеское, примиряющее, и Павка, собравшийся нагрубить этой невесть откуда взявшейся «барышне», был обезоружен. Мне места не жалко, — согласился он и, присев, опять глянул на поплавок.

Тот приблизился к лопуху, и было ясно, что крючок зацепился за корень. Потянуть его Павка не решался. А эта, конечно, смеяться будет. Хоть бы ушла», — рассуждал он. Но Тоня, усевшись поудобнее на чуть покачивающуюся изогнутую вербу, положила на колени книгу и стала наблюдать за загорелым черноглазым грубияном, так нелюбезно встретившим ее и теперь нарочито не обращавшим на нее внимания.

Павке хорошо видно в зеркальной воде отражение сидящей девушки. Она читает, а он потихоньку тянет зацепившуюся лесу. Поплавок ныряет; леса, упираясь, натягивается. Через, мостик у водокачки прошли двое молодых людей — гимназисты-семиклассники. Один — сын начальника депо, инженера Сухарько, белобрысый, веснушчатый семнадцатилетний балбес и повеса Рябой Шурка, как прозвали его в училище, с хорошей удочкой, с лихо закушенной папироской.

Рядом — Виктор Лещинский, стройный, изнеженный юноша. Сухарько, подмигивая, нагнувшись к Виктору, говорил: — Девочка эта с изюмом, другой такой здесь нет. Уверяю, ро-ман-ти-че-ская особа. В Киеве учится в шестом классе, к отцу на лето приехала. Он здесь главный лесничий.

Она знакома с моей сестрой Лизой. Я как-то письмецо ей подкатил в таком, знаешь, возвышенном духе. Влюблен, дескать, безумно и с трепетом ожидаю вашего ответа. И даже из Надсона выскреб стихотвореньице подходящее. Сухарько, немного смущенный, проговорил: — Да ломается, знаешь, задается.

Не порть бумаги, говорит. Но это всегда так сначала бывает. Я в этих делах стреляная птица. Знаешь, неохота возиться — долго ухаживать да притоптывать. Куда лучше, пойдешь вечерком в ремонтные бараки и за трешку такую красавицу выберешь, что язычком оближешься.

И безо всякого ломанья. Мы с Валькой Тихоновым ходили — ты дорожного мастера знаешь? Виктор презрительно сморщился: — Ты занимаешься такой гадостью, Шура? Шура пожевал папироску, сплюнул и бросил насмешливо: — Подумаешь, чистоплюй какой. Знаем, чем занимаетесь.

Виктор, перебивая его, спросил: — Так ты меня с этой познакомишь? Вчера она сама утром ловила. Приятели уже приближались к Тоне. Вынув папироску изо рта, Сухарько, франтовато изогнувшись, поклонился: — Здравствуйте, мадемуазель Туманова. Что, рыбу ловите?

Виктор смущенно подал Тоне руку. Он выполнял данное Виктору слово познакомить его с Тоней и старался оставить их вдвоем. Здесь уже ловят, — ответила Тоня. Тоня не успела ему помешать. Он спустился вниз к удившему Павке.

Павка поднял голову, посмотрел на Сухарько взглядом, не обещающим ничего хорошего. Чего губы распустил? Пош-шел вон отсюда! Та перевернулась в воздухе и шлепнулась в воду. Брызги от разлетевшейся воды попали на лицо Тони.

Павка вскочил. Он знал, что Сухарько — сын начальника депо, в котором работал Артем, и если он сейчас ударит в эту рыхлую рыжую рожу, то гимназист пожалуется отцу, и дело обязательно дойдет до Артема. Это было единственной причиной, которая удерживала его от немедленной расправы. Сухарько, чувствуя, что Павел сейчас его ударит, бросился вперед и толкнул обеими руками в грудь стоявшего у воды Павку. Тот взмахнул руками, изогнулся, но удержался и не упал в воду.

Сухарько был старше Павки на два года и имел репутацию первого драчуна и скандалиста. Парка, получив удар в грудь, совершенно вышел из себя. Ну, получай! Затем, не давая ему опомниться, цепко схватил за форменную гимназическую куртку, рванул к себе и потащил в воду. Стоя по колени в воде, замочив свои блестящие ботинки и брюки, Сухарько изо всех сил старался вырваться из цепких рук Павки.

Толкнув гимназиста в воду, Павка выскочил на берег. Взбешенный Сухарько ринулся за Павкой, готовый разорвать его на куски. Выскочив на берег и быстро обернувшись к налетевшему Сухарько, Павка вспомнил: «Упор на левую ногу, правая напряжена и чуть согнута. Удар не только рукой, но и всем телом, снизу вверх, под подбородок». Лязгнули зубы.

Взвизгнув от страшной боли в подбородке и от прикушенного языка, Сухарько нелепо взмахнул руками и тяжело, всем телом, плюхнулся в воду. А на берегу безудержно хохотала Тоня. Схватив удочку, Павка дернул ее и, оборвав зацепившуюся лесу, выскочил на дорогу. На станции становилось неспокойно. С линии приходили слухи, что железнодорожники начинают бастовать.

На соседней большой станции деповские рабочие заварили кашу. Немцы арестовали двух машинистов по подозрению в провозе воззваний. Среди рабочих, связанных с деревней, начались большие возмущения, вызванные реквизициями и возвращением помещиков в свои фольварки. Плетки, гетманских стражников полосовали мужицкие спины. В губернии развивалось партизанское движение.

Уже насчитывалось до десятка партизанских отрядов, организованных большевиками. Жухрай в эти дни не знал покоя. Он за время своего пребывания в городке проделал большую работу. Познакомился со многими рабочими-железнодорожниками, бывал на вечеринках, где собиралась молодежь, и создал крепкую группу из деповских слесарей и лесопилыциков. Пробовал прощупать и Артема.

На его вопрос, как Артем смотрит насчет большевистского дела и партии, здоровенный слесарь ответил ему. Но помочь, ежели надо будет, всегда готов. Можешь на меня рассчитывать. Федор и этим остался доволен — знал, что Артем свой парень, и, если что сказал, то и сделает. Ничего, времечко теперь такое, что скоро грамоту пройдет», — думал матрос.

Перешел Федор на работу с электростанции в депо. Удобнее было работать: на электростанции он был оторван от железной дороги. Движение на дороге было громадное. Немцы увозили в Германию тысячами вагонов все, что награбили на Украине: рожь, пшеницу, скот… Неожиданно гетманская стража взяла на станции телеграфиста Пономаренко. Били его в комендантской жестоко, и, видно, рассказал он про агитацию Романа Сидоренко, деповского товарища Артема.

За Романом пришли во время работы два немца и гетманец — помощник станционного коменданта. Подойдя к верстаку, где работал Роман, гетманец, не говоря ни слова, ударил его нагайкой по лицу. Там поговорим кой о чем, — сказал он. И, жутко осклабившись, рванул слесаря за рукав. Артем, работавший на соседних тисках, бросил напильник и, надвинувшись всей громадой на гетманца, сдерживая накатывающуюся злобу, прохрипел: — Как смеешь бить, гад?

Гетманец попятился, отстегивая кобуру револьвера. Низенький, коротконогий немец скинул с плеча тяжелую винтовку с широким штыком и лязгнул затвором. Верзила-слесарь беспомощно стоял перед этим плюгавеньким солдатом, бессильный что-либо сделать. Забрали обоих. Артема через час выпустили, а Романа заперли в багажном подвале.

Через десять минут в депо никто не работал. Деповские собрались в станционном саду. К ним присоединились другие рабочие, стрелочники и работающие на материальном складе. Все были страшно возбуждены. Кто-то написал воззвание с требованием выпустить Романа и Пономаренко.

Возмущение еще более усилилось, когда примчавшийся к саду с кучей стражников гетманец, размахивая револьвером, закричал: — Если не пойдете, сейчас же на месте всех переарестуем! А кое-кого и к стенке поставим. Но крики озлобленных рабочих заставили его ретироваться на станцию. Из города уже летели по шоссе грузовики, полные немецких солдат, вызванные комендантом станции. Рабочие стали разбегаться по домам.

С работы ушли все, даже дежурный по станции. Сказывалась Жухраева работа. Это было первое массовое выступление на станции. Немцы установили на перроне тяжелый пулемет. Он стоял, как легавая собака на стойке.

Положив руку на рукоять, на корточках около него сидел немецкий капрал. Вокзал обезлюдел. Ночью начались аресты. Забрали и Артема. Жухрай дома не ночевал, его не нашли.

Собрали всех в громадном товарном пакгаузе и выставили ультиматум: возврат на работу или военно-полевой суд. По линии бастовали почти все рабочие-железнодорожники. За сутки не прошел ни один поезд, а в ста двадцати километрах шел бой с крупным партизанским отрядом, перерезавшим линию и взорвавшим мосты. Ночью на станцию пришел эшелон немецких войск, но машинист, его помощник и кочегар сбежали с паровоза. Кроме воинского эшелона, на станции ожидали очереди на отправление еще два состава.

Открыв тяжелые двери пакгауза, вошел комендант станции, немецкий лейтенант, его помощник и группа немцев. Помощник коменданта вызвал: — Корчагин, Политовский, Брузжак. Вы сейчас едете поездной бригадой. За отказ — расстрел на месте. Трое рабочих понуро кивнули головами.

Их повели под конвоем к паровозу, а помощник коменданта уже выкрикивал фамилии машиниста, помощника и кочегара на другой состав. Паровоз сердито отфыркивался брызгами светящихся искр, глубоко дышал и, продавливая темноту, мчал по рельсам в глубь ночи. Артем, набросав в топку угля, захлопнул ногой железную дверцу, потянул из стоявшего на ящике курносого чайника глоток воды и обратился к старику машинисту Политовскому: — Везем, говоришь, папаша? Тот сердито мигнул из-под нависших бровей: — Да, повезешь, ежели тебя штыком в спину. Подвинувшись поближе к Артему, Политовский тихо прошептал: — Нельзя нам везти, понимаешь?

Там бой идет, повстанцы пути повзрывали. А мы этих собак привезем, так они их порешат в два счета. Ты знаешь, сынок, я при царе не возил при забастовках. И теперь не повезу. До смерти позор будет, если для своих расправу привезем.

Ведь бригада-то паровозная разбежалась. Жизнью рисковали, а все же разбежались хлопцы. Нам поезд доставлять никак невозможно. Как ты думаешь? Машинист сморщился, вытер паклей вспотевший лоб и посмотрел воспаленными глазами на манометр, как бы надеясь найти там ответ на мучительный вопрос.

Потом злобно, с накипью отчаяния, выругался. Артем потянул из чайника воды. Оба думали об одном и том же, но никто не решался первым высказаться. Артему вспомнилось Жухраево: «Как ты, братишка, насчет большевистской партии и коммунистической идеи рассматриваешь? Артем вздрогнул.

Политовский, скрипнув зубами, добавил: — Иначе выхода нет. Стукнем, и регулятор в печку, рычаги в печку, паровоз на снижающий ход — и с паровоза долой. И, будто скидывая тяжелый мешок с плеч, Артем сказал: — Ладно. Артем, нагнувшись к Брузжаку, рассказал помощнику о принятом решении. Брузжак не скоро ответил.

Каждый из них шел на очень большой риск. У всех оставались дома семьи. Особенно многосемейным был Политовский: у него дома осталось девять душ. Но каждый сознавал, что везти нельзя. Артем повернулся к старику, возившемуся у регулятора, и кивнул головой, как бы говоря, что Брузжак тоже согласен с их мнением, но тут же, мучимый неразрешимым вопросом, подвинулся к Политовскому ближе: — Но как же мы это сделаем?

Тот посмотрел на Артема: — Ты начинай. Ты самый крепкий. Ломом двинем его разок — и кончено. Артем нахмурился: — У меня это не выйдет. Рука как-то не поднимается.

Ведь солдат, если разобраться, не виноват. Его тоже из-под штыка погнали. Политовский блеснул глазами: — Не виноват, говоришь? Но мы тоже ведь не виноваты, что нас сюда загнали. Ведь карательный везем.

Эти невиноватые расстреливать партизанов будут, а те что, виноваты?.. Эх ты, сиромаха!.. Здоров, как медведь, а толку с тебя мало… — Ладно, — прохрипел Артем, беря лом. Но Политовский зашептал: — Я возьму, У меня вернее. Ты бери лопату и лезь скидать уголь с тендера.

Если будет нужно, то грохнешь немца лопатой. А я вроде уголь разбивать пойду. Брузжак кивнул головой: — Верно, старик. Немец в суконной бескозырке с красным околыш-ком сидел с края на тендере, поставив между ног винтовку, и курил сигару, изредка посматривая на возившихся на паровозе рабочих. Когда Артем полез наверх грести уголь, часовой не обратил на это особого внимания.

А затем, когда Политовский, как бы желая отгрести большие куски угля с края тендера, попросил его знаком подвинуться, немец послушно передвинулся вниз, к дверке, ведущей в будку паровоза. Глухой, короткий удар лома, проломивший череп немцу, поразил Артема и Брузжака, как ожог. Тело солдата мешком свалилось в проход. Серая суконная бескозырка быстро окрасилась кровью. Лязгнула ударившаяся о железный борт винтовка.

Голос сорвался, но тотчас же, преодолевая дарившее всех молчание, перешел в крик. Через десяток минут все было сделано. Паровоз, лишенный управления, медленно задерживал ход. Тяжелыми взмахами вступали в огневой круг паровоза темные силуэты придорожных деревьев и тотчас же снова бежали в безглазую темь. Фонари паровоза, стремясь пронизать тьму, натыкались на ее густую кисею и отвоевывали у ночи лишь десяток метров.

Паровоз, как бы истратив последние силы, дышал все реже и реже. Могучее тело по инерции пролетело вперед, и ноги твердо толкнулись о вырвавшуюся из-под них землю. Пробежав два шага, Артем упал, тяжело перевернувшись через голову. С обеих подножек паровоза спрыгнули сразу еще две тени. В доме Брузжаков было невесело.

Антонина Васильевна, мать Сережи, за последние четыре дня совсем извелась. От мужа вестей не было. Она знала, что его вместе с Корчагиным и Политовским взяли немцы в поездную бригаду. Вчера приходили трое из гетманской стражи и грубо, с ругательствами, допрашивали ее. Из этих «слов она смутно догадывалась, что случилось что-то неладное, и, когда ушла стража, женщина, мучимая тяжелой неизвестностью, повязала платок, собираясь идти к Марии Яковлевне, надеясь у нее узнать о муже.

Старшая дочь Валя, прибиравшая на кухне, увидев уходившую мать, спросила: — Ты далеко, мама? Антонина Васильевна, взглянув на дочь полными слез глазами, ответила: — Пойду к Корчагиным. Может, узнаю у них про отца. Если Сережка придет, то скажи ему: пусть на станцию сходит к Политовским. Валя, тепло обняв за плечи мать, успокаивала ее, провожая до двери: — Ты не тревожься, мама.

Мария Яковлевна встретила Брузжак, как и всегда, радушно. Обе женщины ожидали услышать друг от друга что-либо новое, но после первых же слов надежда эта исчезла. У Корчагиных ночью тоже был обыск. Искали Артема. Уходя, приказали Марии Яковлевне, как только вернется сын, сейчас же сообщить в комендатуру.

Корчагина была страшно перепугана ночным приходом патруля. Она была одна: Павел, как всегда, ночью работал на электростанции. Павка пришел рано утром. Выслушав рассказ матери о ночном обыске и поисках Артема, он почувствовал, как все его существо наполняет гнетущая тревога за брата. Несмотря на разницу характеров и кажущуюся суровость Артема, братья крепко любили друг друга.

Это была суровая любовь, без признаний, и Павел ясно сознавал, что нет такой жертвы, которую он не принес бы без колебания, если бы она была нужна брату. Он, не отдыхая, побежал на станцию в депо искать Жухрая, но не нашел его, а от знакомых рабочих ничего не смог узнать ни о ком из уехавших.

Вся долина была затоплена водой. Возвышенные места казались островками. Среди этой массы воды русло реки отмечалось быстрым течением и деревьями, росшими по берегам её. Сопровождавшие нас крестьяне говорили, что во время наводнений сообщение с соседними деревнями по дороге совсем прекращается и тогда они пробираются к ним только на лодках. Посоветовавшись, мы решили идти вверх по реке до такого места, где она идёт одним руслом, и там попробовать переправиться вплавь с конями.

С рассветом казалось, что день будет пасмурный и дождливый, но к десяти часам утра погода разгулялась. Тогда мы увидели то, что искали. Километрах в пяти от нас река собирала в себя все протоки. Множество сухих редок давало возможность подойти к ней вплотную. Но для этого надо было обойти болота и спуститься в долину около горы Кабарги. Лошади уже отабунились, они не лягались и не кусали друг друга. В поводу надо было вести только первого коня, а прочие шли следом сами.

Каждый из стрелков по очереди шёл сзади и подгонял тех лошадей, которые сворачивали в сторону или отставали. Закрыть Как отключить рекламу? Поравнявшись с горой Кабаргой, мы повернули на восток к фанзе Хаудиен [43] , расположенной на другой стороне Уссури, около устья реки Ситухе. Перебираясь с одной редки на другую и обходя болотины, мы вскоре достигли леса, растущего на берегу реки. На наше счастье, в фанзе у китайцев оказалась лодка Она цедила, как решето, но всё же это была посудина, которая в значительной степени облегчала нашу переправу. Около часа было потрачено на её починку. Щели лодки мы кое-как законопатили, доски сбили гвоздями, а вместо уключин вбили деревянные колышки, к которым привязали верёвочные петли.

Когда всё было готово, приступили к переправе. Сначала перевезли седла, потом переправили людей. Осталась очередь за конями. Сами лошади в воду идти не хотели, и надо было, чтобы кто-нибудь плыл вместе с ними. На это опасное дело вызвался казак Кожевников.

Н.Носов "Незнайка на Луне"

Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть (= пере) те­.
Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами с приставкой пре с приставкой при » Ответы ГДЗ» лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение.

Упражнение 5

Бородатые, державшие лошадей, с воплями пустились прочь, стараясь избежать копыт и колес, кто-то покатился в пыли под ноги лошадей, закричал от боли. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. «Странная рыба! – подумал я. – Что гонит ее из просторных морей в эту горную теснину?!».

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий