это придаточное предложение, его заключают в круглые скобки, в скобке пишем альянс когда; Егорушка взглянул на часовых. - это основное предложение, его заключают в квадратные скобки. Когда бричка проезжала мимо острога егорушка взглянул на часовых схема. Когда бричка проезжает мимо острога, Егорушка взглянул на часовых и вспомнил, как на прошлой неделе они с матерью ходили в острожную церковь. Ответ: когда бричка проезжала мимо острога, Егорушка взглянул на часовых и вспомнил, как неделю назад он ходил с мамашей в острожную церковь на престольный праздник. Когда бричка проезжала мимо острога егорушка взглянул на часовых схема.
Остались вопросы?
Когда бричка проезжала мимо острога, Егорушка взглянул на часовых, тихо ходивших около высокой белой стены, на маленькие решётчатые окна, на крест, блестевший на крыше, и вспомнил, как неделю тому назад, в день Казанской божией матери. 1) Отец толковал мне, что теперь вся степная птица прячется с молодыми детьми по низким ложбинам. пов невоскл сложное союзное СПП с придаточным изъяснительным [Отец толковал ],(что птица прячется) 2) Когда бричка проезжала мимо острога, Егорушка взглянул на. Ответ: когда бричка проезжала мимо острога, Егорушка взглянул на часовых и вспомнил, как неделю назад он ходил с мамашей в острожную церковь на престольный праздник. Когда бричка проезжала мимо острога, Егорушка взглянул на часовых, тихо ходивших около высокой белой стены, на маленькие решетчатые окна, на крест, блестевший на крыше, и вспомнил, как неделю тому назад, в день Казанской божией матери.
Настройки:
Степь :: Чехов Антон Павлович Страница: 3 из 122 Когда бричка проезжала мимо острога, Егорушка взглянул на часовых, тихо ходивших около высокой белой стены, на маленькие решетчатые окна, на крест, блестевший на крыше, и вспомнил, как неделю тому назад, в день Казанской божией матери, он ходил с мамашей в острожную церковь на престольный праздник; а еще ранее, на Пасху, он приходил в острог с кухаркой Людмилой и с Дениской и приносил сюда куличи, яйца, пироги и жареную говядину; арестанты благодарили и крестились, а один из них подарил Егорушке оловянные запонки собственного изделия. Мальчик всматривался в знакомые места, а ненавистная бричка бежала мимо и оставляла всJ позади. За острогом промелькнули черные, закопченные кузницы, за ними уютное, зеленое кладбище, обнесенное оградой из булыжника; из-за ограды весело выглядывали белые кресты и памятники, которые прячутся в зелени вишневых деревьев и издали кажутся белыми пятнами. Егорушка вспомнил, что, когда цветет вишня, эти белые пятна мешаются с вишневыми цветами в белое море; а когда она спеет, белые памятники и кресты бывают усыпаны багряными, как кровь, точками.
Никого он не любит, никого не почитает, никого не боится...
Знаете, над всеми смеется, говорит глупости, всякому в глаза тычет. Вы не можете поверить, раз приехал сюда Варламов, а Соломон такое ему сказал, что тот ударил кнутом и его и мене... А мене за что? Разве я виноват?
Бог отнял у него ум, значит, это божья воля, а я разве виноват? Прошло минут десять, а Моисей Моисеич все еще бормотал вполголоса и вздыхал: - Ночью он не спит и все думает, думает, думает, а о чем он думает, бог его знает. Подойдешь к нему ночью, а он сердится и смеется. Он и меня не любит...
И ничего он не хочет! Папаша, когда помирал, оставил ему и мне по шести тысяч рублей. Я купил себе постоялый двор, женился и таперичка деточек имею, а он спалил свои деньги в печке. Так жалко, так жалко!
Зачем палить? Тебе не надо, так отдай мне, а зачем же палить? Вдруг завизжала дверь на блоке и задрожал пол от чьих-то шагов. На Егорушку пахнуло легким ветерком, и показалось ему, что какая-то большая черная птица пронеслась мимо и у самого лица его взмахнула крыльями.
Он открыл глаза... Дядя с мешком в руках, готовый в путь, стоял возле дивана. Отец Христофор, держа широкополый цилиндр, кому-то кланялся и улыбался не мягко и не умиленно, как всегда, а почтительно и натянуто, что очень не шло к его лицу. А Моисей Моисеич, точно его тело разломалось на три части, балансировал и всячески старался не рассыпаться.
Один только Соломон как ни в чем не бывало стоял в углу, скрестив руки, и по-прежнему презрительно улыбался. Христофора, а только балансируя всем телом, чтобы не рассыпаться. Егорушка протер глаза. Посреди комнаты стояло действительно сиятельство в образе молодой, очень красивой и полной женщины в черном платье и в соломенной шляпе.
Прежде чем Егорушка успел разглядеть ее черты, ему почему-то пришел на память тот одинокий, стройный тополь, который он видел днем на холме. Вдруг, совсем неожиданно, на полвершка от своих глаз, Егорушка увидел черные бархатные брови, большие карие глаза и выхоленные женские щеки с ямочками, от которых, как лучи от солнца, по всему лицу разливалась улыбка. Чем-то великолепно запахло. Казимир Михайлович, посмотрите, какая прелесть!
Боже мой, он спит! Бутуз ты мой милый... И дама крепко поцеловала Егорушку в обе щеки, и он улыбнулся и, думая, что спит, закрыл глаза. Дверной блок завизжал, и послышались торопливые шаги: кто-то входил и выходил.
Кто-то, кажется Дениска, поставил Егорушку на ноги и повел его за руку; на пути он открыл наполовину глаза и еще раз увидел красивую женщину в черном платье, которая целовала его. Она стояла посреди комнаты и, глядя, как он уходил, улыбалась и дружелюбно кивала ему головой. Подходя к двери, он увидел какого-то красивого и плотного брюнета в шляпе котелком и в крагах. Должно быть, это был провожатый дамы.
У порога дома Егорушка увидел новую, роскошную коляску и пару черных лошадей. На козлах сидел лакей в ливрее и с длинным хлыстом в руках. Провожать уезжающих вышел один только Соломон. Лицо его было напряжено от желания расхохотаться; он глядел так, как будто с большим нетерпением ждал отъезда гостей, чтобы вволю посмеяться над ними.
Христофор, полезая в бричку. Впечатление, произведенное приездом графини, было, вероятно, очень сильно, потому что даже Дениска говорил шепотом и только тогда решился стегнуть по гнедым и крикнуть, когда бричка проехала с четверть версты и когда далеко назади вместо постоялого двора виден уж был один только тусклый огонек. IV Кто же, наконец, этот неуловимый, таинственный Варламов, о котором так много говорят, которого презирает Соломон и который нужен даже красивой графине? Севши на передок рядом с Дениской, полусонный Егорушка думал именно об этом человеке.
Он никогда не видел его, но очень часто слышал о нем и нередко рисовал его в своем воображении. Ему известно было, что Варламов имеет несколько десятков тысяч десятин земли, около сотни тысяч овец и очень много денег; об его образе жизни и занятиях Егорушке было известно только то, что он всегда "кружился в этих местах" и что его всегда ищут. Много слышал у себя дома Егорушка и о графине Драницкой. Она тоже имела несколько десятков тысяч десятин, многоовец, конский завод и много денег, но не "кружилась", а жила у себя в богатой усадьбе, про которую знакомые и Иван Иваныч, не раз бывавший у графини по делам, рассказывали много чудесного; так, говорили, что в графининой гостиной, где висят портреты всех польских королей, находились большие столовые часы, имевшие форму утеса, на утесе стоял дыбом золотой конь с бриллиантовыми глазами, а на коне сидел золотой всадник, который всякий раз, когда часы били, взмахивал шашкой направо и налево.
Рассказывали также, что раза два в год графиня давала бал, на который приглашались дворяне и чиновники со всей губернии и приезжал даже Варламов; все гости пили чай из серебряных самоваров, ели все необыкновенное например, зимою, на рождество, подавались малина и клубника и плясали под музыку, которая играла день и ночь... Кузьмичов, вероятно, тоже думал о графине, потому что, когда бричка проехала версты две, он сказал: - Да и здорово же обирает ее этот Казимир Михайлыч! В третьем годе, когда я у нее, помните, шерсть покупал, он на одной моей покупке тысячи три нажил. Сказано, молодая да глупая.
В голове ветер так и ходит! Егорушке почему-то хотелось думать только о Варламове и графине, в особенности о последней. Его сонный мозг совсем отказался от обыкновенных мыслей, туманился и удерживал одни только сказочные, фантастические образы, которые имеют то удобство, что как-то сами собой, без всяких хлопот со стороны думающего, зарождаются в мозгу и сами - стоит только хорошенько встряхнуть головой - исчезают бесследно; да и все, что было кругом, не располагало к обыкновенным мыслям. Направо темнели холмы, которые, казалось, заслоняли собой что-то неведомое и страшное, налево все небо над горизонтом было залито багровым заревом, и трудно было понять, был ли то где-нибудь пожар или же собиралась восходить луна.
Даль была видна, как и днем, но уж ее нежная лиловая окраска, затушеванная вечерней мглой, пропала, и вся степь пряталась во мгле, как дети Моисея Моисеича под одеялом. В июльские вечера и ночи уже не кричат перепела и коростели, не поют в лесных балочках соловьи, не пахнет цветами, но степь все еще прекрасна и полна жизни. Едва зайдет солнце и землю окутает мгла, как дневная тоска забыта, все прощено, и степь легко вздыхает широкою грудью. Как будто от того, что траве не видно в потемках своей старости, в ней поднимается веселая, молодая трескотня, какой не бывает днем; треск, подсвистыванье, царапанье, степные басы, тенора и дисканты - все мешается в непрерывный, монотонный гул, под который хорошо вспоминать и грустить.
Однообразная трескотня убаюкивает, как колыбельная песня; едешь и чувствуешь, что засыпаешь, но вот откуда-то доносится отрывистый, тревожный крик неуснувшей птицы или раздается неопределенный звук, похожий на чей-то голос, вроде удивленного "а-а! А то, бывало, едешь мимо бал очки, где есть кусты, и слышишь, как птица, которую степняки зовут сплюком, кому-то кричит: "Сплю! Для кого они кричат и кто их слушает на этой равнине, бог их знает, но в крике их много грусти и жалобы... Пахнет сеном, высушенной травой и запоздалыми цветами, но запах густ, сладко-приторен и нежен.
Сквозь мглу видно все, но трудно разобрать цвет и очертания предметов. Все представляется не тем, что оно есть. Едешь и вдруг видишь, впереди у самой дороги стоит силуэт, похожий на монаха; он не шевелится, ждет и что-то держит в руках... Не разбойник ли это?
Фигура приближается, растет, вот она поравнялась с бричкой, и вы видите, что это не человек, а одинокий куст или большой камень. Такие неподвижные, кого-то поджидающие фигуры стоят на холмах, прячутся за курганами, выглядывают из бурьяна, и все они походят на людей и внушают подозрение. А когда восходит луна, ночь становится бледной и темной. Мглы как не бывало.
Воздух прозрачен, свеж и тепел, всюду хорошо видно и даже можно различить у дороги отдельные стебли бурьяна. На далекое пространство видны черепа и камни. Подозрительные фигуры, похожие на монахов, на светлом фоне ночи кажутся чернее и смотрят угрюмее. Чаще и чаще среди монотонной трескотни, тревожа неподвижный воздух, раздается чье-то удивленное "а-а!
Широкие тени ходят по равнине, как облака по небу, а в непонятной дали, если долго всматриваться в нее, высятся и громоздятся друг на друга туманные, причудливые образы... Немножко жутко. А взглянешь на бледно-зеленое, усыпанное звездами небо, на котором ни облачка, ни пятна, и поймешь, почему теплый воздух недвижим, почему природа настороже и боится шевельнуться: ей жутко и жаль утерять хоть одно мгновение жизни. О необъятной глубине и безграничности неба можно судить только на море да в степи ночью, когда светит луна.
Оно страшно, красиво и ласково, глядит томно и манит к себе, а от ласки его кружится голова. Едешь час-другой... Попадается на пути молчаливый старик курган или каменная баба, поставленная бог ведает кем и когда, бесшумно пролетит над землею ночная птица, и мало-помалу на память приходят степные легенды, рассказы встречных, сказки няньки-степнячки и все то, что сам сумел увидеть и постичь душою. И тогда в трескотне насекомых, в подозрительных фигурах и курганах, в голубом небе, в лунном свете, в полете ночной птицы, во всем, что видишь и слышишь, начинают чудиться торжество красоты, молодость, расцвет сил и страстная жажда жизни; душа дает отклик прекрасной, суровой родине, и хочется лететь над степью вместе с ночной птицей.
И в торжестве красоты, в излишке счастья чувствуешь напряжение и тоску, как будто степь сознает, что она одинока, что богатство ее и вдохновение гибнут даром для мира, никем не воспетые и никому не нужные, и сквозь радостный гул слышишь ее тоскливый, безнадежный призыв: певца! Здорово, Пантелей! Все благополучно? Егорушка проснулся и открыл глаза.
Бричка стояла. Направо по дороге далеко вперед тянулся обоз, около которого сновали какие-то люди. Все возы, потому что на них лежали большие тюки с шерстью, казались очень высокими и пухлыми, а лошади - маленькими и коротконогими. В таком случае прощайте, братцы!
С богом! Что ему с нами зря болтаться? Посади его, Пантелей, к себе на тюк, и пусть себе едет помаленьку, а мы догоним. Ступай, Егор!
Иди, ничего!.. Егорушка слез с передка. Несколько рук подхватило его, подняло высоко вверх, и он очутился на чем-то большом, мягком и слегка влажном от росы. Теперь ему казалось, что небо было близко к нему, а земля далеко.
Пальто и узелок, подброшенные снизу, упали возле Егорушки. Он быстро, не желая ни о чем думать, положил под голову узелок, укрылся пальто и, протягивая ноги во всю длину, пожимаясь от росы, засмеялся от удовольствия. Дениска ахнул на лошадей, бричка взвизгнула и покатила, но уж не по дороге, а куда-то в сторону. Минуты две было тихо, точно обоз уснул, и только слышалось, как вдали мало-помалу замирало лязганье ведра, привязанного к задку брички.
Но вот впереди обоза кто-то крикнул: - Кирюха, тро-о-гай! Заскрипел самый передний воз, за ним другой, третий... Егорушка почувствовал, как воз, на котором он лежал, покачнулся и тоже заскрипел. Обоз тронулся.
Егорушка покрепче взялся рукой за веревку, которою был перевязан тюк, еще засмеялся от удовольствия, поправил в кармане пряник и стал засыпать так, как он обыкновенно засыпал у себя дома в постели... Когда он проснулся, уже восходило солнце; курган заслонял его собою, а оно, стараясь брызнуть светом на мир, напряженно пялило свои лучи во все стороны и заливало горизонт золотом. Егорушке показалось, что оно было не на своем месте, так как вчера оно восходило сзади за его спиной, а сегодня много левее... Да и вся местность не походила на вчерашнюю.
Холмов уже не было, а всюду, куда ни взглянешь, тянулась без конца бурая, невеселая равнина; кое-где на ней высились небольшие курганы и летали вчерашние грачи. Далеко впереди белели колокольни и избы какой-то деревни; по случаю воскресного дня хохлы сидели дома, пекли и варили - это видно было по дыму, который шел изо всех труб и сизой, прозрачной пеленой висел над деревней. В промежутках между изб и за церковью синела река, а за нею туманилась даль. Но ничто не походило так мало на вчерашнее, как дорога.
Что-то необыкновенно широкое, размашистое и богатырское тянулось по степи вместо дороги; то была серая полоса, хорошо выезженная и покрытая пылью, как все дороги, но шириною в несколько десятков сажен. Своим простором она возбудила в Егорушке недоумение и навела его на сказочные мысли. Кто по пей ездит? Кому нужен такой простор?
Непонятно и странно. Можно в самом деле подумать, что на Руси еще не перевелись громадные, широко шагающие люди вроде Ильи Муромца и Соловья Разбойника и что еще не вымерли богатырские кони. Егорушка, взглянув на дорогу, вообразил штук шесть высоких, рядом скачущих колесниц, вроде тех, какие он видывал на рисунках в священной истории; заложены эти колесницы в шестерки диких, бешеных лошадей и своими высокими колесами поднимают до неба облака пыли, а лошадьми правят люди, какие могут сниться или вырастать в сказочных мыслях. И как бы эти фигуры были к лицу степи и дороге, если бы они существовали!
По правой стороне дороги на всем ее протяжении стояли телеграфные столбы с двумя проволоками. Становясь все меньше и меньше, они около деревни исчезали за избами и зеленью, а потом опять показывались в лиловой дали в виде очень маленьких, тоненьких палочек, похожих на карандаши, воткнутые в землю. На проволоках сидели ястребы, кобчики и вороны и равнодушно глядели на двигавшийся обоз. Егорушка лежал на самом заднем возу и мог поэтому видеть весь обоз.
Всех подвод в обозе было около двадцати, и на каждые три подводы приходилось по одному возчику. Около заднего воза, где был Егорушка, шел старик с седой бородой, такой же тощий и малорослый, как о. Христофор, но с лицом бурым от загара, строгим и задумчивым. Очень может быть, что этот старик не был ни строг, ни задумчив, но его красные веки и длинный, острый нос придавали его лицу строгое, сухое выражение, какое бывает у людей, привыкших думать всегда о серьезном и в одиночку.
Как и на о. Христофоре, на нем был широкополый цилиндр, но не барский, а войлочный и бурый, похожий скорее на усеченный ко-нус, чем на цилиндр. Ноги его были босы. Вероятно, по привычке, приобретенной в холодные зимы, когда не раз небось приходилось ему мерзнуть около обоза, он на ходу похлопывал себя по бедрам и притопывал ногами.
Заметив, что Егорушка проснулся, он поглядел на него и сказал, пожимаясь, как от мороза: - А, проснулся, молодчик! Сынком Ивану Ивановичу-то доводишься? А я вот сапожки снял и босиком прыгаю. Ножки у меня больные, стуженые, а без сапогов оно выходит слободнее...
Слободнее, молодчик... То есть без сапогов-то... Значит, племянник? А он хороший человек, ничего...
Дай бог здоровья... Я про Ивана Иваныча-то... К молокану поехал... О господи, помилуй!
Старик и говорил так, как будто было очень холодно, с расстановками и не раскрывая как следует рта; и губные согласные выговаривал он плохо, заикаясь на них, точно у него замерзли губы. Обращаясь к Егорушке, он ни разу не улыбнулся и казался строгим. Дальше через две подводы шел с кнутом в руке человек в длинном рыжем пальто, в картузе и сапогах с опустившимися голенищами. Этот был не стар, лет сорока.
Когда он оглянулся, Егорушка увидел длинное красное лицо с жидкой козлиной бородкой и с губчатой шишкой под правым глазом. Кроме этой очень некрасивой шишки, у него была еще одна особая примета, резко бросавшаяся в глаза: в левой руке держал он кнут, а правою помахивал таким образом, как будто дирижировал невидимым хором; изредка он брал кнут под мышку и тогда уж дирижировал обеими руками и что-то гудел себе под нос. Следующий за ним подводчик представлял из себя длинную, прямолинейную фигуру с сильно покатыми плечами и с плоской, как доска, спиной. Он держался прямо, как будто маршировал или проглотил аршин, руки у него не болтались, а отвисали, как прямые палки, и шагал он как-то деревянно, на манер игрушечных солдатиков, почти не сгибая колен и стараясь сделать шаг возможно пошире; когда старик или обладатель губчатой шишки делали по два шага, он успевал делать только один, и потому казалось, что он идет медленнее всех и отстает.
Лицо у него было подвязано тряпкой и на голове торчало что-то вроде монашеской скуфейки; одет он был в короткую хохлацкую чумарку, всю усыпанную латками, и в синие шаровары навыпуск, а обут в лапти. Тех, кто был дальше, Егорушка уже не разглядывал. Он лег животом вниз, расковырял в тюке дырочку и от нечего делать стал вить из шерсти ниточки. Старик, шагавший внизу, оказался не таким строгим и серьезным, как можно было судить по его лицу.
Раз начавши разговор, он уж не прекращал его. Ну, помогай царица небесная. Ум хорошо, а два лучше. Одному человеку бог один ум дает, а другому два ума, а иному и три...
Иному три, это верно... Один ум, с каким мать родила, другой от учения, а третий от хорошей жизни. Так вот, братуша, хорошо, ежели у которого человека три ума. Тому не то что жить, и помирать легче.
А помрем все как есть. Старик почесал себе лоб, взглянул красными глазами вверх на Егорушку и продолжал: - Максим Николаич, барин из-под Славяносербска, в прошлом годе тоже повез своего парнишку в учение. Не знаю, как он там в рассуждении наук, а парнишка ничего, хороший... Дай бог здоровья, славные господа.
Да, тоже вот повез в ученье... В Славяносербском нету такого заведения, чтоб, стало быть, до науки доводить. А город ничего, хороший... Школа обыкновенная, для простого звания есть, а чтоб насчет большого ученья таких нету...
Нету, это верно. Тебя как звать? Святого великомученика Егоргия Победоносца числа двадцать третьего апреля. А мое святое имя Пантелей...
Пантелей Захаров Холодов... Мы Холодовы будем... Сам я уроженный, может, слыхал, из Тима, Курской губернии. Браты мои в мещане отписались и в городе мастерством занимаются, а я мужик...
Мужиком остался. Годов семь назад ездил я туда... И в деревне был и в городе... В Тиме, говорю, был.
Тогда, благодарить бога, все живы и здоровы были, а теперь не знаю... Может, кто и помер... А помирать уж время, потому все старьте, есть которые постаршее меня. Смерть ничего, оно хорошо, да только бы, конечно, без покаяния не помереть.
Нет пуще лиха, как наглая смерть. Наглая-то смерть бесу радость. А коли хочешь с покаянием помереть, чтобы, стало быть, в чертоги божий запрету тебе не было, Варваре-великомученице молись. Она ходатайница.
Она, это верно... Потому ей бог в небесех такое положение определил, чтоб, значит, каждый имел полную праву ее насчет покаяния молить. Пантелей бормотал и, по-видимому, не заботился о том, слышит его Егорушка или нет. Говорил он вяло, себе под нос, не повышая и не понижая голоса, но в короткое время успел рассказать о многом.
Все рассказанное им состояло из обрывков, имевших очень мало связи между собой и совсем неинтересных для Егорушки. Быть может, он говорил только для того, чтобы теперь утром после ночи, проведенной в молчании, произвести вслух проверку своим мыслям: все ли они дома? Кончив о покаянии, он опять заговорил о каком-то Максиме Николаевиче из-под Славяносербска: - Да, повез парнишку... Повез, это верно...
Один из подводчиков, шедших далеко впереди, рванулся с места, побежал в сторону и стал хлестать кнутом по земле. Это был рослый, широкоплечий мужчина лет тридцати, русый, кудрявый и, по-видимому, очень сильный и здоровый. Судя по движениям его плеч и кнута, по жадности, которую выражала его поза, он бил что-то живое. К нему подбежал другой подводчик, низенький и коренастый, с черной окладистой бородой, одетый в жилетку и рубаху навыпуск.
Этот разразился басистым, кашляющим смехом и закричал: - Братцы, Дымов змея убил! Есть люди, об уме которых можно верно судить по их голосу и смеху. Чернобородый принадлежал именно к таким счастливцам: в его голосе и смехе чувствовалась непроходимая глупость. Кончив хлестать, русый Дымов поднял кнутом с земли и со смехом швырнул к подводам что-то похожее на веревку.
Деревянно шагавший человек с подвязанным лицом быстро зашагал к убитой змее, взглянул на нее и всплеснул своими палкообразными руками. Что он тебе сделал, проклятый ты? Ишь ужика убил! А ежели бы тебя так?
Это не гадюка. Он хоть по виду змея, а тварь тихая, безвинная... Человека любит... Дымову и чернобородому, вероятно, стало совестно, потому что они громко засмеялись и, не отвечая на ропот, лениво поплелись к своим возам.
Когда задняя подвода поравнялась с тем местом, где лежал убитый уж, человек с подвязанным лицом, стоящий над ужом, обернулся к Пантелею и спросил плачущим голосом: - Дед, ну за что он убил ужика? Глаза у него, как теперь разглядел Егорушка, были маленькие, тусклые, лицо серое, больное и тоже как будто тусклое, а подбородок был красен и представлялся сильно опухшим. Это верно... Дымов, известно, озорник, все убьет, что под руку попадется, а Кирюха не вступился.
Вступиться бы надо, а он - ха-ха-ха да хо-хо-хо... А ты, Вася, не серчай... Зачем серчать? Убили, ну и бог с ними...
Дымов озорник, а Кирюха от глупого ума... Люди глупые, непонимающие, ну и бог с ними. Вот Емельян никогда не тронет, что не надо... Никогда, это верно...
Потому человек образованный, а они глупые... Он не тронет. Подводчик в рыжем пальто и с губчатой шишкой, дирижировавший невидимым хором, услышав свое имя, остановился и, выждав, когда Пантелей и Вася поравнялись с ним, пошел рядом. Эх, ножки мои больные, стуженые!
Раззуделись ради воскресенья, праздничка господня! Не от ходьбы. Когда хожу, словно легче, когда ложусь да согреюсь - смерть моя. Ходить мне вольготней.
Емельян в рыжем пальто стал между Пантелеем и Васей и замахал рукой, как будто те собирались петь. Помахав немножко, он опустил руку и безнадежно крякнул. Всю ночь и утро мерещится мне тройное "Господи, помилуй", что мы на венчании у Мариновского пели; сидит оно в голове и в глотке... Нету голосу!
Он помолчал минуту, о чем-то думая, и продолжал: - Пятнадцать лет был в певчих, во всем Луганском заводе, может, ни у кого такого голоса не было, а как, чтоб его шут, выкупался в третьем году в Донце, так с той поры ни одной ноты не могу взять чисто. Глотку застудил. А мне без голосу все равно, что работнику без руки. В это время Вася нечаянно увидел Егорушку.
Глаза его замаслились и стали еще меньше. Оставайся с нами, будешь с обозом ездить, шерсть возить.
До своей смерти она была жива и носила с базара мягкие бублики, посыпанные маком, теперь же она спит, спит... А за кладбищем дымились кирпичные заводы. Густой, черный дым большими клубами шел из-под длинных камышовых крыш, приплюснутых к земле, и лениво поднимался вверх. Небо над заводами и кладбищем было смугло, и большие тени от клубов дыма ползли по полю и через дорогу, В дыму около крыш двигались люди и лошади, покрытые красной пылью...
В бричке сидело двое N-ских обывателей N-ский купец Иван Иваныч Кузьмичов, бритый, в очках и в соломенной шляпе, больше похожий на чиновника, чем на купца, и другой - отец Христофор Сирийский, настоятель N-ской Николаевской церкви, маленький длинноволосый старичок в сером парусиновом кафтане, в широкополом цилиндре и в шитом, цветном поясе. Первый о чем-то сосредоточенно думал и встряхивал головою, чтобы прогнать дремоту; на лице его привычная деловая сухость боролась с благодушием человека, только что простившегося с родней и хорошо выпившего; второй же влажными глазками удивленно глядел на мир божий и улыбался так широко, что, казалось, улыбка захватывала даже поля цилиндра; лицо его было красно и имело озябший вид. Оба они, как Кузьмичов, так и о. Христофор, ехали теперь продавать шерсть. Прощаясь с домочадцами, они только что сытно закусили пышками со сметаной и, несмотря на раннее утро, выпили... Настроение духа у обоих было прекрасное. Кроме только что описанных двух и кучера Дениски, неутомимо стегавшего по паре шустрых гнедых лошадок, в бричке находился еще один пассажир - мальчик лет девяти, с темным от загара и мокрым от слез лицом. Это был Егорушка, племянник Кузьмичова. С разрешения дяди и с благословения о. Христофора, он ехал куда-то поступать в гимназию. Его мамаша, Ольга Ивановна, вдова коллежского секретаря и родная сестра Кузьмичова, любившая образованных людей и благородное общество, умолила своего брата, ехавшего продавать шерсть, взять с собою Егорушку и отдать его в гимназию; и теперь мальчик, не понимая, куда и зачем он едет, сидел на облучке рядом с Дениской, держался за его локоть, чтоб не свалиться, и подпрыгивал, как чайник на конфорке. От быстрой езды его красная рубаха пузырем вздувалась на спине и новая ямщицкая шляпа с павлиньим пером то и дело сползала на затылок. Он чувствовал себя в высшей степени несчастным человеком и хотел плакать. Когда бричка проезжала мимо острога, Егорушка взглянул на часовых, тихо ходивших около высокой белой стены, на маленькие решетчатые окна, на крест, блестевший на крыше, и вспомнил, как неделю тому назад, в день Казанской божией матери, он ходил с мамашей в острожную церковь на престольный праздник; а еще ранее, на Пасху, он приходил в острог с кухаркой Людмилой и с Дениской и приносил сюда куличи, яйца, пироги и жареную говядину; арестанты благодарили и крестились, а один из них подарил Егорушке оловянные запонки собственного изделия. Мальчик всматривался в знакомые места, а ненавистная бричка бежала мимо и оставляла все позади. За острогом промелькнули черные, закопченные кузницы, за ними уютное, зеленое кладбище, обнесенное оградой из булыжника; из-за ограды весело выглядывали белые кресты и памятники, которые прячутся в зелени вишневых деревьев и издали кажутся белыми пятнами. Егорушка вспомнил, что, когда цветет вишня, эти белые пятна мешаются с вишневыми цветами в белое море; а когда она спеет, белые памятники и кресты бывают усыпаны багряными, как кровь, точками. За оградой под вишнями день и ночь спали Егорушкин отец и бабушка Зинаида Даниловна. Когда бабушка умерла, ее положили в длинный, узкий гроб и прикрыли двумя пятаками ее глаза, которые не хотели закрываться. До своей смерти она была жива и носила с базара мягкие бублики, посыпанные маком, теперь же она спит, спит... А за кладбищем дымились кирпичные заводы. Густой, черный дым большими клубами шел из-под длинных камышовых крыш, приплюснутых к земле, и лениво поднимался вверх. Небо над заводами и кладбищем было смугло, и большие тени от клубов дыма ползли по полю и через дорогу, В дыму около крыш двигались люди и лошади, покрытые красной пылью... За заводами кончался город и начиналось поле. Егорушка в последний раз оглянулся на город, припал лицом к локтю Дениски и горько заплакал... Не хочешь ехать, так оставайся. Никто силой не тянет! Призывай бога... Не за худом едешь, а за добром.
Чехов - Степь
Мглы какъ не бывало. На далекое пространство видны черепа и камни. Чаще и чаще среди монотонной трескотни, тревожа неподвижный воздухъ, раздается чье-то удивленное «а-а! Немножко жутко. Здорово, Пантелей!
Все благополучно? Егорушка проснулся и открылъ глаза. Бричка стояла. Съ Богомъ!
Что ему съ нами зря болтаться? Ступай, Егоръ! Иди, ничего!.. Теперь ему казалось, что небо было близко къ нему, а земля далеко.
Но вотъ впереди обоза кто-то крикнулъ: — Кирюха, тро-о-гай! Обозъ тронулся. Но ничто не походило такъ мало на вчерашнее, какъ дорога. Кому нуженъ такой просторъ?
Непонятно и странно. Христофоръ, но съ лицомъ бурымъ отъ загара, строгимъ и задумчивымъ. Какъ и на о. Ноги его были босы.
Сынкомъ Ивану Ивановичу-то доводишься? А я вотъ сапожки снялъ и босикомъ прыгаю. То-есть безъ сапоговъ-то... Значитъ, племянникъ?
Дай Богъ здоровья... Я про Ивана Иваныча-то... О, Господи помилуй! Разъ начавши разговоръ, онъ ужъ не прекращалъ его.
Ну, помогай Царица Небесная. Умъ хорошо, а два лучше. Тому, не то что жить, и помирать легче. Дай Богъ здоровья, славные господа.
Да, тоже вотъ повезъ въ ученье... Тебя какъ звать? А мое святое имя Пантелей... Пантелей Захаровъ Холодовъ...
Мы Холодовы будемъ... Мужикомъ остался. Можетъ, кто и померъ... Она ходатайница.
Ишь, ужика убилъ! А ежели бы тебя такъ? Это не гадюка. А ты, Вася, не серчай...
Убили, ну и Богъ съ ними... Дымовъ озорникъ, а Кирюха отъ глупаго ума... Вотъ Емельянъ никогда не тронетъ, что не надо... Онъ не тронетъ.
Эхъ, ножки мои больныя, стуженыя! Не отъ ходьбы. Помахавъ немножко, онъ опустилъ руку и безнадежно крякнулъ. Глотку застудилъ.
Глаза его замаслились и стали еще меньше. Емельянъ тоже взглянулъ вверхъ на Егорушку, но мелькомъ и холодно. За версту отъ деревни обозъ остановился около колодца съ журавлемъ. Пантелей тоже подошелъ къ ведру.
Онъ вынулъ изъ кармана зеленый лампадный стаканчикъ, вытеръ его тряпочкой, зачерпнулъ имъ изъ ведра и выпилъ, потомъ еще разъ зачерпнулъ, завернулъ стаканчикъ въ тряпочку и положилъ его обратно въ карманъ. Ты изъ ведра пьешь, ну и пей на здоровье... Солнце жгло по-вчерашнему, воздухъ былъ неподвиженъ и унылъ. Гляди, братцы: ракъ!
Егорушка поплылъ къ камышу, нырнулъ и сталъ шарить около Камышевыхъ кореньевъ. Сукинъ сынъ! Давайте рыбу ловить! Ребята, рыбу ловить!
Ты попроси! Не люблю... Докторъ сказывалъ, что отъ этого самаго у меня и черлюсть пухнетъ. Тамъ воздухъ нездоровый.
Скоро вернулся Степка съ бреднемъ. О чемъ-то они говорили, но о чемъ — не было слышно. За ними съ ведромъ въ рукахъ, засучивъ рубаху подъ самыя подмышки и держа ее зубами за подолъ, ходилъ Степка. Такихъ ужъ штукъ пять есть!
Вася тоже заглянулъ въ ведро. Онъ вынулъ что-то изъ ведра, поднесъ ко рту и сталъ жевать. Да и рыбная ловля уже кончилась. Позади нихъ стояло по стулу.
Я этого не люблю... За прилавкомъ, опершись животомъ о конторку, стоялъ откормленный лавочникъ съ широкимъ лицомъ и съ круглой бородой, повидимому, великороссъ. Ни, пиду къ Бондаренку! Ну ихъ!
Кирюха жилъ въ кучерахъ у хорошихъ людей и на весь округъ считался лучшимъ троечникомъ. А еще тоже баринъ! Охъ, Господи Твоя воля, Владычица... Ложись, парнишка!
Даулет8 26 апр. Победау 26 апр. Приведите и запишите по 5 примеров слов, в которых при изменении формы происходит оглушение звонких Dashutadashuta2007 26 апр. Гранды - гранд [грант], городом - гор.. Vikavadim20141 26 апр. Юи3 26 апр. При полном или частичном использовании материалов ссылка обязательна.
Ты попроси! Не люблю... Докторъ сказывалъ, что отъ этого самаго у меня и черлюсть пухнетъ. Тамъ воздухъ нездоровый. Скоро вернулся Степка съ бреднемъ.
О чемъ-то они говорили, но о чемъ — не было слышно. За ними съ ведромъ въ рукахъ, засучивъ рубаху подъ самыя подмышки и держа ее зубами за подолъ, ходилъ Степка. Такихъ ужъ штукъ пять есть! Вася тоже заглянулъ въ ведро. Онъ вынулъ что-то изъ ведра, поднесъ ко рту и сталъ жевать. Да и рыбная ловля уже кончилась.
Позади нихъ стояло по стулу. Я этого не люблю... За прилавкомъ, опершись животомъ о конторку, стоялъ откормленный лавочникъ съ широкимъ лицомъ и съ круглой бородой, повидимому, великороссъ. Ни, пиду къ Бондаренку! Ну ихъ! Кирюха жилъ въ кучерахъ у хорошихъ людей и на весь округъ считался лучшимъ троечникомъ.
А еще тоже баринъ! Охъ, Господи Твоя воля, Владычица... Ложись, парнишка! Скоро изъ-подъ возовъ послышался храпъ. Вообразилъ онъ мертвыми мамашу, о. Христофора, графиню Драницкую, Соломона.
Вырастетъ, отцу будетъ помогать. Такъ отъ Бога положено... Чти отца твоего и матерь твою... Въ Орелъ... Пока разгорался бурьянъ, Кирюха и Вася ходили за водой куда-то въ балочку; они исчезли въ потемкахъ, но все время слышно было, какъ они звякали ведрами и разговаривали; значитъ, балочка была недалеко. Кирюха и Вася бродили поодаль и собирали для костра бурьянъ и берестъ.
Не тоскуетъ ли она въ лунную ночь? Кирюха затрещалъ сухой травой, смялъ ее въ комъ и сунулъ подъ котелъ. Старикъ выпилъ лишнее и сталъ хвалиться, что у него съ собой денегъ много. Сынъ, молодецъ былъ, выхватилъ у одного косу и тоже давай чистить... Отсюда не видать. Кровью сошли.
Злыхъ-то людей... Спаси и помилуй, Царица Небесная... Помню разъ, годовъ тридцать назадъ, а можетъ и больше, везъ я купца изъ Моршанска. Купецъ былъ славный, видный изъ себя и при деньгахъ... Только клуни повыше будутъ. Такъ вотъ, братцы, помолился я Богу, чтобъ, значитъ, спать, и пошелъ походить по двору.
А ночь была темная, зги не видать, хоть не гляди вовсе. Что за притча? Кажись, и хозяева давно спать положились, и акромя меня съ купцомъ другихъ постояльцевъ не было... Откуда огню быть? Подошелъ я поближе... Господи, помилуй и спаси, Царица Небесная!
Ну, значитъ, мы въ шайку попали, къ разбойникамъ... Можетъ, Господь не захочетъ сиротъ обижать. Помолился я Богу, и наставилъ меня Богъ на умъ... Благодарить Бога, вижу — стоитъ деревня. Собрались мужики и пошли со мной... Кто съ веревкой, кто съ дубьемъ, кто съ вилами...
Чуетъ, да и шабашъ. Только, братцы, это самое, слышу: тупъ! Хозяева лихо задумали... Сама, говоритъ, слыхала, какъ хозяинъ съ хозяйкой шептались... Значитъ, и работниковъ подговорили... По ножику-то...
А ежели, говоритъ, кричать станете, то и помолиться не дадимъ передъ смертью... У насъ отъ страху и глотку завалило, не до крику тутъ... Но за что же, говоритъ, братцы православные, моего извозчика убивать? Какая ему надобность за мои деньги муки принимать? А хозяинъ ему: — «Ежели, говоритъ, мы его въ живыхъ оставимъ, такъ онъ первый на насъ доказчикъ. Все равно, говоритъ, что одного убить, что двухъ.
Молитесь Богу, вотъ и все тутъ, а разговаривать нечего! Глядимъ на образа, молимся, да такъ жалостно, что и теперь слеза бьетъ... Молились мы, молились, плакали, плакали, а Богъ-то насъ и услышалъ. Сжалился, значитъ... Потому акромя некому... Вдругъ среди тишины Вася выпрямился и, устремивъ свои тусклые глаза въ одну точку, навострилъ уши.
Сюда идетъ. А купцы ничего... Но вотъ послышались шаги. Кто-то торопливо шелъ. Незнакомецъ положилъ около костра то, что держалъ въ рукахъ, — это была убитая дрохва, — и еще разъ поздоровался. Дробью не достанешь, не подпуститъ...
Купите, братцы! Я-бъ вамъ за двугривенный отдалъ. Она жареная годится, а вареная небось жесткая — не укусишь... Ему дали ложку. Отсюда версты четыре. Нынче восемнадцатый день, какъ обзаконился.
Это Богъ благословилъ... При ней голова ходоромъ ходитъ, а безъ нея вотъ словно потерялъ что, какъ дуракъ по степу хожу.
Возьму гербовую бумагу и напишу, что у отца Христофора, значит, своих грошей мало, что он занялся коммерцией и стал шерсть продавать. Христофор и засмеялся. Теперь бы дома сидеть да богу молиться, а я скачу, аки фараон на колеснице...
Дулю мне под нос, а не гроши. Товар-то ведь не мой, а зятя Михаилы! Матернее молоко на губах еще не обсохло. Купить-то купил шерсть, а чтоб продать - ума нет, молод еще. Все деньги свои потратил, хотел нажиться и пыль пустить, а сунулся туда-сюда, ему и своей цены никто не дает.
Этак помыкался парень с год, потом приходит ко мне и - "Папаша, продайте шерсть, сделайте милость! Ничего я в этих делах не понимаю! Как что, так сейчас и папаша, а прежде и без папаши можно было. Когда покупал, не спрашивался, а теперь, как приспичило, так и папаша. А что папаша?
Коли б не Иван Иваныч, так и папаша ничего б не сделал. Хлопоты с ними! Одного учи, другого лечи, третьего на руках носи, а когда вырастут, так еще больше хлопот. Не только таперичка, даже в Священном писании так было. Когда у Иакова были маленькие дети, он плакал, а когда они выросли, еще хуже стал плакать!
Христофор, задумчиво глядя на стакан. Дочек за хороших людей определил, сынов в люди вывел и теперь свободен, свое дело сделал, хоть на все четыре стороны иди. Живу со своей попадьей потихоньку, кушаю, пью да сплю, на внучат радуюсь да богу молюсь, а больше мне ничего и не надо. Как сыр в масле катаюсь и знать никого не хочу. Отродясь у меня никакого горя не было, и теперь ежели б, скажем, царь спросил: "Что тебе надобно?
Чего хочешь? Все у меня есть и все слава богу. Счастливей меня во всем городе человека нет. Только вот грехов много, да ведь и то сказать, один бог без греха. Ведь верно?
Болею, плоть немощна, ну, да ведь, сам посуди, пожил! Восьмой десяток! Не век же вековать, надо и честь знать. Отец Христофор вдруг что-то вспомнил, прыснул в стакан и закашлялся от смеха. Моисей Моисеич из приличия тоже засмеялся и закашлялся.
Христофор и махнул рукой. Он по медицинской части и служит в Черниговской губернии в земских докторах... Я ему и говорю: "Вот, говорю, одышка, то да се... Ты доктор, лечи отца! Отец Христофор захохотал судорожно, до слез и поднялся.
Моисей Моисеич тоже поднялся и, взявшись за живот, залился тонким смехом, похожим на лай болонки. Христофор, хохоча. Моисей Моисеич взял двумя нотами выше и закатился таким судорожным смехом, что едва устоял на йогах. Так насмешили, что... Он смеялся и говорил, а сам между тем пугливо и подозрительно посматривал на Соломона.
Тот стоял в прежней позе и улыбался. Судя по его глазам и улыбке, он презирал и ненавидел серьезно, но это так не шло к его ощипанной фигурке, что, казалось Егорушке, вызывающую позу и едкое, презрительное выражение придал он себе нарочно, чтобы разыграть шута и насмешить дорогих гостей. Выпив молча стаканов шесть, Кузьмичов расчистил перед собой на столе место, взял мешок, тот самый, который, когда он спал под бричкой, лежал у него под головой, развязал на нем веревочку и потряс им. Из мешка посыпались на стол пачки кредитных бумажек. Увидев деньги, Моисей Моисеич сконфузился, встал и, как деликатный человек, не желающий знать чужих секретов, на цыпочках и балансируя руками, вышел из комнаты.
Соломон остался на своем месте. В трехрублевых по девяносто... Четвертные и сторублевые по тысячам сложены. Вы отсчитайте семь тысяч восемьсот для Варламова, а я буду считать для Гусевича. Да глядите, не просчитайте...
Егорушка отродясь не видал такой кучи денег, какая лежала теперь на столе. Денег, вероятно, было очень много, так как пачка в семь тысяч восемьсот, которую о. Христофор отложил для Варламова, в сравнении со всей кучей казалась очень маленькой. В другое время такая масса денег, быть может, поразила бы Егорушку и вызвала его на размышления о том, сколько на эту кучу можно купить бубликов, бабок, маковников; теперь же он глядел на нее безучастно и чувствовал только противный запах гнилых яблок и керосина, шедший от кучи. Он был измучен тряской ездой на бричке, утомился и хотел спать.
Его голову тянуло вниз, глаза слипались, и мысли путались, как нитки. Если б можно было, он с наслаждением склонил бы голову на стол, закрыл бы глаза, чтоб не видеть лампы и пальцев, двигавшихся над кучей, и позволил бы своим вялым, сонным мыслям еще больше запутаться. Когда он силился не дремать, ламповый огонь, чашки и пальцы двоились, самовар качался, а запах гнилых яблок казался еще острее и противнее. Христофор, улыбаясь. Теперь мой Михайло небось спит и видит, что я ему такую кучу привезу.
Отдали бы вы мне, как я говорил, вашу шерсть и ехали бы себе назад, а я б вам, так и быть уж, дал бы по полтиннику поверх своей цены, да и то только из уважения... Конечно, ежели б моя воля, я б и разговаривать не стал, а то ведь, сами знаете, товар не мой... Вошел на цыпочках Моисей Моисеич. Стараясь из деликатности не глядеть на кучу денег, он подкрался к Егорушке и дернул его сзади за рубаху. Такой страшный, сердитый!
Сонный Егорушка встал и лениво поплелся за Моисеем Моисеичем смотреть медведя. Он вошел в небольшую комнатку, где, прежде чем он увидел что-нибудь, у него захватило дыхание от запаха чего-то кислого и затхлого, который здесь был гораздо гуще, чем в большой комнате, и, вероятно, отсюда распространялся по всему дому. Одна половина комнатки была занята большою постелью, покрытой сальным стеганым одеялом, а другая комодом и горами всевозможного тряпья, начиная с жестко накрахмаленных юбок и кончая детскими штанишками и помочами. На комоде горела сальная свечка. Вместо обещанного медведя Егорушка увидел большую, очень толстую еврейку с распущенными волосами и в красном фланелевом платье с черными крапинками; она тяжело поворачивалась в узком проходе между постелью и комодом и издавала протяжные, стонущие вздохи, точно у нее болели зубы.
Увидев Егорушку, она сделала плачущее лицо, протяжно вздохнула и, прежде чем он успел оглядеться, поднесла к его рту ломоть хлеба, вымазанный медом. Егорушка стал есть, хотя после леденцов и маковников, которые он каждый день ел у себя дома, не находил ничего хорошего в меду, наполовину смешанном с воском и с пчелиными крыльями. Он ел, а Моисей Моисеич и еврейка глядели и вздыхали. Больше нету никого. Как же она будет скучать и плакать!
Через год мы тоже повезем в ученье своего Наума! Сальное одеяло зашевелилось, и из-под него показалась кудрявая детская голова на очень тонкой шее; два черных глаза блеснули и с любопытством уставились на Егорушку. Моисей Моисеич и еврейка, не переставая вздыхать, подошли к комоду и стали говорить о чем-то по-еврейски. Моисей Моисеич говорил вполголоса, низким баском, и в общем его еврейская речь походила на непрерывное "гал-гал-гал-гал... Пока они совещались, из-под сального одеяла выглянула другая кудрявая головка на тонкой шее, за ней третья, потом четвертая...
Если бы Егорушка обладал богатой фантазией, то мог бы подумать, что под одеялом лежала стоглавая гидра. Совещание кончилось тем, что еврейка с глубоким вздохом полезла в комод, развернула там какую-то зеленую тряпку и достала большой ржаной пряник в виде сердца. Егорушка сунул в карман пряник и попятился к двери, так как был уже не в силах дышать затхлым и кислым воздухом, в котором жили хозяева. Вернувшись в большую комнату, он поудобней примостился на диване и уж не мешал себе думать. Кузьмичов только что кончил считать деньги и клал их обратно в мешок.
Обращался он с ними не особенно почтительно и валил их в грязный мешок без всякой церемонии с таким равнодушием, как будто это были не деньги, а бумажный хлам. Отец Христофор беседовал с Соломоном. Что поделываешь? Вы видите: я лакей. Я лакей у брата, брат лакей у проезжающих, проезжающие лакеи у Варламова, а если бы я имел десять миллионов, то Варламов был бы у меня лакеем.
А потому, что нет такого барина или миллионера, который из-за лишней копейки не стал бы лизать рук у жида пархатого. Я теперь жид пархатый и нищий, все на меня смотрят, как на собаку, а если б у меня были деньги, то Варламов передо мной ломал бы такого дурака, как Моисей перед вами. Отец Христофор и Кузьмичов переглянулись. Ни тот, ни другой не поняли Соломона. Кузьмичов строго и сухо поглядел на него и спросил: - Как же ты, дурак этакой, равняешь себя с Варламовым?
Мне не нужны ни деньги, ни земля, ни овцы, и не нужно, чтоб меня боялись и снимали шапки, когда я еду. Значит, я умней вашего Варламова и больше похож на человека! Немного погодя Егорушка сквозь полусон слышал, как Соломон, голосом глухим и сиплым от душившей его ненависти, картавя и спеша, заговорил об евреях; сначала говорил он правильно, по-русски, потом же впал в тон рассказчиков из еврейского быта и стал говорить, как когда-то в балагане, с утрированным еврейским акцентом. Я тебя по-стариковски, потихоньку, а ты, как индюк: бла-бла-бла! Чудак, право...
Вошел Моисей Моисеич. Он встревожено поглядел на Соломона и на своих гостей, и опять на его лице нервно задрожала кожа. Егорушка встряхнул головой и поглядел вокруг себя; мельком он увидел лицо Соломона и как раз в тот момент, когда оно было обращено к нему в три четверти и когда тень от его длинного носа пересекла всю левую щеку; презрительная улыбка, смешанная с этою тенью, блестящие, насмешливые глаза, надменное выражение и вся его ощипанная фигурка, двоясь и мелькая в глазах Егорушки, делали его теперь похожим не на шута, а на что-то такое, что иногда спится, вероятно, на нечистого духа. На человека не похож... Кузьмичов сердито нахмурился.
Моисей Моисеич опять встревожено и пытливо поглядел на брата и на гостей. И он прибавил еще что-то по-еврейски. Соломон отрывисто засмеялся и вышел. Боже мой! Это такой человек, такой человек!
Он мне родной брат, но, кроме горя, я от него ничего не видел. Ведь он, знаете... Моисей Моисеич покрутил пальцем около лба и продолжал: - Не в своем уме... И что мне с ним делать, не знаю! Никого он не любит, никого не почитает, никого не боится...
Знаете, над всеми смеется, говорит глупости, всякому в глаза тычет. Вы не можете поверить, раз приехал сюда Варламов, а Соломон такое ему сказал, что тот ударил кнутом и его и мене... А мене за что? Разве я виноват? Бог отнял у него ум, значит, это божья воля, а я разве виноват?
Прошло минут десять, а Моисей Моисеич все еще бормотал вполголоса и вздыхал: - Ночью он не спит и все думает, думает, думает, а о чем он думает, бог его знает. Подойдешь к нему ночью, а он сердится и смеется. Он и меня не любит... И ничего он не хочет! Папаша, когда помирал, оставил ему и мне по шести тысяч рублей.
Я купил себе постоялый двор, женился и таперичка деточек имею, а он спалил свои деньги в печке. Так жалко, так жалко! Зачем палить?
Упражнения по русскому языку в 9 классе (подготовка к ОГЭ) "Задание №9. Обособление"
Воспоминания Егорушки, проезжавшего мимо острога на бричке. » Когда бричка проезжала мимо острога, Его. Воспоминания Егорушки, проезжавшего мимо острога на бричке. это придаточное предложение, его заключают в круглые скобки, в скобке пишем союз когда; Егорушка взглянул на часовых. - это главное предложение, его заключают в квадратные скобки.
Даю 35 баллов?
Когда бричка проезжает мимо острога, Егорушка взглянул на часовых и вспомнил, как на прошлой неделе они с матерью ходили в острожную церковь. это придаточное предложение, его заключают в круглые скобки, в скобке пишем альянс когда; Егорушка взглянул на часовых. - это основное предложение, его заключают в квадратные скобки. это придаточное предложение, его заключают в круглые скобки, в скобке пишем союз когда; Егорушка взглянул на часовых. - это главное предложение, его заключают в квадратные скобки. Когда бричка проезжала мимо острога, Егорушка взглянул на часовых, тихо ходивших около высокой белой стены, на маленькие решетчатые окна, на крест, блестевший на крыше, и вспомнил, как неделю тому назад, в день Казанской Божией Матери. Когда бричка проезжала мимо острога, Егорушка взглянул на часовых, тихо ходивших около высокой белой стены, на маленькие решётчатые окна, на крест, блестевший на крыше, и вспомнил, как неделю тому назад, в день Казанской божией матери. Когда бричка проезжала мимо острога егорушка взглянул на часовых схема.
Упр.221 Греков Крючков 10-11 класс (Русский язык)
Теперь мой Михайло, небось, спитъ и видитъ, что я ему такую кучу привезу. Вошелъ на цыпочкахъ Мойссй Мойсеичъ. Такой страшный, сердитый! Какъ же она будетъ скучать и плакать! Черезъ годъ мы тоже повеземъ въ ученье своего Наума! Егорушка сунулъ въ карманъ пряникъ и попятился къ двери, такъ какъ былъ уже не въ силахъ дышать затхлымъ и кислымъ воздухомъ, въ которомъ жили хозяева. Вы видите: я лакей. Христофоръ и Кузьмичовъ переглянулись. Ни тотъ, ни другой не поняли Соломона.
Чудакъ, право... Вошелъ Мойсей Мойсеичъ. Кузьмичовъ сердито нахмурился. И онъ прибавилъ еще что-то по-еврейски. Боже мой! Никого онъ не любитъ, никого не почитаетъ, никого не боится... А мене за что? Прошло минутъ десять, а Мойсей Мойсеичъ все еще бормоталъ вполголоса и вздыхалъ: — Ночью онъ не спитъ и все думаетъ, думаетъ, думаетъ, а о чемъ онъ думаетъ, Богъ его знаетъ.
Онъ и меня не любитъ... И ничего онъ не хочетъ! Такъ жалко, такъ жалко! Онъ открылъ глаза... Христофоръ, держа широкополый цилиндръ, кому-то кланялся и улыбался не мягко и не умиленно, какъ всегда, а почтительно и натянуто, что очень не шло къ его лицу. Одинъ только Соломонъ, какъ ни въ чемъ не бывало, стоялъ въ углу, скрестивъ руки, и попрежнему презрительно улыбался. Егорушка протеръ глаза. Казимиръ Михайловичъ, посмотрите, какая прелесть!
Боже мой, онъ спитъ! Бутузъ ты мой милый... Дверной блокъ завизжалъ и послышались торопливые шаги: кто-то входилъ и выходилъ. Она стояла посреди комнаты и, глядя, какъ онъ уходилъ, улыбалась и дружелюбно кивала ему головой. Должно-быть, это былъ провожатый дамы. Сказано, молодая да глупая. Не разбойникъ ли это? Мглы какъ не бывало.
На далекое пространство видны черепа и камни. Чаще и чаще среди монотонной трескотни, тревожа неподвижный воздухъ, раздается чье-то удивленное «а-а! Немножко жутко. Здорово, Пантелей! Все благополучно? Егорушка проснулся и открылъ глаза. Бричка стояла. Съ Богомъ!
Что ему съ нами зря болтаться? Ступай, Егоръ! Иди, ничего!.. Теперь ему казалось, что небо было близко къ нему, а земля далеко. Но вотъ впереди обоза кто-то крикнулъ: — Кирюха, тро-о-гай! Обозъ тронулся. Но ничто не походило такъ мало на вчерашнее, какъ дорога. Кому нуженъ такой просторъ?
Непонятно и странно. Христофоръ, но съ лицомъ бурымъ отъ загара, строгимъ и задумчивымъ. Какъ и на о. Ноги его были босы. Сынкомъ Ивану Ивановичу-то доводишься? А я вотъ сапожки снялъ и босикомъ прыгаю. То-есть безъ сапоговъ-то... Значитъ, племянникъ?
Дай Богъ здоровья... Я про Ивана Иваныча-то... О, Господи помилуй! Разъ начавши разговоръ, онъ ужъ не прекращалъ его. Ну, помогай Царица Небесная. Умъ хорошо, а два лучше. Тому, не то что жить, и помирать легче. Дай Богъ здоровья, славные господа.
Да, тоже вотъ повезъ въ ученье... Тебя какъ звать? А мое святое имя Пантелей... Пантелей Захаровъ Холодовъ... Мы Холодовы будемъ... Мужикомъ остался. Можетъ, кто и померъ... Она ходатайница.
Ишь, ужика убилъ! А ежели бы тебя такъ? Это не гадюка. А ты, Вася, не серчай... Убили, ну и Богъ съ ними... Дымовъ озорникъ, а Кирюха отъ глупаго ума... Вотъ Емельянъ никогда не тронетъ, что не надо... Онъ не тронетъ.
Эхъ, ножки мои больныя, стуженыя! Не отъ ходьбы. Помахавъ немножко, онъ опустилъ руку и безнадежно крякнулъ. Глотку застудилъ.
До своей смерти она была жива и носила с базара мягкие бублики, посыпанные маком, теперь же она спит, спит… А за кладбищем дымились кирпичные заводы. Густой, черный дым большими клубами шел из-под длинных камышовых крыш, приплюснутых к земле, и лениво поднимался вверх.
Небо над заводами и кладбищем было смугло, и большие тени от клубов дыма ползли по полю и через дорогу. В дыму около крыш двигались люди и лошади, покрытые красной пылью… За заводами кончался город и начиналось поле. Егорушка в последний раз оглянулся на город, припал лицом к локтю Дениски и горько заплакал… — Ну, не отревелся еще, рева! Не хочешь ехать, так оставайся. Никто силой не тянет! Ученье, как говорится, свет, а неученье — тьма… Истинно так.
Все равно попусту едешь, за семь верст киселя хлебать. Умственность, воспринимаемая с верой, дает плоды, богу угодные. Как сказано в молитве? Создателю во славу, родителям же нашим на утешение, церкви и отечеству на пользу… Так-то. Сестра — женщина непонимающая, норовит все по-благородному и хочет, чтоб из Егорки ученый вышел, а того не понимает, что я и при своих занятиях мог бы Егорку навек осчастливить. Я это к тому вам объясняю, что ежели все пойдут в ученые да в благородные, тогда некому будет торговать и хлеб сеять.
Все с голоду поумирают. И, думая, что оба они сказали нечто убедительное и веское, Кузьмичов и о. Христофор сделали серьезные лица и одновременно кашлянули. Дениска, прислушивавшийся к их разговору и ничего не понявший, встряхнул головой и, приподнявшись, стегнул по обеим гнедым. Наступило молчанье. Между тем перед глазами ехавших расстилалась уже широкая, бесконечная равнина, перехваченная цепью холмов.
Теснясь и выглядывая друг из-за друга, эти холмы сливаются в возвышенность, которая тянется вправо от дороги до самого горизонта и исчезает в лиловой дали; едешь-едешь и никак не разберешь, где она начинается и где кончается… Солнце уже выглянуло сзади из-за города и тихо, без хлопот принялось за свою работу. Сначала, далеко впереди, где небо сходится с землею, около курганчиков и ветряной мельницы, которая издали похожа на маленького человечка, размахивающего руками, поползла по земле широкая ярко-желтая полоса; через минуту такая же полоса засветилась несколько ближе, поползла вправо и охватила холмы; что-то теплое коснулось Егорушкиной спины, полоса света, подкравшись сзади, шмыгнула через бричку и лошадей, понеслась навстречу другим полосам, и вдруг вся широкая степь сбросила с себя утреннюю полутень, улыбнулась и засверкала росой. Сжатая рожь, бурьян, молочай, дикая конопля — все, побуревшее от зноя, рыжее и полумертвое, теперь омытое росою и обласканное солнцем, оживало, чтоб вновь зацвести. Над дорогой с веселым криком носились старички, в траве перекликались суслики, где-то далеко влево плакали чибисы.
Старожил этих мест, страстный грибник, он уверенно повёл нас лесной просекой. Князь Андрей, сделав распоряжение об отъезде, ушёл в свою комнату. Я пошла по комнатам, заложив руки за спину и не зная, что теперь делать с собой: зарыдать или запеть. Расставьте недостающие знаки препинания 1. В километре от шоссе по другую сторону его виднелись соломенные крыши. Я долго любовался его лицом кротким и ясным как вечернее небо. Вдали показалась пристань маленький красный домик выстроенный на барке. Он покраснел до слёз и хмурясь опять зашагал по комнате. На красных лапках гусь тяжёлый задумав плыть по лону вод ступает бережно на лёд, скользит и падает. Пёстрая лохматая собачонка помесь пуделя и дворняжки имела отличное чутьё. В длинном платье со шляпой на голове вошла она в тёмную залу. Улица вела к бульвару пересекавшему их путь 9. Толпа казаков звонко в несколько голосов говорила на берегу. Лучше всего наблюдать скворца рано утром до восхода солнца для этого надо рано встать. Низко над самой машиной кружились чайки. А на дворе унылый и докучный раздался колокольчик однозвучный. Издали раздался звук парохода долгий и назойливый. Один из сыновей Вася учитель ботаники и зоологии в большом лесном хозяйстве. Владимир Даль ровесник и друг Пушкина и тоже писатель по образованию врач автор «Толкового словаря живого великорусского языка». Вся команда чинила паруса не покладая рук. А уж от неба до земли качаясь движется завеса. Месяц уже не жёлтый а серебряный поднялся к верхушке берёзы. А тут его матушка свекровушка может увидеть как она жалеет его озорника и может поедом съесть. Дохнул осенний хлад дорога промерзает журча ещё бежит на мельницу ручей. Ютившаяся под деревьями полутьма была полна тучных запахов позднего лета. В километре от шоссе, по другую сторону его, виднелись соломенные крыши. Я долго любовался его лицом, кротким и ясным, как вечернее небо. Вдали показалась пристань, маленький красный домик, выстроенный на барке. Он покраснел до слёз и, хмурясь, опять зашагал по комнате. На красных лапках гусь тяжёлый, задумав плыть по лону вод, ступает бережно на лёд, скользит и падает. Пёстрая лохматая собачонка, помесь пуделя и дворняжки, имела отличное чутьё.
А вот на холме показывается одинокий тополь; кто его посадил и зачем он здесь — бог его знает. От его стройной фигуры и зеленой одежды трудно оторвать глаза. Счастлив ли этот красавец? Летом зной, зимой стужа и метели, осенью страшные ночи, когда видишь только тьму и не слышишь ничего, кроме беспутного, сердито воющего ветра, а главное — всю жизнь один, один... За тополем ярко-желтым ковром, от верхушки холма до самой дороги, тянутся полосы пшеницы. На холме хлеб уже скошен и убран в копны, а внизу еще только косят... Шесть косарей стоят радом и взмахивают косами, а косы весело сверкают и в такт, все вместе издают звук: «Вжжи, вжжи! Черная собака с высунутым языком бежит от косарей навстречу к бричке, вероятно с намерением залаять, но останавливается на полдороге и равнодушно глядит на Дениску, грозящего ей кнутом: жарко лаять! Одна баба поднимается и, взявшись обеими руками за измученную спину, провожает глазами кумачовую рубаху Егорушки. Красный ли цвет ей понравился, или вспомнила она про своих детей, только долго стоит она неподвижно к смотрит вслед... Но вот промелькнула и пшеница. Опять тянется выжженная равнина, загорелые холмы, знойное небо, опять носится над землею коршун. Вдали по-прежнему машет крыльями мельница и всё еще она похожа на маленького человечка, размахивающего руками. Надоело глядеть на нее и кажется, что до нее никогда не доедешь, что она бежит от брички. Христофор и Кузьмичов молчали. Дениска стегал по гнедым и покрикивал, а Егорушка уже не плакал, а равнодушно глядел по сторонам. Зной и степная скука утомили его. Ему казалось, что он давно уже едет и подпрыгивает, что солнце давно уже печет ему в спину. Не проехали еще и десяти верст, а он уже думал: «Пора бы отдохнуть! Отец же Христофор не переставал удивленно глядеть на мир божий и улыбаться. Молча, он думал о чем-то хорошем и веселом, и добрая, благодушная улыбка застыла на его лице. Казалось, что и хорошая, веселая мысль застыла в его мозгу от жары... Дениска поглядел на небо, приподнялся, стегнул по лошадям и потом уже ответил: — К ночи, бог даст, догоним... Послышался собачий лай. Штук шесть громадных степных овчарок вдруг, выскочив точно из засады, с свирепым воющим лаем бросились навстречу бричке. Все они, необыкновенно злые, с мохнатыми паучьими мордами и с красными от злобы глазами, окружили бричку и, ревниво толкая друг друга, подняли хриплый рев. Они ненавидели страстно и, кажется, готовы были изорвать в клочья и лошадей, и бричку, и людей... Дениска, любивший дразнить и стегать, обрадовался случаю и, придав своему лицу злорадное выражение, перегнулся и хлестнул кнутом по овчарке. Псы пуще захрипели, лошади понесли; и Егорушка, еле державшийся на передке, глядя на глаза и зубы собак, понимал, что, свались он, его моментально разнесут в клочья, но страха не чувствовал, а глядел так же злорадно, как Дениска, и жалел, что у него в руках нет кнута. Бричка поравнялась с отарой овец.