Новости гротеск жанр в литературе

его определение, история возникновения, особенности как художественного приема. Литературная гостиная "Гротеск в произведениях русской литературы". Гротеск — это жанр искусства, который известен своей уникальной способностью объединять контрасты и вкладывать глубокую символику в свои произведения.

Что такое гротеск в литературе и примеры его использования

Что такое гротеск? Гротеск в литературе и других видах искусства что это такое, как зародился жанр и какие произведения литературы могут служить его яркими примерами.
Гротеск — Рувики: Интернет-энциклопедия Гротеск в литературе и разных видах искусства.

Этапы развития гротеска

Фундаментальная электронная библиотека "Русская литература и фольклор" (ФЭБ): Краткая литературная энциклопедия: В 9 т. — 1962—1978. ГРОТЕСК в Литературной энциклопедии: ПРОИСХОЖДЕНИЕ ТЕРМИНА. Гипербола ближе к реальности, гротеск — к сну-мороку, кошмарному сну, в котором фантастические видения, будоражащие воображение, неподдающиеся логическим объяснениям, могут стать для людей ужасающей «реальностью». Примерами литературного гротеска можно назвать: повесть Н. Гротеск в музыке Теперь, немного о музыке: размере и ритме. Вы будете получать письма о лучших книгах ЭКСМО, узнаете первыми о скидках, удивитесь литературным новостям и интригующим фактам из жизни писателей, насладитесь занимательными тестами.

Глава IV гротеск в поэзии и прозе

Гротеск — Карта знаний Но благодаря фантастике и гротеску, которые лишь гиперболизируют происходящее внутри одного города – Глупова, читатель видит образ истерзанного народа, который не желает противостоять власть, столь саркастически обрисованной литератором.
Гротеск в литературе. Виды и примеры гротеска (О литературе) Гротеск – это литературный художественный прием, рождающийся на стыке реальности и фантастики.
Гротеск в википедии, grotesque в литературе, значение слова Определение гротеска в литературе, примеры гротеска и значение термина гротескный.
Вы точно человек? Гротеск активно применяется в фантастике. Значение гротеска в литературе. Хотя элементы гротеска встречаются еще в древнегреческих драмах, по-настоящему прием раскрылся в произведениях Ф. Рабле “Гаргантюа и Пантагрюэль” и Д. Свифта “Путешествие Гулливера”.
Что такое гротеск? // ЕГЭ литература 2023 - YouTube это комический прием. От юмора и иронии гротеск отличается тем, что комическое в нем неотделимо от страшного.

Гротеск — причудливое искусство с безобидным юмором

Художники эпохи Возрождения переосмыслили приемы гротеска и использовали его в дальнейшем при отделке фресок Ватикана. Такие росписи применял Рафаэль и его последователи при оформлении апартаментов Борджиа в Апостольском дворце, вилл Мадама и Фарнезина. Впоследствии гротеск стал любимым жанром у художников эстетики маньеризма, экспрессионизма и сюрреализма. Гротеск в литературе Под гротеском в литературоведении понимают один из способов сатирического изображения в жизни, отличающийся резким преувеличением, сочетанием реального и фантастического. Прием служит выявлению нелепости, противоестественности тех или иных сторон действительности и их осмеянию.

Чаще всего о гротеске упоминают как о понятии из области литературоведения. Однако первоначально этот термин стали употреблять в архитектуре, а затем — в искусствоведении. Гротеск в искусстве Художественным гротеском называют орнаментальные ряды из лепных декоративных элементов в виде необычного сочетания элементов растительного и живого мира, человеческих фигур и масок. Впервые это слово было употреблено в Италии в конце XV века после нахождения подземных комнат «Золотого дома» императора Нерона. Происхождение термина в этой области связывают со словом «грот», где и была обнаружена первая подобная лепнина.

Во-первых, потому, что в его заглавии читается наиболее последовательная попытка синтеза этого сложного и плохо поддающегося упорядочению понятия. Во-вторых — потому, что авторы сборника не обходят вниманием ни один из возможных жанров и ни одну из областей применения гротеска: роман, драму, литературную теорию, эстетику, историю искусства и философию. В то время как авторы других монографий и коллективных работ анализируют творчество одного писателя или драматурга, один род литературы или рассматривают какой-либо один аспект понятия 3. В-третьих, сборник является достойным продолжением многолетней традиции изучения искусства Ренессанса в Брюссельском свободном университете и в Католическом университете Лёвена, в которой гротеску отводится не последняя роль. Достаточно вспомнить классическую монографию Николь Дакос, ученицы Жермена Базена, посвященную открытию «Золотого дома» Нерона и формированию гротесков в эпоху Возрождения 4.

Наконец, ни в одной из ранее опубликованных работ задача определения этого понятия не связана столь тесно с теоретическим наследием Михаила Бахтина. Место русского мыслителя в теории литературного гротеска давно не вызывает вопросов. В предисловии Изабель Ост предупреждает, что ни один из авторов сборника не обошел вниманием концепцию русского ученого и его немецкого оппонента Вольфганга Кайзера. Во франкоязычной критике существуют даже термины «бахтинский» и «кайзеровский» гротеск. К ним, как мы убедимся ниже, часто прибегают авторы раздела «Основные фигуры», пытаясь понять, к какому именно из гротесков относится анализируемое произведение.

Понятие гротеск примечательно тем, подчеркивает далее Изабель Ост, что с момента своего появления не перестает привлекать внимание специалистов из самых разных областей: будь то история искусства, эстетика или теория литературы, особенно в критические периоды западноевропейской культуры. При этом, начиная с эпохи Возрождения, гротеск сопротивляется всем попыткам концептуализации. И дело здесь не в капризах и отсутствии должной методичности у историков искусства и литературоведов, а в некоем основополагающем принципе самой категории. Все критики неизменно подчеркивают глубокую амбивалентность гротеска, который как бы пребывает в постоянном напряжении между двумя полюсами. Однако констатация того, что гротеск является эстетической категорией, сразу вызывает череду вопросов: следует ли характеризовать его как стиль, жанр или нечто иное?

Авторы брюссельского сборника попытались вычленить концептуальное ядро, вокруг которого формируются различные значения и коннотации понятия, не перестающего порождать всё новые смыслы и интерпретации с. Статьи сборника распределены по трем отраженным в заглавии книги разделам: «Теория», «Генеалогия понятия» и «Основные фигуры». Генеалогия понятия Автор статьи «Грот, grotta, углубление, grottesca, гротеск» Джонатан Руссо констатирует у эрудитов Возрождения «археологическое желание» открыть в обнаруженной под землей античной живописи гротеск в его первоначальном виде, in statu nascendi. Упрямство, с каким все пишущие о гротеске пытаются докопаться до его истоков, подразумевает, что эта «разновидность вольной и потешной живописи, изобретенная в античную эпоху» 5 рассматривается как жанр. Тем не менее за пять веков изучения гротеска так и не получен ответ на целый ряд вопросов.

Кто автор термина? Кто первым обозначил прилагательным «найденный в пещере» диковинные росписи, обнаруженные в 1480 году в «Золотом доме»? Почему гротеск стал источником теоретического вдохновения для специалистов из самых разных областей и дал жизнь концепциям, далеко ушедшим от «пещерной живописи»? Если судить по работам историков искусств Андре Шастеля и Филиппа Мореля, ставшим во Франции вехами в истории вопроса, термин гротеск искажает восприятие «живописи из грота». Названные авторы видят серьезную помеху в том, что росписи «Золотого дома» дали рождение термину.

Упоминая интерпретацию Кайзера, у которого гротеск выступает «квинтэссенцией абсурда», всего кошмарного и дьявольского, выражением страха перед жизнью, и Бахтина, развивающего «понятие гротескного реализма как принципа снижения и нивелирования sic! Тогда нейтральный термин гротеск существительное, означающее конкретную разновидность живописи превратился в гротескный прилагательное, наделенное пренебрежительной коннотацией чего-то «нелепого, экстравагантного, смешного и карикатурного». Андре Шастель в работе «Гротеска. Джонатан Руссо отмечает странную ситуацию, когда историки искусства считают этот термин «неуместным» для их области исследования уже Бенвенуто Челлини отзывался о нем как об «абсолютно неадекватном» и в целом не дотягивающим до уровня теоретической лексики. Создается впечатление, что Шастель и Морель прикладывают немало сил, чтобы доказать: гротеск Бахтина и Кайзера и «живопись из грота» — две абсолютно разные реальности.

Но и это не все: они пытаются убедить читателя, что grottesca вовсе не гротескна с. Для этого Шастель, например, вводит в оборот через Челлини именно он был научным редактором перевода на французский мемуаров художника термин grottesque, альтернативный grotesque с одним «t». С его помощью искусствовед надеется обойти неадекватность этой двусмысленной и туманной категории, чтобы остаться один на один с «живописью из грота»: как те археологи, что обнаружили причудливые фрески в 1480 году. Морель отвергает неологизм коллеги, но и сам, очищая гротеск от лишних наслоений, в конечном итоге отказывается от понятия под предлогом, что оно не объясняет сущности гротескной живописи. В результате, отмечает Руссо, несмотря на заявления о намерениях «дойти до сути», в исследованиях Шастеля и Мореля гротеск так и остается без определения.

Аллегория и гротеск В статье «Аллегория и гротеск. Элементы для генеалогии гротеска на основании работ Вальтера Беньямина» Пьер Пире соглашается с Джонатаном Руссо в том, что гротеск — понятие, сопротивляющееся обобщению. В нем заложены две противоположные тенденции: центробежная и центростремительная. Центробежная предполагает некую общность характеристик, свойственных как изобразительным, так и литературным произведениям; центростремительная подразумевает, что в основе понятия лежат определения эстетического орнамент, центр и маргиналии, искажение законов перспективы и равновесия и антропологического гибрид, создание чудовищного, «карнавал» по Бахтину и «редукция» по Кайзеру порядка с. Эта «изначальная стратификация» понятия, считает Пире, исключает возможность выделить одну характерную черту и превращает гротеск в материал для самых неожиданных интерпретаций.

Воскресая в различные исторические эпохи, гротеск тем не менее сохраняет общие «принципы преемственности». Одним из таких принципов, по мнению автора, является аллегория — как ее понимал Вальтер Беньямин в работе «Происхождение немецкой барочной драмы». Связей между гротеском и аллегорией Беньямин касается лишь попутно, однако его замечания позволяют осветить новый аспект генезиса гротеска и объяснить разные вехи его истории: например, расцвет понятия в эпоху барокко и его использование Бодлером. Рассматривая различия между аллегориями Средневековья и Нового времени, Беньямин упоминает гротеск как стиль живописи, в котором воплотилась современная аллегория. Гротеск, по его мнению, произошел «от grotta не в буквальном смысле, а от «спрятанного», потаенного, выражением чего и служат пещера и грот» 9.

И хотя Беньямин оставляет свое замечание без дальнейшего развития, мысль о связи между гротеском и современной аллегорией через коннотацию тайного, зашифрованного, иероглифического и ссылку на античность, пишет Пьер Пире, предвосхищает теоретические разработки современных французских искусствоведов и позволяет понять, в какой момент и как именно гротеск получил переоценку в искусстве барокко и подчинился аллегорической логике. Интерес эрудитов Возрождения к Античности и иероглифам дает рождение новой теории знака. Иероглифы предстают, по словам Беньямина, как «естественная теология письма» 10. Филипп Морель подтверждает эту мысль в главе «Гротески и иероглифы. Библиотека пармского монастыря Сан Джованни Евангелисты», где приводит многочисленные свидетельства того, что гротескная живопись воспринималась современниками «подобно египетским изображениям, называемым иероглифами» 11.

По мнению Пьера Пире, выявленная Беньямином «аллегорическая логика» гротеска дает возможность лучше различить некоторые черты понятия. Например, его эволюцию от изобретательной гибридизации, в которой проявляется непрерывность творения, к «умножению и нагромождению». У поэтов барокко, пишет Беньямин, также важно не единство целого, а «нарочитость конструкции» 12. Другая черта: антиэстетическая и антиидеализаторская направленность гротеска, рассматриваемого через призму «аллегорической логики». В истории ренессансного гротеска эти две тенденции, «ужасающая и прихотливая», будут соседствовать: первая — в творчестве Лукаса Ван Лейдена, Джованни Удине, Альдегревера, вторая — в работах Рафаэля и его школы 13.

Аллегория — это строго определенная эстетическая категория, значение которой, как и значение символа, берет свое начало в теологии. Гротеск же, отмечает Пьер Пире, не является ни жанром, ни даже стилем, и может определяться лишь в расширительном смысле как совокупность произведений, относящихся к разным областям творчества, но при этом к одному обособленному, вне норм, миру. В прочтении Беньямина два понятия оказываются связаны, так как относятся к одному типу знаковой логики 14. Обозначенная философом перспектива указывает, в чем именно барочная аллегория стала «принципом преемственности» для античного гротеска и открыла путь его романтической интерпретации, одним из видных представителей которой был Бодлер — главный «аллегорик современности», по выражению Беньямина. Гротеск: «концепт», «жанр», «категория» или «понятие»?

Каждый из этих терминов в строгом смысле к гротеску неприменим, считает Джонатан Руссо, но при этом все они одновременно характеризуют какой-то определенный его аспект. Гротеск гетерогенен, он представляет собой «теоретическое, эстетическое и историческое образование, продуманное в большей или меньшей степени». И употребляя его сегодня, нельзя забывать об утраченном им прошлом и о том, что «никакая этимология и никакая археология не смогут извлечь сущность и содержание гротеска, его еtymon — истину, сохранившуюся вопреки порче и бесцеремонности истории» с. Непродуктивно, по мнению Руссо, разграничивать «художественное происхождение» понятия и его последующие литературные, эстетические и — шире — семантические авантюры. Гротеск — одно из тех слов, которые наполнены смыслом, придаваемым им другими.

Да и как могло быть иначе в эпоху, когда Челлини объяснял этимологию гротесков? Найденные в «Золотом доме» орнаменты не могли получить в XVI веке ни имени, ни законченного объяснения, так как история искусства тогда просто не существовала она появится в XVIII веке с Винкельманом. Историки, в свою очередь, смогут понять, что гротескная живопись представляет собой «третий помпейский период» лишь три века спустя с началом масштабных раскопок в Помпеях. Найденный во дворце Нерона орнамент не мог носить в эпоху Возрождения другого названия, кроме как по месту его открытия. Восприятие гротеска могло быть лишь «неясным и сбивчивым», так как не опиралось на исторический фундамент, подчеркивает Руссо.

Отсюда всевозможные толкования понятия просто неизбежны. Ответить на вопрос, является ли литературный гротеск стилем или отдельным жанром, пытается и Филипп Вельниц. Автор примечательной монографии о театре Дюрренматта и роли в нем сатиры и гротеска 15 , Вельниц опирается на последние французские работы в этой области. Он отмечает, что очередной всплеск интереса к понятию в литературе во многом связан с именем Бахтина. Благодаря ему критики и теоретики литературы считают гротеск «своим», хотя его этимология и генезис связаны с историей живописи, а никак не с литературой.

С самого начала, подчеркивает Вельниц, понятие гротеск и характеризуемый им стиль заключали двойной смысл: ужасного и пугающего, с одной стороны, и комичного — с другой. В 1580 году гротеск переходит в литературную эстетику: опираясь на него, Монтень обосновывает свободную форму своих Опытов. Это объясняет еще одну черту гротескного стиля: его внеположенность норме и сближение с сатирой, которая осмеивает существующий порядок вещей с. Исключительная гибкость понятия вызывает необходимость определить его природу, продолжает Филипп Вельниц. Ведь от решения данной задачи зависит область, или, точнее, области применения гротеска.

В литературе — со второй половины прошлого века — особых изменений не наблюдается. На одном полюсе мы видим классическое исследование Вольфганга Кайзера с его тезисами «гротескное — это мир, ставший чужим» и «гротескное есть форма для выражения ОНО» 16 , на другом — монографию Бахтина. Последняя, отмечает Вельниц, была разработана раньше теории немецкого коллеги, хотя и стала известна на Западе гораздо позже. Содержащие критику Кайзера страницы весьма органично вписались в первую версию книги о Рабле, так как теоретические построения Бахтина изначально противостояли модернистской интерпретации гротеска. Однако неверно было бы думать, что во французской критике рецепция Бахтина и Кайзера совпадают по времени.

Как отмечает Элишева Розен, автор работы о рецепции гротеска во Франции, именно книга Бахтина о Рабле познакомила французских специалистов с исследованием Кайзера; до публикации перевода бахтинской монографии мы не найдем в литературной критике Франции упоминаний немецкого теоретика 17. Следует заметить, что во французском языке разделение гротескного стиля и жанра «гротеск» затруднено. В отличие от русского, существительное и прилагательное здесь омонимы. Жанр «гротеска» и «гротескный стиль» невозможно разделить по модели «жанр трагедии — трагический стиль» или «ирония — иронический стиль». И если «гротескный стиль» поддается анализу через языковые формы выражения и фигуры, то гротеск как жанр, помимо известных сложностей с самим понятием «жанра», требует следующих разъяснений.

К гротеску, напоминает Филипп Вельниц, прибегают в основном художники переходных эпох, когда пересматриваются основополагающие ценности мироустройства. Достаточно вспомнить картины Иеронима Босха на исходе Средневековья или произведения писателей периода «Бури и натиска» в Германии 18. Однако ХХ век составляет в этой картине исключение, так как гротеск в искусстве прошлого столетия утверждается прочно и надолго. К тому же, считает автор, именно драматургия становится «прибежищем» гротеска и применительно к ней можно говорить о гротеске как жанре. С Вельницем согласны большинство авторов сборника, посвятивших статьи театру.

Эту точку зрения разделяют и ведущие драматурги ХХ века, уверенные в том, что гротеск заменил собой трагедию. Фридрих Дюрренматт замечает в теоретических эссе, что трагедия подразумевает ошибку, страдание, меру, ответственность, а в путанице нашего века больше нет ни виновных, ни ответственных, и только комедия может еще воздействовать на нас 19. Ян Котт в известнейшей книге «Шекспир — наш современник» не менее категоричен, утверждая, что гротеск — это античная трагедия, написанная заново и в другом тоне 20. Наконец, Эжен Ионеско в «Записках за и против» считает, что трагическое в наши дни может родиться только из комедии: «Комедия, — пишет он, — кажется мне более безысходной, чем трагедия. Комичность не имеет выхода» 21.

Создается впечатление, резюмирует Вельниц, что театр ХХ века пытается гротеском заполнить пустоту, образовавшуюся после того, как трагедия окончательно устарела. Гротеск и пространство Особым отношениям гротеска с пространством посвящена статья теоретического раздела «Гротескная игра или разбитое зеркало». Автор Изабель Ост подчеркивает, что ее анализ опирается преимущественно на драматические произведения, так как именно в драме ХХ века «гротеск и присущая ему пространственность играют основополагающую роль» с. Она цитирует один из двух выделенных Андре Шастелем законов гротеска: отрицание пространства, основанного на линейной перспективе, и создание пространства особого типа, где царит невесомость, а не законы тяготения, где предпочтение отдается вертикали, а не горизонтали, и где единого центра нет вовсе 22. Изабель Ост сопоставляет эту черту художественного гротеска с одним из положений «экзистенциального анализа» Людвига Бинсвангера, согласно которому человеческое существование также имеет пространственную конфигурацию с горизонтальной и вертикальной осями.

Нарушение равновесия между ними влечет за собой «антропологическую диспропорцию» 23. Если доминирует вертикальная ось, ослепленный идеалом человек забывает обо всем: о себе самом, о разнообразии жизни.

Обессмысливает любые рассуждения, любые желания и любые обычные жизненные восторги. Бессмертие оставляет человеку только чудовищный внутренний монолог, в ситуации распада разума и дает шизофренический результат в виде Города Бессмертных. Истинное бессмертие Борхес трактует по-другому. Это не бессмертие в физической оболочке, а отсутствие забвения, то есть бессмертие в ноосфере Вернадского. В этом заключается смысл контакта персонажа Борхеса с Гомером.

Ибо Гомер, на котором базируется фактически вся европейская литература, действительно бессмертен во всех отношениях. Это вечный автор и бессмертный учитель. Литература гротеска 3-часть Литература гротеска Третья часть, была представлена в третьем номере журнала «Gород Gротеска» Вообще, довольно сложно определить, кто является основателем, родоначальником литературы гротеска. Так можно найти элементы гротеска и в творчестве Свифта, и в гениальном произведении Франсуа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль», и в философских трактатах Монтеня и, безусловно, в философской прозе Вольтера. Но в какой-то момент весь феномен литературного гротеска внезапно сконцентрировался в новеллах Алана Эдгара По, причем, именно Эдгар По дал какую-то иную трактовку сюжета, такую, что заставила очень многих авторов в последствие копировать ее, причем без особого понимания. Многие наивно полагают, что гротеск у По создается путем нагнетания чернухи, мрака или сумрака на выбор — что легче! В действительности, и об этом мало кто из числа подражателей задумывался, уЭдгара По практически ни в одной новелле нет пресловутой «мрачной атмосферы» с соответствующей атрибутикой, кроме разве что «Падение дома Ашеров» или «Маска смерти».

Его герой - это провинциал, иногда алкаголик, как в «Черном коте», иногда интеллектуал, как в серии рассказов о детективе Дюпоне, иногда дворянин высокого звания и рода — в принципе абсолютно банальные персонажи той эпохи и той литературы. Атмосфера, окружающая персонажа его новелл, самая обыкновенная, банальная, полностью соответствующая тому месту в обществе, которое он занимает, даже более того, выписанная с мельчайшими подробностями, буквально с бытовой мелочевкой. Если разобраться и рассмотреть все эти персонажи и окружающую их атмосферу, то можно довольно быстро убедиться, что герои Эдгара По - это почти те же самые люди, что и персонажи О. Генри, но какая все-таки разная реальность! Причем, формулировка сюжета, основанная на механизме парадокса, когда в финале зрителя ждет самое совершенно неожиданное открытие, у О. Генри сделана даже лучше, причем с более глубокой силой иронии и сарказма чего стоит только рассказ «Вождь краснокожих» или «Родственные души»! Сюжет-парадокс, то есть сюжет, когда в финале все выворачивается наизнанку - это довольно распространенный в действительности механизм, основанный на противоречии, между завязкой и концом.

Но только в новеллах По здесь добавляется еще и парадокс на парадоксе, который как раз и ломает голову зрителю читателю. И не стоит тут упирать на «особый язык», он у великого американского новеллиста буквально в пяти - шести новеллах, например: это «Вильям Вильсон», «Король чума», «Лигейя» и ряд других. И тут читатель становиться в полный тупик, поскольку ищет логичное объяснение, а его нет. Ему приходиться додумывать самому, почему Вильяма Вильсона преследовал его фантастический двойник, кто такой черный кот и где оказался персонаж из «Рукописи найденной в бутылке». Нет объяснения от автора, нет буквального толкования, точнее, ответа, который как раз и ждет читатель. Вот за это Эдгара По и упрекали в «нереалистичности», а как будто нужна какая-то реалистичность! Единственный писатель, который точно сумел воспроизвести этот феномен новелл Эдгара По, это был Акутагава Рюноскэ, великий дракон японской литературы.

Акутагава Рюноскэ обладал также как и Эдгар По удивительной способностью заставлять читателя думать, ломать голову, выбирать для себя ту позицию, которая наиболее ему, читателю, понятна.

Что такое гротеск

Гротеск в литературе – это комический приём, необходимый, чтобы подчеркнуть абсурдность происходящего, обратить внимание читателя на нечто важное, скрывающееся за смешным, на первый взгляд, явлением. Определение гротеска в литературе, примеры гротеска и значение термина гротескный. Аркадий Аверченко начинал свою литературную деятельность «Штыком» и «Мечом» – так назывались журналы, которые он редактировал, а точнее – писал, вырабатывая стиль будущего знаменитого юмориста. Примеры гротеска в литературе. Анализируя сатирические опыты со времён Аристофана до наших дней, можно сделать вывод, что гротеск – это отражённое в литературе социальное зло, заключённое в оболочку смеха. В Ренессансе гротеск в литературе стал более разнообразным и выразительным.

«Гротеск» – приём, которым пользуются избранные

Гротеск — архитектурный декор и жанр в литературе: что такое гротеск, особенности, история возникновения. Влияние гротеска на разные виды изобразительного искусства и мировую литературу. Гротеск в литературе — одна из разновидностей комического приёма, которая сочетает в фантастической форме ужасное и смешное, безобразное и возвышенное, а также сближает далёкое, сочетает несочетаемое, переплетает нереальное с реальным, настоящее с будущим. это комический прием. От юмора и иронии гротеск отличается тем, что комическое в нем неотделимо от страшного. в сказках, легендах, былинах.

Гротеск - примеры из литературы

Что такое гротеск в литературе? Определение и примеры что это такое, как зародился жанр и какие произведения литературы могут служить его яркими примерами.
Гротеск в википедии, grotesque в литературе, значение слова - Литература Гротеска: Одно из первых применений термина «гротеск» для обозначения литературного жанра — «Очерки Монтень». Гротеск часто связан с сатирой и трагикомедией. его определение, история возникновения, особенности как художественного приема.
Гротеск (Творческая Мастерская Алкоры) / Стихи.ру От этого сравнения литературы с гротеском один шаг до понимания литературного произведения как гротеска.
Гротеск: от античных фресок до сказок Гофмана — все самое интересное на ПостНауке Но благодаря фантастике и гротеску, которые лишь гиперболизируют происходящее внутри одного города – Глупова, читатель видит образ истерзанного народа, который не желает противостоять власть, столь саркастически обрисованной литератором.
Литературная гостиная "Гротеск в произведениях русской литературы" Определение гротеска в литературе, примеры гротеска и значение термина гротескный.

Гротеск в википедии, grotesque в литературе, значение слова

Но "Синенький скромный платочек" - это как раз то исключение, которое подтверждает правило. Не случайно в "Маскировке", "Руке", "Ру-ру", написанных, как и "Платочек", на рубеже 1970 - 1980-х годов, вновь торжествует схематизм лубка: и здесь мужики с партбилетами в кармане, исправно служившие привычно ненавидимой ими власти, вдруг, под занавес, превращаются в таких бунтарей, таких диссидентов. Эта метаморфоза никак не поддается оправданию даже карнавальной художественной логикой. Характерно, что из всех карнавализованных жанров поэтика Алешковского наибольшее влияние испытала со стороны анекдо та что, кстати, характерно и для Войновича, Искандера, Жванецкого. Собственно, и главные, и боковые сюжетные линии многих книг Алешковского по сути своей анекдотичны. Известно, что одна из ветвей романа вырастает из анекдотической традиции. Однако у Алешковского происходит следующее: анекдот обрастает подробностями и ответвлениями, удлиняется иной раз до неудобочитаемого состояния случай "Кенгуру" , но, увы, так и не становится романом. Вероятно потому, что художественная философия, которой руководствуется Алешковский, не охватывает многообразной сложности мира. Получающаяся в итоге картина мира оказывается однокачественной, плоскостной, а не объемной - и потому не романной.

Отталкиваясь от бахтинской антитезы "эпос-роман", вернее будет сказать, что Алешковский во всем своем творчестве, начиная с легендарных, впитанных фольклором песен "Товарищ Сталин, вы большой ученый. В принципе по своему масштабу этот эпос сравним с "Красным Колесом" Солженицына. Так сходятся крайности жанрово-стилевого процесса 1970- 1980-х годов. Если все и особенно позднее творчество Солженицына несет на себе отчетливую печать "леденящей окаменелой серьезности" Бахтин , то Алешковский строит художественный мир, который вполне может быть признан карнавальным, "низовым" двойником прозы Солженицына. Но и в случае Солженицына, и в случае Алешковского осуществляется единая стратегия монологизма. Отсюда и поглощение карнавализации утопичностью, и превращение игрового стиля в условно-аллегорический, и доминирование эпической модели над романной. Владимир Войнович Эпическая модель мира лежит и в основе дилогии Владимира Войновича р. О карнавальной традиции напоминают многие черты "Чонкина" и в первую очередь постоянно повторяющийся ритуал увенчания-развенчания.

Он легко прослеживается на судьбе самого Чонкина, которого сначала награждают орденом за преданность воинскому долгу охранял никому не нужный самолет, отбивая атаки "превосходящих сил противника" - районного НКВД и целого полка, присланного для борьбы с "Бандой Чонкина" но тут же лишают награды и арестовывают. Чонкина, которому во время службы в армии доверяли только ходить за скотиной, объяв ляют князем Голицыным и тайным "претендентом на престол" на основании того факта, что в деревне, где родился Чонкин, ходил слух, что мать "нагуляла" Ваню с проезжим поручиком Голицыным. Правда, это мнимое возвышение связано с реальным унижением - Чонкина судят показательным судом как "врага народа". Но одновременно с приказом расстрелять Голицына ввиду наступления немецких частей, приходит приказ доставить героического солдата Чонкина лично к Сталину для награждения. Парадоксальным образом выходит, что Чонкин, не желая того спас Москву и всю Россию, так как Гитлер приказал головным частям германской армии повернуть от Москвы в сторону райцентра Долгова, где томился в тюрьме Голицын-Чонкин, в тот самый момент, когда Москва могла легко быть захвачена. Но такие "русские горки" характерны для всего советского мира в изображении Войновича. Никто не застрахован от стремительного поворота колеса фортуны. Ничто не устойчиво.

Вот почему всесильный капитан НКВД Миляга после того, как бежит из чонкинского плена, не может понять, в чьи руки он попал, и на ломаном немецком языке объясняет, что-де "их бин арбайтен ин руссиш гестапо", и уже, казалось бы, разобравшись, что к чему, выпаливает: "Хайль Гитлер! Но его метаморфозы на этом не кончаются: после смерти его решают объявить героем, устраивают торжественные похороны, но по недосмотру вместо его костей в гробу оказываются череп и кости мерина Осоавиахима, что и обнаруживается в момент "выноса тела". Верный Сталину НКВДешник превращается в гестаповца, затем в предателя, затем в героя, а затем вообще - в мерина! Что ж удивительного в тех превращениях, через которые проходят другие персонажи романа: избитый еврей-сапожник оказывается Сталиным, несчастный председатель колхоза Голубев получает реальную власть, только попав в тюремную камеру, где от страха пытается следовать "блатным" правилам и воспринимается окружающими как всемогущий "пахан"; секретарша при НКВД Капа, с которой не спит только ленивый, оказывается Куртом, тайным агентом Канариса; редактор партийной газеты Ермолкин в момент скандальных похорон Миляги вдруг понимает, что он тоже лошадь, и, обезумев, тянется к вымени мамы-кобылы, за что и получает смертельный удар копытом по голове; превращения же скромной доярки Люшки Килиной в "видного общественного деятеля", только для кинохроники приближающейся к коровам, лейтенанта Филиппова в "агента Курта", а секретаря райкома Ревкина в организатора антикоммунистического заговора не менее "карнавальны", хотя и гораздо более типичны. Карнавальные "перевертыши" в романе Войновича целиком относятся к сфере власти. Парадоксальность его художественной концепции состоит в том, что карнавальной неустойчивостью в его изображении обладает именно официальная сталинская культура, тогда как классический карнавал, как известно, противопоставлен официальной серьезности. Это карнавал тоталитарного произвола, в котором народ по мере сил старается не принимать участия. Глубоко характерна сцена, когда редактор районной партийной газеты впервые при свете дня возвращается домой и попадает на барахолку "хитрый рынок" : Люди, которых видел Ермолкин сейчас, слишком уж оторвались от изображаемой в газетах прекрасной действительности.

Они не были краснощеки и не пели веселых песен. Худые, калеченные, рваные с голодным и вороватым блеском в глазах, они торговали чем ни попадя: табаком, хлебом, кругами жмыха, собаками и кошками, старыми кальсонами, ржавыми гвоздями, курами, пшенной кашей в деревянных мисках и всяческой ерундой. Ермолкин получает предсказание на будущее от ученого попугая, ему предлагают купить "дуру" - т. Ошарашенный Ермолкин возмущенно отказывается: "Я коммунист! Однако реакция публики явно превосходит его ожидания: Трудно сказать со стороны, на что Ермолкин рассчитывал. Может, рассчитывал на то, что, услыхав, что он коммунист, весь "хитрый рынок" сбежится к нему, чтобы пожать ему руку или помазать голову его елеем, может, захотят брать с него пример, делать с него жизнь, подражать ему во всех начинаниях. Давить таких коммунистов надо! Услышав такие слова, Ермолкин даже пригнулся.

Ему показалось, что сейчас сверкнет молния, грянет гром или, по крайней мере, раздастся милицейский свисток. Но не произошло ни того, ни другого, ни третьего. Травестирующее снижение, оплевывание, непочтительность к властям, площадное слово - все это черты карнавальной свободы, состояния, полностью отсутствующего в круговерти официальных развенчаний-увенчаний. Столкновение различных стилевых пластов: пародийно-цитатного, воспроизводящего поток сознания советского журналиста "делать с него жизнь, подражать во всех начинаниях", "решительный отпор этой враждебной вылазке", "погрязли в частнособственнических настроениях" , и максимально натуралистического передает еще одно важное отличие между народом на площади и официозным карнавалом. Все метаморфозы и перевертыши в официальном мире опираются на власть слова. Оговорка, опечатка, невинная фразочка типа "Вот тебе, бабушка, и Юрьев день" сказанная по поводу начала войны , шутка вождя все может сыграть роковую роль. Ослышка "Чонкин со своей бандой" вместо "Чонкин со своей бабой" дает толчок для фантастических событий, в которые оказываются вовлечены тысячи людей. Деревенское прозвище "князь" и в самом деле превращает Чонкина в князя Голицына.

Фантомность официозного мира, неустойчивость всего и вся как раз и объясняется тем, что он стоит не на земле, а на словах. Кстати, именно поэтому единственному последовательному врагу советской власти "латинскому шпиону" Запятаеву для того, чтобы нанести наибольший вред, "проникнув в партийно-советское руководство" необходимо прежде всего освоить невероятный советский язык "Ну, такие слова, как силисиский-комунисиский, я более или менее освоил и произносил бегло, но когда дело доходило до хыгемонии прилитырата, я потел, я вывихивал язык и плакал от бессилия". Что же касается народного мира, то он весь основан на жизни тела - на простых, не возвышенных, нормальных и естественных потребностях. О том же Чонкине один из представителей власти снисходительно думает: "Вот жил-был маленький человечек. Ничего от жизни не требовал, кроме куска хлеба, крыши над головой и бабы под боком. Впрочем, ничего плохого не делал". Но, по Войновичу, этого вполне достаточно для нормальной человеческой жизни - и именно этого люди, зависящие от карнавальной власти Слова, оказываются трагически лишены. Всякие попытки навязать или "внедрить" идеологическую доктрину в естественные процессы, как настойчиво доказывает Войнович, приводят к таким комическим результатам, как ПУКС "путь к социализму" -" гибрид помидоров и картофеля , над которым тщетно бьется мичуринец Гладышев, и его же изобретение, самогон на дерьме мотив, получающий продолжение и в других работах Войновича, и в особенности в антиутопии "Москва 2042".

Сцена же на "хитром рынке", как и ряд других аналогичных эпизодов романа стихийное народное собрание по поводу начала войны, разогнанное властями, или же общедеревенская драка за скудные запасы сельпо как реакция на приказ о всеобщей мобилизации свидетельствуют о полной несовместимости "официозной" и "народной" Р6 альности, несмотря на то, что и там, и тут разворачивается своего рода бесконечный карнавал. Поэтому есть существенная разница между превращениями Чонкина и других персонажей романа. Все, кроме Чонкина и Нюры, стремятся как-то подстроиться под изменения внешних обстоятельств, мимикрировать, иными словами. Именно поэтому, кстати, через весь роман проходит иронический "дарвинистический" мотив: люди превращаются в лошадей, а трудившийся всю жизнь мерин переходит в человеческое состояние и даже умирает с заявлением о приеме в партию под подковой. Что же касается Чонкина, то изменяется отношение людей и власти к нему, он же сам никаким изменениям не подвержен. Характерно, что даже в тот момент, когда все уверены в том, что перед ними замаскированный князь Голицын, он нисколько не меняется: Роль князя ему явно не подходит - как был Чонкиным, так Чонкиным и остался. Маленький, щуплый, лопоухий, в старом красноармейском обмундировании, он сидит, раскрыв рот, и крутит во все стороны стриженой и шишковатой своей головой. А по бокам двое конвойных.

Такие же лопоухие, кривоногие, любого из них посади на его место - ничего не изменится. Как отмечает канадская исследовательница Лора Бераха, Чонкин обладает особого рода неподвижностью и пассивностью, которая сближает его с фольклорными Иваном-дураком, Емелей-запечником, но в структуре художественного мира романа именно неспособность к мимикрии определяет уникальность и центральное положение этого характера: "В поведении "упорного дурака" есть некоторая двусмысленность: его отказ от изменений часто объясняется его неспособностью к изменениям, но в контексте марксистско-ленинского проекта перековки человеческой личности мудрость неученого и необучаемого дурака приобретает этическую силу. Кстати, именно иммунитетом по отношению к внешней - социальной - среде объясняется тот факт, что и Чонкин и Нюра до встречи друг с другом явно предпочитали общение с животными общению с людьми про Нюру даже распространился слух, что она "живет" со своим кабаном Борькой. По законам карнавальной логики, "дураки", стоящие на социальной лестнице ближе к скотине, чем к "хозяину природы", наделены человеческими качествами, которых не обнаруживается у более "высокоразвитых" существ: верностью, добросовестностью, преданностью друг другу, честностью. Однако роль Чонкина не ограничивается неучастием в социальном карнавале. Как и фольклорный дурак, он буквально выполняет данные ему инструкции, не умея сообразоваться с ситуацией. Ему сказали, что "часовой есть лицо неприкосновенное" и он со всей старательностью "берет в плен" полный состав районного НКВД и не без успеха сражается с целым полком. Неуместность чонкинских реакций вызывает череду комических последствий.

Тут и выясняется, что преданный коммунист Миляга сам не видит никаких отличий между собой и вражиной-гестаповцем, доблестный генерал Дрынов блестяще демонстрирует способность "из всех возможных решений всегда выбирать самое глупое", арестованный Чонкиным Свинцов вдруг вспоминает о своей мужицкой сущности и сначала с наслаждением работает, убирая картошку, а потом - в конце романа - отпускает приговоренного к расстрелу Чонкина подобру-поздорову. Даже председатель колхоза Голубев - под косвенным влиянием Чонкина - бросает партбилет на стол партийного руководства и уходит спокойно ждать, когда его арестуют. Фольклористы утверждают, что "сказочный дурак может позволить себе игру в никчемность, может разрешить временно считать себя за дурака. Чонкин себя сильным не ощущает, но его силу чувствуют другие. Так, председатель колхоза после дружеской пьянки говорит Чонкину: "Ты, Ваня, человек очень умный, - пытаясь нашарить в темноте засов, говорил председатель заплетающимся языком. Тебе не рядовым быть, а ротой командовать. А то и батальоном". Его сила состоит именно в отсутствии способности приспосабливаться и участвовать в карнавальных метаморфозах фиктивного советского мира.

Его сила - в прочности естественной нормы и в иммунитете ко всему, что выходит за пределы материально-телесных интересов. Но сила героя оборачивается слабостью романной конструкции. В романе Войновича нет и не может быть взаимодействия между средой и характером центрального героя: конфликт между Иваном-дураком, представляющим естественную норму жизни, и карнавалом советских мнимостей поэтому может быть только статичным - дурак не способен изменить мир он может только спровоцировать цепную реакцию абсурда , мир не в состоянии изменить дурака. Вот почему сюжет "Чонкина" распадается на цепь полне самодостаточных эпизодов, несколько однообразно такова "универсальность" гротеска у Войновича раскрывающих "наборотную" логику советского карнавального мира. Каждый из этих эпизодов может существовать как отдельный рассказ, и большую часть из них легко "вынуть" из романа, не нанеся никакого ущерба ни фабуле, ни сюжету. Во второй книге искусственность конструкции становится еще очевиднее: вся сюжетная линия с мнимым князем Голицыным выглядит неуклюже и натянуто. Характерно, что во второй книге Чонкину фактически нечего делать он бессловесно сидит в тюрьме , и даже Нюра исчезает со страниц романа после тщетных попыток увидеться с Ваней. В конечном счете вторая книга не завершает роман фабульно - немцы входят в Красное, Чонкин отпущен на свободу, неясно, что с Нюрой, но роману некуда продолжаться сюжетно, так как центральный конфликт между Чонкиным и системой государственного абсурда полностью исчерпан автором еще в первой книге.

В других своих произведениях Войнович во многом развивает художественные идеи, заложенные в "Чонкине". Так, повести "Иванькиада, или Рассказ о вселении писателя Войновича в новую квартиру" и "Шапка" изображают звериную грызню, разворачивающуюся между советскими писателями творцами той самой словесной реальности, гнет которой изломал жизнь Чонкина. Грызня между совписами идет по разным, но всегда сугубо материальным поводам. Так, в повести "Шапка" 1987 разворачивается бунт литературного "маленького человека" Ефима Рахлина, который всегда писал "про хороших людей", т. Когда в Союзе писателей раздают шапки, Ефиму достается шапка из "кота домашнего средней пушистости". Ефима это поражает в самое сердце, и не потому, что у него нет шапки, а потому, что унизительный мех назначенного ему головного убора определяет его место в совписовской иерархии, а следовательно, и в жизни в целом. Между тем логика здесь очень простая: материальные пайки и привилегии прямо соответствуют вкладу Ефима в создание идеологической квазидействительности. Как говорит его покровитель, видный секретарь СП и лауреат всех премий Василий Степанович Каретников: Ты будешь писать о хороших людях, будешь делать вид, что никакой такой Советской власти и никаких райкомов-обкомов вовсе не существует, и будешь носить такую же шапку, как я?

Дудки, дорогой мой. Если уж ты хочешь, чтоб нас действительно уравняли, то ты и другого равенства не избегай. Ты, как я, пиши смело, морду не воротя: "Всегда с партией, всегда с народом". Ты думаешь, ты против Советской власти не пишешь, а мы тебе за это спасибо скажем? Нет, не скажем. Нам мало, что ты не против, нам надо за. А тому, кто уклоняется и носом воротит, вот на-кася выкуси! Ефим этой простой логики понять не хочет и не умеет.

Он кусает Каретникова за палец, о нем говорят по западным радиостанциям, его вызывают "на ковер" в СП, где он тоже не думает каяться, а устраивает скандал, который приводит его к инсульту и смерти. Войнович относится к своему герою с жалостью и насмешкой: Рахлину кажется, что он бунтарь, сражающийся за социальную справедливость, хотя на самом деле он борется за "шинель", за материальный знак "допущенности" к номенклатурным спецблагам. Строгая нормированность материальных благ в соответствии с положением и активностью в ирреальной действительности идеологических словесных ценностей, где не имеют значения ни талант, ни нравственные, ни профессиональные достоинства, - вот чего не может понять недалекий, но безвредный Ефим Рахлин. Странно, что этого не может понять и писатель Войнович из автобиографической и документальной "Иванькиады" 1973-1975. В отличие от Рахлина, Войнович сражается не за знак престижа, а за квартиру правда, не где-нибудь, а в писательском кооперативе в центре Москвы , и Войнович в конечном счете одерживает победу над "писателем" от КГБ, влиятельным чинушей из Госкомиздата, другом всех начальников, неким Иванько. После долгих угроз, интриг, скандалов квартира, которую должен был получить Войнович живущий с семьей в однокомнатной по закону и по решению собрания кооператива, в конце концов достается ему, а не Иванько у которого уже есть одна двухкомнатная, но он хочет присоединить к ней вторую. Войновича возмущает то, с какой легкостью государственный чиновник пренебрегает всеми правилами и законами. Но на самом деле законы существуют чисто формально, а действует тот самый закон, который четко был сформулирован В.

Каретниковым из "Шапки": каждому по активности. Конечно, для советской системы "писатель" Иванько, создавший только одно опубликованное произведение "Тайвань - исконно китайская земля", но зато состоящий "на службе" и не брезгующий никакими, даже самыми грязными, партийными поручениями, важнее и нужнее, чем диссидентствующий Войнович, пускай автор многих книг, пускай пользующийся известностью, но для идеологии даже не бесполезный, а просто вредный! Парадокс "Иванькиады" состоит именно в том, что циничная система, в которой благоденствует Иванько, оказывается не так уж и могущественна, если ее скрытый механизм может сломить настырный писатель Войнович, которого не испугалось поддержать большинство коллег, состоящих в том же кооперативе. Пророческий смысл этого диагноза, высказанного в повести 1975 года, не вызывает сегодня никаких сомнений. Оказавшись после 1981 года в вынужденной эмиграции, Войнович обнаруживает, что тенденция к замене жизни системой идеологических иллюзий и суррогатов характерна не только для Советской власти, но и для ее самых яростных оппонентов. В антиутопии "Москва 2042" он демонстрирует комическое родство между коммунистической Москвой будущего и доктринами Сим Симыча Карнавалова в котором легко узнается карикатура на Солженицына. Приход Сим Симыча к власти отменяет коммунизм к 2042 году уже вобравший в себя православие , но не изменяет тоталитарную природу режима. Двусторонняя направленность гротеска приводит к изменению природы избранного Войновичем жанра: сам Войнович, ссылаясь на мнение К.

Икрамова, называет его "анти-антиутопией", а американская исследовательница К. Так, скажем, контроль государства за сексуальными отношениями в коммунистической Москве, с одной стороны, приводит к созданию "Государственного экспериментального ордена Ленина публичного дома имени Н. Крупской", где посетителям официально предписано заниматься онанизмом, а с другой стороны, к сцене в бане мужчины и женщины моются вместе , где три мужика вынуждены "скидываться на троих", т. В коммунистической Москве зависимость материального от идеологического доведена до своего комического предела: степень потребностей человека определяется степенью его преданности идеологии. Естественно, что "потребности" политической элиты намного превосходят потребности остального населения. Выразительной метафорой Москорепа Московской коммунистической республики является тезис о неразличимости "первичного и вторичного продукта" - тезис, который в романе интерпретируется как диктат сознания, т. Однако Войнович проводит через весь роман и другую, чисто карнавальную, интерпретацию "концепции" первичного и вторичного продукта: неразличимыми в Москорепе оказываются продукты, необходимые для жизни, и отходы, экскременты. Мечта Гладышева о производстве питания из дерьма осуществлена здесь в государственном масштабе.

Замена жизни экскрементами, по Войновичу, логично вытекает из попыток идеологически управлять естественными процессами - независимо от того, какая идеология "внедряется", советская или антисоветская, атеистическая или православная. Вполне традиционный по своим эстетическим установкам, Войнович приходит в конечном счете к опровержению таких важнейших постулатов русской культурной традиции со времен протопопа Аввакума, как обязанность Слова активно влиять на жизнь и обязанность жизни послушно следовать Голосу Правды. В этом парадоксальном повороте трудно не усмотреть влияния карнавальной эстетики с ее непочтительностью к авторитетам и незыблемым догматам любого рода, с ее антиидеологичностью и пафосом снижения всего, претендующего на роль "высокого" и "священного". Фазиль Искандер Значение карнавальной традиции для поэтики Фазиля Искандера р. Ивановой "Смех против страха, или Фазиль Искандер" 1990. По наблюдениям критика, Искандер воссоздает в своих текстах праздничный, пиршественный аспект карнавального гротеска: в его прозе постоянны сцены пиров и застолий, его сквозной герой одновременно великий плут и великий тамада. Несколько раз у Искандера встречается сцена веселой смерти, как, например, в рассказе "Колчерукий", где умерший острослов умудрился подшутить над своим извечным соперником и после смерти. Торжествуют цветение и роскошь телесного.

Но, как и у Алешковского и Войновича, карнавально-праздничный мир народной жизни у Искандера разворачивается на фоне самых мрачных десятилетий советской истории. Совмещение исторического плана с разомкнутой в вечность стихией народного творчества и создает гротескный эффект. Искандер начинал как поэт, но славу ему принесла опубликованная в "Новом мире" повесть "Созвездие козлотура" 1966. Написанная как сатира на непродуманные хрущевские реформы кукуруза, разукрупнение хозяйств, освоение залежных земель и т. Гипноз формулировок, политическая кампанейщина, власть "мертвой буквы" говоря словами Пастернака - все это оказывается смешной нелепицей, упирающейся в категорическое нежелание козлотура "приносить плодовитое потомство": "Нэнавидит! Хорошее начинание, но не для нашего климата! Искандеровский оптимизм звучал как несколько запоздавший отголосок молодежной прозы, исполненной веры в "неизбежное торжество исторической справедливости". Оптимистическая вера во всесилие жизни, рано или поздно сокрушающей власть политических фикций, сохраняется и в цикле рассказов о Чике, и в примыкающей к нему повести "Старый дом под кипарисами" другое название "Школьный вальс, или Энергия стыда".

Здесь естественный ход жизни с ее праздничностью и мудростью воплощен через восприятие центрального героя мальчика Чика. Однако в этих произведениях гротеск обнаруживается в том, как ложные представления проникают в сознание "естественного" героя "Мой дядя самых Устных правил", "Запретный плод" , как трудно усваивается отличие между "внеисторическими ценностями жизни" и навяэываемыми эпохой фикциями "Чаепитие и любовь к морю", "Чик и Пушкин" , как интуитивно вырабатываются механизмы парадоксальной защиты от "хаоса глупости" и абсурда "Защита Чика" , как постепенно, через непоправимые ошибки и муки стыда. Самое сложное соотношение между историческими химерами и вековечным укладом жизни обнаруживается в центральном произведении Искандера, которое он начал писать в 1960-е, а закончил уже во второй половине 1980-х, - цикле "Сандро из Чегема" Эту книгу нередко называют "романом" сам Искандер и Н. Иванова или даже "эпосом" Ст. Интересно, что фактически каждая из новелл, входящих в цикл, представляет собой типичный "монументальный рассказ", состоящий из нескольких микроновелл, варьирующих основной сюжет.

Например, рисовал огромный нос, выдающуюся челюсть, искажал мимику. Такие изменения во внешности делали характер героя более ярким и вызывали у зрителей смех.

Гротеск стал популярным приемом и в литературе. В этом виде искусства он превратился в инструмент сатиры : с его помощью авторы указывали на человеческие пороки. Часто гротеск в своих произведениях использовал Франц Кафка. Так, главный герой повести «Превращение» одним утром становится огромным и страшным насекомым. В русской литературе к гротеску часто обращался Николай Гоголь , например в повести «Нос».

Только в 1481 году группа итальянских художников, приглашенных папой Сикстом IV для росписи храмов в Ватикане, случайно обнаружила в ходе строительства церкви руины дворца римского императора Нерона. На отдельных участках стен сохранились причудливые орнаменты, вызвавшие живой интерес среди художников. Найденные гротески вдохновили многих выдающихся мастеров Ренессанса на создание оригинальных фресок с элементами гибридных художественных образов.

В доказательство тому можно привести некоторые примеры. В сновидениях тех же Раскольникова и Лариной присутствуют фантастические и реалистические элементы. В ночных кошмарах Татьяны вместе с чудищами являются Онегин и Ленский. Комбинация гротеска и действительности в снах Родиона Раскольникова объясняется присутствием страшного образа и эпизода со вполне реальной старухой. Его сон — это переживание о совершенном преступлении. Сам преступник и его орудие убийства лишены фантастичности. Как определяется и что такое литота : примеры из русского языка и литературы Использование в сатирических произведениях Широко применяется гротескная образность в сочетании с обыденными житейскими ситуациями в сатирических произведениях. К примеру, в произведении у Салтыкова-Щедрина присутствует градоначальник с «органчиком», заменяющим ему мозг. Также причудливость истории придают незаурядные ситуации: призыв воевать против людей, отказавшихся от горчицы или борьба за просвещение. Сюжет автор довел до абсурда, но происходящие события отображают повседневные реалии русского человека — вечные конфликты между самодурной властью и простым народом. Существует множество других примеров уникального использования художественного приема в литературе. Неправдоподобность, абсурдность и причудливость образа или ситуации встречается в произведениях не только российских писателей, но и зарубежных авторов.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий