Новости на даче его ждали длинный теплый вечер

Николай Третьяков утром на даче. На даче для детей на ночь и родителей на сайте РуСтих Сказки. Знакомства Игры Встречи Новости Создать анкету Войти Войти. Ищите друзей и любовь, знакомьтесь, участвуйте в конкурсах, играйте в игры и весело проводите время!

Краткий пересказ (более подробный, чем краткое содержание)

  • Тексты на ЕГЭ-2023 по русскому языку
  • Зимнее утро жанр
  • На даче (Бунин) — Викитека
  • Людмила Татьяничева. Стихотворения
  • Живые мощи краткое содержание читать онлайн бесплатно

«живые мощи» и. тургенева — краткое содержание

Как всегда, в ее меланхолических глазах и во всем птичьем личике; было что-то надменное и брезгливое: никто не должен был забывать, что профессорша — марксистка, жила в Париже, была знакома с знаменитыми эмигрантами. На обширной поляне парка стояли одни темно-зеленые, широковетвистые дубы. Тут обыкновенно собирались дачники. Теперь большинство их, чиновники, шли по дороге, пролегающей между дубами, к железнодорожной станции. Барышни в пестрых легких платьях и мужчины в чесуче, в мягкой обуви, проходили мимо Натальи Борисовны и углублялись по узкой дороге в лес, где от листвы орешника стоял зеленоватый полусвет, сверкали в тени золотые лучи, а воздух был еще легкий и чистый, напоенный резким запахом грибов и молодой лесной поросли. И Наталья Борисовна снова почувствовала себя хорошо и покойно на этой дачной поляне, раскланиваясь с знакомыми и садясь на скамейку под свой любимый дуб.

Она откинулась на ее спинку, развернула книгу и, еще раз оправив складки платья, принялась за чтение. Иногда она тихо подымала голову, улыбалась и переговаривалась с дачницами, расположившимися под другими дубами, и опять не спеша опускала глаза на статью по переселенческому вопросу. А поляна оживлялась. Подходили дамы и барышни с работой и книгами, няньки и важные кормилицы в сарафанах и кокошниках. Изредка, но все-таки без надобности щелкая, прокатывались велосипедисты в своих детских костюмах.

Худые проносились с форсированной быстротой, согнувшись и работая ногами, как водяные пауки. Коренастые, у которых узкий костюм плотно обтягивал широкие зады, ехали тише, уверенно и весело оглядываясь. Блестящие спицы велосипедов трепетали на солнце частыми золотыми лучами. А дети взапуски бегали, звонко перекликались и прятались друг от друга за дубами. Золотистый, чуть заметный туман стоял вдали в знойном воздухе.

На местах солнечных золотисто-зеленые мухи словно прилипали к дорожкам и деревьям. Вверху, над вершинами дубов, где ровно синела глубина неба, собирались облака с причудливо округляющимися краями. Веселый и томный голос иволги мягкими переливами звучал в чаще леса. IV[ править ] Гриша шел к Каменскому, сбивая молотком цветы по дороге. Каменский занимался столярной работой, и Гриша брал у него уроки.

Ему давно хотелось узнать какое-нибудь ремесло и потому, что это полезно для здоровья, и потому, что когда-нибудь будет приятно показать, что вот он образованный человек, умеет работать и простую работу. По дороге он, между прочим, думал, что, выучившись, он сам сделает себе идеальные шары и молотки для крокета, да, пожалуй, и всю мебель для своей комнаты… простую, удобную и оригинальную. Занимало и то, что теперь он может похвалиться, что знает «живого толстовца». В доме отца Гриша с детства видел самых разнохарактерных людей: тузов разных служб и профессий, имеющих всегда такой вид, словно они только что плотно пообедали, богатых толстых евреев, которые важно, по-гусиному, переваливались на ходу, известных докторов и адвокатов, профессоров и бывших радикалов. И отец называл за глаза тузов мошенниками, евреев — «жидовскими мордами», остальных — болтунами, ничтожеством.

Когда Гриша только что начал читать серьезные книги, знакомиться со студентами, ему часто приходилось удивляться: вдруг оказывалось, что какой-нибудь писатель или знаменитый профессор, который представлялся человеком необыкновенным — ни больше ни меньше, как «идиот», «посредственность», вся известность которой основывается на энциклопедических иностранных словарях да на приятельстве с людьми влиятельными. И говорил это не кто-нибудь иной, а сам Петр Алексеич, которому было достаточно рассказать в шутливом тоне, что такая-то знаменитость затыкает уши вагой, любит чернослив и, как огня, боится жены, чтобы авторитет этой знаменитости навсегда померк и глазах Гриши. Такие же новости привозил из столицы и Игнатий, а он, как человек крайне нервный, был еще более резок в мнениях. И Гриша, робея Каменского, усвоил себе манеру насмешливо щуриться, думая о нем. Жил Каменский на мельнице, в версте от деревни.

Мельница стояла на зеленом выгоне, к югу от дачных садов, там, где местность еще более возвышалась над долиной. Хозяин почему-то забросил ее: маленькое поместье с высоким тополем над соломенной крышей избушки, с бурьяном на огороде, медленно приходило в запустение. Внизу, в широкой долине, темным бархатом синели и, сливаясь, округлялись вершины лесов. Мельница, как объятья, простирала над долиной свои изломанные крылья дикого цвета. Она, казалось, все глядела туда, где горизонт терялся в меланхолической дымке, а хлеба со степи все ближе подступали к ней; двор зарос высокой травою; старые серые жернова, как могильные камни, уходили в землю и скрывались в глухой крапиве; голуби покинули крыши.

Одни кузнечики таинственно шептались в знойные летние дни у порога избушки, мирно дремлющей на солнце. Он уже представлял себе, как Каменский начнет поучать его, спасать его душу, и заранее вооружился враждебной холодностью. Однако Каменский только показал ему, как надо распиливать доски; и это даже обидело Гришу: «Не хочет снизойти до меня», — думал он, искоса поглядывая на работающего учителя и стараясь подавить в себе чувство невольного почтения к нему. Сегодня он подходил к этой келье в девятом часу. Обыкновенно Каменский в это время работал.

Но теперь в сенцах, где стоял верстак, никого не было. Но и в мельнице было пусто. Только воробьи стаей снялись с пола, да ласка таинственно, как змейка, шмыгнула по стояку в развалившийся мучной ларь. В сенцах, обращенных дверями к северу, было прохладно от глиняного пола; в сумраке стоял уксусный залах стружек и столярного клея. Грише нравился этот запах, и он долго сидел на пороге, помахивая на себя картузом и глядя в поле, где дрожало и убегало дрожащими волнами марево жаркого майского дня.

Дачные сады казались в нем мутными, серыми набросками на стекле.

Третьяков учитывал, конечно, и то обстоятельство, что Крамской к тому же — художник «заказной», «управляемый»: для собирателя, тем более собирателя портретов, крайне необходимо иметь «управляемого» и притом первоклассного портретиста, который тоже не всякого уговоришь пишет вдобавок и с фотографий... Пока тянется дело с портретом Гончарова а тянуться ему долго — пять лет целых , Крамской исполняет для Третьякова по фотографии тепло принятый современниками портрет Тараса Шевченко знаменитый — в смушковой шубе и шапке ; довольный Третьяков тотчас заказывает ему портреты Фонвизина, Грибоедова и Кольцова. Фонвизин как-то сразу отпадает, Крамской недавно писал его для галереи великих людей Дашкова — должно быть, не хочет повторения да и Павел Михайлович их не любит ; заказ на портреты Кольцова и Грибоедова принимает легко и уверенно — задачка, дескать, не из сложных, было бы время: «Портрет Кольцова на святой неделе кончу. Портрет Грибоедова начал только что». Но Грибоедов решительно «обогнал» Кольцова: несколько свиданий со старым актёром Каратыгиным, хорошо знавшим автора «Горя от ума», изучение акварельного портрета Грибоедова, исполненного Каратыгиным, его рисунков, и — «чем я несказанно доволен, так это Грибоедовым... Каратыгин находит его совершенно похожим». Но Третьякову хочется Кольцова. Надо же — казалось, он в руках почти: щепетильный Крамской настолько не сомневался в успехе, что едва принял заказ, тотчас взял деньги «в счет уплаты за портрет Кольцова». И в письмах сперва так уверенно — начал, пишу, кончаю, привезу.

Но словно машинка какая-то испортилась, застопорилось что-то — и цвет лица не тот, и наклон головы, и одежда. Третьяков с настойчивостью исследователя собирает сведения о внешности и характере Кольцова, посылает «добычу» художнику, но портрет все не задается, нет. Уж и Гончаров будет написан, станет податливым Иван Александрович перед непреклонной настойчивостью Крамского, будет написано бесконечное множество портретов, заказных и незаказных, с натуры и с фотографий, будут прочитаны десятки строк описаний Кольцова, выслушаны десятки замечаний людей, помнив-тих его, будут просмотрены все, наверное, сохранившиеся изображения поэта, будут испробованы бесчисленные повороты головы, корпуса, будет бесчисленно изменяться тон, цвет — жизнь художника Крамского пройдет, но Кольцова он так и не напишет: «Заколдованный портрет!.. Невероятный срыв! Крамской-то гордится, что не ждет вдохновения, «управляет» своими способностями... Но вдохновение нужно! Особенно трудно одушевить лицо, когда пишешь его с фотографии, чужого рисунка, акварели; человека не видишь, не слышишь, глаз не схватывает его жестов, выражений лица, пластики тела, ухо не слышит интонаций голоса; вне бесед, высказанных суждений трудно понять характер человека, его пристрастия: нужно догадываться, домысливать... И все-таки странно, что «заколдованным» оказался для Крамского именно портрет Кольцова, чье творчество, народное по духу своему, как бы оживилось «вторым дыханием» в начале семидесятых годов, в пору пробуждения невиданного прежде интереса к народу, странно, что «лицом неодушевленным» оказался для Крамского именно Кольцов — воронежский прасол, который проезжал следом за своими стадами по тем самым селам и степям, где прошли детство и отрочество Вани Крамского... Еще одна неисполненная просьба Третьякова — портрет Ивана Сергеевича Тургенева. Но не потому, что Крамской и на этот раз не сумел, а потому, что не захотел.

Наверно, Крамской более других художников умел «властвовать собой»; наверно, вдохновение реже, чем к другим художникам, приходило к нему как увлечение, но, как бы там ни было, взяться за серьезную работу, рассчитывая лишь на постоянное биение сердца, на привычную верность глаза и руки, подойти «пустой» к мольберту он не мог. Третьяков предлагает Крамскому сделать портрет Тургенева, когда того уже написали Ге, К. Маковский, Перов; последний портрет Репин написал тоже для галереи , но, по мнению Павла Михайловича, «не совсем удачно». Третьяков словно «подманивает» Крамского принять заказ — он и с Тургеневым поговорил, «на что Иван Сергеевич изъявил согласие с большим удовольствием», и вообще Тургенев «очень желает с вами познакомиться: он очень был заинтересован вашим Христом», «очень понравился ему портрет Шишкина и этюд мужичка большой , который он желал очень купить», и проч. Крамской отвечает уклончиво: «Мне было бы и очень лестно написать его, но после всех как-то неловко, особенно после Репина». И тут же: говорят, в Париже Тургенева собирается писать Харламов, которого сам Иван Сергеевич именно как портретиста ставит чрезвычайно высоко. И тут же: вы, Павел Михайлович, не думайте, «попробовать и мне хотелось бы», получив ваше предложение, я пытался разыскать Тургенева, «много побегал», да упустил — он снова выехал за границу. И после всей этой скороговорки: «Что за странность с этим лицом? Ведь, кажется, и черты крупные, и характерное сочетание красок, и, наконец, человек пожилой? Общий смысл лица его мне известен...

Быть может, и в самом деле правы все художники, которые с него писали, что в этом лице нет ничего выдающегося, ничего отличающего скрытый в нем талант; быть может, и в самом деле вблизи, кроме расплывающегося жиру и сентиментальной искусственной задумчивости, ничего не оказывается; но откуда же у меня впечатление чего-то львиного? С Репиным в эту пору Крамской откровенней, чем с Третьяковым; письма к Репину показывают, что личность Тургенева видится Крамскому не с одной только внешней стороны. Репин сообщает из Парижа, что Тургенев «в большом восторге» от увиденных им в России портретов работы Крамского — вроде бы и лестно, однако Крамской отвечает сдержанно: «О Тургеневе, спасибо ему — благодарен, даже восхищен, только одно обстоятельство мешает мне счесть себя достойным похвал его, — говорят, он сказал так: «Я верю в русское искусство т. Оно, может быть, и правда, портрета вашего я не видал, только все-таки как-то странно говорить о будущности искусства по живописи рук; или уж я не понимаю. Только мне кажется, он не совсем знает Россию, судя по предисловию к своей повести, помещенной в «Складчине». В литературном сборнике «Складчина», составленном в пользу пострадавших от голода в Самарской губернии, был напечатан рассказ Тургенева «Живые мощи» с приложением письма автора, восхваляющего покорность и долготерпение русского народа. Ни взгляд Тургенева на искусство, ни взгляд его на русский народ Крамской не пожелал принять и не принял. Что до живописи, то Репин в своем ответе подтвердил предположение Крамского: «Тургенев глядит на искусство только с исполнительной стороны по-французски и только ей придает значение». Крамскому еще предстоит получить от Тургенева назидательное письмо по случаю подготовки в Париже выставки русского искусства. Тургенев попросит строгого отбора произведений и прежде всего «удаления» произведений тенденциозных — как «несвободных» и «обремененных задней мыслью».

Двумя годами позже, когда Крамской отправится в Париж, Третьяков ему туда — эдаким пробным шаром настойчив Павел Михайлович : «А ведь Тургенева-то вам придется сделать». Но Крамской снова откажет: «Что касается Тургенева, то... Мне кажется, что им уж очень занимаются, и потом, я вижу теперь, что его портреты все одинаково хороши и что ничего нового не сделаешь». И Павел Михайлович — то ли прежде был у них какой-то разговор, то ли «дьявольским чутьем» своим почуял что-то за непреклонностью Крамского — отступит: «Это дело кончено». Но буквально в те же дни Крамской в письме к Стасову объяснит свое суждение о Тургеневе и оброненное слово «занимаются» вовсе не со стороны портретной живописи и докажет еще раз, что главная причина, которая не позволяет ему писать Тургенева, — не в особенностях внешности писателя и не в том, хороши или плохи другие его портреты: «Он Тургенев совершенно не виноват, и даже невинен, в своих художественных симпатиях, так как они у него вытекают из его иностранно-французского склада понятий, благоприобретенных им в последние годы жизни, и той доли фимиама, которую некоторые наши органы печати усердно стараются распространить. После его отзыва о русском народе «Складчина»... Но большей частью желания заказчика совпадают со стремлениями портретиста или стремления портретиста с потребностями собирателя. Чутье Третьякова на картину не только собирательское не «купеческое» , но подлинно художественное подчас художническое чутье. В таком единодушии художника и собирателя родилась мысль о портрете Салтыкова-Щедрина; не так, как частенько случается — «желал бы иметь», «не возьметесь ли написать»... Зимой 1876 года Крамской в Москве у Третьякова, по вечерам читают вслух Крамской читает вслух семейству Третьякова «Благонамеренные речи».

После отъезда художника Павел Михайлович торопливо пишет ему вслед: «Прочтите в мартовской книге «Отечественных записок» Щедрина продолжение «Благонамеренных речей» о «Иудушке». Огромный талант!.. Еще более сожалею, что нет его хорошего портрета». Похоже, шла у них беседа о портрете, не заказ — обоюдная беседа: такого человека, как Салтыков, надо написать, его можно хорошо написать. И лишь почти год спустя Крамской сообщает: «Салтыков Щедрин в среду уже будет у меня, начинаем». Но не так скоро, как думается Крамскому и хочется Третьякову, окажется завершен этот охотно и душевно начатый портрет — не так скоро, хотя всего через два месяца Крамской объявляет уверенно: «Портрет Салтыкова кончен». Пройдет еще два года — два года какой-то скрытой от потомков трудной работы Крамского, два года нетерпеливого, словно и не было разговора, что портрет «кончен», ожидания Третьякова «Иван Николаевич, не упустите Салтыкова! Монументальность позы, лица зритель сразу схватывает, но удерживают его эти скорбные в отрешенности своей глаза — извечная трагедия сатирика, трагедия великой любви к человечеству и великой боли за него, трагедия писателя, для которого творчество — «не только мука, но целый душевный ад» «капля по капле сочится писательская кровь, прежде нежели попадет под печатный станок». Выяснилось2, что портрет был поначалу несколько иным — записана, в частности, высокая спинка кресла: на нейтральном фоне голова стала скульптурнее, резче, «изобразительное», что ли. Известно, что вначале был вообще другой портрет, тот, про который Крамской быстро сообщил: «Кончен» — и прибавил: «Он вышел действительно очень похож и выражение его жена очень довольна , но живопись немножко, как бы это выразиться, не обижая, вышла муругая...

Сохранился, наконец, погрудный портрет Салтыкова, необыкновенно горячий портрет, порывистый, подвижный — стремительное и легкое движение головы «плодотворный момент»! Лично я его почти не знал, — писал Салтыков-Щедрин, услышав о смерти Крамского. Погрудный портрет безусловно с натуры — он этюден, мгновенен, из тех, над которыми долго не возятся, пишут сразу, вдруг. Так и кажется, что в не ясной до конца истории с портретами Салтыкова он — начало, он — первый, сразу, проникновенно, почти болезненно остро написанный; в нем ощутима изначальность, открытие, постижение, но на радостное Крамского — «начинаем» настойчивый Павел Михайлович отозвался: «Мне кажется, его следовало бы писать с руками». И, сообщая, что портрет какой-то из первых вариантов кончен, Крамской не без усмешки, если вчитаться! Лучше Павла Михайловича Третьякова заказчика не найти: им движет любовь к искусству, а не стоимость собрания, его помощь художникам неоценима, его замечания часто метки и неизменно вызваны желанием лучшего. Но сказать художнику: «Напишите с руками» — такое может не только подсказать решение, подвинуть к цели, может в равной мере уничтожить прозрение, сдуть счастливый мираж внутреннего видения; технически такое означает выбрать новый холст, искать новую композицию, новое положение фигуры — писать по-новому! Очевидный пример: Третьяков очень хочет портрет Сергея Тимофеевича Аксакова и хочет, чтобы портрет вышел такой, какой он хочет. Предлагая заказ, он высылает фотографии Аксакова писатель уже умер , сообщает подробные — до тонкостей — сведения о его внешности: цвете волос и бороды, цвете глаз и их выражении, цвете лица, его форме, даже о «теле лица», рассказывает о характере и нраве Аксакова, о «расположении духа» его. Он так ясно видит портрет умел бы, сам написал!

Будущий портрет видится ему и колористически: «Кафтан носил Аксаков черный, а рубашку синюю». Крамской принимает заказ, принимает совет «Написать Аксакова думаю, как вы советуете, с руками, по колена и на воздухе» ; замысел рождается в нем и крепнет, он уже прозревает понемногу, уже вглядывается в будущее полотно: «Он у меня будет сидеть на травке... Не худо бы в шляпу ему полошить записную книжечку и карандашик если только было что-либо подобное в его привычках ». Третьяков отвечает, что, по сведениям, «в привычках» Аксакова было носить летом картуз с длинным козырьком, но дело не в шляпе: «У Аксакова руки складывать вместе, кажется, не годится — и руки от этого потеряют, да и не в характере подобных людей сжимать руки, мне кажется, придется положить другую руку на колено, недалеко от той руки, чтобы она спокойно лежала; нужно кого-нибудь посадить и сделать это с натуры, а рука на фотографии прекрасная. Картуз, кажется, следовало бы положить» — вот как будущая работа Павлу Михайловичу видится между описанием замысла Крамского — «на травке» — и этим письмом с указаниями — какие уж тут советы! В том же письме Третьякова: «Мне желалось бы, чтобы вы как можно с любовью окончили портреты Аксакова и Некрасова... Мне кажется, что Рубинштейна и Кольцова решительно нужно оставить до свободного времени. Извините, что я ввязываюсь все с своими советами, но не могу, что вы прикажете делать? Вот Самарина для Думы нужно кончить... Нужны были особые отношения, точнее — особая пружинка, что ли, в отношениях духовно близких, общных по многим своим взглядам людей, которая бы приоткрывала возможность появления таких писем.

Эта пружинка — заказ. Крамской — заказной художник; для всех, для Третьякова, для себя самого — заказной. Заказной портретист — тут его мука, может быть, его крушение, гибель — тут «пружинка», причина сложных осложненных! Третьяков всегда предупредителен, благожелателен, предлагает взаймы, платит вперед, переплачивает иногда Крамскому можно — отдаст работой: «Если я этюд и нахожу немножко дорогим, то это все равно, на другом сойдет, т. Горечь зависимости, оборотной стороны заказа, еще не выплескивается наружу; разбавленная личными отношениями, она опускается до поры на дно. О личных отношениях в лучшую пору ясней писем говорит портрет Третьякова, написанный Крамским зимой 1876 года, написанный как будто и случайно: Павел Михайлович долго не позволял писать с себя портретов, а тут заболел нарушилось привычное — заведенным механизмом — течение дней и на предложение Крамского махнул рукой, соглашаясь, — пишите! В небольшом портрете таится эта счастливая случайность, то самое «вдруг», когда кропотливая подготовительная работа — вглядывание, вслушивание, обдумывание проникновение! Счастливая случайность: она и в небольшом, почти квадратном холсте, как бы не выбранном, а нежданно попавшем под руку, и в совершенно непреднамеренной простоте и ясности композиции, которой, по сути, и нет вовсе; истинность предельная — Павел Михайлович будто бы и не «сидит для портретиста», а портретист приметил, что сидит, задумавшись о своем, Павел Михайлович, незаметно расположился перед ним — и написал. Но подготовительная работа огромная — все предшествующее портрету развитие их отношений: осознание Крамским не только Третьякова-собирателя, но Третьякова — деятеля искусства, Третьякова-человека, и человека во многом близкого по духу и направлению; в свою очередь осознание Третьяковым Крамского как человека душевно свойственного, наконец, укоренившееся мнение Третьякова о Крамском как о лучшем из «заказных» портретистов, вообще как о портретисте, который наиболее отвечает его собственному вкусу. Многие художники просили разрешения у Третьякова написать его самого и супругу его, Веру Николаевну, но, по свидетельству дочери собирателя, «только в 1875 году Павел Михайлович решил позволить себе иметь портрет Веры Николаевны»: «Что выбор его остановился на Крамском, — совершенно понятно».

Осенью того же года Крамской начал портрет Веры Николаевны, но отложил; зимой 1876 года его пригласили заняться работой уже всерьез. После рождества он появился в доме у Третьяковых. Пребывание Крамского очень оживило нашу обыденную жизнь. Папа4, любя его и доверяя ему, много разговаривал с ним... Примечательно: Крамского позвали написать портрет Веры Николаевны, а он, воспользовавшись приступом подагры у Павла Михайловича, написал его. Душевное «любя и доверяя», взаимное, конечно, очень передалось в портрете: теплая задумчивость взгляда, мягкая линия губ как бы опровергают «объективно существующий» образ суховатого «неулыбы», однако же сообщают ему особенную интимную достоверность, передают сердечную близость художника и натуры. Крамской отвлекся ненадолго от «главного дела» кто из художников знает заранее, какое дело окажется «главным»! Холст более чем двухметровой высоты, Вера Николаевна, ярко одетая, в рост, на фоне природы «Я же гуляю по любимому моему Кунцеву, в моем любимом платье с красным платком и простым деревянным батистовым зонтиком» — такая картинность замысла трудно согласуется с желанием сделать портрет сердечным, душевным, своим; а он должен быть своим: предназначен не для галереи, а для внутренних комнат — портрет для Павла Михайловича, для детей. Наверно, несоответствие задачи «свой», «домашний» портрет и замысла привело эту работу в число «заколдованных». Крамской бесконечно к ней возвращается — «механистичность» «натяжка» , ремесленная рассудочность, с которой он всякий раз вновь берется за портрет, опять-таки ничего общего с задачей не имеют.

Мало того, что летнее Кунцево пишется зимой зеленую ветку к тому же подрисовал Шишкин , Крамской затем, также в мастерской, «переделывает» лето на осень. Мало того, что значительную часть «сеансов» вместо Веры Николаевны ему «позирует» фотография, он, также без натуры, по собственным его словам, «платье совершенно перешил» и притом заменил красную шаль белым шарфом. Взамен душевного, взамен чувства — невероятная просто карикатурная нарочитость: Вере Николаевне «ужасно хотелось», чтобы Крамской «чем-нибудь в портрете напомнил» про ее детей — «и выдумали мы с ним в изображении божьей коровки, сидящей на зонтике, — Машурочку, под видом жука — Мишу, бабочки — Любочку, кузнечика — Сашу, а Веру напоминала бы мне птичка на ветке» Павел Михайлович пишет художнику, морщась: «После вашего отъезда нашел птичку совершенно, по-моему, лишнею». Крамской «ужаснется», увидев портрет после некоторого перерыва. Искусство мстит за неискренность. Крамской напишет Веру Николаевну несколько лет спустя, в 1879 году, в том же самом любимом Кунцеве, которое перестанет быть фоном и станет чувством. Семейство Крамских поселится на даче неподалеку от Третьяковых. Удивительно «домашний» рисунок Крамского «Вечер на даче»: перед домом стол с самоваром, белая скатерть уютно озарена теплым светом лампы, прикрытой абажуром, цепочка фонариков, освещающих сад, гигантские шаги, на которых резвятся дети, — идиллия. Близость семейная, совместное отдохновение, серьезные разговоры и неизбежная семейственная, застольная болтовня — вот когда Иван Николаевич наберется душевного тепла, нужного, чтобы написать портрет. Позади Веры Николаевны поставлены «ширмы, служившие темным фоном, а также защищавшие ее от сквозняка», уже в этом двойном назначении ширм — ненарочитость обстановки, в которой пишется портрет и которая не может не перейти в него.

В конце того же 1879 года между Крамским и Третьяковым — первая размолвка, более глубокая, более знаменательная, чем внешне кажется. Третьяков узнает, что Крамской согласился исполнить для одного заказчика портрет с фотографии, и пишет без обиняков: «Вы в Москве мне говорили, что более Писать с фотографий ни за ч т о не будете, и я вас уговаривал, как исключение, еще сделать только один — Иванова... С фотографии на вас лежит еще священная обязанность сделать портрет Никитина... Крамской взбешен, именно вот этим «нужно знать для моего дела» взбешен: «Позвольте, Павел Михайлович, я ведь мог бы вам не отвечать... Да, он продает свой труд, свой талант, продается, — но Третьякову ли, который всегда имел возможность не изменять принятому решению, судить его!.. Заказной художник жаждет отделаться от заказов, ибо до боли в сердце чувствует, как т о, для чего он рожден, уплывает из рук... Что же до портретов «даровых» — тут уж не Третьякова, тут его, Крамского, дело: есть люди, капитал которых искреннее, не отягощенное ничем к нему расположение и оценка его работ... Зависимость от ближнего: как бы любовно ни сложились отношения, не бывает, чтобы не жгла она сердце, не оскорбляла, не душила по ночам яростью днем — от людей и от себя скрываемой... Несколькими месяцами раньше Третьяков просил Крамского продать ему портрет Софьи Николаевны. Просил почтительно: «Мы оба стоим на такой ноге с русским искусством, что всякая неловкость должна отбрасываться».

Просил почетно: «Я находил бы его в своей коллекции ваших работ необходимым». Крамской ответил как никогда коротко и ясно: «Портрет С. Если они после моей смерти его продадут, их дело; а мне нельзя, как бы нужно денег ни было». И умница Третьяков почувствовал потаенный смысл ответа: «Преклоняюсь перед вашим глубокоуважаемым решением. Я уверен, что предложение мое вы никак не сочли за обиду, за отношение могущего все купить к художнику, могущему продать каждое свое произведение». Когда, заминая размолвку, Третьяков душевно и обстоятельно отвечает на яростное послание, Крамской несколько дней напряженно молчит: страдая и отчаиваясь, он запоем читает только что увидевшие свет письма художника Александра Иванова... Владимир Ильич Порудоминский. Текст 18 Сочинение Я приехал на родину, где не был лет тридцать; ступил на эту землю, как, может быть, ступают куда-то, перелетев через Время; ступил в ожидании чуда - с замершим в груди восторгом, который всплеснется, как только увидишь нечто из прошлой жизни, нечто, не раз снившееся. Низенький поселок судоремонтного завода на левом берегу Вятки. Западный высокий и лесистый берег, который еще до наступления вечера накрывает огромной тенью и селение, и затон, и луга за ним...

Серые беревенчатые стены домов, наличники... Ветерок треплет березу у невысокого обелиска павшим в Отечественную войну. На мрамоной доске, стоящей у березы, имя моего отца. Я сказал тетке, у которой гостил, что пойду "на ту сторону" - так всеми и особенно детворой назывались заливные луга за затоном. Перешел сузившийся затон по мостику и оказался среди колючих кустов ежевики. Потом, с горстью кислых, чернильно пачкающих ладонь ягод, пошагал по лугу, уставленному там и сям стожками сена. Солнце уже нависло над острыми верхушками елей на западном берегу, согревая последним теплом луг и стога сена. Неизвестно, что заставило меня подойти к стожку и обнять его, припасть к нему, уткнувшись лицом в теплое и душистое сено, но я сделал это и несколько минут стоял так, вдыхая неповторимый аромат нагретых солнцем высохших трав. Были в нем, кроме всего, и запахи парного молока, и самой коровы, и сеновалов детства, где кувыркались, делали ходы, просто лежали, раскинув руки, и многое, многое друугое. И был этот стог для меня сейчас не просто стог сена, это была машина времени.

Самая чудесная из всех машин... Луга здесь неровные, часто попадаются низинки, по весне, когда вода на реке спадает, они превращаются в озерца, полные мальков; озерца постепенно высыхают, подросшую рыбу можно тогда ловить даже корзинами. Луга перемежаются небольшими дубравами, где детвора военной поры собирала желуди для свиней, а то и для пекарен желудевую муку добавляли к хлебу , и искала птичьи гнезда, среди них попадались и утиные - вот был подарок к бедному столу военных лет! А еще на этих лугах объедались черемухой, собирали дикий лук для домашних пирогов, полевую клубнику и землянику. Ягоды, естественно, съедались еще до дома, если только там не ждали младшие брат или сестра. Здесь играли, зорили осиные гнезда, набирали пышные букеты луговых цветов - ромашек, ирисов, гвоздик, жгли костры, пекли картошку, рассказывали страшные истории - а темнота за спинами сгущалась все больше, обращясь в прыыгающие за спиной страшные тени... Все это я и вспоминал, оглядывая луга и перелески, силясь отыскать хоть одно знакомое с дальних времен место. Я спускался в давно уже высохшие низинки, шарил в траве в поисках клубники, находил жесткий, отцветший уже лук - и все больше погружался в зеленое царство своего детства, щедро и навсегда наградившее меня любовью к деревьям, травам, цветам. Чувство восторга, поначалу только гнездившееся в груди, ширилось, нарастало, охватывало меня всего - и уже сами собой выговаривались какие-то слова, хотелось кричать, бегать... И вдруг я услышал из ближайшего перелеска впереди странные звуки.

Звонки, детские голоса, смех. Там, в дубравке, на какой-то полнянке, либо стояла карусель откуда она здесь? Я остановился, прислушался. Так оно и есть - карусель или велосипеды. Какие-то веселые колокольчики. И детские голоса. Я сначала пошел к перелеску, потом побежал, потому что стало казаться, что звонки удаляются, велосипеды уезжают по мере того, как я приближался к ним. Дубрава оказалась безлюдной, и ничто не говорило в ней о том, что только что здесь были дети. Я пробежал ее всю и снова очутился на лугу - а звонки и голоса стали раздаваться уже из перелеска, что был метрах в пятидесяти. Мне во что бы то ни стало хотелось увидеть этих детей, и я быстро пересек не кошенный еще луг.

Но и там, среди деревьев, не было ни одного человека. А детские голоса, чудесно переместившись, звенели из дубравы, маячившей впереди. Что это?! Кто заманивает меня в глубь лугов, не подпуская к себе ни на шаг? То ли просто не хотят, чтобы я увидел их, то ли так играют. То ли, то ли... Последнее предположение ошеломило меня. Я хотел было двинуться к очередной дубовой рощице, откуда снова доносились детские голоса и смех, но догадка остановила мои шаги. Я понял, что никогда, никогда не догоню этой веселой карусели, никогда не увижу ее. Она всегда будет от меня на расстоянии пятидесяти метров и...

Вадим Алексеевич Чирков. Текст 19 Любовь к лесу родилась у меня еще в детстве. Когда я был гимназистом четвертого или пятого класса, наша семья проводила лето в знаменитых Брянских лесах. Раньше они назывались Дебрянскими, — от слова «дебри», непроходимые лесные чащи. Я никогда не забуду тот летний вечер, когда я впервые ехал на телеге с маленького полустанка в глубину этих лесов. Все казалось мне удивительным и таинственным: и вершины сосен, терявшиеся во мраке, и туман над болотами, и блеск звезд в вышине между ветвей, бесшумный полет темных птиц. Тогда я еще не знал, что это летали совы. Мне все казалось, что в лесной тьме, вот здесь, в нескольких шагах от дороги, прячутся в овраге разбойники, а меж стволов тускло блестят озера с покосившимися сторожками на берегах. Мне казалось, что со дна этих озер долетает едва слышный колокольный гул, пока я не догадался, что это шумят сосны. Днем лесной край предстал передо мной во всей своей мощи и нетронутой красоте.

Но сейчас Петя и Гаврик были заняты совсем другим. Они напряженно следили за парусами, желая отыскать именно тот, который они ждали. Кроме рыбачьих шаланд, далеко в море маячили белоснежные, щегольские паруса гоночных яхт Екатерининского и Черноморского яхт-клубов. Они заканчивали большой гандикап на ежегодный приз знаменитого одесского миллионера Анатра и теперь шли к финишу, круто накренясь под ветром, многотысячные красавицы, построенные на лучших верфях Голландии и Англии: «Майяна», «Вега», «Нелли», «Снодроп»… В другое время они бы, конечно, поглотили все внимание Пети и Гаврика, но на этот раз Гаврик лишь одобрительно заметил: — В море все равно как вечером на Дерибасовской. Можно незаметно проскочить. Вот она!

У нее новый кливер, а у Перепелицкого латаный. Пускай трошки стемнеет. Это дело партийное. И мальчики продолжали с напряжением всматриваться в море. А дело заключалось в том, что недавно в Одессу тайно приехал из-за границы, из Кракова, представитель Центрального Комитета с директивами от Ульянова-Ленина относительно выборов в Четвертую Государственную думу. Вот уже в течение недели этот представитель делал доклады о политическом положении, каждый день выступая на районных партийных собраниях.

Сегодня его ждали на хуторке. Для большей осторожности его должен был привезти с Ланжерона на своей шаланде молодой рыбак Аким Перепелицкий. Облака понемногу гасли. Море темнело. Яхты прошли мимо и скрылись из глаз. Рыбачьих парусов стало заметно меньше.

Далеко в Аркадии, на гулянье, играл духовой оркестр, и ветер приносил оттуда звуки труб и глухие вздохи турецкого барабана.

А с Кулаковским, все-таки, веди себя сдержаннее. Может быть, это не будет… смешно. Я уверен, что нет пока еще никакого серьезного повода, — и, кроме того, при всех его недостатках, он, все-таки, прекрасный человек и мой старый друг.

У меня болит голова от твоих глупостей. Когда легли спать, Непенин обнял жену и попытался было извиниться, но Вера Ивановна повернулась к нему спиной и, по-видимому, очень скоро уснула; а сам Непенин долго лежал на спине, смотрел в потолок широко открытыми глазами и тяжело вздыхал. С этого вечера прежние привычные отношения между мужем и женой, как будто, несколько испортились. Непенин чувствовал себя неспокойно и старался поменьше оставлять жену наедине с воскресным гостем.

Вера Ивановна нервничала, заставляла мужа терзаться одновременно ревностью и раскаянием. Раскаяние все росло и скоро сделалось сильнее всех остальных чувств. Раньше было так удобно жить, и так ласкова была жена, весел и разговорчив Кулаковский. Может быть, он и в самом деле иногда позволял себе по отношению к Вере Ивановне что-нибудь лишнее.

Но разве это так уже важно? Ведь это ничему, совершенно ничему не мешает. Все шло хорошо и гладко. А теперь, если все пойдет и дальше так же, как идет сейчас, то станет совсем уже неудобно жить.

Нет, пусть лучше будет по-старому. Принимал твердое решение, но, когда встречал горящий взгляд Кулаковского, устремленный на жену, или слышал случайно его страстный полушепот, — терзался ревностью и следил неотступно, как тень. Я говорил тебе, что нельзя так открыто… Толстый догадывается. Вера Ивановна пожимала плечами.

Ему надоест, и он сам убедит себя, что все обстоит благополучно. Иногда Непенин, в качестве соглядатая, навязывал вместо себя — Ниночку, надеясь, что Кулаковский не решится предпринять что-нибудь при ребенке. Но добился этим только того, что Вера Ивановна окончательно возненавидела болезненного уродца. Ниночка смотрела любопытными, ничего не понимающими глазами на их поцелуи и, должно быть, это ей нравилось, потому что иногда она просила Кулаковского поцеловать и ее.

Вера Ивановна грубо отталкивала ее прочь. Когда не было поблизости Непенина, она становилась грубой — словно стряхивала с себя какие-то надоедливые путы. При Кулаковском можно было говорить то, что думалось, и делать то, что хотелось, — и когда он, в свою очередь, бывал так же прост и грубоват, то это не обижало, а радовало. Я хотела бы быть твоей женой.

Так скучно всегда видеть рядом с собой лишнего человека, чувствовать, что зависишь от него на каждом шагу. Муж не согласится, да и семейное счастье хорошо только в мечте. Если мы женимся, то, в конце концов, начнем обманывать друг друга так же точно, как теперь обманываем Непенина. Это тоже скучно.

А сейчас нас связывает только любовь, потому что я люблю тебя, как никого еще не любил. Я думал, видишь ли, что это будет самый обыкновенный маленький роман, — но ты умеешь привязывать. И она, счастливая, радостно смотрела на него лучистыми глазами. Ей нравилось всецело повиноваться ему, — и в то же время нравилось повелевать без принуждения и просьб, одной силой страстной любви.

Ничего подобного не давал ей муж. Он только смотрел на нее своими рабскими и похотливыми глазами, мог быть только трусливым рабом и тупоумным деспотом. Иногда она спрашивала. Сейчас — хорошо, а дальше будет или лучше, или хуже, пока все не кончится само собою.

Но такой ответ не удовлетворил ее. V Осень наступила дождливая, холодная, с сырыми, промозглыми туманами и леденящим ветром, — в город пришлось переехать раньше предположенного времени. Непенин схватил бронхит, и Вера Ивановна каждый вечер мазала ему бок какою-то пахучей и липкой белой мазью. Ниночка тоже кашляла, похудела и побледнела больше прежнего.

Один Кулаковский, несмотря на осенние туманы, был свеж и здоров, как всегда, звучно смеялся, показывая белые зубы, и с прежней аккуратностью до самого отъезда с дачи ходил купаться на речку. Уложили на три больших воза дачные пожитки и под мелким моросящим дождем повезли их на станцию. Потом начались нудные, надоедливые хлопоты на городской квартире: вешали драпировки и гардины, стлали ковры, расставляли мебель, ссорились с управляющим по поводу дымящих печей и неисправного водопровода. Радостное лето осталось позади.

Среди всяких хлопот и домашних волнений Вера Ивановна похудела и осунулась. Ей было жутко при мысли, что минувшее может не вернуться, что новая любовь, вместе с летом, не возродится больше. Заботило, как устроить свидания здесь, в городе. Об этом обещал похлопотать Кулаковский, но за первые две недели жизни в городе ничего не предпринял.

Там было особенное, а здесь все опять сведется к обыкновенной интрижке. Да и толстый идиот не перестает подозревать и подсматривать. Придется подождать немного. Дважды в неделю играли в стуколку.

Кроме Кулаковского приходили и другие знакомые, по большей части банковские служащие. С тех пор, как Непенин получил наследство, эти гости относились к нему с большим почтением, чем прежде, и усерднее закусывали, потому что Непенины держали теперь хорошую кухарку. А горничная ходила в маленьком белом чепчике и в разглаженном мелкими складочками кружевном переднике. Непенин был очень доволен всеми этими радостными мелочами, усердно угощал, сидя на своем хозяйском месте за ужином, и хвастался своей жизнью.

Выпивать начал больше и чаще, чем прошлой зимой. Зато у Кулаковского городская жизнь ладилась плохо. В банке не дали давно обещанного повышения. Одолевали кредиторы.

Раза три-четыре он занимал по мелочам у Веры Ивановны, которая экономила для этого выдававшиеся ей мужем хозяйственные деньги. Ходил сгорбившись и часто забывал смывать с выхоленных рук чернильные пятна. Даже сам Непенин заметил однажды: — Грустишь? И истолковал это по-своему.

Очевидно, с женой у него ничего не вышло, и он страдает неразделенной любовью. Поэтому говорил с Кулаковским снисходительно и ласково, и в то же время, из маленькой мести, часто целовал жену в его присутствии. Как будто хотел сказать этим: «Видишь, я — ее собственник. И моя собственность — неотъемлема, потому что не захотела изменить мне, хотя ты красивее».

И корень его ревности заключался не в боязни потерять любовь жены, а в боязни утратить привычную собственность. В проявлениях ее любви он особенно и не нуждался. Лишь бы не нарушала установленного порядка жизни. Не жалел денег на ее туалеты.

Я люблю, когда ты одета лучше других. Любил ее кружева, шуршанье шелковых юбок, атлас и перья модных шляпок. И часто спрашивал даже совсем не близких знакомых: — А ведь недурная бабенка моя жена, как вы находите? Некоторые, поощренные этими вопросами, пытались ухаживать, но Вера Ивановна держала себя с ними очень холодно.

И это выходило у нее как-то само собой, без всяких усилий воли, хотя она и любила поклонение. Привязанность к Кулаковскому вытеснила все другие чувства, и теперь, когда переезд в город поставил неожиданные препятствия продолжению их связи, эта привязанность сказывалась еще острее. Раз встретилась с Кулаковским на улице и сказала ему: — Я не могу больше. Я не ручаюсь за себя… Мы должны видеться, как прежде, или я во всем признаюсь мужу и открыто уйду к тебе.

Кулаковский был бледен, кусал губы. Я не вижу пока никакого исхода. А насчет открытого разрыва — конечно, глупости. Ты сама понимаешь, и я уже говорил тебе не раз, что я не гожусь в мужья.

Но ждать больше я не могу тоже. Квартира Кулаковского для свиданий не подходила, потому что он снимал для себя две комнаты у сослуживца. И если даже переменить квартиру, то все-таки слишком опасно. Найдется доброхотный шпион, который выследит и направит мужа по верным следам.

Оставалось одно — меблированные комнаты, второсортные номера для приезжающих, с продавленными диванами и сомнительными простынями на жестких кроватях. Это был слишком резкий переход после тенистой лесной глуши, после яркого солнца и теплого песчаного берега, — и Кулаковский долго колебался, прежде чем в первый раз передал Вере Ивановне условленный адрес. Она явилась в назначенный час сияющая и радостная, со сбившейся набок густой вуалью. Быстро, мельком, взглянула на незнакомую обстановку и бросилась на грудь к Кулаковскому.

Кулаковский ответил почти злобно: — Я не могу предоставить тебе дворец с мраморными колоннами и золотым ложем. Ты должна была знать это. Но ведь я не сержусь. Для меня достаточно, что ты, наконец, со мною, что я могу, как прежде, целовать тебя.

И, уже собираясь уходить, сказала задумчиво и с непривычной сдержанностью: — И все-таки летом было лучше. Ты не виноват в этом, но летом было лучше. Может быть, в такие же номера ты водил когда-то других, а тогда я была единственная и знала это. И мне кажется еще, что здесь ты можешь меня разлюбить.

А теперь — нет. После первого свидания встречались редко, каждый раз меняя из осторожности — и из отвращения — адреса меблированных комнат, но все они были одинаковы, как их дешевая мебель, сделанная по одному и тому же, давно установленному шаблону. И каждый раз к радости свидания примешивалась тоска и злобная ненависть к кому-то, кто упрямо становился поперек жизни и отнимал яркие краски от ее радостей. И, под влиянием этой ненависти, их объятия были теперь не так страстны, не так поглощали мысли и волю, как летом.

Словно больше нравилось вспоминать о прошлом, а не переживать настоящее, которое было только бледной тенью этого прошлого. Вера Ивановна все чаще говорила о том, как хорошо жилось бы, если бы совсем не было на свете Непенина и Кулаковский всецело занимал его место. Он говорит, что не годится в мужья. Но пусть.

Совсем и не нужно быть мужем. Они и без Непенина жили бы, как любовники, — но не здесь, в загаженных меблированных комнатах, а там, на свободе зеленой лесной жизни. Тому, Непенину, ничего этого не нужно. Он умеет любить только в положенные часы, и плохо приготовленный обед заставляет страдать его больше, чем слишком холодные ласки жены.

Ему ничего не нужно, — и он имеет все. А Кулаковский побирается у его стола по крохам, как нищий. С грубоватой откровенностью она говорила все, что думала, не замечая, что иногда слишком больно задевает своего возлюбленного. А тот бледнел от ее слов и дышал тяжело, как загнанный зверь.

Один раз неожиданно сорвалось с его губ: — Ну, если так… если так — убью его, вот и все… Она испуганно схватила его за руки, словно он держал уже оружие. Не говори так… Я боюсь. Но скоро и сама уже, незаметно для себя самой, развивала эту мысль. Конечно, это только шутка, — говорить об убийстве.

Но если бы он просто умер, сам умер, — это было бы хорошо. У него не такое уже отличное здоровье: слабое сердце, одышки, а за последнее время и желудок начинает плохо варить. Какой-нибудь серьезной болезни, вроде тифа или воспаления легких, он ни за что не перенесет. Тогда они не женятся.

Останутся в таких же отношениях, как и сейчас. А если женятся — «ведь можем же мы тогда и жениться, милый? Я не буду стеснять тебя! Кулаковский останавливал ее, — иногда очень резко.

Болтаешь, как всякая глупая баба. Что толку в этих дурацких мечтах? Она смущенно останавливалась, но скоро возвращалась к тому же. Если муж умрет, новая дача будет принадлежать ей одной, — а она подарит ее Кулаковскому.

Ведь он так любит природу, лес, солнце. Если захочет, то бросит проклятую службу в банке. Денег хватит, чтобы прожить вдвоем, не следует только расходоваться по пустякам. А ей самой так мало будет нужно.

Она обойдется без туалетов, без самого необходимого, если этого захочет Кулаковский. Тот сжимал кулаки. По вечерам, после обычных карт, он часто ссорился с Непениным, бессильный сдерживать свою неукротимую ненависть. Ссорились из-за пустяков, — и со стороны эти ссоры звучали почти смешно, но Непенин пугался и всячески старался как-нибудь загладить недоразумение.

Мне ведь все равно. И переводил разговор на политику, в которой Кулаковский ничего не понимал и о которой терпеть не мог разговаривать. Вера Ивановна смотрела на него любовными глазами и, улучив минуту, торопливо и страстно шептала: — Дорогой мой, не волнуйся так. Из-за него, этой гадины… Стоит ли?

Ради меня… Ну, я прошу, ради меня… Во второй половине зимы, когда начались частые гнилые оттепели, заглянула в дом смерть, как будто названная разговорами в меблированных комнатах. Но миновала Непенина, который чувствовал себя теперь вполне здоровым, и остановилась у изголовья Ниночки. Девочка простудилась на прогулке, заболела инфлюэнцей. Родители беспокоились мало, потому что редкий месяц проходил без Ниночкиной болезни.

Позвали, как всегда, дешевого врача, старого и полуглухого. Тот не нашел ничего особенного. Дурное питание и, может быть, наследственность. Но через неделю встанет… Благодарю вас.

Через неделю Ниночка металась в жару, никого не узнавала. Инфлюэнца осложнилась воспалением брюшины. Приехал важный профессор, развел руками и, уезжая, неторопливо спрятал в жилетный карман крупную бумажку, обещая побывать завтра, но на другой день Ниночка умерла. Вера Ивановна раза два падала в обморок, а Непенин ходил потерянный, осунувшийся, с расстегнутым жилетом, из-под которого выглядывала смятая манишка, и с табачным пеплом на отворотах пиджака.

В доме все вдруг оказалось не на месте, как после переезда на новую квартиру. Ниночку одели в парадное платьице, украсили цветами. Батюшка отслужил панихиду, выпил в соседней комнате три стакана чаю с вареньем и громким, сочным голосом говорил складывавшиеся в привычные фразы слова утешения. Все было как следует: словно весь дом, действительно, погрузился в печаль.

Похоронили тоже как следует, — с митрофорным протоиереем, который издали совсем был похож на епископа, но за похороны брал дешевле. Кулаковский шагал на кладбище рядом с Непениным. Поддерживал его под руку, хотя Непенин уже успокоился и шагал твердо, в свежем сюртуке и застегнутом на все пуговицы жилете. Обратную дорогу с кладбища все трое, — муж, жена и Кулаковский — сделали в наемной карете.

Было холодно, но Непенин вытирал платком лоб и несколько раз сказал, слезливо сморкаясь в тот же платок: — Что делать… Когда умрем, все опять будем вместе с Ниночкой. Может быть, и правда лучше, что недолго мучилась… Вечером Вера Ивановна с облегчением подумала, что не надо больше возиться с клизмами и лекарствами, заботиться о кашке и молоке, а Непенин ходил взад и вперед по кабинету и радовался трусливой, скрытной радостью, что не слышно больше детского плача, который был так надоедлив и мешал по вечерам сидеть над срочными банковскими ведомостями или играть в стуколку. Девочку при ее жизни он, все-таки, насколько мог и умел, любил, но эта чахлая любовь легко и спокойно умерла вместе с самой Ниночкой. Через два дня после похорон Вера Ивановна была на свиданье в меблированных комнатах.

И, так как похороны были еще слишком живы в воспоминаниях, то много говорили о них в промежутках между поцелуями и объятиями. Вера Ивановна думала вслух: — Вот, она умерла и для всех это лучше, даже для нее самой. Зачем есть на свете такие бесполезные жизни, которые только мешают другим? Конечно, он живет не так, как жила Ниночка, доволен своей жизнью и совсем не хочет умирать, но все-таки было бы хорошо, если бы его тоже не стало больше.

Кулаковский оттолкнул ее от себя так грубо, что она посмотрела на него с недоумением и гримасой боли на лице. VI Тоскливые дни тянутся долго, но в памяти оставляют мало следов. И когда прошла зима, то воспоминание о ней было смутно и далеко, а давно минувшее лето все еще было ближе мыслям и сердцу. Все напоминало о нем и только о нем, едва дворники успели собрать в кучи последний грязный снег, а меховые шубы отправились на покой в пропитанные вонью нафталина сундуки.

Непенин получил на две недели отпуск из банка. Необходимо присмотреть лично за окончанием работ на собственной даче. Оставил пока жену в городе, а сам отправился туда, нагруженный всякими хозяйственными принадлежностями, образцами красок и дверных приборов. Дача сияла свежей окраской.

Только что вымытые стекла блестели, и, конечно, вертелся флюгер над остроконечной крышей. Спешно нанятый садовник с двумя подручными чухонцами проводил дорожки, разбивал клумбы, сажал цветы и кустарники. Непенин суетился, командовал, путаясь в собственных распоряжениях и сбивая с толку рабочих. Весь был исполнен сознанием, что он полновластный хозяин этого зеленого уголка, и гордился этим сознанием, как маленький гимназистик круглой пятеркой в аттестате.

Казалось, что и вся прежняя жизнь была прожита только для того, чтобы приобрести, в конце концов, этот дачный участок, ходить по только что проложенным дорожкам, усыпанным скрипучим крупным песком, взбегать в верхний этаж по чистенькой лестнице с лакированными перилами и видеть, что все эти чужие, нанятые люди трудятся для него одного, для его счастья и удобства. Мечтал о дне новоселья, хотел, чтобы он наступил возможно скорее и для этого торопил рабочих, — и в то же время намеренно тянул лишние дни, чтобы продлить именно это острое удовольствие ожидания. Наконец, все было готово: последний гвоздь заколочен и посажен последний куст в цветнике. Тогда рассчитал рабочих и поехал в город, чтобы пригласить знакомых, сделать закупки и, вообще, приготовиться к торжеству.

Торжество состоялось пышное. За обедом сидело больше двадцати человек, в том числе и банковское начальство. Дамы помоложе были в открытых туалетах, а на Вере Ивановне шуршало платье из тяжелого муара. У Непенина топорщился на круглом животе новый сюртук, и лысина лоснилась от пота, хотя день был холодный и пасмурный.

К вечеру тучи разошлись, показалось бледно-голубое небо. Настроение у гостей повысилось, потому что было выпито много шампанского, а за десертом — ликеров. Только Кулаковский был сумрачен и неразговорчив и слишком много пил, не пьянея. За обеденном столом Непенин — должно быть, нарочно, — поместил его подальше от Веры Ивановны, И до самого десерта они, среди общего шума, не могли перекинуться двумя словами.

А под конец, за рюмкой зеленого шартреза, хозяйка оставила свою сдержанность, громко переговаривалась через весь стол со своим любовником и улыбалась ему открыто и вызывающе. Когда стемнело настолько, насколько вообще темнеет в белые северные ночи, Непенин пригласил гостей на веранду, а сам отправился в сад — зажигать фейерверк. Шипели отсыревшие ракеты, хлопали римские свечи, выкидывая тусклые разноцветные горошинки, трещало и нелепо разбрасывало во все стороны красные искры китайское колесо, которое никак не хотело вертеться. Гости снисходительно аплодировали стараниям хозяина, который возился со своими пиротехническими принадлежностями весь в поту и со сбившимся набок галстуком.

Кулаковский смотрел издали на это скучное веселье и беззвучно шевелил губами, как человек, который о чем-то сосредоточенно думает. Потом сжал крепкий, тяжелый кулак и погрозил им в ту строну, откуда доносился голос хозяина. После фейерверка гости торопливо разъехались, чтобы не опоздать к последнему поезду. Китайское колесо еще дымилось и чадило, а площадка перед цветником уже опустела.

Слышались у калитки садика прощальные приветствия и мокро шлепали дамские поцелуи. Когда разъезд кончился, Кулаковский вышел из своего убежища, отыскал запыхавшегося Непенина и протянул ему руку, — ту же самую, которою только что грозил: — До свиданья, брат… Пора и мне. Верочка, не пускай его, пусть остается. Показал товарищу прожженную полу сюртука.

И все это проклятое колесо. Не горело, не горело, а потом разом и пыхнуло. Хорошо еще, в глаза не попало. Пойдем на балкон, там, кажется, есть бутылочка красного.

Кулаковский машинально пошел за хозяином. Вспышка злобы уже погасла и, вместе с нею, ушла вся энергия. И было приятно, что можно молчать и слушать, потому что Непенин болтал все время счастливо и беззаботно, хвастался тем, что уже сделано, и обещал в ближайшем будущем устроиться еще лучше. Вера Ивановна была тут же и жала под столом ногу гостя.

Спать уложили Кулаковского на кушетке в гостиной. Спальня супругов была поблизости, отделенная от кушетки только дощатой стеной, которую не хотели штукатурить до будущего года, пока не сядет сруб. Сквозь эту стену гость долго слышал возню Непенина, его шепот, шорох снимаемого платья и шелковых юбок. Зажал уши, чтобы не слышать, — но все-таки угадывал звуки поцелуев.

Когда все затихло, долго еще метался на неудобной, слишком короткой кушетке и беззвучно шевелил губами… Утром Кулаковский отправился в город вместе с Непениным, у которого было там какое-то дело по расчету с подрядчиками. Вера Ивановна одна осталась на даче. Всю дорогу в душном, провонявшем дезинфекцией, вагоне Кулаковский думал все о том же, что давно уже не давало ему покоя. Сегодня вечером Непенин, все такой же счастливый и довольный собою, вернется к жене и домашнему уюту, будет наслаждаться всем тем счастьем, глубины которого он не способен даже понимать.

А он — Кулаковский — будет по-прежнему тянуть давно надоевшую лямку своей жизни через чопорно-тоскливые банковские залы, через грязные меблированные комнаты и дешевые рестораны. И в его жизни никогда не будет ничего, похожего на счастье, потому что связь с Верой Ивановной, вместо долгожданных радостей, приносила только обиду и горькую ненависть. О том же самом думал и за своей конторкой на службе, был невнимателен и рассеян, и получил лишний выговор от начальника, — сухопарого аккуратного немца с геморроидальным лицом, который ненавидел своего подчиненного обычной ненавистью больных уродов к здоровым и сильным. После службы обедал в ресторане: три блюда и кофе — пятьдесят копеек.

Потом — все одна и та же чуждая суета большого города, партия на биллиарде с маркером, от которого пахло чесноком и селедкой, — и пьяный угар перед сном. В следующую свободную субботу, незадолго до полудня, Кулаковский поехал, как всегда, на вокзал, и остановился уже перед кассой, чтобы получить билет, но вдруг передумал, вышел на улицу и вскочил в первый попавшийся трамвай. Хотелось хотя бы этим неожиданным поступком нарушить цепь жизни. Там, на даче, будут ждать, недоумевать о причине.

И, конечно, сам Непенин в глубине души образуется отсутствию обычного гостя, а Вера Ивановна будет беспокоиться и строить тысячи разных предположений, которые все сведутся к одному: разлюбил, изменяет. Впрочем, будет ли рад Непенин? Конечно, он ревнует, но привык уже к своей ревности, как к досадному, но необходимому неудобству, вроде слишком крутой лестницы у квартиры. А без постоянного воскресного гостя ему будет скучно, потому что без него весь день придется распределять иначе.

Или завтра, под каким-нибудь предлогом, сам прикатит в город, чтобы узнать, в чем дело. Шевельнулась неожиданная, злорадная мысль: «А вот как-нибудь под сердитую руку возьму и скажу ему все. Скажу прямо, что его жена — моя любовница». Но и это глупости.

Просто тот сделает вид, что не верит, — и тесный круг нисколько не сделается от этого шире. Все будет по-старому. Вышел из трамвая на ближайшей остановке, заметив вывеску знакомого ресторана. Там еще не кончили утреннюю уборку, пахло сырыми опилками, и венские стулья были нагорожены кверху ножками на столиках.

Спросил водки и жадно выпил несколько рюмок, не закусывая. А если разорвать все? Сказать ей, что разлюбил, что нашел другую? Это будет тяжело, но характера, может быть, хватит.

Источники:

  • Зимнее утро жанр
  • Иван Бунин — На даче: Рассказ
  • Тёплый вечер - Михаил Задорин - Слушать онлайн. Музыка
  • Зимнее утро жанр
  • От снега никуда не деться. Синоптики дали прогноз на первые длинные выходные в Иркутске
  • Стихотворение батюшкова к. н. «срубленное дерево»

Тексты на ЕГЭ-2023 по русскому языку

на дачу, где его ждал горячий вкусный ужин, длинный теплый вечер с неспешными. Вылетев из Африки в апреле К берегам отеческой земли Дли(н, нн)ым треугольником летели. Главная» Новости» На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами егэ. На даче его ждали длинный теплый вечер. Новости Гисметео. Расставьте пропущенные знаки препинания. На даче его ждали длинный теплый егэ. На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем.

Вариант 3, задание 16 - ЕГЭ Русский язык. 36 вариантов

Озарение, словно вспышка молнии, внезапно освещает всю ситуацию, которая оказывается гораздо страшнее, чем думала Настя... Чтобы оставить свой отзыв Вам нужно зайти на сайт или зарегистрироваться У этой книги пока нет отзывов. Поиск по сайту.

Вначале, как мы уже говорили, детям приходили помогать их дальние родственники и все мы, соседи. Но очень что-то скоро умненькие и дружные ребята сами всему научились и стали жить хорошо.

И какие это были умные детишки! Если только возможно было, они присоединялись к общественной работе. Их носики можно было видеть на колхозных полях, на лугах, на скотном дворе, на собраниях, в противотанковых рвах: носики такие задорные. В этом селе мы, хотя и приезжие люди, знали хорошо жизнь каждого дома. И теперь можем сказать: не было ни одного дома, где бы жили и работали так дружно, как жили наши любимцы.

Точно так же, как и покойная мать, Настя вставала далеко до солнца, в предрассветный час, по трубе пастуха. С хворостиной в руке выгоняла она свое любимое стадо и катилась обратно в избу. Не ложась уже больше спать, она растопляла печь, чистила картошку, заправляла обед и так хлопотала по хозяйству до ночи. Митраша выучился у отца делать деревянную посуду: бочонки, шайки, лоханки. У него есть фуганок, ладило длиной больше чем в два его роста.

И этим ладилом он подгоняет дощечки одну к одной, складывает и обдерживает железными или деревянными обручами. При корове двум детям не было такой уж нужды, чтобы продавать на рынке деревянную посуду, но добрые люди просят, кому — шайку на умывальник, кому нужен под капели бочонок, кому — кадушечку солить огурцы или грибы, или даже простую посудинку с зубчиками — домашний цветок посадить. Сделает, и потом ему тоже отплатят добром. Но, кроме бондарства, на нем лежит и все мужское хозяйство, и общественное дело. Он бывает на всех собраниях, старается понять общественные заботы и, наверно, что-то смекает.

Очень хорошо, что Настя постарше брата на два года, а то бы он непременно зазнался, и в дружбе у них не было бы, как теперь, прекрасного равенства. Бывает, и теперь Митраша вспомнит, как отец наставлял его мать, и вздумает, подражая отцу, тоже учить свою сестру Настю. Но сестренка мало слушается, стоит и улыбается… Тогда Мужичок в мешочке начинает злиться и хорохориться и всегда говорит, задрав нос:— Вот еще! Так, помучив строптивого брата, Настя оглаживает его по затылку, и, как только маленькая ручка сестры коснется широкого затылка брата, отцовский задор покидает хозяина. И брат тоже начинает полоть огурцы, или свеклу мотыжить, или картошку сажать.

Да, очень, очень трудно было всем во время Отечественной войны, так трудно, что, наверно, и на всем свете так никогда не бывало. Вот и детям пришлось хлебнуть много всяких забот, неудач, огорчений. Но их дружба перемогла все, они жили хорошо. И мы опять можем твердо сказать: во всем селе ни у кого не было такой дружбы, как жили между собой Митраша и Настя Веселкины. И думаем, наверное, это горе о родителях так тесно соединило сирот.

Ладило — бондарный инструмент Переславского района Ивановской области. Здесь и далее примеч. Рассказ, правда, не столько о сирени, сколько о прекрасной женщине, умеющей любить. У каждого, наверное, в жизни было немало больших и разных неудач. А вот относиться к ним с весёлым лицом, надо учиться.

У кого? У классиков и у природы…. Зацвела сирень… Получаю слегка ироническую весточку — «Отцвела черемуха, зацвела сирень…. Ждем новой мини-саги». Сага — это серьёзно.

Но сирень, её красота и благоухание, как бы подсказывают эпичность стиля, а главное — желание пригласить вновь читателей в мой парк… Медленно иду по аллеям сирени. На этой стороне аллеи — царство многоцветия, торжество розового, лилового, густо фиолетового… Сиреневым цветом, в обычном понимании, называют лиловый цвет с чуточку бледный розовым отливом. Эти душистые, нежные маленькие цветочки, собранные в гордые грозди получили своё название, как гласят одна из легенд, от нимфы Сиринги. Девушка была строга. Многие боги и сатиры не раз домогались её.

Спасаясь от преследований, девушка превратилась в кустарник. Каждой весной кустарник дарил прохожим необыкновенные пышные цветы, которые радовали глаз и заполняли округу пьянящим ароматом. Так в память о красавице нимфе кустарник назвали сиренью. Сирень стала настолько любимым цветком, что ей посвящали свои рассказы, стихи писатели и поэты. Художники дарили всему миру удивительной красоты живописные полотна.

Срываю веточку, вдыхаю чуть с горчинкой аромат, и память уносит в заоблачные дали… С какой надеждой в школьные годы перед экзаменами искали пятилепестковое «счастье». Время неумолимо. Но вдруг из какого-то уголка памяти всплывают стихи С. Чёрного: «Если б, если б, в самом деле На сирени всех сортов Все бы, все цветы имели Пять счастливых лепестков…». Ищу, нахожу, и,… представьте себе, — глотаю.

Счастья — то хочется всегда… Перехожу на противоположную сторону аллеи. Здесь одноцветные кустарники белой сирени. Как-то поинтересовалась у рабочего «Зеленхоза», обрезающего сухие ветки кустарника: — Почему так рассадили кустарники сирени. С одной стороны все оттенки сиреневого, а здесь только белая?. Он улыбнулся: — Приглядитесь внимательно.

В белом -слияние всех цветов. И божественная чистота. Она просто должна быть выделена в отдельную зону. Лицо рабочего, обветренное от работы на свежем воздухе, просто светилось добротой. Не скрыла своего удивления таким поэтическим ответом.

В прошлом мой собеседник оказывается был учителем рисования. Уйдя на пенсию, нашёл работу, связанную с озеленением.

Кому понадобится синтаксический анализ предложений? В первую очередь, этот инструмент очень полезен для учащихся и студентов. Они могут использовать его как для более подробного разбора темы и улучшения понимания, так и для проверки своих знаний и закрепления. Также его могут использовать копирайтеры и редакторы, это поможет повысить качество текстов и значительно уменьшит количество стилистических ошибок. Отзывы об инструменте.

Укажите предложения, в которых нужно поставить ОДНУ запятую. На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем. Интеллектуальное и духовное развитие поэтов золотого века базировалось как на идеологии французских просветителей так и на традициях русской литературы XVIII века.

Теплым вечером ближе к ночи друзья подходили к волге

Издание входит в длинную ассортиментную линейку серии «Детская энциклопедия», которую отличает великолепное полиграфическое исполнение, интересное содержание, современный дизайн, яркие фотоиллюстрации. Лес ждет тёплых ясных дней. Главные новости к вечеру 26 апреля. Главная» Новости» На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами егэ.

Николай Олигер «Дачный уголок»

ным семьянином, нежно любил жену и сына и обожал свою мать, которая пос- тоянно жила как раз на теплой благоустроенной даче и к которой он с ог- ромным удовольствием ездил. Издание входит в длинную ассортиментную линейку серии «Детская энциклопедия», которую отличает великолепное полиграфическое исполнение, интересное содержание, современный дизайн, яркие фотоиллюстрации. Россиян ждут еще одни длинные выходные.

Иллюзия греха

Интеллектуальное и духовное развитие поэтов золотого века базировалось как на идеологии французских просветителей так и на традициях русской литературы XVIII века. Была ранняя осень и ещё радовали солнечные дни и напоминали о лете яркие клумбы оранжевых бархоток и пёстрых петуний. Изредка мы устраивали на чердаке раскопки и находили то ящик от масляных красок то сломанный веер то большую книгу с красивыми иллюстрациями.

Однако необходимо получить согласие самого собственника участка и строго соблюдать законные требования к новому ограждению, подчеркивает юрист. Формально жаловаться на неэстетичный вид чужого забора и добиваться штрафов бесполезно, так как закон не регулирует вопросы внешней красоты ограждений. Однако путем переговоров соседи могут объединить свои усилия для совместного приведения забора в надлежащий вид. Эксперты советуют дачникам проявлять взаимное уважение и разрешать возникающие вопросы мирным путем, не обращаясь к излишней судебной тяжбе. Главная цель - создать максимально комфортные условия для полноценного загородного отдыха всех жителей.

Допиши окончания имен прилашательных определи падеж и соедини каждое из словосочитаний линией с правильным ответом маленькую звездочку, на звездном небе, после долгой зимы, под высоким деревом, по зеленой траве. Расставьте знаки препинания. Укажите предложения, в которых нужно поставить ОДНУ запятую. На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем. Интеллектуальное и духовное развитие поэтов золотого века базировалось как на идеологии французских просветителей так и на традициях русской литературы XVIII века. Была ранняя осень и ещё радовали солнечные дни и напоминали о лете яркие клумбы оранжевых бархоток и пёстрых петуний. Изредка мы устраивали на чердаке раскопки и находили то ящик от масляных красок то сломанный веер то большую книгу с красивыми иллюстрациями.

Дул с моря бриз и месяц чистым рогом стоял за длинной улицей села. Русский язык. Под редакцией И. С того дня мужчин в квартиру она больше не приводила. Глава вторая Эгрегор В деревне был дурачок. Все звали его Ванька-дурак, а настоящего имени не знал никто. Жил у бабки Матрёны, которая приютила его ещё мальцом, когда, сгоревшую в одночасье от белой горячки мать, отнесли за нефтебазу.

А кто отец дурачка не знала, наверное, и мать. Дурачок был немой, безобидный и тихий, белобрысый с улыбкой, будто приклеенной к губам. Но улыбка не скрашивала лица, обезображенного оспинами и вообще придавала ему какой-то зловещий оттенок. Матери и бабки даже пугали непослушных ребятишек: — Вот ужо позову Ваньку-дурачка он тебе улыбнётся. Помогал Матрёне по хозяйству да ухаживал за лошадьми в конюшне. Лошади не шарахались, когда он заходил в стойло и убирал; было ему тридцать лет. Мужики и парни дурачка недолюбливали и вот почему: когда дурачок приходил в общественную баню, мужики с завистью поглядывали на его хуй, свисающий чуть ли не до колен.

Кожа на его члене была белой, как и всё тело, а значит хуина ещё ни разу не кунался во влагалище. В выходные мужики иногда забавлялись с дурачком, дав ему выпить самогона или водки. Захмелевший дурачок становился буйным и, с налитыми кровью глазами, лез в драку. Мужики сначала толкали его, посмеиваясь, дурачок свирепел, свирепели мужики и всё заканчивалось избиением несчастного, будто мстили ему за его достоинство. В тот день Инна возвращалась с вечерней дойки. Закончив школу, в пединститут не прошла по конкурсу и, вернувшись домой в деревню, помогала матери, работавшей на ферме дояркой.

Дул с моря бриз и месяц чистым рогом стоял за длинной сельской улицей. Задание 17.

Расставьте знаки препинания: укажите все цифры, на месте которых в предложении должны стоять запятые. Пароход уходил всё дальше 1 нагоняя на песчаные берега длинные волны 2 качающие прибрежные кусты лозняка 3 отвечающие шумом 4 на удары пароходных колёс. Задание 18. Расставьте все недостающие знаки препинания: укажите все цифры, на месте которых в предложениях должны стоять запятые. Никнут 1 шелковые травы, Пахнет 2 смолистой сосной. Ой вы 3 луга и дубравы 4 Я одурманен весной. Сыпь ты 5 черёмуха 6 снегом, Пойте вы 7 птахи 8 в лесу. По полю зыбистым бегом Пеной я цвет разнесу.

Есенин Задание 19. Бедный смотритель не понимал 1 каким образом 2 мог он сам позволить своей Дуне ехать вместе с гусаром 3 как нашло на него 4 это ослепление 5 что 6 тогда было с его разумом. Задание 20. Татьяна Петровна долго сидела у стола и думала 1 что 2 если на следующий день приедет с фронта Санин 3 ему будет тяжело встретить в родном доме чужих людей 4 о существовании которых он даже не подозревал. Задание 21. Найдите предложения, в которых тире ставится в соответствии с одним и тем же правилом пунктуации.

На даче его ждали длинный теплый

Но Подгаевский был уже пьян. Пьян был и Вася, который все наклонялся и что-то бормотал на ухо Петру Алексеевичу, воображая, что говорит шепотом. А Петр Алексеевич сидел с раскрасневшимся лицом и мутным взглядом. Ах, что кому до нас, Когда праздничек у нас! Дамы встали и начали прощаться. Поднялся и Каменский.

Давайте споем. Каменский пожал плечами. Шкап-то скоро будет готов? До свидания! А закусить разве не хотите?

Ведь хочется небось? Каменский посмотрел на него долгим взглядом, пожал окружающим руки и пошел из дома через балкон. Петр Алексеевич поднялся. И когда вбежал лакей, прибавил: — Лошадей нам! Вася, Илюша — в «Добро пожаловать!

Стыдно при чужих людях… Ах, что кому до нас, — запел он снова, обнял доктора и Подгаевского и пошел в кабинет… Дом опустел. Было слышно, как в столовой убирали посуду. Гриша сидел в своей комнате у открытого окна, стиснув зубы. Вы увлекаете общество от полезной и чосшой работы в свою келью под елью. Неужели эта дача похожа на рабочий дом?

Вы не ехидничайте. А ведь у вас злоба кипит, вы сами просите борьбы… Вы, например, меня ненавидите сейчас. Запомните слова Паскаля: «Есть три рода людей: одни те, которые, найдя бога, служат ему, другие, которые заняты исканием его, и третьи, которые, не найдя его, все-таки не ищут его»… — Опять тексты! XI На заре Гришу разбудили удары грома. Он открыл глаза.

День был серый и дождливый. От надвигающихся туч в комнате темнело; в сумраке мелькал красноватый отблеск молнии, после чего начинался где-то вверху смутный рокот. Он приближался тяжкими раскатами, так что дрожали стекла, и вдруг разражался треском и резкими ударами над самой крышей дома… И начинал сыпать дождь, сначала осторожно, потом все шире и шире, и затихший сад, густые чащи сочной зелени у раскрытых окон стояли не шелохнувшись, насыщаясь влагою. Тяжелый запах цветущих тополей наполнял сырой воздух. Гриша хотел уже встать, как в столовой послышались тяжелые шаги Петра Алексеевича.

Он что-то невнятно приказывал лакею, который звенел ключами, отворяя шкап. Гриша не ответил. Петр Алексеевич подошел к порогу и раздвинул портьеры. Он был в шляпе и крылатке, которая сползла у него с плеч. Ну, да все равно… Я хотел тебе сказать вот что: не замечал ли ты, что свинья — одно из самых иронических животных?..

Это, во-первых… Язык Петра Алексеевича заплетался.

И всегда будет так, — и здесь нет ничего особенного, потому что все так делают. И разве муж сегодня не так же счастлив и доволен своей жизнью, как вчера и много дней тому назад, когда ничего еще не было? В детской ждала нянька. Нужно поставить Ниночке клизму, а такую важную операцию Вера Ивановна не решается доверять прислуге. Сделала все, что следовало, вымыла себе лицо и руки пенистым, душистым мылом и прилегла на кушетку с книжкой в руках. Но читать не хотелось. Смотрела поверх страниц, видела что-то в беловатых тенях комнаты и бессознательно улыбалась. IV Появились грибы: хорошие белые и красные, с круглыми крепкими шляпками и мясистыми ножками; темные, словно загоревшие, масленки; волнистые, ярко желтые лисички; солидные серые обабки.

Дня три подряд шел мелкий, теплый дождь, — грибной, — а потом сильно пригрело солнце, и тогда особенно весело и дружно полезли из лесного перегноя разноцветные головки. Обабки у старых пней поднялись целой щеткой и их почти не брали: искали белых. Непенин умилялся. Такого маринада даже и у архиерея не попробуешь. И главное — произведение собственных рук. Все свободное время проводил теперь в лесу, с берестяной корзиночкой в руках, а по праздникам водил с собою Кулаковского. Ходила, конечно, и Вера Ивановна, хотя Непенин решительно заявил, что никаких способностей к этому спорту у нее не имеется. А для грибного дела нужна аккуратность. Ни одного кустика пропустить нельзя.

Думаешь, что тут нет ничего, а поройся — и найдешь… Хороший молодой грибок никогда сверху не увидишь. Да и Кулаковский тоже — одного с тобой поля ягода. У меня одного — полная корзина, а у вас у обоих вместе — даже донышко не покрыто. Кулаковский скромно оправдывался. Непенин забирался куда-нибудь в самую глушь, — «где еще бабы не истоптали», — и только изредка подавал голос, а Кулаковский, в это время ставил пустую корзину на землю и целовался со своей спутницей. Вера Ивановна все сильнее чувствовала потребность в его ласках. Прежде тревожилась, раздумывала, и эта тревога временами была острее наслаждения, — но чем дальше шло время, тем теснее и необходимее становилась эта, как будто случайно возникшая, связь. Неделя тянулась в томительном ожидании, а праздник наступал, как желанный и радостный день. В этот день хотелось возместить все, чего не хватало без Кулаковского.

Иногда уже гостю приходилось говорить, останавливая ее порывы: — Будь осторожнее. Он заметит. Но ведь он грибы ищет. Какое ему дело до нас? Сначала таилось еще нечто вроде жалости к мужу. Как будто была ему нанесена незаслуженная обида. Но он не видел и не чувствовал этой обиды, по-прежнему сытно ел и хорошо спал. Может быть, это всегда так бывает, я не знаю. Но страшно подумать, что, если бы я не встретила тебя, я так и не поняла бы никогда настоящей любви, настоящего счастья.

В Кулаковском все-таки заговаривала ревность. Это необходимо. Выбирался из лесной чащи Непенин, со сбитой набок шляпой, весь в сухих листьях и в паутине, красный и задыхающийся. Двенадцать белых — и все красавчики, один к одному. А у вас? Гордый своим непревзойденным искусством, заглядывал к ним в корзину. Ну, пойдемте теперь к мельничному бору. Там обабки хорошие. Это уже гриб видный.

Всякий ребенок разыщет. Запинаясь за выступающие из земли корневища, шли плохо наезженной лесной дорогой к мельничному бору. И, пока Непенин был близко, молчали или вяло говорили о чем-нибудь совсем неинтересном и ненужном. А удаляясь, Непенин слышал за своей спиной веселый говор и смех. Но она инстинктивно не переходила границы, за которою начинается явная опасность. Пусть он подозревает. Все мужья подозревают своих жен. Но где доказательства? Их он никогда не получит.

Она уверена в этом. В крайнем случае, она всегда сумеет убедить его в своей правоте. Один раз Непенин случайно вышел на полянку, где были его гость и жена, раньше, чем его ждали. И успел заметить, что Кулаковский держит жену за руку и нашептывает ей что-то на ухо, а она, смеясь, наклонила голову, почти лежит на его плече. В первую минуту даже не обратил на это внимание, — так это было для него ново и неожиданно, — потом захолонуло сердце. Посмотрел угрюмым, неподвижным взглядом и сказал сухо: — Пора домой. На обратном пути Кулаковский тоже хмурился и с досадой кусал усы, стараясь идти подальше от Непенина, в стороне от дороги. Вера Ивановна была спокойна, смотрела ясно и невинно. Непенин всю дорогу молчал.

Кулаковский в этот день скоро уехал в город, а вечером муж устроил Вере Ивановне сцену. Широкими шагами ходил взад и вперед по тесной спальне, натыкался на мебель, и сбивчиво, путая слова и запинаясь, говорил. Жена сидела у зеркала и причесывалась на ночь. Конечно, он — мой товарищ и твой хороший знакомый, но все-таки это мне не нравится. Ты не знаешь его взглядов на женщин. Он циник, говорю тебе, что он циник. И для него нет ничего святого. Ты не ребенок, ты должна понимать, что среди леса он держит тебя за руку вовсе не для того, чтобы поздороваться. Он не может относиться к женщине с уважением.

Он не умеет. И ты обязана вести себя с ним более сдержанно. Вера Ивановна отделила спереди, у лба, длинную прядь волос и, не спеша, накручивала ее на папильотку. Приколола закрученную прядь шпилькой и взялась за следующую. Нагнулась близко к зеркалу и прищурилась. Кажется, есть лишняя морщинка. Нужно будет зимой делать массаж. Непенин, нетерпеливо поворачиваясь на каблуках, долго ждал ее ответа. Ты слышала, я полагаю?

Она повернулась к нему, приподняла брови. А тебе еще мало? Ты хочешь, чтобы на всех перекрестках кричали? Ты, кажется, слишком много портвейна выпил за обедом. Иначе я не могу объяснить… Нельзя же допустить, в самом деле, чтобы ты так мало уважал меня… Кажется, за все время нашего супружества я не подала никакого повода. Ты сам — грязный человек. Я знаю, куда ты в городе таскался по ночам вместе с Кулаковским. Только, пожалуйста, не меряй всех на свой аршин и не оскорбляй меня. Непенин вынул платок и с рассчитанной медлительностью обтер себе лоб, хотя совсем не было жарко.

Но, когда покончил с этим делом и спрятал платок в карман, все еще не придумал, что ответить. Очень это трудно — говорить с женщинами о чем-нибудь важном. Они относятся ко всему как-то особенно, не по-мужски, и, поэтому, трудно втолковать им самую простую истину. Но я говорю тебе, как твой старший и более опытный товарищ. Я не спорю. Я стерплю. А с Кулаковским, все-таки, веди себя сдержаннее. Может быть, это не будет… смешно. Я уверен, что нет пока еще никакого серьезного повода, — и, кроме того, при всех его недостатках, он, все-таки, прекрасный человек и мой старый друг.

У меня болит голова от твоих глупостей. Когда легли спать, Непенин обнял жену и попытался было извиниться, но Вера Ивановна повернулась к нему спиной и, по-видимому, очень скоро уснула; а сам Непенин долго лежал на спине, смотрел в потолок широко открытыми глазами и тяжело вздыхал. С этого вечера прежние привычные отношения между мужем и женой, как будто, несколько испортились. Непенин чувствовал себя неспокойно и старался поменьше оставлять жену наедине с воскресным гостем. Вера Ивановна нервничала, заставляла мужа терзаться одновременно ревностью и раскаянием. Раскаяние все росло и скоро сделалось сильнее всех остальных чувств. Раньше было так удобно жить, и так ласкова была жена, весел и разговорчив Кулаковский. Может быть, он и в самом деле иногда позволял себе по отношению к Вере Ивановне что-нибудь лишнее. Но разве это так уже важно?

Ведь это ничему, совершенно ничему не мешает. Все шло хорошо и гладко. А теперь, если все пойдет и дальше так же, как идет сейчас, то станет совсем уже неудобно жить. Нет, пусть лучше будет по-старому. Принимал твердое решение, но, когда встречал горящий взгляд Кулаковского, устремленный на жену, или слышал случайно его страстный полушепот, — терзался ревностью и следил неотступно, как тень. Я говорил тебе, что нельзя так открыто… Толстый догадывается. Вера Ивановна пожимала плечами. Ему надоест, и он сам убедит себя, что все обстоит благополучно. Иногда Непенин, в качестве соглядатая, навязывал вместо себя — Ниночку, надеясь, что Кулаковский не решится предпринять что-нибудь при ребенке.

Но добился этим только того, что Вера Ивановна окончательно возненавидела болезненного уродца. Ниночка смотрела любопытными, ничего не понимающими глазами на их поцелуи и, должно быть, это ей нравилось, потому что иногда она просила Кулаковского поцеловать и ее. Вера Ивановна грубо отталкивала ее прочь. Когда не было поблизости Непенина, она становилась грубой — словно стряхивала с себя какие-то надоедливые путы. При Кулаковском можно было говорить то, что думалось, и делать то, что хотелось, — и когда он, в свою очередь, бывал так же прост и грубоват, то это не обижало, а радовало. Я хотела бы быть твоей женой. Так скучно всегда видеть рядом с собой лишнего человека, чувствовать, что зависишь от него на каждом шагу. Муж не согласится, да и семейное счастье хорошо только в мечте. Если мы женимся, то, в конце концов, начнем обманывать друг друга так же точно, как теперь обманываем Непенина.

Это тоже скучно. А сейчас нас связывает только любовь, потому что я люблю тебя, как никого еще не любил. Я думал, видишь ли, что это будет самый обыкновенный маленький роман, — но ты умеешь привязывать. И она, счастливая, радостно смотрела на него лучистыми глазами. Ей нравилось всецело повиноваться ему, — и в то же время нравилось повелевать без принуждения и просьб, одной силой страстной любви. Ничего подобного не давал ей муж. Он только смотрел на нее своими рабскими и похотливыми глазами, мог быть только трусливым рабом и тупоумным деспотом. Иногда она спрашивала. Сейчас — хорошо, а дальше будет или лучше, или хуже, пока все не кончится само собою.

Но такой ответ не удовлетворил ее. V Осень наступила дождливая, холодная, с сырыми, промозглыми туманами и леденящим ветром, — в город пришлось переехать раньше предположенного времени. Непенин схватил бронхит, и Вера Ивановна каждый вечер мазала ему бок какою-то пахучей и липкой белой мазью. Ниночка тоже кашляла, похудела и побледнела больше прежнего. Один Кулаковский, несмотря на осенние туманы, был свеж и здоров, как всегда, звучно смеялся, показывая белые зубы, и с прежней аккуратностью до самого отъезда с дачи ходил купаться на речку. Уложили на три больших воза дачные пожитки и под мелким моросящим дождем повезли их на станцию. Потом начались нудные, надоедливые хлопоты на городской квартире: вешали драпировки и гардины, стлали ковры, расставляли мебель, ссорились с управляющим по поводу дымящих печей и неисправного водопровода. Радостное лето осталось позади. Среди всяких хлопот и домашних волнений Вера Ивановна похудела и осунулась.

Ей было жутко при мысли, что минувшее может не вернуться, что новая любовь, вместе с летом, не возродится больше. Заботило, как устроить свидания здесь, в городе. Об этом обещал похлопотать Кулаковский, но за первые две недели жизни в городе ничего не предпринял. Там было особенное, а здесь все опять сведется к обыкновенной интрижке. Да и толстый идиот не перестает подозревать и подсматривать. Придется подождать немного. Дважды в неделю играли в стуколку. Кроме Кулаковского приходили и другие знакомые, по большей части банковские служащие. С тех пор, как Непенин получил наследство, эти гости относились к нему с большим почтением, чем прежде, и усерднее закусывали, потому что Непенины держали теперь хорошую кухарку.

А горничная ходила в маленьком белом чепчике и в разглаженном мелкими складочками кружевном переднике. Непенин был очень доволен всеми этими радостными мелочами, усердно угощал, сидя на своем хозяйском месте за ужином, и хвастался своей жизнью. Выпивать начал больше и чаще, чем прошлой зимой. Зато у Кулаковского городская жизнь ладилась плохо. В банке не дали давно обещанного повышения. Одолевали кредиторы. Раза три-четыре он занимал по мелочам у Веры Ивановны, которая экономила для этого выдававшиеся ей мужем хозяйственные деньги. Ходил сгорбившись и часто забывал смывать с выхоленных рук чернильные пятна. Даже сам Непенин заметил однажды: — Грустишь?

И истолковал это по-своему. Очевидно, с женой у него ничего не вышло, и он страдает неразделенной любовью. Поэтому говорил с Кулаковским снисходительно и ласково, и в то же время, из маленькой мести, часто целовал жену в его присутствии. Как будто хотел сказать этим: «Видишь, я — ее собственник. И моя собственность — неотъемлема, потому что не захотела изменить мне, хотя ты красивее». И корень его ревности заключался не в боязни потерять любовь жены, а в боязни утратить привычную собственность. В проявлениях ее любви он особенно и не нуждался. Лишь бы не нарушала установленного порядка жизни. Не жалел денег на ее туалеты.

Я люблю, когда ты одета лучше других. Любил ее кружева, шуршанье шелковых юбок, атлас и перья модных шляпок. И часто спрашивал даже совсем не близких знакомых: — А ведь недурная бабенка моя жена, как вы находите? Некоторые, поощренные этими вопросами, пытались ухаживать, но Вера Ивановна держала себя с ними очень холодно. И это выходило у нее как-то само собой, без всяких усилий воли, хотя она и любила поклонение. Привязанность к Кулаковскому вытеснила все другие чувства, и теперь, когда переезд в город поставил неожиданные препятствия продолжению их связи, эта привязанность сказывалась еще острее. Раз встретилась с Кулаковским на улице и сказала ему: — Я не могу больше. Я не ручаюсь за себя… Мы должны видеться, как прежде, или я во всем признаюсь мужу и открыто уйду к тебе. Кулаковский был бледен, кусал губы.

Я не вижу пока никакого исхода. А насчет открытого разрыва — конечно, глупости. Ты сама понимаешь, и я уже говорил тебе не раз, что я не гожусь в мужья. Но ждать больше я не могу тоже. Квартира Кулаковского для свиданий не подходила, потому что он снимал для себя две комнаты у сослуживца. И если даже переменить квартиру, то все-таки слишком опасно. Найдется доброхотный шпион, который выследит и направит мужа по верным следам. Оставалось одно — меблированные комнаты, второсортные номера для приезжающих, с продавленными диванами и сомнительными простынями на жестких кроватях. Это был слишком резкий переход после тенистой лесной глуши, после яркого солнца и теплого песчаного берега, — и Кулаковский долго колебался, прежде чем в первый раз передал Вере Ивановне условленный адрес.

Она явилась в назначенный час сияющая и радостная, со сбившейся набок густой вуалью. Быстро, мельком, взглянула на незнакомую обстановку и бросилась на грудь к Кулаковскому. Кулаковский ответил почти злобно: — Я не могу предоставить тебе дворец с мраморными колоннами и золотым ложем. Ты должна была знать это. Но ведь я не сержусь. Для меня достаточно, что ты, наконец, со мною, что я могу, как прежде, целовать тебя. И, уже собираясь уходить, сказала задумчиво и с непривычной сдержанностью: — И все-таки летом было лучше. Ты не виноват в этом, но летом было лучше. Может быть, в такие же номера ты водил когда-то других, а тогда я была единственная и знала это.

И мне кажется еще, что здесь ты можешь меня разлюбить. А теперь — нет. После первого свидания встречались редко, каждый раз меняя из осторожности — и из отвращения — адреса меблированных комнат, но все они были одинаковы, как их дешевая мебель, сделанная по одному и тому же, давно установленному шаблону. И каждый раз к радости свидания примешивалась тоска и злобная ненависть к кому-то, кто упрямо становился поперек жизни и отнимал яркие краски от ее радостей. И, под влиянием этой ненависти, их объятия были теперь не так страстны, не так поглощали мысли и волю, как летом. Словно больше нравилось вспоминать о прошлом, а не переживать настоящее, которое было только бледной тенью этого прошлого. Вера Ивановна все чаще говорила о том, как хорошо жилось бы, если бы совсем не было на свете Непенина и Кулаковский всецело занимал его место. Он говорит, что не годится в мужья. Но пусть.

Совсем и не нужно быть мужем. Они и без Непенина жили бы, как любовники, — но не здесь, в загаженных меблированных комнатах, а там, на свободе зеленой лесной жизни. Тому, Непенину, ничего этого не нужно. Он умеет любить только в положенные часы, и плохо приготовленный обед заставляет страдать его больше, чем слишком холодные ласки жены. Ему ничего не нужно, — и он имеет все. А Кулаковский побирается у его стола по крохам, как нищий. С грубоватой откровенностью она говорила все, что думала, не замечая, что иногда слишком больно задевает своего возлюбленного. А тот бледнел от ее слов и дышал тяжело, как загнанный зверь. Один раз неожиданно сорвалось с его губ: — Ну, если так… если так — убью его, вот и все… Она испуганно схватила его за руки, словно он держал уже оружие.

Не говори так… Я боюсь. Но скоро и сама уже, незаметно для себя самой, развивала эту мысль. Конечно, это только шутка, — говорить об убийстве. Но если бы он просто умер, сам умер, — это было бы хорошо. У него не такое уже отличное здоровье: слабое сердце, одышки, а за последнее время и желудок начинает плохо варить. Какой-нибудь серьезной болезни, вроде тифа или воспаления легких, он ни за что не перенесет. Тогда они не женятся. Останутся в таких же отношениях, как и сейчас. А если женятся — «ведь можем же мы тогда и жениться, милый?

Я не буду стеснять тебя! Кулаковский останавливал ее, — иногда очень резко. Болтаешь, как всякая глупая баба. Что толку в этих дурацких мечтах? Она смущенно останавливалась, но скоро возвращалась к тому же. Если муж умрет, новая дача будет принадлежать ей одной, — а она подарит ее Кулаковскому. Ведь он так любит природу, лес, солнце. Если захочет, то бросит проклятую службу в банке. Денег хватит, чтобы прожить вдвоем, не следует только расходоваться по пустякам.

А ей самой так мало будет нужно. Она обойдется без туалетов, без самого необходимого, если этого захочет Кулаковский. Тот сжимал кулаки. По вечерам, после обычных карт, он часто ссорился с Непениным, бессильный сдерживать свою неукротимую ненависть. Ссорились из-за пустяков, — и со стороны эти ссоры звучали почти смешно, но Непенин пугался и всячески старался как-нибудь загладить недоразумение. Мне ведь все равно. И переводил разговор на политику, в которой Кулаковский ничего не понимал и о которой терпеть не мог разговаривать. Вера Ивановна смотрела на него любовными глазами и, улучив минуту, торопливо и страстно шептала: — Дорогой мой, не волнуйся так. Из-за него, этой гадины… Стоит ли?

Ради меня… Ну, я прошу, ради меня… Во второй половине зимы, когда начались частые гнилые оттепели, заглянула в дом смерть, как будто названная разговорами в меблированных комнатах. Но миновала Непенина, который чувствовал себя теперь вполне здоровым, и остановилась у изголовья Ниночки. Девочка простудилась на прогулке, заболела инфлюэнцей. Родители беспокоились мало, потому что редкий месяц проходил без Ниночкиной болезни. Позвали, как всегда, дешевого врача, старого и полуглухого. Тот не нашел ничего особенного. Дурное питание и, может быть, наследственность. Но через неделю встанет… Благодарю вас. Через неделю Ниночка металась в жару, никого не узнавала.

Дул с моря бриз и месяц чистым рогом стоял за длинной улицей села. Русский язык. Под редакцией И.

Казиник Михаил. Текст 16 Я не мог заставить себя спрыгнуть с мусорного ящика, и мама сказала, что я трус.

Возможно, что это было действительно так. Входя в темную комнату, я кричал на всякий случай: «Дурак! Еще больше я боялся петухов, в особенности после того, как один из них сел мне на голову и чуть не клюнул, как царя Додона. Я боялся, что кучера, приходившие с нянькиным Павлом, начнут ругаться, и когда они действительно начинали, мне — очевидно, тоже от трусости — хотелось заплакать. Правда, в Черняковицах я переплыл речку, но храбро ли я ее переплыл?

Я так боялся утонуть, что потом целый день еле ворочал языком и совершенно не хвастался, что в общем было на меня непохоже. Значит, это была храбрость от трусости? Странно, но тем не менее я, по-видимому, был способен на храбрость. Прочитав, например, о Муции Сцеволе, положившем руку на пылающий жертвенник, чтобы показать свое презрение к пыткам и смерти, я сунул в кипяток палец и продержал почти десять секунд. Но я все-таки испугался, потому что палец стал похож на рыбий пузырь, и нянька закричала, что у меня огневица.

Потом палец вылез из пузыря, красный, точно обиженный, и на нем долго, чуть не целый год, росла тоненькая, заворачивающаяся, как на березовой коре, розовая шкурка. Словом, похоже было, что я все-таки трус. А «от трусости до подлости один шаг», как сказала мама. Она была строгая и однажды за обедом хлопнула Пашку суповой ложкой по лбу. Отца мы называли на «ты», а ее — на «вы».

Она была сторонницей спартанского воспитания. Она считала, что мы должны спать на голых досках, колоть дрова и каждое утро обливаться до пояса холодной водой. Мы обливались. Но Пашка утверждал, что мать непоследовательна, потому что в Спарте еще и бросали новорожденных девочек с Тарпейской скалы, а мама не только не сделала этого, а, наоборот, высылала Лизе двадцать рублей в месяц, чтобы она могла заниматься в Петербургской консерватории. Когда она заметила, что я не спрыгнул с мусорного ящика, у нас произошел разговор.

Она посоветовала мне сознаться, что я струсил, потому что человек, который способен сознаться, еще может впоследствии стать храбрецом. Но я не сознался, очевидно сделав тот шаг, о котором сказала мама. Интересно, что мне ужасно не нравилась мысль, будто я трус, и хотелось как-нибудь забыть о ней. Но оказалось, что это трудно. Читая Густава Эмара «Арканзасские трапперы», я сразу же догадывался, что эти трапперы не пустили бы меня даже на порог своего Арканзаса.

Роберт — один из детей капитана Гранта — вдвоем с Талькавом отбился от волчьей стаи, а между тем он был на год моложе меня. В каждой книге на трусов просто плевали, как будто они были виноваты в том, что родились нехрабрыми, или как будто им нравилось бояться и дрожать, вызывая всеобщее презрение. Мне тоже хотелось плевать на них, и Пашка сказал, что это характерно. Иначе они могут зачахнуть. В нашем дворе красили сарай, и для начала он предложил мне пройти по лестнице, которую маляры перебросили с одной крыши на другую.

Я прошел, и Пашка сказал, что я молодец, но не потому, что прошел, — это ерунда, — а потому, что не побледнел, а, наоборот, покраснел. Он объяснил, что Юлий Цезарь таким образом выбирал солдат для своих легионов: если от сильного чувства солдат бледнел, значит, он может струсить в бою, а если краснел, значит, можно было на него положиться. Потом Пашка посоветовал мне спрыгнуть с берега на сосну и тут как раз усомнился в том, что Цезарь пригласил бы меня в свои легионы, потому что я побледнел, едва взглянул на эту сосну с толстыми, выгнутыми, как лиры, суками, которая росла на крутом склоне берега. Сам он не стал прыгать, сказав небрежно, что это для него пустяки. Главное, объяснил он, прыгать сразу, не задумываясь, потому что любая мысль, даже самая незначительная, может расслабить тело, которое должно разогнуться, как пружина.

Я сказал, что, может быть, лучше отложить прыжок, потому что одна мысль, и довольно значительная, все-таки промелькнула в моей голове. Он презрительно усмехнулся, и тогда я разбежался и прыгнул. Забавно, что в это мгновение как будто не я, а кто-то другой во мне не только рассчитал расстояние, но заставил низко наклонить голову, чтобы не попасть лицом в сухие торчавшие ветки. Я метил на самый толстый сук и попал, но не удержался, соскользнул и повис, вцепившись в гущу хвои, исколовшей лицо и руки. Потом подлец Пашка, хохоча, изображал, с каким лицом я висел на этой проклятой сосне.

Но все-таки он снова похвалил меня, сказав, что зачатки храбрости, безусловно, разовьются, если время от времени я буду повторять эти прыжки, по возможности увеличивая расстояние. На Великой стояли плоты, и Пашка посоветовал мне проплыть под одним из них, тем более что в то лето я научился нырять с открытыми глазами. Это было жутковато — открыть глаза под водой: сразу становилось ясно, что она существует не для того, чтобы через нее смотреть, и что для этого есть воздух, стекло и другие прозрачные вещи. Но она тоже была тяжело-прозрачна, и все сквозь нее казалось зеленовато-колеблющимся — слоистый песок, как бы с важностью лежавший на дне, пугающиеся стайки пескарей, пузыри, удивительно непохожие на выходящий из человека воздух. Плотов было много.

Но Пашке хотелось, чтобы я проплыл под большим, на котором стоял домик с трубой, сушилось на протянутых веревках белье и жила целая семья — огромный плотовщик с бородой, крепкая, поворотливая жена и девчонка с висячими красными щеками, всегда что-то жевавшая и относившаяся к нашим приготовлениям с большим интересом. Мне, наоборот, казалось, что зачатки храбрости продолжали бы развиваться, если бы я проплыл под другим, небольшим плотом, но Пашка доказал, что небольшой может годиться только для тренировки. Ведь это только кажется, что дышать необходимо. Йоги, например, могут по два-три месяца обходиться без воздуха. Я согласился и три дня с утра до обеда просидел под водой, вылезая только, чтобы отдохнуть и поговорить с Пашкой, который лежал на берегу голый, уткнувшись в записную книжку: он отмечал, сколько максимально времени человеческая особь может провести под водой.

Не помню, когда еще испытывал я такую гнетущую тоску, как в эти минуты, сидя на дне с открытыми глазами и чувствуя, как из меня медленно уходит жизнь. Я выходил синим, а Пашка почему-то считал, что нырять нельзя, пока я не стану выходить красным. Наконец однажды я вышел не очень синим, и Пашка разрешил нырять. Он велел мне углубляться постепенно, под углом в двадцать пять — тридцать градусов, но я сразу ушел глубоко, потому что боялся напороться на бревно с гвоздями. Но поздно было думать о гвоздях, потому что плот уже показался над моей головой — неузнаваемый, темный, с колеблющимися водяными мхами.

По-видимому, я заметил эти мхи прежде, чем стал тонуть, потому что сразу же мне стало не до них и захотелось схватиться за бревна, чтобы как-нибудь раздвинуть их и поскорее вздохнуть. Но и эта мысль только мелькнула, а потом слабый свет показался где-то слева, совсем не там, куда я плыл, крепко сжимая губы. Нужно было повернуть туда, где был этот свет, эта зеленоватая вода, колеблющаяся под солнцем. И я повернул. Теперь уже я не плыл, а перебирал бревна руками, а потом уже и не перебирал, потому что все кончилось, свет погас… Я очнулся на плоту и еще с закрытыми глазами услышал те самые слова, за которые не любил друзей нянькиного Петра.

Слова говорил плотовщик, а Пашка сидел подле меня на корточках, похудевший, с виноватым лицом. Я утонул, но не совсем. Щекастая девочка, сидевшая на краю плота, болтая в воде ногами, услышала бульканье, и плотовщик схватил меня за голову, высунувшуюся из-под бревен. Лето кончилось, и начались занятия, довольно интересные. В третьем классе мы уже проходили алгебру и латынь.

Юрка Марковский нагрубил Бороде — это был наш классный наставник, — и тот велел ему стоять всю большую перемену у стенки в коридоре, а нам — не разговаривать с ним и даже не подходить. Это было возмутительно. Юрка стоял, как у позорного столба, и растерянно улыбался. Он окликнул Таубе и Плескачевского, но те прошли, разговаривая, — притворились, подлецы, что не слышат. Мне стало жарко, и я вдруг подошел к нему, заговорив как ни в чем не бывало.

Мы немного поболтали о гимнастике: правда ли, что к нам приехал чех, который будет преподавать сокольскую гимнастику с третьего класса? Борода стоял близко, под портретом царя. Он покосился на меня своими глазками, но ничего не сказал, а после урока вызвал в учительскую и вручил «Извещение». Ничего более неприятного нельзя было вообразить, и, идя домой с этой аккуратной, великолепно написанной бумагой, я думал, что лучше бы Борода трижды записал меня в кондуит. Отец будет долго мыться и бриться, мазать усы каким-то черным салом, чтобы они стояли, как у Вильгельма II, а потом наденет свой парадный мундир с медалями — и все это сердито покряхтывая, не укоряя меня ни словом.

Лучше бы уж пошла мать, которая прочтет «Извещение», сняв пенсне, так что станут видны покрасневшие вдавленные полоски на переносице, а потом накричит на меня сердито, но как-то беспомощно. Ужасная неприятность! Пошла мать и пробыла в гимназии долго, часа полтора. Должно быть, Борода выложил ей все мои прегрешения. Их было у меня немало.

Географ запнулся, перечисляя правые притоки Амура, и я спросил: «Подсказать? Все ему было ясно, все он объяснял тоненьким уверенным голосом, так что я от души удивился, узнав, что он не понимает, как происходит размножение в природе, которое мы как раз проходили. Я объяснил, и он в тот же день изложил своей бонне это поразившее его естественно-историческое явление. Бонна упала в обморок, хотя в общем я держался в границах урока. Словом, были причины, по которым я бледнел и краснел, ожидая маму и нарочно громко твердя латынь в столовой.

Она пришла расстроенная, но чем-то довольная, как мне показалось. Больше всего ее возмутило, что я хотел подсказать географу притоки Амура. Это был позор, тем более что еще утром Пашка рассказал мне о спартанском мальчике, который запрятал за пазуху украденную лису и не заплакал, хотя она его истерзала. Но я не заревел, а просто вдруг закапали слезы. Мама села на диван, а меня посадила рядом.

Пенсне на тонком шелковом шнурке упало, вдавленные красные полоски на переносице подобрели. Она стала длинно объяснять, как, по ее мнению, должен был в данном случае поступить классный наставник. Я не слушал ее. Неужели это правда? Я не трус?

Целое лето я старался доказать себе, что я не трус, и, даже сидя под водой, мучился, думая, что лучше умереть, чем бояться всю жизнь, может быть, полстолетия. А оказалось, что для этого нужно было только поступить так, чтобы потом не было стыдно. Вениамин Каверин. Текст 17 Часы бьют восемь — поворачивается начищенная до блеска ручка двери, Павел Михайлович Третьяков, первый посетитель, вступает из внутренних комнат дома в зал своей галереи. Всегда ровно в восемь, после всегдашнего утреннего кофея, и если бы часы вдруг перестали отсчитывать и отбивать время, можно, заведя их, поставить стрелки по этому бесшумному, но мгновенно улавливаемому служителями повороту медной ручки.

Всегда в костюме одинакового цвета и покроя будто всю жизнь носит один и тот же , прямой, суховатый, даже как бы несколько скованный в движениях, он шествует размеренной, чуть деревянной походкой вдоль густо завешанных картинами стен — служители следом, — останавливается, сосредоточенно, будто впервые, рассматривает до последнего мазка знакомое полотно — и неожиданно: «Перова — во второй ряд возле угла». Из-под кустистой брови взглянет быстро жгучим глазом в удивленное лицо служителя: «Я во сне видел, что картина там висит, — хорошо... И там же, за окном, на широкий, устланный камнем двор въезжают ломовики, груженные льняными товарами с Костромской мануфактуры Третьяковых, — плотные кипы складывают в амбары. В девять Павел Михайлович покидает галерею и, пройдя по двору, скрывается за дверью с маленькой вывеской «Контора». Девять конторщиков, увидя его, громче и старательнее щелкают костяшками счетов: «Доставлено товаров...

С двенадцати до часу — завтрак, к трем — в Купеческий банк, оттуда в магазин на Ильинке, к шести его ждут обедать. В экипаже Павел Михайлович открывает журнал — он любит читать дорогою, — но часто книга отложена в сторону: возле Третьякова, на сиденье или стоймя у ног его, нежно придерживаемая им, свернутая рулоном или натянутая на подрамник картина — «самое дорогое» он говаривал. Родные и служащие поздравляют с покупкой, когда он, передавая полотно в их бережные руки, вылезает из коляски; все радостно возбуждены, и по серьезному лицу Павла Михайловича домашние называют его «неулыба» пробегает тень улыбки, и за обедом, который у него тоже почти всегда один и тот же «А мне щи да кашу» , он объявляет, что сегодня все едут в театр или в концерт, слушать музыку. Если же в такой вечер нагрянут гости, Павел Михайлович без сожаления покидает свой молчаливый кабинет, заваленный книгами и журналами, свой излюбленный маленький, почти квадратный диванчик, на котором длинноногий хозяин притуливается, свернувшись калачиком, и радушно идет навстречу гостю. С художником Павел Михайлович троекратно целуется, ведет показывать бесценное приобретение, обычно молчаливый, занимает его беседой и просит супругу, Веру Николаевну, сыграть для дорогого гостя на рояле, и угощает хлебосольно — только вина в доме почти не подают: Павел Михайлович вина не пьет.

А на следующее утро, ровно в восемь, выйдя из внутреннего покоя в зал галереи, Павел Михайлович отдает служащим распоряжение насчет рамы для новой картины, указывает, куда ее повесить: «Я всю ночь думал... Сосредоточенный h молчаливый, он появляется на открытии выставок, в Москве, в Петербурге, на лице ничего не прочитаешь; кажется — пока лишь прислушивается к расхожим мнениям, но решение уже принято, неуклонное: картины еще не развесили в выставочных залах, а он успел побывать в мастерских, узнал, кто чем занят, взял на заметку, приценился и, еще раньше, из писем знакомых художников, действовавших по его просьбе или самостоятельно, вычитал необходимые сведения и мысленно составил для себя некий чертеж того, что творится ныне в российском искусстве. Он всех обгоняет и от своего не отступает никогда; даже царь, подойдя на выставке к облюбованному полотну, узнает подчас, что «куплено г-ном Третьяковым». Когда речь о «самом дорогом», для Третьякова собственная цель — наивысшая, собственные желания — закон; но цель его величественна — собрать для общества лучшие творения отечественной живописи, а желания необыкновенно удачны: «Это человек с каким-то, должно быть, дьявольским чутьем», — почти в сердцах обронил как-то про Третьякова Крамской. Крамской понадобился Третьякову в конце шестидесятых годов.

Лично они еще незнакомы: Третьяков через своего приятеля и частного поверенного, художника Риццони, просит Крамского написать для галереи портрет Гончарова. Обращение к Крамскому понятно: он уже известный портретист, многие его работы высоко отмечены любителями искусства, критикой, портреты Крамского более, чем другие чьи, отвечают требованиям времени; Третьяков не мог о нем не знать. Возможно свидетельство — характер просьбы , Третьякову также известно, что Крамским несколькими годами раньше исполнен монохромный соусом портрет Гончарова. Первые письма, которыми они обмениваются, сдержанные, немногословно-деловые — характеры: купец, предприниматель, привыкший добиваться задуманного, и художник, который себе цену знает и не намерен задохнуться от счастья, что дождался выгодного заказа; оба внутренне тянутся друг к другу, обстоятельствами историческими! Крамской спешит за границу Гончаров же предпочел отложить работу до его возвращения, «потому, как он сказал, что надеется к тому времени сделаться еще лучше» ; попутно Крамской сообщает без примечаний, что его цена за такой портрет — пятьсот рублей серебром.

Третьяков просит отложить поездку «Мне очень хочется поскорей иметь портрет» ; Перову он платит за такой триста пятьдесят рублей, но согласен и на пятьсот. Но Крамской покорнейше просит потерпеть до его возвращения, он обещает приложить все старания, чтобы портрет был достоин галереи. Оба выдержали характер, оба, кажется, довольны собой и друг другом, оба надеются вскоре познакомиться лично. Они знакомятся в конце 1869-го или в начале 1870 года. Несколько писем 1870 года — все еще о портрете Гончарова: Иван Александрович отлынивает, ссылается на нездоровье, на дурную погоду, успокаивает Крамского, что сам будет нести ответственность перед Третьяковым, убеждает Третьякова, что деятельность его «не так замечательна, чтобы стоило помещать его портрет в галерее», наконец вроде бы соглашается, назначает художнику день и час, но накануне спешно извещает, что не совсем здоров «и в будущем не обещает».

Крамской огорчен: «Мне очень жаль, что упущен случай для меня сделать что-нибудь для вашей галереи... Нет, не приятельские оба не из тех «ларчиков», что просто открываются — деловые пока: Крамской выполняет некоторые поручения Третьякова. Скоро, убедившись, что лучшего советчика и посредника не найти, Третьяков предложит без обиняков: открывается выставка в Академии, а я в Петербург не поспею, буду очень благодарен вам, Иван Николаевич, если сообщите, не явилось ли на ней чего-либо замечательного — в устах Третьякова доверие необычайное!.. С этих пор и на целое десятилетие весь незаурядный дар критика — глубину анализа, точность характеристик, определенность суждений — Крамской охотно отдает Третьякову, как горячо отдает его делу свою энергию, деловитость, время: разве сбросишь со счета многочисленные советы, которые Третьяков при всей своей самостоятельности считал нужным принимать, всякого рода «смотрины», которые по просьбе Павла Михайловича устраивал Крамской картинам, намеченным для покупки, разве сбросишь со счета участие Крамского в приобретении новых полотен — в частности «туркестанской коллекции» Верещагина дело складывалось хитро и сложно: «Москва. Павлу Михайловичу Третьякову.

Мы вовремя успели. Обстоятельства переменились. Боткин везет к вам письмо от уполномоченного и будет предлагать то, что вы ему уже предлагали. Вы однако ж ничего не знаете. Крамской» — одна такая телеграмма чего стоит!

В пору их сближения по-своему неизбежного Крамской отвечает существеннейшим требованиям Третьякова. Год 1871-й: создается и сплачивается Товарищество, готовится Первая передвижная выставка, идеи Товарищества, идеи передвижничества определяют направление русского искусства, Крамской во главе дела, это его идеи, выношенные, прочувствованные, осмысленные, — может ли Крамской, человек прежде всего идейный, движимый мыслью о высоком развитии национального, отечественного искусства, не откликнуться на затеянное Третьяковым собирание творений этого искусства, а откликнувшись, может ли он, человек общественный, горячо не побуждать себя и своих сотоварищей художников всячески способствовать деятельности Третьякова, может ли он, удостоенный доверия Третьякова, не побуждать горячо и самого собирателя к укреплению и развитию его деятельности? Со всяким новым замыслом он устремляется в «единственный адрес мне, да и всем мало-мальски думающим русским художникам известный... Никола Толмачи»1. Общепризнанный портретист и портретист по преимуществу, портретист идейный, ищущий запечатлеть характернейшие черты современников, — может ли Крамской не сочувствовать желанию Третьякова иметь в галерее собрание портретов выдающихся русских деятелей, именно деятелей, людей, отмеченных деяниями, а не «положением», и может ли сочувствие и, более того, непосредственное участие Крамского в создании такого собрания не воодушевлять Третьякова?

Третьяков учитывал, конечно, и то обстоятельство, что Крамской к тому же — художник «заказной», «управляемый»: для собирателя, тем более собирателя портретов, крайне необходимо иметь «управляемого» и притом первоклассного портретиста, который тоже не всякого уговоришь пишет вдобавок и с фотографий... Пока тянется дело с портретом Гончарова а тянуться ему долго — пять лет целых , Крамской исполняет для Третьякова по фотографии тепло принятый современниками портрет Тараса Шевченко знаменитый — в смушковой шубе и шапке ; довольный Третьяков тотчас заказывает ему портреты Фонвизина, Грибоедова и Кольцова. Фонвизин как-то сразу отпадает, Крамской недавно писал его для галереи великих людей Дашкова — должно быть, не хочет повторения да и Павел Михайлович их не любит ; заказ на портреты Кольцова и Грибоедова принимает легко и уверенно — задачка, дескать, не из сложных, было бы время: «Портрет Кольцова на святой неделе кончу. Портрет Грибоедова начал только что». Но Грибоедов решительно «обогнал» Кольцова: несколько свиданий со старым актёром Каратыгиным, хорошо знавшим автора «Горя от ума», изучение акварельного портрета Грибоедова, исполненного Каратыгиным, его рисунков, и — «чем я несказанно доволен, так это Грибоедовым...

Каратыгин находит его совершенно похожим». Но Третьякову хочется Кольцова. Надо же — казалось, он в руках почти: щепетильный Крамской настолько не сомневался в успехе, что едва принял заказ, тотчас взял деньги «в счет уплаты за портрет Кольцова». И в письмах сперва так уверенно — начал, пишу, кончаю, привезу. Но словно машинка какая-то испортилась, застопорилось что-то — и цвет лица не тот, и наклон головы, и одежда.

Третьяков с настойчивостью исследователя собирает сведения о внешности и характере Кольцова, посылает «добычу» художнику, но портрет все не задается, нет. Уж и Гончаров будет написан, станет податливым Иван Александрович перед непреклонной настойчивостью Крамского, будет написано бесконечное множество портретов, заказных и незаказных, с натуры и с фотографий, будут прочитаны десятки строк описаний Кольцова, выслушаны десятки замечаний людей, помнив-тих его, будут просмотрены все, наверное, сохранившиеся изображения поэта, будут испробованы бесчисленные повороты головы, корпуса, будет бесчисленно изменяться тон, цвет — жизнь художника Крамского пройдет, но Кольцова он так и не напишет: «Заколдованный портрет!.. Невероятный срыв! Крамской-то гордится, что не ждет вдохновения, «управляет» своими способностями... Но вдохновение нужно!

Особенно трудно одушевить лицо, когда пишешь его с фотографии, чужого рисунка, акварели; человека не видишь, не слышишь, глаз не схватывает его жестов, выражений лица, пластики тела, ухо не слышит интонаций голоса; вне бесед, высказанных суждений трудно понять характер человека, его пристрастия: нужно догадываться, домысливать... И все-таки странно, что «заколдованным» оказался для Крамского именно портрет Кольцова, чье творчество, народное по духу своему, как бы оживилось «вторым дыханием» в начале семидесятых годов, в пору пробуждения невиданного прежде интереса к народу, странно, что «лицом неодушевленным» оказался для Крамского именно Кольцов — воронежский прасол, который проезжал следом за своими стадами по тем самым селам и степям, где прошли детство и отрочество Вани Крамского... Еще одна неисполненная просьба Третьякова — портрет Ивана Сергеевича Тургенева. Но не потому, что Крамской и на этот раз не сумел, а потому, что не захотел. Наверно, Крамской более других художников умел «властвовать собой»; наверно, вдохновение реже, чем к другим художникам, приходило к нему как увлечение, но, как бы там ни было, взяться за серьезную работу, рассчитывая лишь на постоянное биение сердца, на привычную верность глаза и руки, подойти «пустой» к мольберту он не мог.

Третьяков предлагает Крамскому сделать портрет Тургенева, когда того уже написали Ге, К. Маковский, Перов; последний портрет Репин написал тоже для галереи , но, по мнению Павла Михайловича, «не совсем удачно». Третьяков словно «подманивает» Крамского принять заказ — он и с Тургеневым поговорил, «на что Иван Сергеевич изъявил согласие с большим удовольствием», и вообще Тургенев «очень желает с вами познакомиться: он очень был заинтересован вашим Христом», «очень понравился ему портрет Шишкина и этюд мужичка большой , который он желал очень купить», и проч. Крамской отвечает уклончиво: «Мне было бы и очень лестно написать его, но после всех как-то неловко, особенно после Репина». И тут же: говорят, в Париже Тургенева собирается писать Харламов, которого сам Иван Сергеевич именно как портретиста ставит чрезвычайно высоко.

И тут же: вы, Павел Михайлович, не думайте, «попробовать и мне хотелось бы», получив ваше предложение, я пытался разыскать Тургенева, «много побегал», да упустил — он снова выехал за границу. И после всей этой скороговорки: «Что за странность с этим лицом? Ведь, кажется, и черты крупные, и характерное сочетание красок, и, наконец, человек пожилой? Общий смысл лица его мне известен... Быть может, и в самом деле правы все художники, которые с него писали, что в этом лице нет ничего выдающегося, ничего отличающего скрытый в нем талант; быть может, и в самом деле вблизи, кроме расплывающегося жиру и сентиментальной искусственной задумчивости, ничего не оказывается; но откуда же у меня впечатление чего-то львиного?

С Репиным в эту пору Крамской откровенней, чем с Третьяковым; письма к Репину показывают, что личность Тургенева видится Крамскому не с одной только внешней стороны. Репин сообщает из Парижа, что Тургенев «в большом восторге» от увиденных им в России портретов работы Крамского — вроде бы и лестно, однако Крамской отвечает сдержанно: «О Тургеневе, спасибо ему — благодарен, даже восхищен, только одно обстоятельство мешает мне счесть себя достойным похвал его, — говорят, он сказал так: «Я верю в русское искусство т. Оно, может быть, и правда, портрета вашего я не видал, только все-таки как-то странно говорить о будущности искусства по живописи рук; или уж я не понимаю. Только мне кажется, он не совсем знает Россию, судя по предисловию к своей повести, помещенной в «Складчине». В литературном сборнике «Складчина», составленном в пользу пострадавших от голода в Самарской губернии, был напечатан рассказ Тургенева «Живые мощи» с приложением письма автора, восхваляющего покорность и долготерпение русского народа.

Ни взгляд Тургенева на искусство, ни взгляд его на русский народ Крамской не пожелал принять и не принял. Что до живописи, то Репин в своем ответе подтвердил предположение Крамского: «Тургенев глядит на искусство только с исполнительной стороны по-французски и только ей придает значение».

Музыка похожая на Михаил Задорин - Тёплый вечер

  • Иван Бунин «На даче» читать - (I Окна в сад были открыты всю ночь....)
  • Синтаксический разбор предложения
  • Вариант 3, задание 16 - ЕГЭ Русский язык. 36 вариантов | ЕГЭ Русский вместе | Дзен
  • Теплым вечером ближе к ночи друзья подходили к волге
  • Новости Санкт-Петербурга за сегодня | ФОНТАНКА.ру
  • Иллюзия греха » Book Cafe

Иллюзия греха

На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными. 1) На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами на. Богатырский стоит с утра до вечера из-за работ 3. Николай Третьяков утром на даче.

Вариант 3 Цыбулько ЕГЭ 2023 по русскому языку задания ответы и сочинение

Процессор отозвался теплым ламповым звуком, все напряжения подались, ничего не задымилось, не загорелось. 1) На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем. Июльским вечером Простая новая дача была ярко освещена лампой и изготовленными вручную канделябрами, расставленными на длинном черном столе.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий