Краткое содержание рассказов Бунина. Фильтры. По школьной программе. Бунин считал «Темные аллеи» своим лучшим произведением, а современников книга поразила не только жанровым разнообразием – от коротких сценок, новелл до мини-романа и стихотворений в прозе, но и описанием откровенных сцен. Читать все произведения, стихи Ивана Алексеевича Бунина. Читайте краткое содержание и слушайте онлайн короткий аудио рассказ Ивана Алексеевича Бунина "Страшный рассказ", Париж 1926 г. Рассказ о странном убийстве старой француженки, приглядывавшей за большим домом.
Иван Алексеевич Бунин (1870–1953)
Краткое содержание книг Бунина: Тёмные аллеи, Господин из Сан-Франциско, Кукушка и др. В рассказе Бунин даёт описание природы. Рассказы Ивана Бунина классика русской литературы по школьной программе по внеклассному чтению. Список рассказов Бунина, в котором по алфавиту собраны все рассказы автора, даст вам возможность лучше ознакомиться с творчеством писателя.
Иван Бунин
Читать очень краткие пересказы и подробные содержания произведений И. А. Бунина. Краткая характеристика героев по каждому произведению и история создания. В этот же период произведения Бунина стали печататься в столичных изданиях, творчество молодого писателя вызвало внимание литературных знаменитостей. 1953), русского писателя, поэта и лауреата Нобелевской премии по литературе в 1933 году. непревзойденного мастера слова русской литературы первой половины XX века, превращавшего прозу в подлинную "поэзию в прозе".Послушайте прозу Бунина, и вас зачарует то, как Бунин говорит о России со всеми ее приметами. Режиссер Никита Михалков приступает к работе над новым фильмом, который будет основан на произведениях Ивана Бунина, сообщает РИА Новости.
Иван Бунин. 10 любимых рассказов.
Дело корнета Елагина На написание рассказа Бунина вдохновили знаменитые слова Андрея Болконского: «Любовь не понимает смерти. Любовь есть жизнь». Кавказ Рассказ был написан в 1937 году и опубликован в главной газете русского зарубежья — парижских «Последних новостях». Главный герой приехал в Москву и остановился в небольшом переулке возле Арбата, живя затворником. Была она у меня за эти дни всего три раза и каждый раз входила поспешно, со словами: — Я только на одну минуту... Сюжет произведения стал основой сценария фильма «Несрочная весна», снятого к 120-ти летнему юбилею Ивана Бунина. Спрашивайте книги в городских библиотеках! О других интересных произведенихя Бунина можно почитать здесь. Контакты Администрация: г. Вологда, ул.
Ее отец, состоятельный врач В. Пащенко, раньше державший в Харькове собственную оперу, видел в полунищем журналисте Бунине не ровню своей дочери. Поэтому свои отношения молодым людям приходилось долго скрывать. Варя работала в управлении Орловско-Витебской железной дороги. Бунин, оставив работу в «Орловском вестнике», переезжает в Полтаву, к брату Юлию, которого просит найти место и для Варвары Владимировны. В Полтаве Иван Алексеевич некоторое время работает библиотекарем, статистом в земском управлении, пишет для местной прессы статьи на сельскохозяйственную и другие темы. В письме Варе от 17 марта 1892 года Бунин пишет: «Каждое солнечное утро, когда я через городской сад иду в библиотеку, чувствую теплый легкий ветерок, который сушит дорожки, вызывает во мне воспоминания о прошлогодней весне, о елецком городском саде и о милой высокой девушке, которая в своем драповом пальто, в картузике быстро идет по аллее и близоруко вглядывается, ищет меня!.. Родители ее так и не дали согласия на семейный союз, жили они гражданским браком. Далеко не безоблачной была их совместная жизнь. Она была полна не только радостями, но и огорчениями, взаимными упреками, размолвками. Несмотря на взаимную симпатию, Бунин и Пащенко по своему характеру, духовным интересам были совсем разными людьми. Склонный к идеализации, Иван Алексеевич постепенно стал прозревать, видеть то, что его Варя не соответствует его идеалам. Воспитанную в достатке, ее тяготила материальная неустроенность, ей были чужды его творческие планы. Но годы, проведенные с Варей, были наиболее важными в становлении его как личности, как литератора. Ничто — ни нищета, разорение родного родового гнезда, распад семьи Буниных, неясность собственного будущего, непонимание Вари — не мешало его ощущению, что он на правильном пути, на пути в литературу. Бунин как писатель родился из пламени пусть и короткой, мучительной, но яркой любви к Варе Пащенко. Любви, сгоревшей дотла… Расставались они долго и мучительно. В мае 1894 года Иван Алексеевич сообщает в письме брату: «С Варей мы расходимся окончательно. Мое настроение таково, что у меня лицо как у мертвеца, полежавшего с полмесяца…» 4 ноября 1894 года, воспользовавшись отсутствием Ивана Алексеевича, Пащенко уехала из Полтавы. На столе он нашел записку: «Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом». И здесь сказалось ее «актерство», недаром она грезила сценой, видя на ней себя драматической актрисой. Разрыв отношений с Варварой Пащенко для Ивана Алексеевича явился огромным душевным ударом, он был на грани самоубийства. А здесь пришло известие — словно обухом по голове — его Варя выходит замуж, и не за кого-нибудь, а за друга — Арсения Бибикова. В смятении чувства Бунин едет в Елец. Он не знает, что предпринять. Узнав о женитьбе друга на Варе, он «насилу выбрался на улицу, потому что совсем зашумело в ушах и голова похолодела, и почти бегом бегал часа три по Ельцу…» Он три часа метался между домами Бибиковых и Пащенко. Бунин «…хотел ехать сейчас же на Воргол, идти к Пащенко и т. На вокзале у меня лила кровь из носу, и я страшно ослабел. А потом ночью пёр со станции в Огневку, и брат, никогда не забуду я этой ночи! Ах, ну к черту их — тут, очевидно, роль сыграли 200 десятин земельки». Навсегда в памяти у него осталась эта кошмарная ночь. В конце 1894 года Варя прислала ему короткое письмецо.
Ночью все спало — и поля, и деревня, и усадьба. А филин только и делал, что ухал и плакал. Он неслышно носился вкруг риги, по саду, прилетал к избе тети Тони, легко опускался на крышу — и болезненно вскрикивал… Тетя просыпалась на лавке у печки. Мухи сонно и недовольно гудели по потолку жаркой, темной избы. Каждую ночь что-нибудь будило их. То корова чесалась боком о стену избы; то крыса пробегала по отрывисто звенящим клавишам фортепиано и, сорвавшись, с треском падала в черепки, заботливо складываемые тетей в угол; то старый черный кот с зелеными глазами поздно возвращался откуда-то домой и лениво просился в избу; или же прилетал вот этот филин, криками своими пророчивший беду. И тетя, пересиливая дремоту, отмахиваясь от мух, в темноте лезших в глаза, вставала, шарила по лавкам, хлопала дверью — и, выйдя на порог, наугад запускала вверх, в звездное небо, скалку. Филин, с шорохом, задевая крыльями солому, срывался с крыши — и низко падал куда-то в темноту. Он почти касался земли, плавно доносился до риги и, взмыв, садился на ее хребет. И в усадьбу опять доносился его плач. Он сидел, как будто что-то вспоминая, — и вдруг испускал вопль изумления; смолкал — и внезапно принимался истерически ухать, хохотать и взвизгивать; опять смолкал — и разражался стонами, всхлипываниями, рыданиями… А ночи, темные, теплые, с лиловыми тучками, были спокойны, спокойны. Сонно бежал и струился лепет сонных тополей. Зарница осторожно мелькала над темным Трошиным лесом — и тепло, сухо пахло дубом. Возле леса, над равнинами овсов, на прогалине неба среди туч, горел серебряным треугольником, могильным голубцом Скорпион… Поздно возвращались мы в усадьбу. Надышавшись росой, свежестью степи, полевых цветов и трав, осторожно поднимались мы на крыльцо, входили в темную прихожую. И часто заставали Наталью на молитве перед образом Меркурия. Босая, маленькая, поджав руки, стояла она перед ним, шептала что-то, крестилась, низко кланялась ему, не видному в темноте, — и все это так просто, точно беседовала она с кем-то близким, тоже простым, добрым, милостивым. Таинственно мелькали зарницы, озаряя темные горницы; перепел бил где-то далеко в росистой степи. Предостерегающе-тревожно крякала проснувшаяся на пруде утка… — Гуляли-с? Мы, бывалыча, так-то все ночи напролет прогуливали… Одна заря выгонит, другая загонит… — Хорошо жилось прежде? И наступало долгое молчание. Хоть бы из ружья постращать. А то прямо жуть, все думается: либо к беде какой? И все барышню пугает. А она ведь до смерти пуглива! А уж особливо после того, как заболели-то оне, как дедушка померли, как вошли в силу молодые господа и женился покойник Петр Петрович. Горячие все были — чистый порох! Я как провинилась-то! А и было-то всего-навсего, что приказали Петр Петрович голову мне овечьими ножницами оболванить, затрапезную рубаху надеть да на хутор отправить… — А чем же ты провинилась? Но ответ не всегда следовал прямой и скорый. Рассказывала Наталья порою с удивительной прямотой и тщательностью; но порою запиналась, что-то думала; потом легонько вздыхала, и по голосу, не видя лица в сумраке, мы понимали, что она грустно усмехается: — Да тем и провинилась… Я ведь уже сказывала… Молода-глупа была-с. И Наталья смущалась. И Наталья тупо и кратко шептала: — Очень-с. Мы, дворовые, страшные нежные были… жидки на расправу… не сравнять же с серым однодворцем! Как повез меня Евсей Бодуля, отупела я от горя и страху… В городе чуть не задвохнулась с непривычки. А как выехали в степь, таково мне нежно да жалостно стало! Метнулся офицер навстречу, похожий на них, — крикнула я, да и замертво! Докладываю же вам: их даже к угоднику возили. Натерпелись мы страсти с ними! Им бы жить да поживать теперь как надобно, а оне погордилися, да и тронулись… Как любил их Войткевич-то! Ну да вот поди ж ты! Те слабы умом были. А, конечно, и с ними случалось. Все в ту пору были пылкие… Да зато прежние-то господа наглим братом не брезговали. Наталья задумалась. А сурьезный, настойчивый. Все стихи ей читал, все напугивал: мол, помру и приду за тобой… — Ведь и дед от любви с ума сошел? Это дело иное, сударыня. Да и дом у нас был сумрачен, — невеселый, Бог с ним. Вот извольте послушать мои глупые слова… И неторопливым шепотом начинала Наталья долгое, долгое повествование… IV Если верить преданиям, прадед наш, человек богатый, только под старость переселился из-под Курска в Суходол: не любил наших мест, их глуши, лесов. Да, ведь это вошло в пословицу: «В старину везде леса были…» Люди, пробиравшиеся лет двести тому назад по нашим дорогам, пробирались сквозь густые леса. В лесу терялись и речка Каменка, и те верхи, где протекала она, и деревня, и усадьба, и холмистые поля вокруг. Однако уже не то было при дедушке. При дедушке картина была иная: полустепной простор, голые косогоры, на полях — рожь, овес, греча, на большой дороге — редкие дуплистые ветлы, а по суходольскому верху — только белый голыш. От лесов остался один Трошин лесок. Только сад был, конечно, чудесный: широкая аллея в семьдесят раскидистых берез, вишенники, тонувшие в крапиве, дремучие заросли малины, акации, сирени и чуть не целая роща серебристых тополей на окраинах, сливавшихся с хлебами. Дом был под соломенной крышей, толстой, темной и плотной. И глядел он на двор, по сторонам которого шли длиннейшие службы и людские в несколько связей, а за двором расстилался бесконечный зеленый выгон и широко раскидывалась барская деревня, большая, бедная и — беззаботная. Семен Кириллыч, братец дедушки, разделились с нами: себе взяли что побольше да полутче, престольную вотчину, нам только Сошки, Суходол да четыреста душ прикинули. А из четырех-то сот чуть не половина разбежалася… Дедушка Петр Кириллыч умер лет сорока пяти. Отец часто говорил, что помешался он после того, как на него, заснувшего на ковре в саду, под яблоней, внезапно сорвавшийся ураган обрушил целый ливень яблок. А на дворне, по словам Натальи, объясняли слабоумие деда иначе: тем, что тронулся Петр Кириллыч от любовной тоски после смерти красавицы бабушки, что великая гроза прошла над Суходолом перед вечером того дня. И доживал Петр Кириллыч, — сутулый брюнет, с черными, внимательно-ласковыми глазами, немного похожий на тетю Тоню, — в тихом помешательстве. Денег, по словам Натальи, прежде не знали куда девать, и вот он, в сафьяновых сапожках и пестром архалуке, заботливо и неслышно бродил по дому и, оглядываясь, совал в трещины дубовых бревен золотые. А не то переставлял тяжелую мебель в зале, в гостиной, все ждал чьего-то приезда, хотя соседи почти никогда не бывали в Суходоле; или жаловался на голод и сам мастерил себе тюрю — неумело толок и растирал в деревянной чашке зеленый лук, крошил туда хлеб, лил густой пенящийся суровец и сыпал столько крупной серой соли, что тюря оказывалась горькой и есть ее было не под силу. Когда же, после обеда, жизнь в усадьбе замирала, все разбредались по излюбленным углам и надолго засыпали, не знал, куда деваться, одинокий, даже и по ночам мало спавший Петр Кириллыч. И, не выдержав одиночества, начинал заглядывать в спальни, прихожие, девичьи и осторожно окликать спящих: — Ты спишь, Аркаша? Ты спишь, Тонюша? И, получив сердитый окрик: «Да отвяжитесь вы, ради Бога, папенька! Я тебя будить не буду… И уходил дальше, — минуя только лакейскую, ибо лакеи были народ очень грубый, — а через десять минут снова появлялся на пороге и снова еще осторожнее окликал, выдумывая, что по деревне кто-то проехал с ямщицкими колокольчиками, — «уж не Петенька ли из полка в побывку», — или что заходит страшная градовая туча. Дом у нас какой-то черный был… невеселый, Господь с ним. А день летом — год. Дворни девать было некуда… одних лакеев пять человек… Да, известно, започивают после обеда молодые господа, а за ними и мы, холопы верные, слуги примерные. И тут уж Петр Кириллыч не приступайся к нам, — особливо к Герваське. Вы спите? Да и грозы-то великие. Как, бывалыча, дело после обеда, так и почнет орать иволга, и пойдут из-за саду тучки… потемнеет в доме, зашуршит бурьян да глухая крапива, попрячутся индюшки с индюшатами под балкон… прямо жуть, скука-с! А они, батюшка, вздыхают, крестятся, лезут свечку восковую у образов зажигать, полотенце заветное с покойника прадедушки вешать, — боялась я того полотенца до смерти! Это уж первое дело-с, ножницы-то: очень хорошо против грозы… …Было веселее в суходольском доме, когда жили в нем французы, — сперва какой-то Луи Иванович, мужчина в широчайших, книзу узких панталонах, с длинными усами и мечтательными голубыми глазами, накладывавший на лысину волосы от уха к уху, а потом пожилая, вечно зябнувшая мадмазель Сизи, — когда по всем комнатам гремел голос Луи Ивановича, оравшего на Аркашу: «Идьите и больше не вернитесь! Восемь лет жили французы в Суходоле, оставались в нем, чтобы не скучно было Петру Кириллычу, и после того, как увезли детей в губернский город, покинули же его перед самым возвращением их домой на третьи каникулы. Когда прошли эти каникулы, Петр Кириллыч уже никуда не отправил ни Аркашу, ни Тонечку: достаточно было, по его мнению, отправить одного Петеньку. И дети навсегда остались и без ученья, и без призора… Наталья говаривала: — Я-то была моложе их всех. Ну а Герваська с папашей вашим почти однолетки были и, значит, первые друзья-приятели-с. Только, правда говорится, — волк коню не свойственник. Подружились они это, поклялись в дружбе на вечные времена, поменялись даже крестами, а Герваська вскорости же и начереди: чуть было вашего папашу в пруде не утопил! Коростовый был, а уж на каторжные затеи мастер. Только пыль столбом завихрилась!.. Уж спасибо вблизи пастухи оказалися… Пока жили французы в суходольском доме, дом сохранял еще жилой вид. При бабушке еще были в нем и господа, и хозяева, и власть, и подчинение, и парадные покои, и семейные, и будни, и праздники. Видимость всего этого держалась и при французах. Но французы уехали, и дом остался совсем без хозяев. Пока дети были малы, на первом месте был как будто Петр Кириллыч. Но что он мог? Кто кем владел: он дворовыми или дворовые им? Фортепиано закрыли, скатерть с дубового стола исчезла, — обедали без скатерти и когда попало, в сенцах проходу не было от борзых собак. Заботиться о чистоте стало некому, — и темные бревенчатые стены, темные полы и потолки, темные тяжелые двери и притолки, старые образа, закрывавшие своими суздальскими ликами весь угол в зале, скоро и совсем почернели. По ночам, особенно в грозу, когда бушевал под дождем сад, поминутно озарялись в зале лики образов, раскрывалось, распахивалось над садом дрожащее розово-золотое небо, а потом, в темноте, с треском раскалывались громовые удары, — по ночам в доме было страшно. А днем — сонно, пусто и скучно. С годами Петр Кириллыч все слабел, становился все незаметнее, хозяйкой же дома являлась дряхлая Дарья Устиновна, кормилица дедушки. Но власть ее почти равнялась его власти, а староста Демьян не вмешивался в управление домом: он знал только полевое хозяйство, с ленивой усмешкой говоря иногда: «Что ж, я своих господ не обижаю…» Отцу, юноше, не до Суходола было: его с ума сводила охота, балалайка, любовь к Герваське, который числился в лакеях, но по целым дням пропадал с ним на каких-то Мещерских болотцах или в каретном сарае за изучением балалаечных и жалеечных хитростей. А не почивают, — значит, либо на деревне, либо в каретном, либо на охоте: зимою — зайцы, осенью — лисицы, летом — перепела, утки либо дряхвы; сядут на дрожки беговые, перекинут ружьецо за плечи, кликнут Дианку, да и с Господом: нынче на Среднюю мельницу, завтра на Мещерские, послезавтра на степя. И всё с Герваськой. Тот первый коновод всему был, а прикидывался, что это барчук его таскает. Любил его, врага своего, Аркадь Петрович истинно как брата, а он, чем дальше, тем все злей измывался над ним. Бывалыча, скажут: «Ну, давай, Гервасий, на балалайках! Выучи ты меня, заради Бога, «Закатилось солнце красное за лес…». А Герваська посмотрит на них, пустит в ноздри дым и этак с усмешечкой: «Поцелуйте перва ручку у меня». Побелеют весь Аркадь Петрович, вскочут с места, бац его что есть силы по щеке, а он только головой мотнет и еще черней сделается, насупится, как разбойник какой. А барчук задвохнутся — и уж не знают, что дальше сказать. Ты нарочно меня озлобляешь? Барчук, — а по правде-то сказать, и сами дедушка, — в Герваське души не чаяли, а я — в ней… как из Сошек-то вернулась я да маленько образумилась посля своей провинности… V С арапниками садились за стол уже после смерти дедушки, после бегства Герваськи и женитьбы Петра Петровича, после того как тетя Тоня, тронувшись, обрекла себя в невесты Иисусу сладчайшему, а Наталья возвратилась из этих самых Сошек. Тронулась же тетя Тоня и в ссылке побывала Наталья — из-за любви. Скучные, глухие времена дедушки сменились временем молодых господ. Возвратился в Суходол Петр Петрович, неожиданно для всех вышедший в отставку. И приезд его оказался гибельным и для Натальи, и для тети Тони. Они обе влюбились. Не заметили, как влюбились. Им казалось сперва, что «просто стало веселее жить». Петр Петрович повернул на первых порах жизнь в Суходоле на новый лад — на праздничный и барский. Он приехал с товарищем, Войткевичем, привез с собой повара, бритого алкоголика, с пренебрежением косившегося на позеленевшие рубчатые формы для желе, на грубые ножи, вилки. Петр Петрович желал показать себя перед товарищем радушным, щедрым, богатым — и делал это неумело, по-мальчишески. Да он и был почти мальчиком, очень нежным и красивым с виду, но по натуре резким и жестоким, мальчиком как будто самоуверенным, но легко и чуть не до слёз смущающимся, а потом надолго затаивающим злобу на того, кто смутил его. Дедушка покраснел, хотел что-то сказать, но не насмелился и только затеребил на груди архалук. Аркадий Петрович изумился: — Какая мадера? А Герваська нагло поглядел на Петра Петровича и ухмыльнулся. Да все мы, холопы, потаскали. Вино барское, а мы ее дуром, заместо квасу. Дедушка восторженно подхватил. Я уж не однажды думал: подкрадусь и проломлю ему голову толкачом медным… Ей-богу, думал! Я ему кинжал в бок по эфес всажу! А Герваська и тут нашелся. Говорил Петр Петрович, что после такого неожиданно-дерзкого ответа сдержался он только ради чужого человека. Он сказал Герваське только одно: «Сию минуту выйди вон! Слишком долго не могла забыть этих глаз и Наталья. Счастье ее было необыкновенно кратко — и кто бы мог думать, что разрешится оно путешествием в Сошки, самым замечательным событием всей ее жизни? Хутор Сошки цел и доныне, хотя уже давно перешел к тамбовскому купцу. Это — длинная изба среди пустой равнины, амбар, журавль колодца и гумно, вокруг которого бахчи. Таким, конечно, был хутор и в дедовские времена; да мало изменился и город, что на пути к нему из Суходола. А провинилась Наташка тем, что, совершенно неожиданно для самой себя, украла складное, оправленное в серебро зеркальце Петра Петровича. Увидела она это зеркальце — и так была поражена красотой его, — как, впрочем, и всем, что принадлежало Петру Петровичу, — что не устояла. И несколько дней, пока не хватились зеркальца, прожила ошеломленная своим преступлением, очарованная своей страшной тайной и сокровищем, как в сказке об аленьком цветочке. Но сказка об аленьком цветочке кончилась скоро, очень скоро. Кончилась позором и стыдом, которому нет имени, как думала Наташка… Кончилось тем, что сам же Петр Петрович приказал остричь, обезобразить ее, принаряжавшуюся, сурьмившую брови перед зеркальцем, создавшую какую-то сладкую тайну, небывалую близость между ним и собой. Он сам открыл и превратил ее преступление в простое воровство, в глупую проделку дворовой девчонки, которую, в затрапезной рубахе, с лицом, опухшим от слёз, на глазах всей дворни посадили на навозную телегу и, опозоренную, внезапно оторванную от всего родного, повезли на какой-то неведомый, страшный хутор, в степные дали. Она уже знала: там, на хуторе, она должна будет стеречь цыплят, индюшек и бахчи; там она спечется на солнце, забытая всем светом; там, как годы, будут долги степные дни, когда в зыбком мареве тонут горизонты и так тихо, так знойно, что спал бы мертвым сном весь день, если бы не нужно было слушать осторожный треск пересохшего гороха, домовитую возню наседок в горячей земле, мирно-грустную перекличку индюшек, не следить за набегающей сверху, жуткой тенью ястреба и не вскакивать, не кричать тонким протяжным голосом: «Шу-у!.. Единственное преимущество имела Наташка перед теми, которых везут на смертную казнь, — возможность удавиться. И только одно это и поддерживало ее на пути в ссылку, — конечно, вечную, как полагала она. На пути из конца в конец уезда чего только она не насмотрелась! Да не до того ей было. Она думала или, скорее, чувствовала одно: жизнь кончена, преступление и позор слишком велики, чтобы надеяться на возвращение к ней! Пока еще оставался возле нее близкий человек, Евсей Бодуля. Но что будет, когда он сдаст ее с рук на руки хохлушке, переночует и уедет, навеки покинет ее в чужой стороне? Наплакавшись, она хотела есть. И Евсей, к удивлению ее, взглянул на это очень просто и, закусывая, разговаривал с ней так, как будто ничего не случилось. А потом она заснула — и очнулась уже в городе. И город поразил ее только скукой, сушью, духотой да еще чем-то смутно-страшным, тоскливым, что похоже было на сон, который не расскажешь. Запомнилось за этот день только то, что очень жарко летом в степи, что бесконечнее летнего дня и длиннее больших дорог нет ничего на свете. Запомнилось, что есть места на городских улицах, выложенные камнями, по которым престранно гремит телега, что издалека пахнет город железными крышами, а среди площади, где отдыхали и кормили лошадь, возле пустых под вечер «обжорных» навесов, — пылью, дегтем, гниющим сеном, клоки которого, перебитые с конским навозом, остаются на стоянках мужиков. Евсей отпряг и поставил лошадь к телеге, к корму; сдвинул на затылок горячую шапку, вытер рукавом пот и, весь черный от зноя, ушел в харчевню. Он строго-настрого приказал Наташке «поглядывать» и, в случае чего, кричать на всю площадь. И Наташка сидела не двигаясь, не сводила глаз с купола тогда только что построенного собора, огромной серебряной звездой горевшего где-то далеко за домами, сидела до тех пор, пока не вернулся жующий, повеселевший Евсей и не стал, с калачом под мышкой, снова заводить лошадь в оглобли. Авось не на пожар… Я и назад гнать не стану, — мне, брат, барская лошадь подороже твоего хайла, — говорил он, уже разумея Демьяна. Я, в случае чего, догляжусь, что у тебя в портках-то…» А-ах! С меня, мол, господа, и те еще не спускали порток-то… не тебе чета, чернонёбому. Авось не дурей тебя. Захочу — и совсем не ворочусь: девку доправлю, а сам перехрещусь да потуда меня и видели… Я и на девку-то дивуюсь: чего, дура, затужила? Ай свет клином сошелся? Пойдут чумаки либо старчики какие мимо хуторя — только слово сказать: в один мент за Ростовом-батюшкой очутишься… А там и поминай как звали! И мысль: «удавлюсь» — сменилась в стриженой голове Наташки мыслью о бегстве. Телега заскрипела и закачалась. Евсей смолк и повел лошадь к колодцу среди площади. Там, откуда приехали, опускалося солнце за большой монастырский сад, и окна в желтом остроге, что стоял против монастыря, через дорогу, сверкали золотом. И вид острога на минуту еще больше возбудил мысль о бегстве. Вона, и в бегах живут! Только вот говорят, что старчики выжигают ворованным девкам и ребятам глаза кипяченым молоком и выдают их за убогеньких, а чумаки возят к морю и продают нагайцам… Случается, что и ловят господа своих беглых, забивают их в кандалы, в острог сажают… Да авось и в остроге не быки, а мужики, как говорит Герваська! Но окна в остроге гасли, мысли путались, — нет, бежать еще страшнее, чем удавиться! Да смолк, отрезвел и Евсей. И телега, выбравшись на шоссе, опять затряслась, забилась, шибко загремела по камням… «Ах, лучше-то всего было бы назад повернуть ее, — не то думала, не то чувствовала Наташка, — повернуть, доскакать до Суходола — и упасть господам в ноги! Звезды за домами уже не было. Впереди была белая голая улица, белая мостовая, белые дома — и все это замыкалось огромным белым собором под новым бело-жестяным куполом, и небо над ним стало бледно-синее, сухое. Город был вокруг, жаркий и вонючий, тот самый, что представлялся прежде чем-то волшебным. И Наташка с болезненным удивлением глядела на разряженный народ, идущий взад и вперед по камням возле домов, ворот и лавок с раскрытыми дверями… «И зачем поехал тут Евсей, — думала она, — как решился он греметь тут телегой? Первый огонек блеснул вдали, на противоположной горе, в одиноком домишке близ шлагбаума… Вот и совсем выбрались на волю, переехали мост, поднялись к шлагбауму — и глянула в глаза каменная пустынная дорога, смутно белеющая и убегающая в бесконечную даль, в синь степной свежей ночи. И лошадь пошла мелкой рысцой, а миновав шлагбаум, и совсем шагом. И опять стало слышно, что тихо, тихо ночью и на земле и в небе, — только где-то далеко плачет колокольчик. Он плакал все слышнее, все певучее — и слился наконец с дружным топотом тройки, с ровным стуком бегущих по шоссе и приближающихся колес… Тройкой правил вольный молодой ямщик, а в бричке, уткнувши подбородок в шинель с капюшоном, сидел офицер. Поравнявшись с телегой, на мгновение поднял он голову — и вдруг увидела Наташка красный воротник, черные усы, молодые глаза, блеснувшие под каской, похожей на ведерко… Она вскрикнула, помертвела, потеряла сознание… Озарила ее безумная мысль, что это Петр Петрович, и по той боли и нежности, которая молнией прошла ее нервное дворовое сердце, она вдруг поняла, чего она лишилась: близости к нему… Евсей кинулся поливать ее стриженую, отвалившуюся голову водой из дорожного жбана. Тогда она очнулась от приступа тошноты и торопливо перекинула голову за грядку телеги. Евсей торопливо подложил под ее холодный лоб ладонь… А потом, облегченная, озябнувшая, с мокрым воротом, лежала она на спине и смотрела на звезды. Перепугавшийся Евсей молчал, думая, что она уснула, — только головой покачивал, — и погонял, погонял. Телега тряслась и убегала. А девчонке казалось, что у нее нет тела, что теперь у нее — одна душа. И душе этой было «так хорошо, ровно в Царстве Небесном»… Аленьким цветочком, расцветшим в сказочных садах, была ее любовь. Но в степь, в глушь, еще более заповедную, чем глушь Суходола, увезла она любовь свою, чтобы там, в тишине и одиночестве, побороть первые, сладкие и жгучие муки ее, а потом надолго, навеки, до самой гробовой доски схоронить ее в глубине своей суходольской души. VI Любовь в Суходоле необычна была. Необычна была и ненависть. Дедушка, погибший столь же нелепо, как и убийца его, как и все, что гибли в Суходоле, был убит в том же году. На Покров, престольный праздник в Суходоле, Петр Петрович назвал гостей — и очень волновался: будет ли предводитель, давший слово быть? Радостно неизвестно чему волновался и дедушка. Предводитель приехал — и обед удался на славу. Было и шумно и весело, дедушке — веселее всех. Рано утром второго октября его нашли на полу в гостиной мертвым. Выйдя в отставку, Петр Петрович не скрыл, что он жертвует собою ради спасения чести Хрущевых, родового гнезда, родовой усадьбы. Не скрыл, что хозяйство он «поневоле» должен взять в свои руки. Должен и знакомства завести, дабы общаться с наиболее просвещенными и полезными дворянами уезда, а с прочими — просто не порывать отношений. И сначала все в точности исполнял, посетил даже всех мелкопоместных, даже хутор тетушки Ольги Кирилловны, чудовищно-толстой старухи, страдавшей сонной болезнью и чистившей зубы нюхательным табаком. К осени уже никто не дивился, что Петр Петрович правит имением единовластно.
Когда купец зашёл в дом, то подумал, что в нём никого нет. Всё было тихо. Оказывается, 15-летняя дочь хозяев по имени Стёпа находилась в доме, но она испугалась ливня. Поэтому тихонько сидела в уголке. Увидев купца, девушка хотела зажечь лампу, но мужчина не дал ей этого сделать. В темноте молодой купец прижал к себе Стёпу и соблазнил. Когда он утром собрался уезжать, Стёпа молила его о том, чтобы он остался. Она клялась, что станет ему верной рабыней, только бы не опозориться. Купец дал слово, что приедет за девушкой и попросит её руки у отца. Но обещания он так и не выполнил: просто уехал в Кисловодск. Муза Рассказчик уже непервой молодости, но человек богатый, живёт в столице и хочет научиться рисованию. Он ходит к местному художнику и берёт несколько уроков. Художник утверждает, что у него даже очень неплохо получается. Однажды в дом к начинающему художнику приходит девушка. Она называет себя Музой и начинает сразу же вести себя как хозяйка. Муза слышала о герое как интересном человеке и захотела с ним познакомиться лично. После первого поцелуя девушка ушла, но через день вернулась. С тех пор они не расставались. Везде были вместе. Рассказчик даже перестал учиться живописи. Летом они едут вдвоём в деревню. К ним в гости часто приходит сосед по фамилии Завистовский. Ему нравится играть с Музой на рояле в четыре руки. Накануне Рождества рассказчик едет в город, а когда возвращается обратно, то не видит Музы. Мужчина переживает, хватает ружьё и бежит к Завистовскому, чтобы рассказать о том, что произошло. У соседа он и застаёт Музу, выходящей из спальни. Не зная, что делать, герой хотел выстрелить в Завистовского. Девушка предложила выстрелить в неё. Бывший возлюбленный говорит ей, что жить без неё не может, но Муза хладнокровно сообщает, что между ними всё кончено. Рассказчик уходит к себе домой шатаясь. Поздний час Главный герой на склоне лет вернулся из-за границы в родной город. Здесь он долго не был. Пожилой мужчина вспоминает свою первую любовь с юной девушкой. Несмотря на то, что прошло много лет, герой помнит всё в мелких деталях и во всех подробностях. В памяти всплывает и белое платье его возлюбленной, и даже её запах. Их счастью не суждено было сбыться — смерть забрала у героя любимую женщину. Он смог пронести память о своей любви через всю жизнь. Часть вторая Руся Поезд остановился на маленькой станции. Муж и жена выглянули в окно. Женщина увидела, что её муж тоскует. Он признался, что 20 лет назад недалеко от этих мест работал репетитором. Супруга догадалась, что в этой истории наверняка замешана девушка. Мужчина признался, что всё так и есть. У него случился роман с Марусей, которую все домашние называли просто Руся. Когда жена поинтересовалась, почему муж не предложил Русе руку и сердце, он обманул, сказав, что просто не захотел и уехал. На самом деле мать Руси не дала им быть вместе. Она прибежала к молодым людям с пистолетом и поставила дочь перед выбором. Дочь выбрала свою мать. Красавица Пожилой чиновник когда-то был женат на красавице, но она умерла, остался только семилетний сын. Мужчина женился второй раз на красавице, которая невзлюбила сразу же пасынка. Сначала мальчик спал на диванчике в другой комнате. Но красавица решила, что бархат может протереться. Поэтому ребёнка переложили спать на старый тюфяк, на полу. Чиновник не смел возразить своей жене-красавице, он в угоду ей стал делать вид, что у него никогда не было сына. Мальчик, одинокий во всём мире, стал жить самостоятельно, неслышно и незаметно. Он стелил и убирал свою постельку, рисовал в уголке на грифельной доске и читал одну и ту же книжку. Дурочка Сын дьякона учится в семинарии и приезжает к родителям на каникулы. В первую же ночь он просыпается от сильного плотского желания. Не зная, что делать, семинарист идёт на кухню. Там всегда спала кухарка, прозванная дурочкой. На протяжении целого лета юноша пользовался «дурочкой», а когда уехал, она родила мальчика. Через год семинарист вновь приехал на каникулы. Теперь ему было стыдно за связь с кухаркой, хотя все домашние прекрасно знали, что ребёнок у «дурочки» от него. Отец созвал много гостей и накрыл стол, чтобы отметить поступление сына в академию. Когда завели граммофон, на середину комнаты выбежал сын кухарки. Он был настоящим уродом, но милым, когда улыбался. Ребёнок стал вытанцовывать, нелепо, как мог. Семинарист не мог смотреть на ребёнка. Поэтому приказал выгнать кухарку из дома. Она с сыном пошла ходить по белому свету и жить на милостыню. Антигона Студент решил навестить родственника — дядю, которому отняли ноги. Для юноши это была дань уважения. Он думал, что приедет ненадолго. По приезду герой обратил внимание на красивую сиделку, которая ухаживала за дядей, — Антигону, как представил её генерал. Комнаты молодых людей находились рядом. И однажды вечером они разговорились, и всё закончилось близостью. Утром горничная пришла позвать её на помощь к больному генералу, и юноша босиком убежал в свою комнату, забыв туфли у кровати. Горничная доложила генеральше. Молодая красавица собралась уезжать под благовидным предлогом. Генеральша не стала удерживать девушку. Студент хотелось кричать от отчаянья. Антигона только помахала ему перчаткой на прощание. Смарагд Девушка Ксения любуется облаками, луной, звёздами. Ей нравится наблюдать за небом. Рядом юноша Толя, он разглядывает девушку и находит её милой. Ксения восхищается цветом неба, называет его «смарагд», который наводит её на мысли о рае. Толя не разделяет её возвышенного настроения и лезет целоваться, девушка, сдерживая слёзы, убегает. Юноша, не понимая Ксении, подумал, что она глупа до святости. Гость К господам в дом ворвался барин. Он приказал новой кухарке позвать хозяев. Та ответила, что их нет дома. Тогда боярин приказал передать, что приходил Адам Адамович, что завтра он снова зайдёт. Потом мужчина посмотрел на кухарку, подошёл к ней и повалил на сундук. Кухарка кричала, говорила, что она невинна, но он и слышать ничего не хотел. Потом она долго плакала до самого приезда хозяев. А на следующий день Адам Адамович не пришёл. Хозяин сообщил, что, вероятно, он уехал в Москву, так как собирался туда. Волки В деревне волки загрызли овцу. Поэтому местные боялись ездить вечерами. Барышня и гимназист ехали в повозке с кучером. Она, веселясь, зажигала спички, якобы боялась волков, попутно они целовались. Внезапно кучер осадил лошадей — впереди волки. Потом кони понесли галопом, но барышня успела перехватить вожжи у ошалевшего возницы. Она ударилась в темноте обо что-то. После этого у неё остался шрам. Когда кто-нибудь спрашивал у девушки про шрам, она сразу вспоминала поездки с гимназистом. И от воспоминаний ей становилось хорошо. Визитные карточки На теплоходе плыл писатель, которому понравилась женщина из третьего класса. Мужчина ждал эту даму. Накануне они познакомились, но добиваться сразу её он не стал, решил, что это можно сделать сегодня. Женщина рассказала писателю, что она едет от родной сестры, что дома у неё есть муж, но о замужестве она сожалеет. Ещё женщина рассказала о своей гимназической мечте — ей всегда хотелось заказать визитные карточки. В каюте писателя дама сама сняла с себя одежду, как бы делая вызов.
БУНИН короткие рассказы Муравский шлях,Свидание,Журавли,Капитал
Рассказ «Пароход «Саратов»» — Иван Бунин. В сумерки прошумел за окнами короткий майский дождь. Произведения Бунина были неоднократно экранизированы. Рассказы Бунина И.А. Основными темами ранних рассказов писателя стали – изображение крестьянства и разоряющегося дворянства. Перу Бунина принадлежит лишь четыре больших произведения: повести «Деревня», «Суходол» и «Митина любовь», а также роман «Жизнь Арсеньева» (после его выхода писателю была присуждена Нобелевская премия). Иван Бунин. произведений: 1243 томов: 16. книги в fb2 и epub.
Бунин Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы ...)
Уже закончилась вечерня в Вознесенском соборе, от храма по кривым улочкам брели в черном одеянии благообразные старушки. А навстречу шли счастливые молодые парочки, являя собой непреложную истину, что на свете по-прежнему есть любовь, что жизнь продолжается. Шли они той же Старосельской улицей, по которой много раз на свидание ходил Бунин, в поздний час направляясь к дому, где жили Пащенко ныне улица Пушкина, дом 57. И вот знакомый по фотографиям дом. Несмотря на свой почтенный возраст, благодаря стараниям жильцов он хорошо сохранился. Когда-то через калитку во двор и сад входил Иван Бунин. В саду его ждала Варя. О своем свидании с ней он писал в «Позднем часе»: «И вот в такую ночь, в тот поздний час ты ждала меня в вашем уже подсохшем к осени саду, и я тайком проскользнул в него: тихо отворил калитку, заранее отпертую тобой, тихо и быстро пробежал по двору и за сараем в глубине двора вошел в пестрый сумрак сада, где слабо белело вдали, на скамье под яблонями, твое платье, и, быстро подойдя, с радостным испугом встретил блеск твоих ждущих глаз». А сейчас в глубине сада сохранилась старая-престарая груша. Возможно, не раз стоял под ней с Варей Бунин. Впервые они познакомились в редакции газеты «Орловский вестник», в которой начал служить молодой Бунин, летом 1889 года.
Варвара Пащенко приходилась племянницей гражданскому мужу издательницы Н. Семеновой — Б. Старшему брату Юлию он писал об этой встрече: «Вышла к чаю утром девушка высокая, с очень красивыми чертами лица, в пенсне… Она показалась мне умною и развитою…» Обаятельная девушка навсегда поразила сердце впечатлительного юноши. Затем были встречи, «ухаживания». Помнил он и цветущий майский сад над Ворголом — в имении своего друга Арсения Бибикова. Пять часов они беседовали. А Варя «сперва играла на рояле в беседке всё из Чайковского, потом бродили по дорожкам. Говорили о многом; она, честное слово, здорово понимает в стихах, в музыке…» Её гимназическая образованность она окончила Елецкую женскую гимназию и начитанность покорили и пленили юношу, который рвался из тенет бедности к серьезной жизни и к литературе. Хотя сам сознавал: «Но чувства ровно никакого не было. В это время я как-то особенно недоверчиво стал относиться к влюблению…» Он все взвешивал и оценивал.
И все больше «симпатичных качеств» обнаруживал в девушке. А «с июня я начал бывать у них в доме. С конца июля я вдруг почувствовал, что мне смертельно жалко и грустно, например, уезжать от них…». Бунин со всей страстью молодости, поэтической своей душой — полюбил. Те три волшебных августовских дня и ночи в имении друга на Ворголе сблизили их. Варя — девушка трезвого и прагматичного ума — сомневалась в искренности его чувств. А он страдал, потерял голову: «Я рыдал в номере, как собака, и настрочил ей предикое письмо: я, ей-Богу, не помню его. Помню только, что умолял хоть минутами любить, а месяцами ненавидеть…» А жилось Ивану Алексеевичу в это время особенно тяжело. Брату Юлию он писал весною 1891 года: «Если бы ты знал, как мне тяжко! Я больше всего думаю о деньгах.
У меня ни копейки, заработать, написать что-нибудь — не могу.
Я сел в пустой и почти тёмной зале ресторана и стал ждать лакея. Но никто не шёл,-всё было пусто и удивительно тихо. В глубине залы совсем почернело,а за большим оконным стеклом,возле которого я сел,поднимался ветер,дымились низкие тучи и то и дело пушечными выстрелами бухали в набережную и высоко взвивались в воздух длинными пенистыми хвостами волны... Всё это было так странно и страшно,что я сделал усилие воли и вскочил с постели:оказалось,что я заснул,не раздевшись,не потушив свечки,которая почти догорела,тёмным дрожащим светом озаряя мой номер,и что уже второй час ночи. И я вскочил,ужаснувшись:что же я теперь буду делать? Выспался крепко,а ночи и конца не видно,а за окнами шумит крупный ливень,и я совершенно один во всем мире,где не спит только Давыдка! Я поспешно кинулся а Давыдке,в его погребок на Виноградной.
Ночь быда так непроглядна и дождь лил в её черноте так бурно,что погребок казался единственным живым местом не только во всем Поти,-теперь я был в Поти,-но и на всем кавказском побережье,даже больше-во всем мире. Но пока я добежал до него по каким-то узким,грязным и глухим переулкам,Давыдка уже вышел закрывать ставни на своём убогом окошке,собрался тушить свет и запирать двери.
Не оскудение, а запустение… Не спеша бегут лошади среди зеленых холмистых полей; ласково веет навстречу ветер, и убаюкивающе звенят трели жаворонков, сливаясь с однообразным топотом копыт. Вот с одного из косогоров еще раз показалась далеко на горизонте низким синеющим силуэтом станция. Но, обернувшись через минуту, я уже не вижу ее. Теперь вокруг тарантаса — только пары, хлеба и лощинки с дубовым кустарником… — Ну, что новенького, Корней? Плохо живем… Не много нового узнаю я и в имении сестры, где я всегда делаю остановку на пути к Родникам. Кажется, что еще год тому назад усадьба не была так ветха. Полы и потолки в зале еще немного покосились и потемнели, ветви запущенного палисадника лезут в окна, тесовые крыши служб серебрятся и дают кое-где трещины… А по двору, держа в поводу худого стригуна, запряженного в водовозку, еле бредет полуслепой и глухой Антипушка, и рассохшиеся колеса водовозки порою так неистово взвизгивают, что больно слушать. Ведь земля-то сущее золотое дно.
Но банк, банк! Вроде высыхающего пруда. Издали — хоть картину пиши. А подойди — затхлостью понесет, ибо воды-то в нем на вершок, а тины — на две сажени, и караси все подохли… Дно-то, действительно, золотое, только до него сам черт не докопается! II Дорога вьется сперва по перелескам. Потом пропадает в большом кологривовском заказе. В прежнее время она далеко обходила его; теперь ездит прямо, по двору усадьбы, раскинувшейся по бокам лесного оврага своим одичавшим садом и кирпичными службами. Как только в лес врывается громыхание бубенчиков, из усадьбы отвечает ему угрюмый лай овчарок, ведущих свой род от тех свирепых псов, что сторожили когда-то не менее свирепую и угрюмую жизнь старика Кологривова. Пока тарантас, сопровождаемый лаем, с грохотом катится по мостикам через овраги, смотрю на груды кирпичей, оставшихся от сгоревшего дома и потонувших в бурьяне, и думаю о том, что сделал бы старик Кологривов, если бы увидел нахалов, скачущих по двору его усадьбы! В детстве я слыхал про него поистине ужасы.
Одна из любовниц пыталась опоить его какими-то колдовскими травами, — он заточил ее своим судом в монастырь. Когда объявили волю, он «тронулся», как говорили, «в отделку» и с тех пор почти никогда не показывался из дому. Медленно разоряясь, он по ночам, дрожа от страха, что его убьют, сидел в шапочке с мощей угодника и громко читал заговоры, псалмы и покаянные молитвы собственного сочинения. Осенью однажды его нашли в молельной мертвым… — Не знаешь, не продали еще? Живет тут приказчик от наследников, а ему что ж? Не свое доброе. Без хозяина, известно, и товар — сирота. А земля тут — прямо золотое дно! А лес-то! Правда, славный лес.
Горько и свежо пахнет березами, весело отдается под развесистыми ветвями громыхание бубенчиков, птицы сладко звенят в зеленых чащах… На полянах, густо заросших высокой травой и цветами, просторно стоят столетние березы по две, по три на одном корню. Предвечерний золотистый свет наполняет их тенистые вершины. Внизу, между белыми стволами, он блестит яркими длинными лучами, а по опушке бежит навстречу тарантасу стальными просветами. Просветы эти трепещут, сливаются, становятся все шире… И вот опять мы в поле, опять веет сладким ароматом зацветающей ржи, и пристяжные на бегу хватают пучки сочных стеблей… — А вон и Батурино, — насмешливо говорит Корней. И я уже понимаю его. Добилась до последнего. Скучно лоснится на солнце мелкий длинный пруд желтой глинистой водой; баба возле навозной плотины лениво бьет вальком по мокрому серому холсту… С плотины дорога поднимается в гору мимо батуринского сада. Сад еще до сих пор густ и живописен, и, как на идиллическом пейзаже, стоит за ним серый большой дом под бурой, ржавой крышей. Но усадьба, усадьба! Целая поэма запустения!
От варка остались только стены, от людской избы — раскрытый остов без окон, и всюду, к самым порогам, подступили лопухи и глухая крапива. А на «черном» крыльце стоит и в страхе глядит на меня слезящимися глазами какая-то старуха. Поняв из моих неловких объяснений, что я хочу посмотреть дом, она спешит предупредить барыню. Больно, должно быть, Батуриной выходить после таких докладов! И правда, — когда через несколько минут отворяется дверь, я вижу растерянное старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз… Делаем вид, что мы очень рады друг другу, что этот осмотр дома — вещь самая обыденная, и Батурина любезным жестом приглашает войти, а другой дрожащей рукой старается застегнуть ворот своей темной кофточки из дешевенького нового ситцу. Бормоча что-то притворное, я вхожу в переднюю… О, да это совсем ночлежка! Темно, душно, стены закопчены дымом махорки, которую курит бывший староста Батуриных, Дрон, не покинувший усадьбу и доныне… Направо — дверь в его каморку, прямо — комната старух, скудно освещенная окном с двойными рамами, с радужными от старости стеклами… — Мы ведь в пристройке-с теперь живем, — виновато поясняет Батурина. Старуха трясет головой и смотрит недоумевающе и вопросительно. Расслышав, Батурина поспешно улыбается. И отворяет дверь в коридор… Еще мрачнее в этих пустых комнатах!
Первая, в которую я заглядываю из коридора, была когда-то кабинетом, а теперь превращена в кладовую: там ларь с солью, кадушка с пшеном, какие-то бутыли, позеленевшие подсвечники… В следующей, бывшей спальне, возвышается пустая и огромная, как саркофаг, кровать… И старуха отстает от меня и скрывается в кладовой, якобы чем-то озабоченная. А я медленно прохожу в большой гулкий зал, где в углах свалены книги, пыльные акварельные портреты, ножки столов… Галка вдруг срывается с криво висящего над ломберным столиком зеркала и на лету ныряет в разбитое окно… Вздрогнув от неожиданности, я отступаю к стеклянной двери на рассохшийся балкон, с трудом отворяю ее — и прикрываю глаза от низкого яркого солнца. Какой вечер! Как все цветет и зеленеет, обновляясь каждую весну, как сладостно журчат в густом вишеннике, перепутанном с сиренью и шиповником, кроткие горлинки, верные друзья погибающих помещичьих гнезд! IV Вечер в поле встречает нас целым архипелагом пышных золотисто-лиловых облаков на западе, необыкновенной нежностью и ясностью далей. Но Корней суров и задумчив. Он с наслаждением вытягивает мальчишку кнутом и сдержанно покрикивает на лошадей. И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить… — Всем не мед, — говорит он. Да нет, в долг-то не проживешь! Купят мужики сто — двести десятин, — конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга.
А пойдут свары — дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь! Ну, вот их-то, чертей, и зажать бы в тесном месте! Но Корней отводит глаза в сторону. Свежеет, и блеск вечера меркнет. Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту земли огромным мутно-малиновым шаром солнце. И что-то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей дали с мутно-малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом — дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью, — только изредка повевает откуда-то теплом… В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят вороны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца. Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженная! Слава Богу, хоть месяц всходит!
Всё веселее… V Воргол — нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места. Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров. Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание. И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу. А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку… Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себе свою ночную жизнь… — Корней, — говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, — надо ехать! Поедем шажком, а уж покормим дома. Корней останавливается. Ну его к черту!.. Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит.
Потом сдержанно отвечает: — Живем пока… — То есть как «пока»? А потом-то что ж? Все что-нибудь да будет… — Что же? Разойдется народ по другим местам, либо еще как… — А как? При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону. И молча лезет на козлы. На нем гимназический картуз, шелковая коричневая косоворотка, козловые сапожки с сафьяновым ободком на голенищах. Он сидит сзади отца на беговых дрожках, дрожки шибко катятся большой дорогой, а вокруг поле, летнее жаркое утро… Старую донскую кобылу подали к крыльцу чуть не на рассвете. Но, Боже, сколько раз заглядывал Иля в кабинет отца, в тщетной надежде, что разговор со старостой кончен! Уже и росистая трава в тени от амбаров успела высохнуть, и запахло в саду оцепеневшей на солнечном припеке черемухой… Даже кобыла и та стала задремывать от скуки: осела на левую заднюю ногу, прижала одно ухо, прикрыла глаза… Но всему бывает конец, кончилась и пытка ожидания.
Держится Иля за кожаную подушку сиденья, задрав ноги на заднюю ось и почти касаясь лбом ружейных стволов на спине отца, поглядывает, как трепещут сверкающие на солнце спицы, как бежит по пыли возле них белая, с подпалинами, Джальма, близко видит загорелую шею и широкий затылок под белым картузом… Солнце стоит высоко и сильно припекает, кожа на дрожках стала горячая, — приятно пахнет нагретой кожей и колесной мазью. Душная, густая пыль облаком встает из-под колес, парусиновый пиджак на плечах отца темнеет… Но вот и проселок — полевой рубеж, длинным узким коридором теряющийся меж стенами высокой серо-зеленой ржи. Отец сдерживает лошадь и закуривает, пуская через плечо клуб душистого дыма… Ах, эти проселки! Весело ехать по глубоким колеям, заросшим муравой, повиликой, какими-то белыми и желтыми цветами на длинных стеблях. Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе — жаркое солнце. Синие васильки, лиловый куколь и желтая сурепка цветут во ржи. Дрожки задевают колосья, растущие кое-где по дороге, и они однообразно клонятся под колесами и выходят из-под них черными, испачканными колесной мазью. Алексей в широкополой шляпе, высоко восседавший на своей тележке, за которой бежал жеребенок мышиного цвета, на длинных, тонких ножках… А не то вдали показывался тарантас, а в тарантасе — загорелый помещик в крылатке, в дворянском картузе, с изумленно выкаченными белками. Увидав соседа, он изумлялся еще более, радостно таращил глаза и разводил руками, меж тем как кучер в плисовой безрукавке и круглой шапочке с павлиньими перьями останавливал тройку. Останавливал лошадь и отец, слезал с дрожек навстречу вылезавшему из тарантаса толстяку — и начинались бесконечные разговоры.
Помещик говорит страшно громко, размахивает руками и все кого-то бранит… Потом над чем-то долго, с мучительным наслаждением хохочет, сотрясаясь всем телом… Отец тоже кричит и тоже хохочет. Помещик становится на подножку тарантаса, накренивая его, с трудом усаживается… Но не проходит и минуты, как сзади опять раздается крик: — Сосед! На минуточку! И опять стоянка, опять разговоры… Утомленная, но счастливая своими хлопотами Джальма сидит у колес и жарко дышит, изредка, с коротким стуком, ловя зубами мух. В небе блестят и кудрявятся белые облака, всюду столько света и радости, как бывает лишь в июне, и все неподвижнее становится воздух к полудню. Два желтых мотылька, как два лепестка розы, беззвучно и однообразно играют над склонившимися в оцепенении колосьями, над цветами и травами, нагретыми зноем. Сладко пахнет васильками. И, щурясь от солнца, Иля в забытьи следит за облаком, похожим на пуделя, которое, медленно тая, плывет по светозарной сини неба, прислушивается, как сипят в траве кузнечики, а над головою на тысячу ладов сонно звенит жалобными дискантами воздушная музыка насекомых, неумолчно воспевающих дали, млеющие в мареве зноя, радость и свет солнца, беспричинную, божественную радость жизни… Наговорившись, отец гонит лошадь шибко, и дрожки прыгают и несутся под изволок, к какому-то широкому логу среди степных косогоров. За этим логом следует подъем на покатую гору, залитую зелеными овсами, а с горы открывается вид на новый, еще более широкий и разлатый лог. Тут были заливные болотистые лужки, и мелкая степная речка, извивавшаяся по ним, делала много широких затонов, густо заросших зелеными щетками куги.
Оттого, что горизонт был со всех сторон замкнут этими похожими на ржаные хлебы косогорами, глухо было тут на редкость, но какая милая, своеобразная жизнь, жизнь куличков, бекасов и диких чирков, чувствовалась в тишине и глуши этих мелких затонов! И вдруг дребезжание сразу обрывается. Под горою ветерок спадает. Солнце печет, колеса шуршат в густой, насыщенной водой траве. Пресно пахнет теплым илом, разогретой кугою; белая как снег рыбалка неожиданно вырывается из кочкарников и сверкает в воздухе острыми крыльями… А вот и болото — серебристо-зеркальные затоны с островками тонколистой осоки… Не спуская с них глаз, отец передает Иле вожжи, осторожно слезает с дрожек и, скинув ружье, торопливо, но бесшумно направляется к ним. Длинные сапоги его тонут в мягких кочкарниках, серебристые пузыри болотного газа остаются в его следах, отпечатывающихся в бархатистой и влажной траве… От солнца и блеска воды светло так, что больно смотреть. И Джальма, быстро оглянувшись, вдруг — бултых в воду и, наслаждаясь прохладой, медленно плывет к затону, к камышам. Из воды видна только ее вытянутая прилизанная голова с опущенными ушами и длинный хвост, который плывет за ней, как чужой, как палка. Потом и голова и хвост заворачивают в камыши, отец входит по колена в воду и тоже скрывается в камышах. Проходит десять, двадцать минут напряженного молчания… Где-то далеко раздается тяжкий, глухой выстрел… Весь встрепенувшись, пристально глядит Иля вперед, но за камышами ничего не видно.
В камышах что-то осторожно попискивает и булькает; по широкой луже недалеко от дрожек, извиваясь, проплывает уж; перламутрово-голубые стрекозы с треском распускают длинные стеклянные крылышки, вылетая из горячей травы, а высоко в небе медленно вырастает и вытягивается большое белоснежное облако… Вот оно приняло образ сказочного исполина, а из затона, в котором, углубляя его, ярко светит отражение этого исполина, что-то глухо, угрюмо и жалобно ухнуло… Ухнуло и выжидательно замолчало… — Бычки! Воображение мгновенно создает образ какого-то фантастического существа, одного из тех страшных подводных жителей, что глубоко скрываются в болотах и только изредка высовывают свои лобастые рогатые головы с выпученными глазами на свет Божий. Что, если выглянет такой бычок именно теперь, в этот безмолвный час знойного полдня? И, косясь на затон, Иля не замечает, что картуз его съехал на затылок, что комары облепили ему потную шею и руки и что ослепительно жаркое солнце бьет прямо в лицо… Вдруг раздается кашель. Иля вздрагивает и мгновенно возвращается к действительности. Отец идет, по пояс мокрый, хлюпает тяжелыми сапогами, налитыми болотной водой. Да ведь это жучки! Водяные жучки! Отец раскраснелся, расстегнул ворот рубахи, лицо у него доброе и оживленное. Подойдя к дрожкам, он бросает Иле убитого чирка, и, мгновенно забыв о бычках, Иля с жадностью ловит его на лету.
Чирок еще теплый! Головка с закатившимися глазами, подернутыми белесою пленкой, бессильно падает на радужный зобик, брюшко в запекшейся крови… Но как оно славно пахнет тиной и порохом! И Джальма вылезает из осоки тоже веселая и удовлетворенная. Глаза безумные, с длинного красного языка льет слюна, белая атласная шерсть вся прилизана, уши висят, ноги в иле, — точно в черных чулках… Мокрые блестящие шины колес снова шуршат по бархатной сочной траве, изредка врезываясь в воду и разбрасывая во все стороны светлые длинные брызги. Лужи, в которых золотыми полосами то там, то здесь резко вспыхивает жаркий солнечный блеск, мелькают перед глазами… Из куги то и дело с жалобными стонами вырываются кулички… Потом мягкий кочкарник сразу обрывается, — дрожки снова трещат по дороге, убегающей в гору… Ах, когда Иля вырастет, он будет самым счастливым человеком в мире! Он поселится на хуторе, будет жить только охотой, будет каждый день чистить кирпичом и промывать свое ружье, будет варить себе кулеш, спать возле порога дома на войлоке, а просыпаться еще в ту пору, когда едва-едва брезжит зелено-серебристый рассвет… Но и теперь чудесно. Дышит Иля чистым полевым ветром, слушает хохлатых жаворонков, распевающих над полями, в облаках, в бесконечном просторе… Степь вокруг, куда ни кинь взор, зеленая, ровная, вольная. И ни души в степи, ни кустика, ни деревца, — только далеко впереди машет, как утопающий руками, чья-то мельница. Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу.
Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и наконец подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу! Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора. Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне? Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком. Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: «Шаркни ножкой! И я понял это — и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно: — Покойной ночи. Но мог ли ты удовлетвориться таким миром?
Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне: — Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Можно ли было после этого медлить ответом? А я все-таки помедлил. Я, видишь ли, очень, очень умный дядя… II Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу. Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши — непременно цветные! И все это сразу в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры.
Но ты замотал головою. Ну пожа-алуйста! Ты задумался. Ну а цифры? Ведь можно же, — сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, — ведь можно же в царский день показывать цифры? Вот завтра или вечером — покажу. Сказал — завтра. Нет, покажи сейчас! Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех — лишаю тебя счастья, радости… Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей. И я твердо отрезал: — Завтра.
Раз сказано — завтра, значит, так и надо сделать. И стал поспешно одеваться. И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: «Отче наш, иже еси на небеси…» — и проглотил чашку молока, — вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики… И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами. Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы — бабушка, мама и я — сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению. III Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки. В ответ на это ты — трах ногами в пол! Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься.
Трах ногами в пол! Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя. Но вот тут-то и начинается история. Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя. Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употреблять усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного. Но и этим дело не кончилось. Ты крикнул снова. Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, — крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам Господь Бог улыбнулся бы при этом крике.
Я же в бешенстве вскочил со стула. Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса! И уже без всякой радости, а только для того, чтобы показать, что ты не испугался, криво и жалко ударил в пол каблуками. А я — я кинулся к тебе, дернул тебя за руку, да так, что ты волчком перевернулся передо мною, крепко и с наслаждением шлепнул тебя и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. Вот тебе и цифры! IV От боли, от острого и внезапного оскорбления, так грубо ударившего тебя в сердце в один из самых радостных моментов твоего детства, ты, вылетевши за дверь, закатился таким страшным, таким пронзительным альтом, на какой не способен ни один певец в мире. И надолго, надолго замер… Затем набрал в легкие воздуху еще больше и поднял альт уже до невероятной высоты… Затем паузы между верхней и нижней нотами стали сокращаться, — вопли потекли без умолку. К воплям прибавились рыдания, к рыданиям — крики о помощи.
Сознание твое стало проясняться, и ты начал играть, с мучительным наслаждением играть роль умирающего. Ой, мамочка, умираю! Но ты не смолкал. Разговор, конечно, оборвался. Мне было уже стыдно, и я зажигал папиросу, не поднимая глаз на бабушку. А у бабушки вдруг задрожали губы, брови, и, отвернувшись к окну, она стала быстро, быстро колотить чайной ложкой по столу. Ой, милая моя бабушка! И бабушка едва сидела на месте. Ее сердце рвалось в детскую, но, в угоду мне и маме, она крепилась, смотрела из-под дрожащих бровей на темневшую улицу и быстро стучала ложечкой по столу.
Рецензия на кн. Избранные стихи, 1900—1925. Берлин, 1929.. Орион днем! Как благодарить Бога за все, что дает Он мне, за всю эту радость, новизну! И неужели в некий день все это, мне уже столь близкое, привычное, дорогое, будет сразу у меня отнято, — сразу и уже навсегда, навеки, сколько бы тысячелетий ни было еще на земле? Как этому поверить, как с этим примириться? Ориентироваться в звездном небе писателя научил двоюродный племянник Николай Пушешников. Запись сделана в Красном море — именно поэтому Орион был виден на небе до того, как стемнело. О путешествиях «Что касается вообще странствований, то у меня сложилась относительно этого даже некоторая философия. Я не знаю ничего лучше, чем путешествие». Из интервью газете «Голос Москвы». Путешествуя по Европе Швейцарии, Германии, Австрии, Франции, Капри , он не имел точного плана и переезжал из города в город в зависимости от настроения и обстоятельств.
Книги Иван Бунин читать онлайн
Тогда Глебов решил, что один вернётся в Москву, подумав, что женщина обманула его. И только вечером он узнал из газет, что Генрих была убита известным писателем. Натали Мещерскому хотелось любовных утех. В погоне за ними он исколесил всю округу и остановился у дяди, с которым жила дочь Соня. Сначала студент начал заигрывать с Соней. Но та дала понять, что ничего не получится. Зато намекнула, что у неё есть подруга Натали. Она точно придётся Мещерскому по нраву. Вечером студент и Соня целовались, а утром он увидел красавицу Натали. Соня приказала делать вид, будто Мещерский влюблён в Натали, чтобы отец ничего не смог заподозрить.
Так студент начал изображать влюблённого в Натали, а сам целовался с Соней. Как-то они сидели с Натали, которая поинтересовалась, любит ли он Соню. Он ответил, что нет. Они договорились, что Мещерский уедет к себе, а затем Натали к себе. Тогда студент сможет приезжать к ней. Когда он вошёл в комнату, то услышал голос Сони. Она уже ждала его. А в это время пришла Натали, и застала его с кузиной. Натали в скором времени стала супругой богатого помещика.
Он через два года умер, и Натали осталась одна с ребёнком. Студент решил приехать на похороны её мужа. После окончания учёбы, Мещерский начал жить с Гашей. Он служила у них в доме, когда ещё была жива мать. У них родился мальчик, после чего он предложил ей обвенчаться, но она была против. Гаша сказала, что Мещерскому надо развеяться, но измены она не потерпит. Если об этом узнает, то просто утопится. По дороге домой он решил увидеть Натали и заехал к ней. Они разговаривали, а ночью она сама к нему пришла.
После страстной ночи Мещерский уехал домой. Через несколько месяцев Натальи не стало: она умерла при родах. Часть третья В одной знакомой улице Главный герой ходит по парижским улицам и вспоминает юную девушку, с которой у него была любовь. Она приехала в Москву на курсы, и он приходил к ней домой. Они целовались, пили чай, смотрели на снежинки, которые кружились за окном. А потом он проводил её на вокзал и сказал, что приедет, но не приехал. Речной трактир Рассказчик был в ресторане и увидел доктора, который рассказал ему, что только что поэт Брюсов учинил скандал. Поэт пришёл в ресторан с девушкой, заказал место, но его не оказалось. И доктор вспомнил свою историю.
Когда-то он увидел очень красивую девушку и решил проследить за ней. Девушка пришла в церковь, потом преклонила колени и начала горячо молиться. Затем они встретились в трактире, куда она пришла с известным развратником и пьяницей. Доктор не выдержал и всё рассказал девушке. Она горько плакала. Доктор довёз её до центра на извозчике. После этого они никогда не виделись. Кума На одной из подмосковных дач ведут беседу кум и кума. Кум жалуется, что ему надо врача, потому что он заболел, так как его сразила страсть к ней.
Ночь они провели вместе, а потом кум уехал. Женщина обещала к нему приехать, придумав что-нибудь для мужа. Кум думал, что тогда их любовь закончится. Начало Рассказчик вспоминал, как он потерял невинность. Ему было всего 12 лет. Он ехал с матерью на поезде. На одной станции в купе сели женщина и её муж. И тут впервые мальчик увидел, как женщина раздевалась. В один момент одежда слетела, и он увидел часть её тела.
Потом дама уснула, а мальчик наблюдал за ней, не отрывая глаз. Дубки Герою было 23 года, когда отправился в отпуск домой, где встретил Анфису. Женщина была замужем, но его это не остановило. Молодой человек приезжал в гости просто так. Однажды Анфиса сама пригласила его в гости, сказав, что мужа не будет. Они сидели за столом и разговаривали, когда вдруг вернулся муж. Увидев, что пара сидит за столом, он приказал гостю уезжать. А на следующий день стало известно, что муж просто повесил Анфису. Его потом избили и отправили в Сибирь.
Барышня Клара Грузин по приезду в Петербург обедал в ресторане и обратил внимание на привлекательную брюнетку. Он подождал, пока она выйдет и предложил проводить или съездить куда-нибудь, чтобы выпить шампанского. Брюнетка сказала, что можно поехать к ней. Там они выпили, и грузин начал приставать к даме, но она хотела немного подождать. С размаха мужчина ударил брюнетку бутылкой по голове. У женщины потекла изо рта кровь. Ираклий испугался, собрал вещи и уехал. В дороге через два дня его арестовали. Мадрид На Тверской к герою подошла девушка и сама предложила пойти с ним.
Они пошли в гостиничный номер «Мадрид». Девушку звали Поля. Ей было всего 17 лет. Поля рассказала о том, что она работала не одна, но двух её подруг забрали. А потом она уснула, а герой всё о ней думал. Он сказал, что она будет спать только с ним. Поля была согласна на всё. Второй кофейник Катька живёт с художником. Он рисовал её час, а потом просил поставить второй кофейник.
Она и позирует, и хозяйничает. Катя его любовница. Она вспоминает, как жила с другим художником. Она была невинна, а он сделал её женщиной насильно. Ещё Катя не может забыть, как работала в трактире, пока её не позвали художники. Так она начала позировать то одному, то другому. Сначала её рисовали одетой, а потом она начала позировать и без одежды. Железная шерсть Герой рассказывает, что Железной шерстью звали медведя, который мог согрешить с женщинами. Рассказчик был женат, но его жена просила отпустить её, чтобы могла она в монастырь уйти.
Однако страсть взяла верх, и герой не смог совладать с собой. Он взял молодую жену силой, но понял, что она уже не была невинна. Когда он уснул, его жена убежала в лес и повесилась. Когда её нашли, рядом с ней ходил медведь. Холодная осень Повествователь — девушка. Она рассказывает, как друг отца гостил у них дома. В скором времени отец сказал, что он её жених. А через месяц началась война, и он ушёл на фронт. Свадьбу отложили до весны.
Перед отправкой на фронт он заскочил к рассказчице и спросил, забудет ли она его, если он погибнет. Девушка об этом даже и слышать не хотела. Он сказал ей, чтобы она порадовалась, пожила, а потом пришла к нему. Его убили ровно через месяц, а потом умерли родители героини. Она сначала распродала свои вещи, а потом уехала с мужчиной в Турцию. С ним был племянник с ребёнком и женой. Ребёнка родители отдали рассказчице, а сами просто сбежали. Девочка выросла и уехала, а женщина осталась одна. Она живёт только одной мечтой — поскорее встретиться на том свете со своим женихом.
Пароход Саратов Павел Сергеевич приехал к ней, чтобы услышать, что она больше не хочет его видеть. Она приняла решение и хочет вернуться к своему бывшему, который её ждёт и прощает за всё. Павел Сергеевич грозно сказал, что не отдаст любимую. Потом он просто выстрелил ей в голову.
Категория: Открываем Бунина вместе Опубликовано: 31. Из-под его пера вышло большое количество стихов, повестей и рассказов. По мотивам многих Бунина книг были поставлены пьесы и сняты художественные фильмы.
Всеобщую любовь снискали знаменитые рассказы классика. Мы рекомендуем вам его произведения потому что... Чистый понедельник Рассказ очень маленький, и освещает лишь малую часть жизни героев. Исследователи бунинского творчества сходятся во мнении, что в «Чистом понедельнике» нашла отражение первая любовь автора. Солнечный удар Военный и очаровательная девушка знакомятся на палубе корабля. Ещё какое-то время назад она знать не знала о существовании этого мужчины, однако любовь толкает её на удивительные поступки. Это чувство здесь как метеорологическое явление — и как болезнь.
Природа Прованса напоминала Бунину Крым, который он очень любил. В Грассе его навещал Рахманинов. Под бунинской крышей жили начинающие литераторы — он учил их литературному мастерству, критиковал написанное ими, излагал свои взгляды на литературу, историю и философию. Рассказывал о встречах с Толстым, Чеховым, Горьким. В ближайшее литературное окружение Бунина входили Н. Тэффи, Б. Зайцев, М. Алданов, Ф. Степун, Л.
Шестов, а также его «студийцы» Г. Кузнецова последняя любовь Бунина и Л. Все эти годы Бунин много писал, чуть ли не ежегодно появлялись его новые книги. Вслед за «Господином из Сан-Франциско» в 1921 году в Праге вышел сборник «Начальная любовь», в 1924 году в Берлине — «Роза Иерихона», в 1925 году в Париже — «Митина любовь», там же в 1929 году — «Избранные стихи» — единственный в эмиграции поэтический сборник Бунина вызвал положительные отклики В. Ходасевича, Н. Тэффи, В. В «блаженных мечтах о былом» Бунин возвращался на родину, вспоминал детство, отрочество, юность, «неутоленную любовь». Как отмечает Е. Степанян: «Бинарность бунинского мышления — представление о драматизме жизни, связанное с представлением о красоте мира, — сообщает бунинским сюжетам интенсивность развития и напряженность.
Та же интенсивность бытия ощутима и в бунинской художественной детали, приобретшей еще большую чувственную достоверность по сравнению с произведениями раннего творчества». До 1927 года Бунин выступал в газете «Возрождение», затем по материальным соображениям в «Последних новостях», не примыкая ни к одной из эмигрантских политических группировок. В 1930 году Иван Алексеевич написал «Тень птицы» и завершил, пожалуй, самое значительное произведение периода эмиграции — роман «Жизнь Арсеньева». Вера Николаевна писала в конце двадцатых годов жене писателя Б. Зайцева о работе Бунина над этой книгой: «Ян в периоде не сглазить запойной работы: ничего не видит, ничего не слышит, целый день не отрываясь пишет… Как всегда в эти периоды, он очень кроток, нежен со мной в особенности, иногда мне одной читает написанное — это у него "большая честь". И очень часто повторяет, что он меня никогда в жизни ни с кем не мог равнять, что я — единственная, и т. Описание переживаний Алексея Арсеньева овеяно печалью о минувшем, о России, «погибшей на наших глазах в такой волшебно краткий срок». В поэтическое звучание Бунин сумел перевести даже сугубо прозаический материал серия коротких рассказов 1927—1930 годов: «Телячья головка», «Роман горбуна», «Стропила», «Убийца» и др. В 1922 году Бунин впервые был выдвинут на Нобелевскую премию.
Его кандидатуру выставил Р. Роллан, о чем сообщал Бунину М. Алданов: «…Ваша кандидатура заявлена и заявлена человеком, чрезвычайно уважаемым во всем мире».
Запись сделана в Красном море — именно поэтому Орион был виден на небе до того, как стемнело. О путешествиях «Что касается вообще странствований, то у меня сложилась относительно этого даже некоторая философия. Я не знаю ничего лучше, чем путешествие». Из интервью газете «Голос Москвы».
Путешествуя по Европе Швейцарии, Германии, Австрии, Франции, Капри , он не имел точного плана и переезжал из города в город в зависимости от настроения и обстоятельств. Константинополь, Палестина, Сирия, Египет были любимыми местами Бунина, а самой дальней точкой его плавания стал Цейлон. Заруби это себе на носу, Митрич». По всей видимости, он читал Бодлера в переводe Эллиса Льва Львовича Кобылинского и слегка переиначил. Там эта цитата звучит следующим образом: «Чем больше хочешь, тем лучше хочешь. Чем больше работаешь, тем лучше работаешь и тем более хочешь работать. Чем больше производишь, тем становишься плодовитее» Бодлер Ш.
В деревне он преображался… Разложив вещи по своим местам… он несколько дней, самое большое неделю предавался чтению — журналов, книг, Библии, Корана. А затем, незаметно для себя, начинал писать».
Бунин Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы ...)
В 1896 г. Лонгфелло «Песнь о Гайавате» , открывший несомненный талант переводчика и до настоящего времени оставшийся непревзойдённым по верности оригиналу и красоте стиха. В 1897 г. В духовной биографии Бунина важны сближение в эти годы с участниками «сред» писателя Н. Телешова и особенно встреча в конце 1895 г. Преклонение перед личностью и талантом Чехова Бунин пронёс через всю свою жизнь, посвятив ему свою последнюю книгу неоконченная рукопись «О Чехове» была опубликована в Нью-Йорке в 1955 г. В начале 1901 г. Знакомство в 1899 г. Бунина в начале 1900-х гг. Бунина том шестой увидел свет уже благодаря издательству «Общественная польза» в 1910 г. Рост литературной известности принёс И.
Бунину и относительную материальную обеспеченность, что позволило ему осуществить давнишнюю мечту — отправиться в путешествие за границу. В 1900—1904 гг. Впечатления от поездки в Константинополь в 1903 г. В ноябре 1906 г. Зайцева Бунин познакомился с Верой Николаевной Муромцевой 1881—1961 , ставшей спутницей писателя до конца его жизни, и весной 1907 г. Осенью 1909 г. Академия наук присудила И. Бунину вторую Пушкинскую премию и избрала его почётным академиком, но подлинную и широкую известность принесла ему повесть «Деревня» , опубликованная в 1910 г. В начале 1910-х гг. В декабре 1911 г.
Бунина , а в 1915 г. Маркса вышло его полное собрание сочинений в шести томах. В 1912—1914 гг. Бунин принимал ближайшее участие в работе «Книгоиздательства писателей в Москве» , и сборники его произведений выходили в этом издательстве один за другим — «Иоанн Рыдалец: рассказы и стихи 1912—1913 гг.
В праздничные дни мещане ведут бойкую торговлю — продают свой урожай белоголовым мальчишкам, разнаряженным девкам, важной старостихе. Вечером суета стихает, только сторожа бодрствуют, охраняя плодовые деревья, чтобы те не отрясли. Глава II Осени радуются не только мещане, но и простое мужичье, крестьяне, которые по приметам престольных праздников выведывают, какой будет зима и весь следующий год. Автор по-доброму завидует размеренному порядку в быту у зажиточных мужиков и радуется, что не застал крепостного права. Склад их жизни мало чем отличается от склада жизни старых дворян. По праздникам обязательны обильные застолья, когда щедрые угощения готовятся из того, что родит сад. Глава III Родовых гнезд, хозяева которых жили на широкую ногу, осталось мало. Единственное, что теперь поддерживает дух и традиции прошлого во многих усадьбах, — это псарни и сады. За счет псарен существует охота, некогда бывшая одной из главных забав русской аристократии.
Презентация про Бунина. Бунин писатель 20 века. Анализ рассказа легкое дыхание Бунин. Что такое легкое дыхание в рассказе Бунина. Анализ легкое дыхание Бунин. Композиция произведения Бунина легкое дыхание. Старший брат Ивана Алексеевича Бунина. Произведения Бунина. Литературное творчество Бунина. Творческий путь Бунина. Бунин творческий путь кратко. Биография Ивана Алексеевича Бунина 4 класс кратко. Книги Ивана Бунина. Бунин 1930. География Ивана Алексеевича Бунина. Биография Ивана Алексеевича Бунина. Бунин поэты 20 века. Стихотворение Бунина. Лирика Бунина. Бунин лирика. Родина Бунина. Эпиграф Бунина. Бунин высказывания. Анализ произведения темные аллеи Бунин краткое. Анализ произведения темные аллеи Бунина кратко. Анализ рассказа темные аллеи Бунина план. Бунин известные произведения для детей. Произведения Бунина самые известные. Произведения о любви. Нефедка Бунин. Темные аллеи Бунина. План Ивана Алексеевича Бунина 5 класс. Бунин 1920. Анализ рассказа господин из Сан-Франциско. Смысл рассказа господин из Сан-Франциско. Господин из Сан-Франциско Бунина. Творчество Бунина Бунин. Рассказ Бунина цифры. Бунина творчество список. Произведения Бунина список. Перечень произведений и. Книга Бунина темные аллеи. Книги Ивана Алексеевича Бунина. Бунин Антоновские яблоки деревня. Произведение Бунина Антоновские яблоки. Рассказ Антоновские яблоки Бунин. Биограф про Ивана Алексеевича Бунина. Бунин краткая биография.
Варя работала в управлении Орловско-Витебской железной дороги. Бунин, оставив работу в «Орловском вестнике», переезжает в Полтаву, к брату Юлию, которого просит найти место и для Варвары Владимировны. В Полтаве Иван Алексеевич некоторое время работает библиотекарем, статистом в земском управлении, пишет для местной прессы статьи на сельскохозяйственную и другие темы. В письме Варе от 17 марта 1892 года Бунин пишет: «Каждое солнечное утро, когда я через городской сад иду в библиотеку, чувствую теплый легкий ветерок, который сушит дорожки, вызывает во мне воспоминания о прошлогодней весне, о елецком городском саде и о милой высокой девушке, которая в своем драповом пальто, в картузике быстро идет по аллее и близоруко вглядывается, ищет меня!.. Родители ее так и не дали согласия на семейный союз, жили они гражданским браком. Далеко не безоблачной была их совместная жизнь. Она была полна не только радостями, но и огорчениями, взаимными упреками, размолвками. Несмотря на взаимную симпатию, Бунин и Пащенко по своему характеру, духовным интересам были совсем разными людьми. Склонный к идеализации, Иван Алексеевич постепенно стал прозревать, видеть то, что его Варя не соответствует его идеалам. Воспитанную в достатке, ее тяготила материальная неустроенность, ей были чужды его творческие планы. Но годы, проведенные с Варей, были наиболее важными в становлении его как личности, как литератора. Ничто — ни нищета, разорение родного родового гнезда, распад семьи Буниных, неясность собственного будущего, непонимание Вари — не мешало его ощущению, что он на правильном пути, на пути в литературу. Бунин как писатель родился из пламени пусть и короткой, мучительной, но яркой любви к Варе Пащенко. Любви, сгоревшей дотла… Расставались они долго и мучительно. В мае 1894 года Иван Алексеевич сообщает в письме брату: «С Варей мы расходимся окончательно. Мое настроение таково, что у меня лицо как у мертвеца, полежавшего с полмесяца…» 4 ноября 1894 года, воспользовавшись отсутствием Ивана Алексеевича, Пащенко уехала из Полтавы. На столе он нашел записку: «Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом». И здесь сказалось ее «актерство», недаром она грезила сценой, видя на ней себя драматической актрисой. Разрыв отношений с Варварой Пащенко для Ивана Алексеевича явился огромным душевным ударом, он был на грани самоубийства. А здесь пришло известие — словно обухом по голове — его Варя выходит замуж, и не за кого-нибудь, а за друга — Арсения Бибикова. В смятении чувства Бунин едет в Елец. Он не знает, что предпринять. Узнав о женитьбе друга на Варе, он «насилу выбрался на улицу, потому что совсем зашумело в ушах и голова похолодела, и почти бегом бегал часа три по Ельцу…» Он три часа метался между домами Бибиковых и Пащенко. Бунин «…хотел ехать сейчас же на Воргол, идти к Пащенко и т. На вокзале у меня лила кровь из носу, и я страшно ослабел. А потом ночью пёр со станции в Огневку, и брат, никогда не забуду я этой ночи! Ах, ну к черту их — тут, очевидно, роль сыграли 200 десятин земельки». Навсегда в памяти у него осталась эта кошмарная ночь. В конце 1894 года Варя прислала ему короткое письмецо. Написала по-женски рассудительно, суховато. И он простил ее. Он всегда прощал женщин за наносимые ему страдания и обиды в благодарность за их любовь.
Сборник рассказов «Темные аллеи».
10 произведений Ивана Бунина, которые невозможно не прочитать | В этот же период произведения Бунина стали печататься в столичных изданиях, творчество молодого писателя вызвало внимание литературных знаменитостей. |
Иван Бунин - Подснежник- читает - Miliza ~ Проза (Рассказ) | Бунин как писатель родился из пламени пусть и короткой, мучительной, но яркой любви к Варе Пащенко. |
Videos Иван Бунин - Рассказы 1932-1952 годов (Аудиокнига) | | Новости музея И.А. Бунина Новости объединенного литературного музея. |
Аудиокнига Вечер короткого рассказа. Александр Куприн, Иван Бунин - слушать онлайн бесплатно | По словам Веры Муромцевой-Буниной, героем рассказа был крестьянин, друг Бунина в юности, который позже стал жертвой всероссийского голода. |
Бунин Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы ...)
Но тотчас вслед за тем был поражен его высокой фигурой, офицерским картузом, узкой шинелью и рукой в замшевой перчатке, которой он, широко шагая, держал ее под руку. Я отшатнулся от окна, упал в угол дивана. Рядом был вагон второго класса — я мысленно видел, как он хозяйственно вошел в него вместе с нею, оглянулся, — хорошо ли устроил ее носильщик, — и снял перчатку, снял картуз, целуясь с ней, крестя ее… Третий звонок оглушил меня, тронувшийся поезд поверг в оцепенение… Поезд расходился, мотаясь, качаясь, потом стал нести ровно, на всех парах… Кондуктору, который проводил ее ко мне и перенес ее вещи, я ледяной рукой сунул десятирублевую бумажку… Войдя, она даже не поцеловала меня, только жалостно улыбнулась, садясь на диван и снимая, отцепляя от волос, шляпку. И ужасно хочу пить. Дай мне нарзану, — сказала она, первый раз говоря мне «ты». Я дала ему два адреса, Геленджик и Гагры. Ну вот, он и будет дня через три-четыре в Геленджике… Но бог с ним, лучше смерть, чем эти муки… Утром, когда я вышел в коридор, в нем было солнечно, душно, из уборных пахло мылом, одеколоном и всем, чем пахнет людный вагон утром.
За мутными от пыли и нагретыми окнами шла ровная выжженная степь, видны были пыльные широкие дороги, арбы, влекомые волами, мелькали железнодорожные будки с канареечными кругами подсолнечников и алыми мальвами в палисадниках… Дальше пошел безграничный простор нагих равнин с курганами и могильниками, нестерпимое сухое солнце, небо, подобное пыльной туче, потом призраки первых гор на горизонте… Из Геленджика и Гагр она послала ему по открытке, написала, что еще не знает, где останется. Потом мы спустились вдоль берега к югу. Мы нашли место первобытное, заросшее чинаровыми лесами, цветущими кустарниками, красным деревом, магнолиями, гранатами, среди которых поднимались веерные пальмы, чернели кипарисы… Я просыпался рано и, пока она спала, до чая, который мы пили в семь, шел по холмам в лесные чащи. Горячее солнце было уже сильно, чисто и радостно. В лесах лазурно светился, расходился и таял душистый туман, за дальними лесистыми вершинами сияла предвечная белизна снежных гор… Назад я проходил по знойному и пахнущему из труб горящим кизяком базару нашей деревни: там кипела торговля, было тесно от народа, от верховых лошадей и осликов, — по утрам съезжалось туда на базар множество разноплеменных горцев, — плавно ходили черкешенки в черных, длинных до земли одеждах, в красных чувяках, с закутанными во что-то черное головами, с быстрыми птичьими взглядами, мелькавшими порой из этой траурной закутанноcти. Потом мы уходили на берег, всегда совсем пустой, купались и лежали на солнце до самого завтрака.
После завтрака — все жаренная на шкаре рыба, белое вино, орехи и фрукты — в знойном сумраке нашей хижины под черепичной крышей тянулись через сквозные ставни горячие, веселые полосы света. Когда жар спадал и мы открывали окно, часть моря, видная из него между кипарисов, стоявших на скате под нами, имела цвет фиалки и лежала так ровно, мирно, что, казалось, никогда не будет конца этому покою, этой красоте. На закате часто громоздились за морем удивительные облака; они пылали так великолепно, что она порой ложилась на тахту, закрывала лицо газовым шарфом и плакала: еще две, три недели — и опять Москва! Ночи были теплы и непроглядны, в черной тьме плыли, мерцали, светили топазовым светом огненные мухи, стеклянными колокольчиками звенели древесные лягушки. Когда глаз привыкал к темноте, выступали вверху звезды и гребни гор, над деревней вырисовывались деревья, которых мы не замечали днем. И всю ночь слышался оттуда, из духана, глухой стук в барабан и горловой, заунывный, безнадежно-счастливый вопль как будто все одной и той же бесконечной песни.
Недалеко от нас, в прибрежном овраге, спускавшемся из лесу к морю, быстро прыгала по каменистому ложу мелкая, прозрачная речка. Как чудесно дробился, кипел ее блеск в тот таинственный час, когда из-за гор и лесов, точно какое-то дивное существо, пристально смотрела поздняя луна! Иногда по ночам надвигались с гор страшные тучи, шла злобная буря, в шумной гробовой черноте лесов то и дело разверзались волшебные зеленые бездны и раскалывались в небесных высотах допотопные удары грома. Тогда в лесах просыпались и мяукали орлята, ревел барс, тявкали чекалки… Раз к нашему освещенному окну сбежалась целая стая их, — они всегда сбегаются в такие ночи к жилью, — мы открыли окно и смотрели на них сверху, а они стояли под блестящим ливнем и тявкали, просились к нам… Она радостно плакала, глядя на них. Он искал ее в Геленджике, в Гаграх, в Сочи. На другой день по приезде в Сочи он купался утром в море, потом брился, надел чистое белье, белоснежный китель, позавтракал в своей гостинице на террасе ресторана, выпил бутылку шампанского, пил кофе с шартрезом, не спеша выкурил сигару.
Возвратясь в свой номер, он лег на диван и выстрелил себе в виски из двух револьверов. Под эти праздники в доме всюду мыли гладкие дубовые полы, от топки скоро сохнувшие, а потом застилали их чистыми попонами, в наилучшем порядке расставляли по своим местам сдвинутые на время работы мебели, а в углах, перед золочеными и серебряными окладами икон, зажигали лампады и свечи, все же прочие огни тушили. К этому часу уже темно синела зимняя ночь за окнами и все расходились по своим спальным горницам. В доме водворялась тогда полная тишина, благоговейный и как бы ждущий чего-то покой, как нельзя более подобающий ночному священному виду икон, озаренных скорбно и умилительно. Зимой гостила иногда в усадьбе странница Машенька, седенькая, сухенькая и дробная, как девочка. И вот только она одна во всем доме не спала в такие ночи: придя после ужина из людской в прихожую и сняв с своих маленьких ног в шерстяных чулках валенки, она бесшумно обходила по мягким попонам все эти жаркие, таинственно освещенные комнаты, всюду становилась на колени, крестилась, кланялась перед иконами, а там опять шла в прихожую, садилась на черный ларь, спокон веку стоявший в ней, и вполголоса читала молитвы, псалмы или же просто говорила сама с собой.
Так и узнал я однажды про этого «Божьего зверя, Господня волка»: услыхал, как молилась ему Машенька. Мне не спалось, я вышел поздней ночью в зал, чтобы пройти в диванную и взять там что-нибудь почитать из книжных шкапов. Машенька не слыхала меня. Она что-то говорила, сидя в темной прихожей. Я, приостановясь, прислушался. Она наизусть читала псалмы.
Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится… На аспида и василиска наступишь, попрешь льва и дракона… На последних словах она тихо, но твердо повысила голос, произнесла их убежденно: попрешь льва и дракона. Потом помолчала и, медленно вздохнув, сказала так, точно разговаривала с кем-то: — Ибо Его все звери в лесу и скот на тысяче гор… Я заглянул в прихожую: она сидела на ларе, ровно спустив с него маленькие ноги в шерстяных чулках и крестом держа руки на груди.
Истории, рассказанные Антоном Чеховым, так же окрашены тоской по настоящему и несбывшемуся чувству. Писатель считал, что «любовь — это или остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь».
Любовь в его знаменитом рассказе «Дама с собачкой» имеет привкус горечи от невозможности двух любящих людей обрести счастье. Герои, встретив настоящую любовь уже в зрелом возрасте, понимают, как пуста и бессмысленна их жизнь, и досадуют на жестокость судьбы, которая сыграла с ними злую шутку: подарила любовь слишком поздно, когда у каждого есть уже семья, груз безрадостной личной жизни, тщетности надежд на лучшее. А в рассказе «Ариадна» любовь — это способ манипулирования одного человека другим. Героиня, красивая, но такая холодная, ведет с влюбленным в нее мужчиной жестокую игру, то отталкивая, то даря ему надежду, превращая его в несчастную марионетку.
Насладитесь лучшими историями любви, вышедшими из-под пера русских классиков, они посвящены прекрасному и неоднозначному чувству, без которого наша жизнь лишена всякого смысла! Москворецкий мост фрагмент. Так, по крайней мере, казалось ему. Они с Катей шли в двенадцатом часу утра вверх по Тверскому бульвару.
Зима внезапно уступила весне, на солнце было почти жарко. Как будто правда прилетели жаворонки и принесли с собой тепло, радость. Все было мокро, все таяло, с домов капали капели, дворники скалывали лед с тротуаров, сбрасывали липкий снег с крыш, всюду было многолюдно, оживленно. Высокие облака расходились тонким белым дымом, сливаясь с влажно-синеющим небом.
Вдали с благостной задумчивостью высился Пушкин, сиял Страстной монастырь. Но лучше всего было то, что Катя, в этот день особенно хорошенькая, вся дышала простосердечием и близостью, часто с детской доверчивостью брала Митю под руку и снизу заглядывала в лицо ему, счастливому даже как будто чуть-чуть высокомерно, шагавшему так широко, что она едва поспевала за ним. Возле Пушкина она неожиданно сказала: — Как ты смешно, с какой-то милой мальчишеской неловкостью растягиваешь свой большой рот, когда смеешься. Не обижайся, за эту-то улыбку я и люблю тебя.
Да вот еще за твои византийские глаза… Стараясь не улыбаться, пересиливая и тайное довольство и легкую обиду, Митя дружелюбно ответил, глядя на памятник, теперь уже высоко поднявшийся перед ними: — Что до мальчишества, то в этом отношении мы, кажется, недалеко ушли друг от друга. А на византийца я похож так же, как ты на китайскую императрицу. Вы все просто помешались на этих Византиях, Возрождениях… Не понимаю я твоей матери! И не будем ссориться, перестань ты меня ревновать хоть нынче, в такой чудный день!
Как ты не понимаешь, что ты для меня все-таки лучше всех, единственный? Вообще, многое даже и в этот день было неприятно и больно. Неприятна была шутка насчет мальчишеской неловкости: подобные шутки он слышал от Кати уже не в первый раз, и они были не случайны, — Катя нередко проявляла себя то в том, то в другом более взрослой, чем он, нередко и невольно, то есть вполне естественно выказывала свое превосходство над ним, и он с болью воспринимал это как признак ее какой-то тайной порочной опытности. Неприятно было «все-таки» «ты все-таки для меня лучше всех» и то, что это было сказано почему-то внезапно пониженным голосом, особенно же неприятны были стихи, их манерное чтение.
Однако даже стихи и это чтение, то есть то самое, что больше всего напоминало Мите среду, отнимавшую у него Катю, остро возбуждавшую его ненависть и ревность, он перенес сравнительно легко в этот счастливый день девятого марта, его последний счастливый день в Москве, как часто казалось ему потом. В этот день, на возвратном пути с Кузнецкого моста, где Катя купила у Циммермана несколько вещей Скрябина, она между прочим заговорила о его, Митиной, маме и сказала, смеясь: — Ты не можешь себе представить, как я заранее боюсь ее! Почему-то ни разу за все время их любви не касались они вопроса о будущем, о том, чем их любовь кончится. И вот вдруг Катя заговорила о его маме, и заговорила так, точно само собой подразумевалось, что мама — ее будущая свекровь.
II Потом все шло как будто по-прежнему. Митя провожал Катю в студию Художественного театра, на концерты, на литературные вечера или сидел у нее на Кисловке и засиживался до двух часов ночи, пользуясь странной свободой, которую давала ей ее мать, всегда курящая, всегда нарумяненная дама с малиновыми волосами, милая, добрая женщина давно жившая отдельно от мужа, у которого была вторая семья. Забегала и Катя к Мите, в его студенческие номера на Молчановке, и свидания их, как и прежде, почти сплошь протекали в тяжком дурмане поцелуев. Но Мите упорно казалось, что внезапно началось что-то страшное, что что-то изменилось, стало меняться в Кате.
Быстро пролетело то незабвенное легкое время, когда они только что встретились, когда они, едва познакомившись, вдруг почувствовали, что им всего интереснее говорить и хоть с утра до вечера только друг с другом, — когда Митя столь неожиданно оказался в том сказочном мире любви, которого он втайне ждал с детства, с отрочества. Этим временем был декабрь, — морозный, погожий, день за днем украшавший Москву густым инеем и мутно-красным шаром низкого солнца. Январь, февраль закружили Митину любовь в вихре непрерывного счастья, уже как бы осуществленного или, по крайней мере, вот-вот готового осуществиться. Но уже и тогда что-то стало и все чаще и чаще смущать, отравлять это счастье.
Уже и тогда нередко казалось, что как будто есть две Кати: одна та, которой с первой минуты своего знакомства с ней стал настойчиво желать, требовать Митя, а другая — подлинная, обыкновенная, мучительно не совпадавшая с первой. И все же ничего подобного теперешнему не испытывал Митя тогда. Все можно было объяснить. Начались весенние женские заботы, покупки, заказы, бесконечные переделки то того, то другого, и Кате действительно приходилось часто бывать с матерью у портних: кроме того, у нее впереди был экзамен в той частной театральной школе, где училась она.
Вполне естественной поэтому могла быть ее озабоченность, рассеянность. И так Митя поминутно и утешал себя. Но утешения не помогали — то, что говорило мнительное сердце вопреки им, было сильнее и подтверждалось все очевиднее: внутренняя невнимательность Кати к нему все росла, а вместе с тем росла и его мнительность, его ревность. Директор театральной школы кружил Кате голову похвалами, и она не могла удержаться, рассказывала Мите об этих похвалах.
Директор сказал ей: «Ты гордость моей школы», — он всем своим ученицам говорил «ты» — и, помимо общих занятий, стал заниматься с ней потом еще и отдельно, чтобы блеснуть ею на экзаменах особенно. Было уж известно, что он развращал учениц, каждое лето увозил какую-нибудь с собой на Кавказ, в Финляндию, за границу. И Мите стало приходить в голову, что теперь директор имеет виды на Катю, которая, хотя и не виновата в этом, все-таки, вероятно, это чувствует, понимает и потому уже как бы находится с ним в мерзких, преступных отношениях. И мысль эта мучила тем более, что слишком очевидно было уменьшение внимания Кати.
Казалось, что вообще что-то стало отвлекать ее от него. Он не мог спокойно думать о директоре. Но что директор! Казалось, что вообще над Катиной любовью стали преобладать какие-то другие интересы.
К кому, к чему? Митя не знал, он ревновал Катю ко всем, ко всему, главное, к тому общему, им воображаемому, чем втайне от него уже будто бы начала жить она. Ему казалось, что ее непреоборимо тянет куда-то прочь от него и, может быть, к чему-то такому, о чем даже и помыслить страшно. Раз Катя, полушутя, сказала ему в присутствии матери: — Вы, Митя, вообще рассуждаете о женщинах по Домострою.
И из вас выйдет совершенный Отелло. Вот уж никогда бы не влюбилась в вас и не пошла за вас замуж! Мать возразила: — А я не представляю себе любви без ревности. Кто не ревнует, тот, по-моему, не любит.
Значит, меня не любят, если мне не верят, — сказала она, нарочно не глядя на Митю. Я даже это где-то читала. Там это было очень хорошо доказано и даже с примерами из Библии, где сам Бог называется ревнителем и мстителем… Что до Митиной любви, то она теперь почти всецело выражалась только в ревности. И ревность эта была не простая, а какая-то, как ему казалось, особенная.
Они с Катей еще не переступили последней черты близости, хотя позволяли себе в те часы, когда оставались одни, слишком многое. И теперь, в эти часы, Катя бывала еще страстнее, чем прежде. Но теперь и это стало казаться подозрительным и возбуждало порою ужасное чувство. Все чувства, из которых состояла его ревность, были ужасны, но среди них было одно, которое было ужаснее всех и которое Митя никак не умел, не мог определить и даже понять.
Оно заключалось в том, что те проявления страсти, то самое, что было так блаженно и сладостно, выше и прекраснее всего в мире в применении к ним, Мите и Кате, становилось несказанно мерзко и даже казалось чем-то противоестественным, когда Митя думал о Кате и о другом мужчине. Тогда Катя возбуждала в нем острую ненависть. Все, что, глаз на глаз, делал с ней он сам, было полно для него райской прелести и целомудрия. Но как только он представлял себе на своем месте кого-нибудь другого, все мгновенно менялось, — все превращалось в нечто бесстыдное, возбуждающее жажду задушить Катю, и, прежде всего, именно ее, а не воображаемого соперника.
Уэйстлинг М. III В день экзамена Кати, который состоялся наконец на шестой неделе поста , как будто особенно подтвердилась вся правота Митиных мучений. Тут Катя уже совсем не видела, не замечала его, была вся чужая вся публичная. Она имела большой успех.
Она была во всем белом, как невеста, и волнение делало ее прелестной. Ей дружно и горячо хлопали, и директор, самодовольный актер с бесстрастными и печальными глазами, сидевший в первом ряду, только ради пущей гордости делал ей иногда замечания, говоря негромко, но как-то так, что было слышно на всю залу и звучало нестерпимо. И это было нестерпимо. Да нестерпимо было и самое чтение, вызывавшее рукоплескания.
Катя горела жарким румянцем, смущением, голосок ее иногда срывался, дыхания не хватало, и это было трогательно, очаровательно. Но читала она с той пошлой певучестью, фальшью и глупостью в каждом звуке, которые считались высшим искусством чтения в той ненавистной для Мити среде, в которой уже всеми помыслами своими жила Катя: она не говорила, а все время восклицала с какой-то назойливой томной страстностью, с неумеренной, ничем не обоснованной в своей настойчивости мольбой, и Митя не знал, куда глаза девать от стыда за нее. Ужаснее же всего была та смесь ангельской чистоты и порочности, которая была в ней, в ее разгоревшемся личике, в ее белом платье, которое на эстраде казалось короче, так как все сидящие в зале глядели на Катю снизу, в ее белых туфельках и в обтянутых шелковыми белыми чулками ногах. И Митя чувствовал и обостренную близость к Кате, — как всегда это чувствуешь в толпе к тому, кого любишь, — и злую враждебность, чувствовал и гордость ею, сознание, что ведь все-таки ему принадлежит она, и вместе с тем разрывающую сердце боль: нет, уже не принадлежит!
После экзамена были опять счастливые дни. Но Митя уже не верил им с той легкостью, как прежде. Катя, вспоминая экзамен, говорила: — Какой ты глупый! Разве ты не чувствовал, что я и читала-то так хорошо только для тебя одного!
Но он не мог забыть, что чувствовал он на экзамене, и не мог сознаться, что эти чувства и теперь не оставили его. Чувствовала его тайные чувства и Катя и однажды, во время ссоры, воскликнула: — Не понимаю, за что ты любишь меня, если, по-твоему, все так дурно во мне! И чего ты наконец хочешь от меня? Но он и сам не понимал, за что он любил ее, хотя чувствовал, что любовь его не только не уменьшается, но все возрастает вместе с той ревнивой борьбой, которую он вел с кем-то, с чем-то из-за нее, из-за этой любви, из-за ее напрягающейся силы, все более возрастающей требовательности.
Опять это были чьи-то чужие, театральные слова, но они, при всей их вздорности и избитости, тоже касались чего-то мучительно-неразрешимого. Он не знал, за что любил, не мог точно сказать, чего хотел… Что это значит вообще — любить? Ответить на это было тем более невозможно, что ни в том, что слышал Митя о любви, ни в том, что читал он о ней, не было ни одного точно определяющего ее слова. В книгах и в жизни все как будто раз и навсегда условились го ворить или только о какой-то почти бесплотной любви, или только о том, что называется страстью, чувственностью.
Его же любовь была непохожа ни на то, ни на другое. Что испытывал он к ней? То, что называется любовью, или то, что называется страстью? Душа Кати или тело доводило его почти до обморока, до какого-то предсмертного блаженства, когда он расстегивал ее кофточку и целовал ее грудь, райски прелестную и девственную, раскрытую с какой-то душу потрясающей покорностью, бесстыдностью чистейшей невинности?
IV Она все больше менялась. Успех на экзамене много значил. И все-таки были на то и какие-то другие причины. Как-то сразу превратилась Катя с наступлением весны как бы в какую-то молоденькую светскую даму, нарядную и все куда-то спешащую.
Мите теперь просто стыдно было за свой темный коридор, когда она приезжала, — теперь она не приходила, а всегда приезжала, — когда она, шурша шелком, быстро шла по этому коридору, опустив на лицо вуальку. Теперь она бывала неизменно нежна с ним, но неизменно опаздывала и сокращала свидания, говоря, что ей опять надо ехать с мамой к портнихе. И шляпки она теперь почти никогда не снимала, и зонтика не выпускала из рук, на отлете сидя на кровати Мити и с ума сводя его своими икрами, обтянутыми шелковыми чулками. А перед тем как уехать и сказать, что нынче вечером ее опять не будет дома, — опять надо к кому-то с мамой!
V И в конце апреля Митя. Он совершенно замучил и себя и Катю, и мука эта была тем нестерпимее, что как будто не было никаких причин для нее: что в самом деле случилось, в чем виновата Катя? И однажды Катя, с твердостью отчаяния, сказала ему: — Да, уезжай, уезжай, я больше не в силах! Нам надо временно расстаться, выяснить наши отношения.
Ты стал так худ, что мама убеждена, что у тебя чахотка.
Были и вы отменно хороши. И ведь это вам отдала я свою красоту, свою горячку. Как же можно такое забыть.
Все проходит. Все забывается. И, вынув платок и прижав его к глазам, скороговоркой прибавил: — Лишь бы Бог меня простил. А ты, видно, простила.
Она подошла к двери и приостановилась: — Нет, Николай Алексеевич, не простила. Раз разговор наш коснулся до наших чувств, скажу прямо: простить я вас никогда не могла. Как не было ничего дороже вас на свете в ту пору, так и потом не было. Оттого-то и простить мне вас нельзя.
Ну да что вспоминать, мертвых с погоста не носят. Извини, что, может быть, задеваю твое самолюбие, но скажу откровенно — жену я без памяти любил. А изменила, бросила меня еще оскорбительней, чем я тебя. Сына обожал — пока рос, каких только надежд на него не возлагал!
А вышел негодяй, мот, наглец, без сердца, без чести, без совести… Впрочем, все это тоже самая обыкновенная, пошлая история. Будь здорова, милый друг. Думаю, что и я потерял в тебе самое дорогое, что имел в жизни. Она подошла и поцеловала у него руку, он поцеловал у нее.
Волшебно прелестна! Кучер гнал рысцой, все меняя черные колеи, выбирая менее грязные, и тоже что-то думал. Наконец сказал с серьезной грубостью: — А она, ваше превосходительство, все глядела в окно, как мы уезжали. Верно, давно изволите знать ее?
И все, говорят, богатеет. Деньги в рост дает. Кому ж не хочется получше пожить! Если с совестью давать, худого мало.
И она, говорят, справедлива на это. Но крута! Не отдал вовремя — пеняй на себя. Он глядел на мелькавшие подковы, сдвинув черные брови, и думал: «Да, пеняй на себя.
Да, конечно, лучшие минуты. И не лучшие, а истинно волшебные! Что, если бы я не бросил ее? Какой вздор!
Эта самая Надежда не содержательница постоялой горницы, а моя жена, хозяйка моего петербургского дома, мать моих детей? Была она у меня за эти дни всего три раза и каждый раз входила поспешно, со словами: — Я только на одну минуту… Она была бледна прекрасной бледностью любящей взволнованной женщины, голос у нее срывался, и то, как она, бросив куда попало зонтик, спешила поднять вуальку и обнять меня, потрясало меня жалостью и восторгом. Раз он мне прямо сказал: «Я ни перед чем не остановлюсь, защищая свою честь, честь мужа и офицера! Он уже согласен отпустить меня, так внушила я ему, что умру, если не увижу юга, моря, но, ради бога, будьте терпеливы!
Героиня проецирует оба сюжета на свою жизнь, пытаясь разобраться в себе и в своих отношениях с возлюбленным. Героиня понимает, что такую жизнь, которую прожили Петр и Феврония, она со своим спутником прожить не сможет. С одной стороны, она стремится к чистоте и целомудрию, а с другой — испытывает любовь-страсть к возлюбленному и радость от светских удовольствий. Ее уход в монастырь обусловлен тем, что героиня не может обрести в мирской жизни то, что привнесет в ее душу спокойствие и духовную радость. По мысли героини, любовь к мужчине и любовь к Богу не должны вступать в противоречие. Почувствовав в себе это противоречие, героиня, в отличие от Февронии, сразу увидевшей в Петре супруга, не видит себя в роли жены «Нет, в жены я не гожусь. Не гожусь, не гожусь…». Она понимает, что для ее возлюбленного брак в первую очередь — продолжение чувственных отношений.
Расставание с героиней также повлияло и на героя. Страдание изменило его характер: на смену легкости, представлению о жизни как о череде удовольствий, постепенно приходит серьезное понимание жизни и смирение. Интересные факты Жена Бунина, Вера Муромцева, говорила, что сам Бунин, которому на момент написания рассказа «Чистый понедельник» было уже 73 года, называл его своим лучшим произведением. Основных действующих лиц в рассказе всего двое: героиня и сам рассказчик. Их имена читатель так и не узнает. Рассказ «Чистый понедельник» входит в знаменитый бунинский цикл из 38 небольших рассказов «Темные аллеи», повествующих о любви, встречах и расставаниях. Цикл Бунин писал в течение 10 лет — с середины 1930-х до середины 1940-х годов. Название «Темные аллеи» было взято писателем из стихотворения поэта Николая Огарева «Обыкновенная повесть», посвященного первой любви, у которой не получилось счастливого продолжения.
Особенность многочисленных бунинских рассказов о любви в том, что любовь двух героев по каким-то причинам не может больше продолжаться. Однако в каждом рассказе переживается счастливый миг любви, остающийся в памяти героев навсегда. По Бунину, именно память делает любовь вечной. Свидание на кладбище Отрывок из рассказа Ивана Бунина «Чистый понедельник» Кто же знает, что такое любовь? Я махнул рукой: — Ах, Бог с ней, с этой восточной мудростью! С меня опять было довольно и того, что вот я сперва тесно сижу с ней в летящих и раскатывающихся санках, держа ее в гладком мехе шубки, потом вхожу с ней в людную залу ресторана под марш из «Аиды», ем и пью рядом с ней, слышу ее медленный голос, гляжу на губы, которые целовал час тому назад… И завтра и послезавтра будет все то же, думал я, — все та же мука и все то же счастье... Ну что ж — все-таки счастье, великое счастье!