Новости лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть (= пере) те­. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. одолеть течение. (Арс.). — Есть и еще новость, — продолжал Бек-Агамалов; Он снова повернул лошадь передом ко Лбову и, шутя, стал наезжать на него. Лошадь мотала головой и фыркала, разбрасывая вокруг себя пену. Кроме того, ему приходилось напрягать всю свою энергию, чтобы не столкнуться с пробегавшими мимо него конькобежцами и помешать крикливым малышам сшибить его санками.

Поединок. Александр Куприн

1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть (= пере) те­. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало её всё дальше и дальше. Кожевников видел это. Дождавшись остальных коней, он в карьер бросился вдоль берега вниз по течению. Волкодав напряг руки, стараясь оставить себе хоть какую надежду, но возившийся с веревкой оказался тоже не промах. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало её всё дальше и дальше. Кожевников видел это. Дождавшись остальных коней, он в карьер бросился вдоль берега вниз по течению.

Задание 14 ЕГЭ по русскому языку. Практика

Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал. Преодоление силы тяжести. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. Русский язык 10 класс лошадь напрягла все силы. Тут он отвернулся чтобы скрыть свое волнение и пошел ходить. Метео 7 города краснознаменска калининградской области. Новости новосибирска сегодня последние свежие события читать. Володя начал учиться в родном селе руководитель. Всеми силами я старалась отогнать от себя эту мысль, успокоиться. Сани поддерживали лошадь на поверхности, а течение тянуло ее под лед.

Библиотека

32. 1) Пытаясь перещеголять друг друга в смелости мы переплыли реку преодолевая течение. 32. 1) Пытаясь перещеголять друг друга в смелости мы переплыли реку преодолевая течение. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. Кожевников видел это. Дождавшись остальных коней, он в карьер бросился вдоль берега вниз по течению. » Ответы ГДЗ» лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. 1. лошадь напрягала все силы, стараясь течение. (арс.) 2. заяц метнулся, заверещал и, уши,. (арс.) 3. через несколько часов с вода, снова доходит до скал, и путь. (мих.).

Готовимся к ЕГЭ по русскому языку

Глава первая Амур в нижнем течении. Русский язык 10 класс лошадь напрягала все силы. Преодоление силы тяжести. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. Русский язык 10 класс лошадь напрягла все силы. Тут он отвернулся чтобы скрыть свое волнение и пошел ходить. Волкодав напряг руки, стараясь оставить себе хоть какую надежду, но возившийся с веревкой оказался тоже не промах. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. одолеть течение. (Арс.).

Н.Носов "Незнайка на Луне"

Я же с своей стороны отлично понимал, что если я не проведу это дело быстро, то оно по той или по другой причине совсем не удастся. Вообще из последующего моего государственного опыта я пришёл к заключению, что в России необходимо проводить реформы быстро и спешно, иначе они большей частью не удаются и затормаживаются. Хотя в то время серебро уже значительно упало в своей цене, но многие из финансистов полагали или, вернее говоря, хотели верить, что это есть временное явление, что серебро может повыситься в цене и что оно, во всяком случае, не будет далее падать. Я же был того убеждения, которое и оправдалось, что цена на серебро будет всё более и более падать и что может наступить время, когда серебро совсем потеряет титул благородного металла».

Таня подумала: «Он, наверно, должен петь хорошо. Но сделает ли он то, о чем я прошу? Он ушел, все еще посмеиваясь и размахивая руками на свой особый лад.

Это была веселая минута в его длинном путешествии. Она доставила ему удовольствие, и на сцене он был тоже весел. Он сел поближе к детям и начал читать им, не дождавшись, когда они перестанут кричать. Они перестали. Таня, сидевшая близко, все время слушала его с благодарностью. Он читал им прощание сына с отцом — очень горькое прощание, но где каждый шел исполнять свои обязанности.

И странно: его тонкий голос, так поразивший Таню, звучал теперь в его книге иначе. В нем слышалась теперь медь, звон трубы, на который откликаются камни, — все звуки, которые Таня любила больше, чем звуки струны, звенящей под ударами пальцев. Вот он кончил. Вокруг Тани кричали и хлопали, она же не смела вынуть руки из кармана своего свитера, связанного из грубой шерсти. Цветы лежали на ее коленях. Она смотрела на Александру Ивановну, ожидая знака.

И вот все уже смолкли, и он отошел от стола, закрыл свою книгу, когда Александра Ивановна легонько кивнула Тане. Она взбежала по ступенькам, не вынимая руки из кармана. Она приближалась к нему, быстро перебирая ногами по доскам, потом пошла медленней, потом остановилась. А он смотрел в ее блестящие глаза, не делая ни одного движения. Нет, он не забыл. Он не дал ей кончить; широко раскинув руки, подбежал к ней, заслонил от всех и, вынув цветы из ее крепкой сжатой ладони, положил их на стол.

Потом обнял ее, и вместе они сошли со сцены в зал. Он никому не давал к ней прикоснуться, пока со всех сторон не окружили их дети. Маленькая девочка шла перед ними и кричала: — Дядя, вы живой писатель, настоящий или нет? Я думала, он совсем не такой. Он присел перед девочкой на корточки и потонул среди детей, как в траве. Они касались его руками, они шумели вокруг, и никогда самая громкая слава не пела ему в уши так сладко, как этот страшный крик, оглушавший его.

Он на секунду прикрыл глаза рукой. А Таня стояла возле, почти касаясь его плеча. Вдруг она почувствовала, как кто-то старается вынуть ее руку, запрятанную глубоко в карман. Она вскрикнула и отстранилась. Это Коля держал ее руку за кисть и тянул к себе изо всей силы. Она боролась, сгибая локоть, пока не ослабела рука.

И Коля вынул ее из кармана, но не поднял вверх, как ожидала Таня, а только крепко сжал своими руками. Я думал, что будут над тобой смеяться. Но ты молодец! Не сердись на меня, не сердись, я прошу! Мне так хочется танцевать с тобой в школе на елке! Ни обычной усмешки, ни упрямства не услышала она в его словах.

Он положил свою руку ей на плечо, словно веселый танец уже начался, словно они стали кружиться. Она покраснела, глядя на него в смятении. Нежная улыбка осветила ее лицо, наполнила глаза и губы. И, ничего не боясь, она тоже подняла свою руку. Она совсем забыла о своих обидах, и несколько секунд ее перепачканная худая девическая рука покоилась на его плече. Вдруг Филька обнял обоих.

Он пытливо смотрел то на Таню, то на Колю, и беспечное лицо его на этот раз не выражало радости. Таня отдернула руку, сняла ее с плеча Коли, опустила вниз вдоль бедра. Но я не приглашаю. А впрочем, пусть приходит, если ему уж так хочется. Я приду к тебе с отцом, он просил меня. Приходи, — сказала она и Коле, прикоснувшись к его рукаву.

Филька с силой протиснулся между ними, а за ним толпа, стремящаяся вперед, широкой рекой разъединила их. XIV Новогодняя ночь приходила в город всегда тихая, без вьюг, иногда с чистым небом, иногда с тонкой мглой, загоравшейся от каждого мерцания звезды. А повыше этой мглы, над ней, в огромном, на полнеба, круге ходила по своей дороге луна. Эту ночь Таня любила больше, чем самую теплую летом. В эту ночь ей разрешалось не спать. Это был ее праздник.

Правда, она родилась не в самую ночь под Новый год, а раньше, но имеет ли это значение! Праздник есть праздник, когда он твой и когда кругом тебя тоже радуются. А в эту ночь в городе никто не спал. Снег сбрасывали с тротуаров на дорогу и ходили друг к другу в гости, и среди ночи раздавались песни, скрипели шаги на снегу. В этот день мать никогда не работала, и Таня, придя из школы, еще на пороге кричала: — Стоп, без меня пирожков не делайте! А мать стоит посреди комнаты, и руки у нее в тесте.

Она относит их назад, как два крыла, которые готовы поднять ее на воздух. Но мать остается на земле. Она нагибается к Тане, целует ее в лоб и говорит ей: — С праздником тебя, Таня, с каникулами. А мы еще ничего не начинали делать, ждем тебя. Таня, бросив книги на полку, спешила надеть свое старенькое, в черных мушках, платье. Она еле влезала в него.

Ее выросшее за год тело наполняло его, как ветер, дующий в парус с благоприятной стороны. И мать, глядя на Танины плечи, начинала качать головой: — Большая, большая! А Таня, не боясь запачкаться в тесте, хватала ее сзади за руки и, подняв невысоко от земли, проносила через всю комнату. Но мать была легка. Легче связки сухой травы была эта ноша для Тани. Она осторожно опускала ее на пол, и обе смотрели в смущении на старуху, которая стояла в дверях.

И тогда наступали самые приятные часы. Все, что вечером Таня пила и ела и чем угощала друзей, — все она делала сама. Она давила черные зерна мака, выжимая из них белый сок, похожий на молоко одуванчика. Она бегала поминутно в кладовую. А в кладовой ужасный холод! Все замерзло.

Все вещества изменили свой вид, свое состояние, на которое осудила их природа. Мясо было твердо, как камень. Таня пилила его маленькой пилкой. А молоко кусками лежало на полке. Таня крошила его ножом, а из-под ножа сыпались ей на руки длинные волокна и пыль, похожая на пыль канифоли. Потом она приносила хлеб.

Он седел в кладовой, как старик. Из каждой поры его веяло смертью. Но Таня знала, что он жив, что все живет в ее кладовой. Ничто не умерло. Она ставила хлеб и мясо на огонь и давала им жизнь. И мясо становилось мягким, источало крепкий сок, молоко покрывалось пеной, и хлеб начинал дышать.

Потом Таня уходила на лыжах в рощу. Она сбегала по пологому склону вниз, где из-под снега виднелись только вершины молоденьких пихт. Она выбирала одну, самую молодую, у которой хвоя была голубей, чем у других. Она срезала ее острым ножом и на плечах приносила домой. Это было маленькое деревце, которое Таня ставила на табурет. Но и на маленькой пихте находила она несколько капель смолы, которую любила жевать.

И запах этой смолы надолго поселялся в доме. Украшений было на пихте немного: ее голубая хвоя, на которой блестела от свечей канитель, по ветвям ползли серебряные танки, золотые звезды спускались на парашютах вниз. Вот и все. Но как хорошо бывало в этот счастливый день! Приходили гости, и Таня была рада друзьям. А мать заводила для них патефон, который приносила с собою из больницы.

И сегодня должно быть нисколько не хуже. Придет отец, придет Коля... Придет ли он? Какое удивительное существо человек, если два слова, сказанные глупым мальчиком Филькой, могут замутить его радость, убить добрые слова, готовые вырваться из сердца, остановить протянутую для дружбы руку! Никаких следов не было на плече Тани. Но зато, повернув голову, видела она мать, пристально глядевшую на нее.

Мать держала дневник — школьную ведомость Тани. Не все было в этой тетрадке так отлично, как прежде, но мать на этот раз молчала. И взгляд ее, обращенный на дочь, был задумчив и жалостлив, точно разглядывала она не Таню, а крошечное существо, когда-то качавшееся на ее коленях. Мать была уже одета в свое выходное платье, сшитое из черного шелка. И как стройно держалась сегодня ее голова, как тяжелы и блестящи были волосы на затылке! Разве есть на свете человек красивей и милей, чем она?

Несколько пушинок от ваты пристало к платью матери. Таня сдунула их своим дыханием. Я просила ее прийти. Но вместо ответа Таня покружила мать вокруг своего маленького деревца, все время боясь, что, быть может, и взрослые притворяются так же, как дети; она кружила ее долго. Скрип шагов и топот на крыльце прервал их кружение. Таня отскочила в угол.

Но нет, это пришли другие— три девочки, с которыми Таня дружила в отряде. Таня вышла к ним из угла. Сегодня все можно! Громкая музыка заполнила весь дом, как солнцем залила его звуками, набила до самой крыши. Потом пришел отец с Надеждой Петровной. Он несколько раз обнял Таню и поздравил ее с праздником, а Надежда Петровна подарила ей торбаса и дошку, всю расшитую бисером.

А Коли не было. И мать спросила: — Где же Коля? У меня, говорит, есть свой собственный подарок для Тани, я принесу его сам. Вслед за ними пришел Филька с отцом, с матерью и с тремя маленькими братьями, на собаках приехавшими к нему в город. Все они были смуглы и стали в ряд перед Таней, поклонившись ей, как хозяйке, низко. Потом все, как один, вынули из карманов платки, сложенные вчетверо, и вытерли ими носы.

И охотник гордился их поведением, а мать спокойно курила трубочку, обитую медными гвоздями. И гвоздики эти блестели при свечах. Детей поднимали на руки, и Таня целовала их всех без разбору, изредка оглядываясь на свою мать. Та весь вечер стояла рядом с Надеждой Петровной, держа ее под руку, хотя Таня уже несколько раз пыталась их разлучить: то просила подержать ей дошку, то помочь надеть торбаса. Но каждый раз, с улыбкой потрепав Таню по плечу, мать возвращалась на свое место к Надежде Петровне, дружелюбно беседуя с ней. Гости снова попросили танцев.

Таня подошла к патефону, радуясь, что может хоть на секунду повернуться ко всем спиной. Она усердно крутила ручку, и черный сверкающий круг вертелся перед ее глазами, и, трудолюбивая, как лошадь, ходила по своей борозде игла. Она пела в три голоса и пела в один, она играла, играла, словно целый хор медных труб и флейт, как светлые духи, поселился на ее острие. За ее спиной, колыхая маленькую пихту и большой бумажный абажур под потолком, танцевали дети. С ними вместе танцевал отец. Он был очень весел сегодня и плясал прекрасно, приводя детей в восторг.

Она смотрела на отца. Но мысли и взгляд ее блуждали. И вскоре она поймала себя на том, что отец, и танец его, и веселье мало привлекают ее внимание сейчас. А ведь совсем недавно сколько и горьких и сладких чувств толпилось в ее сердце при одной только мысли об отце! Что с ней? Она все время думает о Коле.

У Жени сегодня тоже елка». Но тут Филька с братьями начал тихо кружиться, все расширяя круг. Они заносили ноги мягко, чуть поднимая их с полу, и то один из них, то другой звал к себе Таню. Они танцевали танец, какой обыкновенно танцуют веселые эвенки на песчаном берегу Тугура в час, когда восходит над лесом луна. Таня вошла в их круг. Она танцевала, поминутно поглядывая на дверь.

Таня, попроси у мамы вина. У меня есть еще для вас подарок. Мать сказала: — Отец, не сходи с ума. Вина им нельзя. Но вина по капельке можно. И нянька внесла на большом подносе бутылку сладкого вина.

А вслед за нянькой вошел совсем молодой красноармеец Фролов. Он был в тулупе шофера, улыбался всем хитрой улыбкой, а в руке у него было ведро. Дети сами заглянули в ведро, но увидели там только снег. И, запустив руку в ведро, он вытащил из-под снега большой апельсин, потом еще два и еще. Дети криками встретили эти плоды. Они брали их в руки и тотчас же клали назад, потому что апельсины были тверды и холодны.

Держать их было трудно, как железо, долго лежавшее на морозе. И тогда — даю слово — они понравятся вам. Он опустил апельсин в холодную воду, и на поверхности его через мгновение выступил лед. Он покрывал его тонкой коркой, и апельсин блестел, как шар, висевший на маленькой пихте. Отец ударил по корке ножом, она раскололась на части, и из осколков льда, тающих быстро на ладони, вышел круглый и свежий плод. Незнаком и чудесен на севере был его запах и цвет.

И маленький брат Фильки боялся его и не ел. Сам же Филька принес свой апельсин отцу. Но не будь он такой большой, я принял бы его за ягоду, упавшую с рябины на землю, и почистил бы им свою новую трубочку, на которой медь так быстро тускнеет от холода в нашем лесу. Однако, — добавил он с достоинством, — рябина у нас тоже бывает крупна перед морозом. Он отстранил апельсин рукою. Он был уже стар и ничему не желал отдавать предпочтение, ничему, что не росло в его родном лесу.

Тогда Филька сунул свой апельсин за пазуху, чтобы поделиться им с Таней. Ничего не мог он съесть один — ни сладкого корня, который находил в лесу, ни весенней заболони лип, ни шмелиного меду, ни кислого сока у муравьев. Но Тани не было в толпе ее гостей. Куда она ушла? Она была сегодня печальна. Филька заглянул в другую комнату, где было темно и на кроватях лежали шубы.

Ее и тут не было. Тогда он отправился на кухню и в сенях увидел Таню. Она незаметно пробиралась к дверям. Она была уже в дошке и, нагнувшись, затягивала у щиколотки ремешки своих новых торбасов. Филька молча отодвинулся, заслонив ее от взглядов гостей. Таня вышла на крыльцо.

Воздух столбами подымался вверх и на страшной высоте превращался в тонкие облака, волочившиеся по освещенному небу. И сквозь них, точно сквозь прозрачное стекло, затуманенное дыханием, виднелась небольшая холодная луна. Таня ступила на снег, стараясь не скрипеть. Легкая сверкающая мгла посыпалась ей на плечи, на лицо. Она провела рукой по своей непокрытой голове и вышла за ворота. Она бегом пересекла улицу и остановилась у дома, где жила Женя.

Он был весь окружен сугробами. Таня присела на снег и посидела немного, стыдясь заглянуть в окно. Потом забралась на сугроб. Окно приходилось как раз перед глазами. И сквозь стекло был виден свет, похожий на луну смутной своей белизной. Это горели свечи на елке.

И вокруг нее двигались дети. Тени их проплывали мимо неподвижного взора Тани, и в каждой она узнавала Колю. Голова ее пылала на морозе. А она все глядела. И тени плыли и плыли, как в сумрачном царстве воды. И только одна оставалась неподвижной, более глубокая и черная, чем другие, — тень огромной рыбы с опущенным хвостом.

Но и она вскоре поплыла. Она двигалась то вверх, то вниз, то становилась косо поперек всего стекла. И даже пузырьки, которые она выпускала изо рта, были отлично видны. Но вот чьи-то темные руки протянулись к окну, и рыба исчезла. Исчезла и вся волшебная картина, долго занимавшая Таню. Кто-то спиной заслонил окно.

Близко стукнула дверь на крыльце. Таня быстро присела. Она соскользнула с сугроба и, перескакивая через снег, через лед, через мерзлые доски палисада, помчалась прочь. Она бежала бог весть куда, блуждала без направления, пока волнение ее не утихло. Но какая глубокая грусть все еще теснила ее существо! Таня не решалась войти в свой дом.

Она постояла еще у себя во дворе под забором за стволом березы, скрывавшей ее от всех. Откуда это все, скажите мне кто-нибудь! Береза молчала, и шумела одна только ель, неохотно пропуская сквозь хвою холодный воздух. Филька вышел без шапки на крыльцо и тихо окликнул Таню. Она не отозвалась. Он выглянул даже за калитку и побрел назад.

И только когда он скрылся, Таня вернулась в дом. Она вошла в свою комнату, где дети по-прежнему кружились вокруг ее отца. А на стуле стоял Коля и менял догоревшие на пихте свечи. При виде его у Тани не хватило дыхания. Она покачнулась. Волосы ее были влажны от инея, вся одежда в снегу.

У меня закружилась голова. Коля соскочил со стула и подошел к Тане совсем близко. Я ходил за ним далеко к знакомому китайцу. Он принес ей сначала целую кучу мотылей — тонких червячков, более красных, чем ягоды лесного шиповника. Она положила их на лежанку, где сушились дрова. Затем он показал ей маленький аквариум, в котором плавала золотая рыба.

Она была большая, с опущенным хвостом, похожим на длинное платье. Она толкалась в стекло. Она едва помещалась в своих прозрачных стенах. Листики зелени плавали сверху на воде. Таня сказала: — Ты ходил за ней к китайцу? Это совершенно напрасно.

Я не держу, как Женя, рыбок за стеклом на окне. Придется ее зажарить.

Боевой порядок должен быть так построен, чтобы он как можно меньше терял от огня, потом, чтобы было удобно командовать… Потом… постой… — За постой деньги платят, — торжествующе перебила Шурочка. И она заговорила скороговоркой, точно первая ученица, опустив веки и покачиваясь: — Боевой порядок должен удовлетворять следующим условиям: поворотливости, подвижности, гибкости, удобству командования, приспособляемости к местности; он должен возможно меньше терпеть от огня, легко свертываться и развертываться и быстро переходить в походный порядок… Все!.. Она открыла глаза, с трудом перевела дух и, обратив смеющееся, подвижное лицо к Ромашову, спросила: — Хорошо? Самое главное, — она ударила по воздуху вязальным крючком, — самое главное — система. Наша система — это мое изобретение, моя гордость. Ежедневно мы проходим кусок из математики, кусок из военных наук — вот артиллерия мне, правда, не дается: все какие-то противные формулы, особенно в баллистике, — потом кусочек из уставов. Затем через день оба языка и через день география с историей.

Это — пустое. Правописание по Гроту мы уже одолели. А сочинения ведь известно какие. Одни и те же каждый год. Поймите меня! Остаться здесь — это значит опуститься, стать полковой дамой, ходить на ваши дикие вечера, сплетничать, интриговать и злиться по поводу разных суточных и прогонных… каких-то грошей!.. Да посмотрите же, ради Бога, на это мещанское благополучие! Эти филе и гипюрчики — я их сама связала, это платье, которое я сама переделывала, этот омерзительный мохнатенький ковер из кусочков… все это гадость, гадость! Поймите же, милый Ромочка, что мне нужно общество, большое, настоящее общество, свет, музыка, поклонение, тонкая лесть, умные собеседники.

Вы знаете, Володя пороху не выдумает, но он честный, смелый, трудолюбивый человек. Пусть он только пройдет в генеральный штаб, и — клянусь — я ему сделаю блестящую карьеру. Я знаю языки, я сумею себя держать в каком угодно обществе, во мне есть — я не знаю, как это выразить, — есть такая гибкость души, что я всюду найдусь, ко всему сумею приспособиться… Наконец, Ромочка, поглядите на меня, поглядите внимательно. Неужели я уж так неинтересна как человек и некрасива как женщина, чтобы мне всю жизнь киснуть в этой трущобе, в этом гадком местечке, которого нет ни на одной географической карте! И она, поспешно закрыв лицо платком, вдруг расплакалась злыми, самолюбивыми, гордыми слезами. Муж, обеспокоенный, с недоумевающим и растерянным видом, тотчас же подбежал к ней. Но Шурочка уже успела справиться с собой и отняла платок от лица. Слез больше не было, хотя глаза ее еще сверкали злобным, страстным огоньком. И, уже со смехом обращаясь к Ромашову и опять отнимая у него из рук нитку, она спросила с капризным и кокетливым смехом: — Отвечайте же, неуклюжий Ромочка, хороша я или нет?

Если женщина напрашивается на комплимент, то не ответить ей — верх невежливости! Ромашов страдальчески-застенчиво улыбнулся, но вдруг ответил чуть-чуть задрожавшим голосом, серьезно и печально: — Очень красивы!.. Шурочка крепко зажмурила глаза и шаловливо затрясла головой, так что разбившиеся волосы запрыгали у нее по лбу. А подпоручик, покраснев, подумал про себя, по обыкновению: «Его сердце было жестоко разбито…» Все помолчали. Шурочка быстро мелькала крючком. Владимир Ефимович, переводивший на немецкий язык фразы из самоучителя Туссена и Лангеншейдта, тихонько бормотал их себе под нос. Слышно было, как потрескивал и шипел огонь в лампе, прикрытой желтым шелковым абажуром в виде шатра. Ромашов опять завладел ниткой и потихоньку, еле заметно для самого себя, потягивал ее из рук молодой женщины. Ему доставляло тонкое и нежное наслаждение чувствовать, как руки Шурочки бессознательно сопротивлялись его осторожным усилиям.

Казалось, что какой-то таинственный, связывающий и волнующий ток струился по этой нитке. В то же время он сбоку, незаметно, но неотступно глядел на ее склоненную вниз голову и думал, едва-едва шевеля губами, произнося слова внутри себя, молчаливым шепотом, точно ведя с Шурочкой интимный и чувственный разговор: «Как она смело спросила; хороша ли я? Ты прекрасна! Вот я сижу и гляжу на тебя — какое счастье! Слушай же: я расскажу тебе, как ты красива. У тебя бледное и смуглое лицо. Страстное лицо. И на нем красные, горящие губы — как они должны целовать! Ты не брюнетка, но в тебе есть что-то цыганское.

Но зато твои волосы так чисты и тонки и сходятся сзади в узел с таким аккуратным, наивным и деловитым выражением, что хочется тихонько потрогать их пальцами. Ты маленькая, ты легкая, я бы поднял тебя на руки, как ребенка. Но ты гибкая и сильная, у тебя грудь, как у девушки, и ты вся — порывистая, подвижная. На левом ухе, внизу, у тебя маленькая родинка, точно след от сережки, — это прелестно!.. Ромашов встрепенулся и с трудом отвел от нее глаза. Но слышал. А что? Право, Юрий Алексеевич, вы опускаетесь. По-моему, вышло что-то нелепое.

Я понимаю: поединки между офицерами — необходимая и разумная вещь. Подумайте: один поручик оскорбил другого. Оскорбление тяжелое, и общество офицеров постановляет поединок. Но дальше идет чепуха и глупость. Условия — прямо вроде смертной казни: пятнадцать шагов дистанции и драться до тяжелой раны… Если оба противника стоят на ногах, выстрелы возобновляются. Но ведь это — бойня, это… я не знаю что! Но, погодите, это только цветочки. На место дуэли приезжают все офицеры полка, чуть ли даже не полковые дамы, и даже где-то в кустах помещается фотограф. Ведь это ужас, Ромочка!

И несчастный подпоручик, фендрик, как говорит Володя, вроде вас, да еще вдобавок обиженный, а не обидчик, получает после третьего выстрела страшную рану в живот и к вечеру умирает в мучениях. А у него, оказывается, была старушка мать и сестра, старая барышня, которые с ним жили, вот как у нашего Михина… Да послушайте же: для чего, кому нужно было делать из поединка такую кровавую буффонаду? И это, заметьте, на самых первых порах, сейчас же после разрешения поединков. И вот поверьте мне, поверьте! Ах, пережиток диких времен! Ах, братоубийство! Я жучка, который мне щекочет шею, сниму и постараюсь не сделать ему больно. Но, попробуйте понять, Ромашов, здесь простая логика. Для чего офицеры?

Для войны. Что для войны раньше всего требуется? Смелость, гордость, уменье не сморгнуть перед смертью. Где эти качества всего ярче проявляются в мирное время? В дуэлях. Вот и все. Кажется, ясно. Именно не французским офицерам необходимы поединки, — потому что понятие о чести, да еще преувеличенное, в крови у каждого француза, — не немецким, — потому что от рождения все немцы порядочны и дисциплинированны, — а нам, нам, нам! Тогда у нас не будет в офицерской среде карточных шулеров, как Арчаковский, или беспросыпных пьяниц, вроде вашего Назанского; тогда само собой выведется амикошонство, фамильярное зубоскальство в собрании, при прислуге, это ваше взаимное сквернословие, пускание в голову друг другу графинов, с целью все-таки не попасть, а промахнуться.

Тогда вы не будете за глаза так поносить друг друга. У офицера каждое слово должно быть взвешено. Офицер — это образец корректности. И потом, что за нежности: боязнь выстрела! Ваша профессия — рисковать жизнью. Ах, да что! Она капризно оборвала свою речь и с сердцем ушла в работу. Опять стало тихо. Унзер — какое смешное слово… Унзер, унзер, унзер… — Что вы шепчете, Ромочка?

Он улыбнулся рассеянной улыбкой. Какое смешное слово… — Что за глупости… Унзер? Отчего смешное? Даже помню слово, которое меня особенно поражало: «может быть». Я все качалась с закрытыми глазами и твердила: «Может быть, может быть…» И вдруг — совсем позабывала, что оно значит, потом старалась — и не могла вспомнить. Мне все казалось, будто это какое-то коричневое, красноватое пятно с двумя хвостиками. Правда ведь? Ромашов с нежностью поглядел на нее. Вроде как какое-то длинное, тонкое насекомое, и очень злое.

Ну да, ну да, конечно же — насекомое! Вроде кузнечика, только противнее и злее… Фу, какие мы с вами глупые, Ромочка. Произношу я какое-нибудь слово и стараюсь тянуть его как можно дольше. Растягиваю бесконечно каждую букву. И вдруг на один момент мне сделается так странно, странно, как будто бы все вокруг меня исчезло. И тогда мне делается удивительно, что это я говорю, что я живу, что я думаю. Я, бывало, затаиваю дыхание, пока хватит сил, и думаю: вот я не дышу, и теперь еще не дышу, и вот до сих пор, и до сих, и до сих… И тогда наступало это странное. Я чувствовала, как мимо меня проходило время. Нет, это не то: может быть, вовсе времени не было.

Это нельзя объяснить. Ромашов глядел на нее восхищенными глазами и повторял глухим, счастливым, тихим голосом: — Да, да… этого нельзя объяснить… Это странно… Это необъяснимо… — Ну, однако, господа психологи, или как вас там, довольно, пора ужинать, — сказал Николаев, вставая со стула. От долгого сиденья у него затекли ноги и заболела спина. Вытянувшись во весь рост, он сильно потянулся вверх руками и выгнул грудь, и все его большое, мускулистое тело захрустело в суставах от этого мощного движения. В крошечной, но хорошенькой столовой, ярко освещенной висячей фарфоровой матово-белой лампой, была накрыта холодная закуска. Николаев не пил, но для Ромашова был поставлен графинчик с водкой. Собрав свое милое лицо в брезгливую гримасу, Шурочка спросила небрежно, как она и часто спрашивала: — Вы, конечно, не можете без этой гадости обойтись? Ромашов виновато улыбнулся и от замешательства поперхнулся водкой и закашлялся. Молодой такой, славный, способный мальчик, а без водки не сядете за стол… Ну зачем?

Это все Назанский вас портит. Ее муж, читавший в это время только что принесенный приказ, вдруг воскликнул: — Ах, кстати: Назанский увольняется в отпуск на один месяц по домашним обстоятельствам. Это значит — запил. Вы, Юрий Алексеич, наверно, его видели? Что он, закурил? Ромашов смущенно заморгал веками. Впрочем, кажется, пьет… — Ваш Назанский — противный! Такие офицеры — позор для полка, мерзость! Тотчас же после ужина Николаев, который ел так же много и усердно, как и занимался своими науками, стал зевать и, наконец, откровенно заметил: — Господа, а что, если бы на минутку пойти поспать?

В то же время, вставая из-за стола, он подумал уныло: «Да, со мной здесь не церемонятся. И только зачем я лезу? Но тем не менее, прощаясь с ним нарочно раньше, чем с Шурочкой, он думал с наслаждением, что вот сию минуту он почувствует крепкое и ласкающее пожатие милой женской руки. Об этом он думал каждый раз уходя. И когда этот момент наступил, то он до такой степени весь ушел душой в это очаровательное пожатие, что не слышал, как Шурочка сказала ему: — Вы, смотрите, не забывайте нас. Здесь вам всегда рады. Чем пьянствовать со своим Назанским, сидите лучше у нас. Только помните: мы с вами не церемонимся. Он услышал эти слова в своем сознании и понял их, только выйдя на улицу.

V Ромашов вышел на крыльцо. Ночь стала точно еще гуще, еще чернее и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его глаза привыкнут к мраку. В это время дверь, ведущая в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение в темноту большую полосу туманного желтого света. Кто-то зашлепал по грязи, и Ромашов услышал сердитый голос денщика Николаевых, Степана: — Ходить, ходить кажын день. И чего ходить, черт его знает!.. А другой солдатский голос, незнакомый подпоручику, ответил равнодушно, вместе с продолжительным, ленивым зевком: — Дела, братец ты мой… С жиру это все. Ну, прощевай, что ли, Степан. Заходи когда.

Ромашов прилип к забору. От острого стыда он покраснел, несмотря на темноту; все тело его покрылось сразу испариной, и точно тысячи иголок закололи его кожу на ногах и на спине. Даже денщики смеются», — подумал он с отчаянием. Тотчас же ему припомнился весь сегодняшний вечер, и в разных словах, в тоне фраз, во взглядах, которыми обменивались хозяева, он сразу увидел много не замеченных им раньше мелочей, которые, как ему теперь казалось, свидетельствовали о небрежности и о насмешке, о нетерпеливом раздражении против надоедливого гостя. Теперь я уж твердо знаю, что довольно! В гостиной у Николаевых потух огонь. Она в одной юбке причесывает перед зеркалом на ночь волосы. Владимир Ефимович сидит в нижнем белье на кровати, снимает сапог и, краснея от усилия, говорит сердито и сонно: «Мне, знаешь, Шурочка, твой Ромашов надоел вот до каких пор. Удивляюсь, чего ты с ним так возишься?

Мимо всего длинного плетня, ограждавшего дом Николаевых, он прошел крадучись, осторожно вытаскивая ноги из грязи, как будто его могли услышать и поймать на чем-то нехорошем. Домой идти ему не хотелось: даже было жутко и противно вспоминать о своей узкой и длинной, об одном окне, комнате со всеми надоевшими до отвращения предметами. И пускай!.. Не хочу больше испытывать такого унижения. Назанский снимал комнату у своего товарища, поручика Зегржта. Этот Зегржт был, вероятно, самым старым поручиком во всей русской армии, несмотря на безукоризненную службу и на участие в турецкой кампании. Каким-то роковым и необъяснимым образом ему не везло в чинопроизводстве. Он был вдов, с четырьмя маленькими детьми, и все-таки кое-как изворачивался на своем сорокавосьмирублевом жалованье. Он снимал большие квартиры и сдавал их по комнатам холостым офицерам, держал столовников, разводил кур и индюшек, умел как-то особенно дешево и заблаговременно покупать дрова.

Детей своих он сам купал в корытцах, сам лечил их домашней аптечкой и сам шил им на швейной машине лифчики, панталончики и рубашечки. Еще до женитьбы Зегржт, как и очень многие холостые офицеры, пристрастился к ручным женским работам, теперь же его заставляла заниматься ими крутая нужда. Злые языки говорили про него, что он тайно, под рукой отсылает свои рукоделия куда-то на продажу. Но все эти мелочные хозяйственные ухищрения плохо помогали Зегржту. Домашняя птица дохла от повальных болезней, комнаты пустовали, нахлебники ругались из-за плохого стола и не платили денег, и периодически, раза четыре в год, можно было видеть, как худой, длинный, бородатый Зегржт с растерянным потным лицом носился по городу в чаянии перехватить где-нибудь денег, причем его блинообразная фуражка сидела козырьком на боку, а древняя николаевская шинель, сшитая еще до войны, трепетала и развевалась у него за плечами наподобие крыльев. Теперь у него в комнатах светился огонь, и, подойдя к окну, Ромашов увидел самого Зегржта. Он сидел у круглого стола под висячей лампой и, низко наклонив свою плешивую голову с измызганным, морщинистым и кротким лицом, вышивал красной бумагой какую-то полотняную вставку — должно быть, грудь для малороссийской рубашки. Ромашов побарабанил в стекло. Зегржт вздрогнул, отложил работу в сторону и подошел к окну.

Отворите-ка на секунду, — сказал Ромашов. Зегржт влез на подоконник и просунул в форточку свой лысый лоб и свалявшуюся на один бок жидкую бороду. Куда же ему идти? Ах, господи, — борода Зегржта затряслась в форточке, — морочит мне голову ваш Назанский. Второй месяц посылаю ему обеды, а он все только обещает заплатить. Когда он переезжал, я его убедительно просил, во избежание недоразумений… — Да, да, да… это… в самом деле… — перебил рассеянно Ромашов. Можно его видеть? Вы понимаете, я ему ясно говорил: во избежание недоразумений условимся, чтобы плата… — Извините, Адам Иванович, я сейчас, — прервал его Ромашов. Очень спешное дело… Он прошел дальше и завернул за угол.

В глубине палисадника, у Назанского горел огонь. Одно из окон было раскрыто настежь. Сам Назанский, без сюртука, в нижней рубашке, расстегнутой у ворота, ходи-л взад и вперед быстрыми шагами по комнате; его белая фигура и золотоволосая голова то мелькали в просветах окон, то скрывались за простенками. Ромашов перелез через забор палисадника и окликнул его. Подождите: через двери вам будет далеко и темно. Лезьте в окно. Давайте вашу руку. Комната у Назанского была еще беднее, чем у Ромашова. Вдоль стены у окна стояла узенькая, низкая, вся вогнувшаяся дугой кровать, такая тощая, точно на ее железках лежало всего одно только розовое пикейное одеяло; у другой стены — простой некрашеный стол и две грубых табуретки.

В одном из углов комнаты был плотно пригнан, на манер кивота, узенький деревянный поставец. В ногах кровати помещался кожаный рыжий чемодан, весь облепленный железнодорожными бумажками. Кроме этих предметов, не считая лампы на столе, в комнате не было больше ни одной вещи. Вы слышали, что я подал рапорт о болезни? Мне сейчас об этом говорил Николаев. Опять Ромашову вспомнились ужасные слова денщика Степана, и лицо его страдальчески сморщилось. Вы были у Николаевых? Какой-то смутный инстинкт осторожности, вызванный необычным тоном этого вопроса, заставил Ромашова солгать, и он ответил небрежно: — Нет, совсем не часто. Так, случайно зашел.

Назанский, ходивший взад и вперед по комнате, остановился около поставца и отворил его. Там на полке стоял графин с водкой и лежало яблоко, разрезанное аккуратными, тонкими ломтями. Стоя спиной к гостю, он торопливо налил себе рюмку и выпил. Ромашов видел, как конвульсивно содрогнулась его спина под тонкой полотняной рубашкой. Можно воздействовать на Адама, ветхого человека. Я потом. Назанский прошелся по комнате, засунув руки в карманы. Сделав два конца, он заговорил, точно продолжая только что прерванную беседу: — Да. Так вот я все хожу и все думаю.

И, знаете, Ромашов, я счастлив. В полку завтра все скажут, что у меня запой. А что ж, это, пожалуй, и верно, только это не совсем так. Я теперь счастлив, а вовсе не болен и не страдаю. В обыкновенное время мой ум и моя воля подавлены. Я сливаюсь тогда с голодной, трусливой серединой и бываю пошл, скучен самому себе, благоразумен и рассудителен. Я ненавижу, например, военную службу, но служу. Почему я служу? Да черт его знает почему!

Потому что мне с детства твердили и теперь все кругом говорят, что самое главное в жизни — это служить и быть сытым и хорошо одетым. А философия, говорят они, это чепуха, это хорошо тому, кому нечего делать, кому маменька оставила наследство. И вот я делаю вещи, к которым у меня совершенно не лежит душа, исполняю ради животного страха жизни приказания, которые мне кажутся порой жестокими, а порой бессмысленными. Мое существование однообразно, как забор, и серо, как солдатское сукно. Я не смею задуматься, — не говорю о том, чтобы рассуждать вслух, — о любви, о красоте, о моих отношениях к человечеству, о природе, о равенстве и счастии людей, о поэзии, о Боге. Они смеются: ха-ха-ха, это все философия!.. Смешно, и дико, и непозволительно думать офицеру армейской пехоты о возвышенных материях. Это философия, черт возьми, следовательно — чепуха, праздная и нелепая болтовня. Он все ходил взад и вперед и по временам делал убедительные жесты, обращаясь, впрочем, не к Ромашову, а к двум противоположным углам, до которых по очереди доходил.

Я живу тогда, может быть, странной, но глубокой, чудесной внутренней жизнью. Такой полной жизнью! Все, что я видел, о чем читал или слышал, — все оживляется во мне, все приобретает необычайно яркий свет и глубокий, бездонный смысл. Тогда память моя — точно музей редких откровений. Понимаете — я Ротшильд! Беру первое, что мне попадается, и размышляю о нем, долго, проникновенно, с наслаждением. О лицах, о встречах, о характерах, о книгах, о женщинах — ах, особенно о женщинах и о женской любви!.. Иногда я думаю об ушедших великих людях, о мучениках науки, о мудрецах и героях и об их удивительных словах. Я не верю в Бога, Ромашов, но иногда я думаю о святых угодниках, подвижниках и страстотерпцах и возобновляю в памяти каноны и умилительные акафисты.

Я ведь, дорогой мой, в бурсе учился, и память у меня чудовищная. Думаю я обо всем об этом, и случается, так вдруг иногда горячо прочувствую чужую радость, или чужую скорбь, или бессмертную красоту какого-нибудь поступка, что хожу вот так, один… и плачу, — страстно, жарко плачу… Ромашов потихоньку встал с кровати и сел с ногами на открытое окно, так что его спина и его подошвы упирались в противоположные косяки рамы. Отсюда, из освещенной комнаты, ночь казалась еще темнее, еще глубже, еще таинственнее. Теплый, порывистый, но беззвучный ветер шевелил внизу, под окном черные листья каких-то низеньких кустов. И в этом мягком воздухе, полном странных весенних ароматов, в этой тишине, темноте, в этих преувеличенно ярких и точно теплых звездах — чувствовалось тайное и страстное брожение, угадывалась жажда материнства и расточительное сладострастие земли, растений, деревьев — целого мира. А Назанский все ходил по комнате и говорил, не глядя на Ромашова, точно обращаясь к стенам и к углам комнаты: — Мысль в эти часы бежит так прихотливо, так пестро и так неожиданно. Ум становится острым и ярким, воображение — точно поток! Все вещи и лица, которые я вызываю, стоят передо мною так рельефно и так восхитительно ясно, точно я вижу их в камер-обскуре. Я знаю, я знаю, мой милый, что это обострение чувств, все это духовное озарение — увы!

Сначала, когда я впервые испытал этот чудный подъем внутренней жизни, я думал, что это — само вдохновение. Но нет: в нем нет ничего творческого, нет даже ничего прочного. Это просто болезненный процесс. Это просто внезапные приливы, которые с каждым разом все больше и больше разъедают дно. Но все-таки это безумие сладко мне, и… к черту спасительная бережливость и вместе с ней к черту дурацкая надежда прожить до ста десяти лет и попасть в газетную смесь, как редкий пример долговечия… Я счастлив — и все тут! Назанский опять подошел к поставцу и, выпив, аккуратно притворил дверцы. Ромашов лениво, почти бессознательно, встал и сделал то же самое. Но Назанский почти не слыхал его вопроса. Никогда не надо делать человека, даже в мыслях, участником зла, а тем более грязи.

Я думаю часто о нежных, чистых, изящных женщинах, об их светлых и прелестных улыбках, думаю о молодых, целомудренных матерях, о любовницах, идущих ради любви на смерть, о прекрасных, невинных и гордых девушках с белоснежной душой, знающих все и ничего не боящихся.

Используя отрывок и знания по истории, выберите в приведённом списке три верных суждения. Проведение реформы, о которой говорится в отрывке, относится к последнему десятилетию XIX в. Данная реформа известна в истории как «реформа Канкрина».

Проведение данной реформы состоялось до русско-японской войны 1904-1905 гг.

Незнайка на Луне

  • Приставки пре- и при-
  • Опытный образец Superjet-100 прибыл в Жуковский для продолжения испытаний
  • Глава 7 (продолжение)
  • Информация

Упр.155 Часть 1 ГДЗ Гольцова 10-11 класс (Русский язык)

Наши вечерние прогулки прекратились. Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр... Она запирает дверь на ключ, пр.. Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр... Безродного пр... Белая берёза под моим окном пр...

Наши вечерние прогулки прекратились. Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр... Она запирает дверь на ключ, пр.. Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр... Безродного пр... Белая берёза под моим окном пр...

Три большие ямы, выжженные в снегу, свидетельствовали о том, что люди вели долгую борьбу за огонь, но им так и не удалось удержать его на поверхности двухметрового снега. Разгораясь, костер неизменно уходил вниз и гас, оставляя людей во власти холода. Чего только не делали мои спутники! Они забивали яму сырым лесом, сооружали поверх снега настил из толстых бревен и на них разводили костер, но все тщетно. Им ничего не оставалось, как взяться за топоры и заняться рубкой леса, чтобы согреться. Я же не мог ничего делать — болели руки и ноги. Тогда мои товарищи решили везти меня на лыжах и ниже, под скалой или в более защищенном уголке леса, остановиться. Три широкие камусные лыжи уже были связаны, оставалось только переложить меня на них и тронуться в путь. Вдруг Черня и Левка поднялись со своих лежбищ и, насторожив уши, стали подозрительно посматривать вниз. Потом они бросились вперед и исчезли в тумане. И действительно, не прошло и нескольких минут, как из тумана показалась заиндевевшая фигура старика. Будто привидение, появился перед нами настоящий дед Мороз с длинной обледенелой бородой. Действительно, это был наш проводник Павел Назарович Зудов, известный саянский промышленник из поселка Можарка. Он был назначен к нам Ольховским райисполкомом, но задержался дома со сборами и сдачей колхозных жеребцов, за которыми ухаживал и о которых потом тосковал в течение всего нашего путешествия. За стариком показались рабочий Курсинов и повар Алексей Лазарев, тащившие тяжелые поняжки. Остальные товарищи шли где-то сзади. Зудов приблизился к моей постели и очень удивился, увидев черное, уже покрывшееся струпьями мое лицо. Затем он долго рассматривал ямы, выжженные в снегу, сваленный лес и качал головою. Он сбросил с плеч ношу и стал торопить всех. Через несколько минут люди с топорами ушли и скоро принесли два толстых сухих бревна. Одно из них положили рядом со мной на снег и по концам его, с верхней стороны вбили по шпонке. На шпонки положили второе бревно так, что между ними образовалась щель в два пальца. Пока закрепляли сложенные бревна, Зудов заполнил щель сухими щепками и поджег их. Огонь разгорался быстро, и по мере того как сильнее обугливались бревна, тепла излучалось все больше. Надья так называют промысловики это примитивное сооружение горела не пламенем, а ровным жаром. Как мы были благодарны старику, когда почувствовали, наконец, настоящее тепло! Через полчаса Пугачев, Самбуев и Лебедев уже спали под защитой огня. Итак, попытка выйти на вершину гольца Козя закончилась неудачей. Два дня еще гуляла непогода по Саяну, и только на третий, 15 апреля, ветер начал сдавать и туман заметно поредел. Мы безотлучно находились в лагере. Две большие надьи спасали от холода. Я все еще лежал в спальном мешке. Заметно наступило улучшение, опала опухоль на руках и ногах, стихла боль, только лицо покрывала грубая чешуя да тело болело, как от тяжелых побоев. Лебедев решил, не ожидая полного перелома погоды, подняться на вершину Козя. Когда он, теряясь в тумане, шел на подъем, я долго смотрел ему вслед и думал: "Вот неугомонный человек! Что значит любить свое дело! Ведь он торопится потому, что боится: а вдруг не он первым поднимется на голец и тогда не придется ему пережить тех счастливых минут, которые испытывает человек, раньше других преодолевший такое препятствие". Я его понимал и не стал удерживать. Остальные с Пугачевым ушли вниз за грузом. Только Зудов остался со мной в лагере. Заря медленно окрашивала восток. Погода улучшилась, серый облачный свод рвался, обнажая купол темноголубого неба. Ветер тоже стих. Изредка проносились его последние короткие порывы. Внизу, затаившись, лежал рыхлый туман. Белка заиграла, — сказал сидевший у костра Зудов. Под вершиной кедра я заметил темный клубок. Это было гайно гнездо , а рядом с ним вертелась белка. Она то исчезала в густой хвое, то спускалась и поднималась по стволу, то снова появлялась на сучке близ гайна. Зверек, не переставая, издавал свое характерное "цит-т-а, цит-т-а... Все дни непогоды белка отсиживалась в теплом незатейливом гнезде. Она изрядно проголодалась и теперь, почуяв наступление тепла, покинула свой домик. Но прежде чем пуститься в поиски корма, ей нужно было поразмяться, привести себя в порядок, и она начала это утро с гимнастических упражнений, иначе нельзя объяснить ее беготню по стволу и веткам вокруг гайна. Затем белка принялась за туалет, усевшись на задние лапки, почистила о сучок носик и, как бы умываясь, протерла лапками глаза, почесала за ушками, а затем принялась за шубку, сильно слежавшуюся за эти дни. С ловкостью опытного мастера она расчесывала пушистый хвост, взбивала коготками шерсть на боках, спинке и под брюшком. Но это занятие часто прерывалось. В нарядной шубке белки, да и в гнезде, живут паразиты. Иногда их скапливается так много и они проявляют такую активность, что доводят зверька до истощения, а то и до гибели. Из-за них-то белка отрывается от утреннего туалета. Но вот она встряхнула шубкой. Снова послышалось "цит-т-а, цит-т-а... День тянулся скучно. Догорала надья. Плыли по горизонту все более редеющие облака. Пусто и голо становилось на небе, только солнце блином висело над гольцом, покрыв нашу стоянку узорчатой тенью старого кедра. Обстановка невольно заставляла задуматься о нашем положении. Мы только начали свое путешествие, но действительность уже внесла существенные поправки в наши планы. Мы запаздываем, и неважно, что этому были причины — бури и завалы. Ведь запас продовольствия был рассчитан только для захода в глубь Саяна всего на три месяца. Остальное должны были доставить туда из Нижнеудинска наши работники Мошков и Козлов. Им было поручено перебросить груз в тафаларский поселок Гутары и далее вьючно на оленях в вершины рек Орзагая и Прямого Казыра и там разыскать нас. Покидая поселок Черемшанку, мы не получили от Мошкова известий о выезде в Гутары; не привез ничего утешительного и Зудов, выехавший неделей позднее. А что, если, проникнув в глубь Саяна, мы не найдем там продовольствия? Эта мысль все чаще и чаще тревожила меня. Беспокойство усугублялось еще и тем, что мы уже не могли пополнить свои запасы: в низовьях началась распутица, и связь между Можарским озером и Черемшанкой прекратилась. Оставалось только одно: верить, что в намеченном пункте мы встретимся с Мошковым и Козловым. Готовились к подъему. Я еще не совсем поправился и поэтому пошел с Зудовым вперед без груза. День был на редкость приятный — ни облачка, ни ветра. Расплылась по горам теплынь. Из-под снега появилась россыпь. На север летели журавли. Поднявшись на первый барьер, мы задержались. Далеко внизу, вытянувшись гуськом, шли с тяжелыми поняжками люди. Они несли инструменты, цемент, дрова, продукты. Еще ниже виднелся наш лагерь. Он был отмечен на снежном поле сиротливой струйкой дыма и казался совсем крошечным. Ровно в полдень мы с Зудовым поднялись на вершину гольца Козя. Нас охватило чувство радостного удовлетворения. Это первый голец, на котором мы должны были произвести геодезические работы. На север и восток, как безбрежное море, раскинулись горы самых причудливых форм и очертаний, изрезанные глубокими лощинами и украшенные зубчатыми гребнями. Всюду, куда ни бросишь взгляд, ущелья, обрывы, мрачные цирки. На переднем плане, оберегая грудью подступы к Саяну, высились гольцы Москва, Чебулак, Окуневый. Подпирая вершинами небо, они стояли перед нами во всем своем величии. Голец Козя является последней и довольно значительной вершиной на западной оконечности хребта Крыжина. Южные склоны его несколько пологи и сглажены, тогда как северные обрываются скалами, образующими глубокий цирк. Ниже его крутой склон завален обломками разрушенных стен. От Козя на восток убегают с многочисленными вершинами изорванные цепи гор. Вершина Козя покрыта серой угловатой россыпью, кое-где затянутой моховым покровом. Отсюда, с вершины Козя, мы впервые увидели предстоящий путь. Шел он через вершины гольцов, снежные поля и пропасти. Вопреки моим прежним представлениям, горы Восточного Саяна состояли не из одного мощного хребта, а из отдельных массивов, беспорядочно скученных и отрезанных друг от друга глубокими долинами. Это обстоятельство несколько усложняло нашу работу, но мы не унывали. Взглянув на запад, я был поражен контрастом. Как исполинская карта, лежала передо мной мрачная низина. Многочисленные озера у подножья Козя были отмечены на ней белыми пятнами, вправленными в темный ободок елового и кедрового леса. А все остальное к югу и западу — серо, неприветливо. Это мертвый лес. Только теперь, поднявшись на тысячу метров над равниной, можно было представить, какой огромный ущерб нанесли пяденица, усач и другие вредители лесному хозяйству. Один за другим поднимались на вершину гольца люди. Они сбрасывали с плеч котомки и, тяжело дыша, садились на снег. Я долго делал зарисовки, намечая вершины гор, которые нам нужно было посетить в ближайшие дни, расспрашивал Зудова, хорошо знавшего здешние места. За это время мои спутники успели освободить из-под снега скалистый выступ вершины Козя, заложить на нем триангуляционную марку и приступить к литью бетонного тура. Так в Восточном Саяне появился первый геодезический пункт. Пугачев остался с рабочими достраивать знак, а я с Зудовым и Лебедевым решил вернуться на заимку, к Можарскому озеру, чтобы подготовиться к дальнейшим переходам. Солнце, краснея, торопилось к горизонту. Следом за ним бежали перистые облака. От лагеря мы спускались на лыжах. Зудов, подоткнув полы однорядки за пояс и перевязав на груди ремешком лямки котомки, скатился первым. Взвихрился под лыжами снег, завилял по склону стружкой след. Лавируя между деревьями, старик перепрыгивал через валежник, выемки и все дальше уходил от нас. Мы с Лебедевым скатывались его следом. На дне ущелья Павел Назарович дождался нас. Может, заночуем тут, а утром сбегаем на ток, — сказал Лебедев, взглянув на закат. Мы без сговору прошли еще с километр и там остановились. В лесу было очень тихо и пусто. Слабый ветерок доносил шелест засохшей травы. На востоке за снежными гольцами сгущался темносиреневый сумрак вечера. Багровея, расплывалась даль. Заканчивалась дневная суета. У закрайки леса дятел, провожая день, простучал последней очередью. Паучки и маленькие бескрылые насекомые, соблазнившиеся дневным теплом и покинувшие свои зимние убежища, теперь спешно искали приют от наступившего вместе с сумерками похолодания. Мы еще не успели закончить устройство ночлега, как пришла ночь. Из-под толстых, грудой сложенных дров с треском вырывалось пламя. Оно ярко освещало поляну. Вместе с Кириллом Лебедевым я хотел рано утром сходить на глухариный ток, поэтому сразу лег спать, а Зудов, подстелив под бока хвои и бросив в изголовье полено, спать не стал. Накинув на плечо одностволку, он пододвинулся поближе к костру и, наблюдая, как пламя пожирает головешки, погрузился в свои думы. Павлу Назаровичу было о чем погрустить. Вероятно костер напомнил ему о былом, когда в поисках соболя или марала он бороздил широкими лыжами саянские белогорья. С костром он делил удачи и невзгоды промышленника. Ему он поведывал в последний час ночи свои думы. Судя по тому, с какой ловкостью он сегодня катился с гольца, можно поверить, что в молодости ни один зверь от него не уходил, не спасался и соболь, разве только ветер обгонял его. И теперь, несмотря на свои шестьдесят лет, он оставался ловким и сильным. Помню нашу первую встречу. Я приехал к нему в поселок Можарка. Зудов был удивлен, узнав, что райисполком рекомендовал его проводником экспедиции. Куда мне, старику, в Саяны идти? Ноги ненадежные, заболею — беды наживете. Не пойду! А кроме того, ведь у меня колхозные жеребцы, как их оставить? Не могу и не пойду... Но он пошел. Ночью, когда вся деревня спала, в избе Зудова горел огонек. По моей просьбе Павел Назарович чертил план той части Саяна, куда мы собирались идти и где ему приходилось бывать. По мере того, как на листе бумаги появлялись реки, озера, перевалы, старик говорил мне о звериных тропах, о тайге, о порогах, пересыпая свое повествование небольшими рассказами из охотничьей жизни. Его жена, добрая, покорная старушка, с непонятной для меня тревогой прислушивалась к нашему разговору. Когда же Павел Назарович, покончив с планом, вышел из избы, она спокойно сказала: — Растревожили вы своими расспросами старика. Боюсь, не выдержит, пойдет. И, немного подождав, добавила: — Видно, уж на роду у него написано закончить жизнь не дома, а где-нибудь в Березовом ключе или Паркиной речке. И что тянет его в эти горы?! Вернувшись в избу, Зудов приказал жене к утру истопить баню. Теперь это решение меня нисколько не удивило. Рано утром баня была готова. Старик достал из-под навеса два веника и позвал соседа, коренастого мужика. Спасибо Игнату, не отказывает. Раздевшись, Зудов надел шапку-ушанку, а Игнат длинные меховые рукавицы, и оба вошли в жарко натопленную баню. Не могу!.. Да поддай же, сделай милость... Игнат плескал на раскаленные камни воду и снова принимался хлестать старика распаренным веником, но через несколько минут не выдержал, выскочил из бани. За ним следом чуть живой выполз на четвереньках и сам Зудов. После бани старик раскинул в избе на полу тулуп и долго лежал на нем блаженствуя. Жена Павла Назаровича возилась с приготовлением завтрака, и эти слова были, видимо, толчком, от которого нервы ее не выдержали. Она склонилась к печи и, спрятав голову в накрест сложенные руки, тихо заплакала. Так все было решено. Зудов попросил меня сходить с ним к председателю колхоза, чтобы отсрочить на несколько дней выезд. Когда я прощался со стариками, Павел Назарович уже стащил в избу для ремонта свое охотничье снаряжение, а жена с грустным лицом заводила тесто для сухарей. Все это вспомнил я, ночуя тогда под гольцом Козя. Ранним утром, когда еще все живое спало, еще было мертво, пустынно в лесу, мы с Кириллом Лебедевым пробирались по гребню к глухариному току. Навстречу лениво струился лепет больших сонных кедрачей. Пахло сухим, старым дуплом. Ветерок-баловень, шумя и шелестя, бросал в лицо приятную прохладу. Было совсем темно, но уже чувствовалось, что скоро там, на востоке, за свинцовыми гольцами победным лучом блеснет румяная зорька. Вдруг над головами треск сучьев, тяжелый взмах крыльев, и в темноту скользнула вспугнутая шорохом лыж огромная птица, — Глухарь! Тут и ток, — сказал, остановившись, Лебедев. Мы молча разошлись. Метров через сто я наткнулся на валежник и там задержался. Лебедев ушел правее. Когда смолкли его шаги, в лесу снова наступила тишина. Вершины толстых кедров сливались с темным небом, и я не знал, с чего начнется день. То ли заря встревожит ток, то ли песня разбудит утро. Воздух становился неподвижным, ни звука, крепко спал лес, но в эту весеннюю пору как-то ощущаешь его дыхание, чувствуешь, что молодеет он, наливая почки соком и пуская из своих старых корней свежие побеги. Точно стон вдруг прорывался из глубины леса и исчезал бесследно. Вот позади, совсем близко, коротко и сонно щелкнуло раз, другой... Кто-то торопливо пробежал, шурша по насту, навстречу звуку и замер, будто затаившись. Я насторожился. Ожидание казалось невыносимым. А воздух еще больше посвежел, глотнешь его, не можешь насытиться и чувствуешь, как разливается он по телу бодрящей волной. Снова защелкало дальше где-то под гривой, все ускореннее, громче, но вдруг перешло в какое-то бурное, страстное шипение и оборвалось. Опять в неподвижную дремоту погрузился лес. Я жду. Стою долго. Тишина становилась болезненной. Без мыслей всматриваюсь в волшебную синеву неба, изузоренную густой кроной сомкнутых надо мною деревьев. Совсем неожиданно на моховом болоте прокудахтал куропат, и там же резко заржал заяц. Сразу послышалось четко, громко. Поползли звуки брачной песни сквозь резные узоры кедров, по замшелым болотам, по синей громаде лесов. Все громче, все страстнее пел краснобровый петух, спеша насладиться весенней зарею. Словно пробудившись, всюду запели глухари. Где-то далеко-далеко предрассветный ветерок пробежал мимо и пропал бесследно в недрах старого леса. Что-то сверкнуло там далеко за гольцами на востоке. Начали меркнуть звезды. Тайга распахивала полы темной ночи, пропуская в просветы румянец холодной зари. Мое присутствие не выдавал валежник. Я не стрелял, хотелось побольше насладиться ранним весенним утром. А песни ширились, слышались яснее, громче. Вдруг мой слух обжег выстрел и донесся треск сучьев, сломанных падающей птицей. Замерли певцы. Только где-то в стороне, захлебываясь и картавя, надрывался молодой самец. Я приподнялся из-за валежины. Немного присмотрелся, вижу угольно-черный силуэт токующего глухаря. Глухарь примостился на огромной, широкой ветке старого кедра. Распустив веером пестрый хвост, надув зоб и чуточку приподняв к небу краснобровую голову, бросал в немое пространство капли горячей песни. Запели и остальные петухи, все страстнее, все громче. В любовных песнях нарождалось утро. Дрожащими руками я приподнял малокалиберку и, не торопясь, "посадил" птицу на мушку. С мыслью, что вот сейчас рухнет на землю этот гордый певец, я нажал гашетку. Но ружье дало осечку. Глухарь мгновенно смолк и, повернув в мою сторону настороженно голову, сжался в продолговатый комок. Мы оба, не шевелясь, следили друг за другом. А вершины кедров уже были политы светом разлившейся зари. Глухарь повернул голову в противоположную сторону, прислушался и снова: — Ток... Я снова прижимаю к плечу малокалиберку, тяну гашетку, но ружье, как заколдованное, — молчит. Вижу, кто-то шевелится в чаще, это Кирилл. Он скрадывает моего глухаря. Я замер истуканом, проклиная ружье. Мне ничего не оставалось делать, как ждать развязки. А петух, разазартившись, пел, слегка покачиваясь на сучке и царапая его острыми зубцами крыльев. Вот он торопливо затокал и зашипел, теряя на секунду зрение и слух. Кирилл, дождавшись этого момента, сделал четыре-пять прыжков и вдруг замер горбатым пнем. Глухарь, не замечая его, снова и снова повторял песню, Шипел, а охотник все ближе и ближе подпрыгивал к нему. Я видел, как он медленно поднимал ружье, долго целил и как после выстрела глухарь, ломая ветки, свалился на "пол". Досада и чувство зависти на миг овладели мною. Патрон засел крепко, я торопился и сломал выбрасыватель. Охота сорвалась, какая досада! Возвращаться на бивак не хотелось. Разлившийся по лесу утренний свет гнал прочь поредевший мрак ночи. Но вот близко послышался шорох; я приподнялся. Из-за старого упавшего кедра приближалась ко мне капалуха. Она, покачиваясь из стороны в сторону, нежно тянула: "к-о-о-т, к-о-о-т". Птица была совсем близко, я хорошо видел ее оперение, замечал, как ритмично шевелились перья, как тревожно скользили по пространству ее глаза. Она замолкла и, приподнимая голову, прислушивалась к песням.

При согласованном использовании материалов сайта необходима ссылка на ресурс. Код для вставки видео в блоги и другие ресурсы, размещенный на нашем сайте, можно использовать без согласования. Онлайн-трансляция эфирного потока в сети интернет без согласования строго запрещена.

Незнайка на Луне

  • Информация
  • Другие статьи в литературном дневнике:
  • Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение
  • Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами с приставкой пре с приставкой при
  • Готовимся к ЕГЭ по русскому языку | Образовательная социальная сеть
  • Поединок. Александр Куприн читать онлайн Данинград

Архив блога

  • Глава 7 (продолжение)
  • Г.А. Федосеев. Последний костер Библиотека путешествий и приключений
  • Ответы : Выделить грамм. Основу :
  • Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами с приставкой пре с приставкой при
  • Глава 7 (продолжение)

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий