Свою «Повесть о Сонечке» Марина Ивановна писала в 1937-1939 годах, находясь в небольшом городке Лакано-Осеан на побережье Атлантики, незадолго до своего возвращения на родину.
На песке в Вахтанговском театре представили «Повесть о Сонечке» Цветаевой
Пьеса «Метель», которую Цветаева читала в Студии, Вахтангова не увлекла. Весной 1918 г. Марина Цветаева посвящает Евгению Вахтангову два стихотворения: «Заклинаю тебя от злата» и «Серафим — на орла! Вот бой! Их оригиналы, написанные её рукой, можно увидеть в Музее-квартире Вахтангова в Денежном переулке. В Мансуровской студии Марина встретила актрису Сонечку Голлидэй, которой и посвятила «Повесть о Сонечке», написанную в эмиграции в 1938 году — в трагический период истории России. По словам режиссера, — «Повесть о Сонечке» — густой, очень плотный текст. Общественные потрясения становятся для неё своеобразным катализатором. Сумасшедшая энергия обновления, которой буквально пропитан воздух, даёт ей силы, темы, новый язык. В его основе — пьеса, написанная самим режиссёром и вдохновлённая романом Джозефины Лоуренс «Годы тянутся так долго» и фильмом «Уступи место завтрашнему дню».
Эти четыре достаточно молодых человека в расцвете сил должны стать родителями своих родителей. Готовы ли они к этой трудной роли? Понимают ли до конца ответственность, возложенную на них непростыми обстоятельствами? Смогут ли принять верные решения, от которых зависит дальнейшая жизнь, благополучие, счастье самых близких людей — отца и матери?
Её проза, соединенная с реалиями жизни, полна магии, которая завораживает…». Показать ещё.
Константин Белошапка исполняет около 12 разных ролей. Он перевоплощается от прохожего и моряка до молодых студентов. Он становится различными людьми и играет разные роли в жизни двух героинь. Подробнее о том, как прошла премьера спектакля, смотрите в нашем фоторепортаже.
Она так внимательна к миру, к тем, кого любит, так «обращается в слух», как и должен поэт, артист, художник.
Марина ведь не так много говорит, больше смотрит и слушает, — но то, как это делает Крегжде, и есть центр и суть действия. Как ни странно, эта роль — кажется, первая в биографии актрисы «про любовь». Даже Соня из «Дяди Вани» Туминаса или Татьяна из его же «Евгения Онегина» — в сути своей про личность, про человеческую драму, про взросление и сокрушение: любовь — важная часть этого пути, но не единственная и в конечном счёте не главная. А Марина вся — любовь. Обречённая, неосуществимая, мучительная. И Завадский, под ногами у которого она извивается, пытаясь вырваться из наваждения.
И Володечка, его противоположность. Весь первый акт Марина и Сонечка «дирижируют» многоликим персонажем Константина Белошапки: он пока ещё не Володя, а все мужчины в этой истории, то в очках, то с усами, то с крыльями — бегает из кулисы в кулису, подыгрывает, тяготясь этим «театром». Володя из второго акта, как и мечтала Марина, сцене предпочитает жизнь. Вместо акцентов и характерностей — простая мягкая речь, спокойное обаяние. Он собирает разбросанные костюмы на вешалку в углу. Разгримировывается у появившегося столика — в изножье его, с обратной стороны, на каждое слово Володи Марина бьётся затылком об «изнанку» зеркала.
До хрипоты, до рыдания кричит сквозь это зеркало, что по-настоящему любит не Завадского, а самого Володю «Что если бы мне дали на выбор — его всего — и наше с вами — только-всего» : «Да знаете ли вы… что я вас бесконечно больше?! Из вечной сдержанности, спрятанных слёз, всепонимающей улыбки и терпения сжавшей зубы она выйдет ещё лишь раз — когда Володя придёт прощаться навсегда: «У меня полон рот, понимаете, полон рот — и я сейчас всем этим — задохнусь! Это момент самой «острой» мизансцены — сидят друг напротив друга по краям авансцены, в лучах-«прострелах». Володя встаёт, Марина обнаруживает, что волосы у него не того цвета, как она думала целый год. И это самое страшное открытие: даже в любви, забравшей тебя без остатка, ты можешь не видеть объект этой любви. Так и Сонечка — кривляка, ребёнок, чистый звук — окажется не игрушкой, а полной отчаяния личностью.
Резкая и обречённая, прибежит она в последний раз к Марине — вместе с большинством героев и детьми Цветаевой создатели спектакля убрали из текста историю расставания с Сонечкой, её писем и обиды на неё. Она лишь явится — сломавшийся человек, шагающий по крутящейся платформе с блестящими слезами на глазах. А потом, после её смерти, придёт «письмо из России», из которого эмигрантка Марина узнает, что Сонечка «никогда-никогда её не забывала» все эти годы. Ещё одно незнание, стыд — и перестановка акцентов. В начале обоих актов звучат песни на стихи из «Комедьянта». В конце — на стихи об одиночестве вдали на чужбине.
Марина в камере-обскуре, в своём 1937-м году не столько вспоминает своих героев, сколько «принимает петлю Стаховича». Принимает решение о возвращении с Океана. Она говорит: «В Москве 1918—1919 года из мужской молодёжи моего круга — скажем правду — осталась одна дрянь. Или красная молодёжь, между двумя боями, побывочная, наверное прекрасная, но с которой я дружить не могла, ибо нет дружбы у побеждённого с победителем». Завадского, которого за неумение любить «распнёт» стулом почти «Пер Гюнт» со словами, что делает «надгробие», Марина презирала за неумение выбрать из двух крайностей. Мол, даже если речь шла о белых и красных, его ответом было: «Это так сложно».
Но крайность как выбор приносит только боль: что первый акт, про «дрянь» студийцев, что второй — про «дрянь» идейности, отказа от театра. Володя, конечно, не «красный», но уходит он из студии на Гражданскую войну, потому что не может «играть, когда другие живут».
"Повесть о Сонечке" Марины Цветаевой в Театре имени Вахтангова
Таких, например, как «Повесть о Сонечке» в Вахтангово. У нас вы сможете купить билеты на спектакль Повесть о Сонечке в театр Вахтангова даже в том случае, если билетов уже нет в кассе театра! "Повесть о Сонечке" Цветаева написала в 1938 году в эмиграции. 21 и 22 декабря на Новой сцене Театра Вахтангова состоится премьера спектакля «Повесть о Сонечке». 21 и 22 декабря на Новой сцене Театра Вахтангова состоится премьера спектакля «Повесть о Сонечке». Ксения Трейстер — Сонечка — идеальный и 100-процентный инфантилизм Серебряного века. Константин Белошапка исполнял все мужские роли одновременно, и в каждой роли он был хорош и органичен.
Билеты на Повесть о Сонечке
И тем не менее в программке к «открытию» Второй Студии действительно указана Зоя и против нее стоит имя исполнителя - С. Их имена еще будут упоминаться в связи с С. Голлидэй, однако говорить об их «роли» в ее судьбе было бы преувеличением. В последующем она сохранила дружбу с Зуевой и ее мужем композитором Оранским, переписывалась с ними. Редлих С. Голлидэй внезапно и тепло снова встретилась в начале 30-х годов в Новосибирске - но к этой истории мы вернемся позднее. Уже тяжело, неизлечимо больная, она снова столкнется с А. Тарасовой в 1933 году в Москве. На фото, сделанном после спектакля, видна Софья Голлидэй; это, пожалуй, единственная ее «сценическая» фотография, не считая фото в моноспектакле по Достоевскому. Ей, по свидетельству Редлих, не удалось победить свою скованность и ее «переиграла» в этой роли Екатерина Корнакова, и С. Голлидэй переместилась в массовку.
Откуда вдруг у дерзкой Сонечки скованность?.. Вот как Мчеделов говорит о ней в цветаевской «Повести»: «Да ее никто и не обижает - сама обидит! Вы не знаете, какая она зубастая, ежистая, неудобная, непортативная какая-то... Может быть - прекрасная душа, но - ужасный характер. И - удивительно злой язык! А чуть над ней пошутить - плачет. Плачет и тут же - что-нибудь такое уж ядовитое... Иногда не знаешь: ребенок? Потому что она может быть настоящим чертом! Действительно: если безусловно верить достоверности передачи Мариной Ивановной жалоб и сетований Мчеделова в связи с Сонечкой, можно предположить, что та ему внутренне дороже, чем он старается это изобразить.
Так на не-любимых не обижаются, так на них не жалуются. С «конкуренткой» Корнаковой дела у Сонечки обстояли, возможно, не так уж плохо, поскольку на «корпоративе» после сотого представления в приветственных стихах прозвучали строки и о ней, и о «ее» а не корнаковской Зое: Подобно запаху магнолий Пленяет всех, играя Зою, В «Кольце зеленом» Голлидэй. Мчеделов еще раз промелькнет в Сонечкиной биографии, когда в конце лета 1919 поедет из Рузаевки эмиссаром в Симбирск обустраивать тамошние гастроли Студии, но их отношения к тому времени уже станут сугубо формальными. И тому есть немало причин. Один репертуарный спектакль в «Милютинском» зале на 100 мест не мог прокормить Студию. В 1918 году начались репетиции еще двух спектаклей: «Младости» Андреева с режиссурой Литовцевой и Мчеделова и «Потопа» Бергера, который вел Вахтангов. Ни в «Младости», ни в «Потопе» Сонечка занята не была. Мне не нравилось, что Театр, студия, - какая-то одна из комнат очень обыкновенной квартиры, где днем студийцы жарят в кухне картошку, моют волосы, завивают локоны, спят в режиссерской и декораторской, а потом - идут в какую-то комнату поиграть. Что-то было чересчур обывательское - и отнимало спектакль-праздник. Я была молода, разве не понятно, что мне хотелось Театра-Храма?
В своих неудачах и в отсутствии ролей в Студии Сонечка винила одного Мчеделова, не сознавая, как неудобны режиссеру ее характер и специфика ее дарования. Тем временем состоялась вторая премьера Студии. Это был ее «Дневник», строившийся на трех инсценированных рассказах - Лескова, Тургенева и Достоевского. Слава Сонечки, читавшей со сцены текст Настеньки из «Белых ночей» Достоевского, фактически сравнялась с тарасовской. А Сонечка, минутку помолчав, начинала читать «Белые ночи» по роману Достоевского». Все-таки это ультранатурализм, ибо Голлидэй переносила за рампу Настеньку быта, и бытом розовенького платьица с крапинками веяло со сцены... А вот что писала о моноспектакле Голлидэй критика. Это Сергей Глаголь. Дон-Аминадо, он же Аминодав Шполянский, пишет: «Не боясь упреков в повышенной восторженности, скажем прямо: такого ароматного и свежего дарования, как дарование г-жи Голлидэй, нам не приходилось встречать уже много лет. Что же!..
Остается пожелать ей долгие лета - нищим духом и обворованным - в утешение». Таинственный И. Джонсон отмечает: «Обнаруживаются уже гибкие и развитые дарования, среди которых дружное внимание обратила на себя г-жа Голлидэй, передающая рассказ Настеньки Достоевского с такой мастерской отделкой, соединенной, в то же время, и с такой очаровательной искренностью, что в итоге получается исключительное художественное впечатление». Спасибо Галине Юрьевне Бродской, разыскавшей этот материал - он дорогого стоит. Свой моноспектакль С. Голлидэй играла множество раз, легко устанавливая контакт с любой аудиторией, как с интеллигентной, так и пролетарской. Ее «Белые ночи» могли существовать и автономно, независимо от «Дневника студии». На одном из таких концертов Сонечка встретилась со своим кумиром и любимцем московской публики - Василием Ивановичем Качаловым. Он был при параде - во фраке с цветком на лацкане. Какой-то большой концерт зимой.
Когда я уже окончила свой номер и спускалась вниз по широкой лестнице, Вы только что приехали с какого-то концерта... Это из письма Голлидэй Качалову начала 1930-х. Качалов - «штатный» актер МХТ с 1900 г. Зима - это декабрь, очень удачный для С. Голлидэй месяц. Качалову она будет писать из провинции многие годы, будет ходить на его спектакли. Качалов сделается ее чуть ли не единственным хотя по большей части «удаленным» собеседником, ее соломинкой в омуте провинциальной театральной рутины. На момент знакомства с С. Голлидэй В. Качалову 43 года, Сонечке - 24.
Но здесь нам необходимо вернуться на месяц назад, в 7 ноября 1918 года, когда судьба С. Голлидэй в рамках МХТ окончательно решилась, точнее закончилась. Еще вернее будет сделать ретур поглубже, в середину 1918 года. Эти занятия, естественно, посещала и София Голлидэй, пока в конце октября 1918 года Вахтангов не заболел и занятия не прекратились. Вахтангов не возражал против того, чтобы Сонечка сыграла свою Настеньку у него в Мансуровской студии, куда ее «зазывали», как указывает Бродская, друзья-сверстники Антокольский и Завадский. Однако затея «выпустить» Сонечку на конкурирующую площадку руководству Второй, «Милютинской» студии не понравилась. В протоколе заседания Совета Студии от 15 сентября 1918 г. Голлидэй читать отрывок из «Белых ночей» в студии Вахтангова». Через два года по прибытии в Москву у Софьи Евгеньевны Голлидэй одна-единственная ролька «Зоя» в «Зеленом кольце», которую у нее к тому же «отбирает» Е. Корнакова, и моноспектакль по Достоевскому, который она, очевидно, могла играть еще в 1916-м.
Творческий неуспех налицо. Кого винить? В декабре 1916-го Мчеделов становится режиссером «Синей птицы» по Меттерлинку на основной сцене МХТ и осуществляет, как выражается Бродская, «актерские вводы» в спектакль. Но Голлидэй он планирует «ввести» не на большую сцену, а в будущую постановку «Синей птице» в Студии - на роли Насморка и Внучки. Можно предположить, что попытка Сонечки выступить у мансуровцев которые вместе с Вахтанговым получат статус Третьей студии МХТ лишь в 1920 году , окончательно отталкивает его от строптивой студийки. Трудно представить, как отнеслась к этому Сонечка. С одной стороны, она впервые оказывалась на большой сцене Художественного театра, с другой - это была очевидная ссылка, с третьей - хоть какой-то заработок. Всё слишком сложно переплелось тогда в этом холодном революционном 1918-м. Голлидэй] получила 150 рублей - с условием погасить выплату до Рождества. В октябре - еще аванс.
Голлидэй 250 руб. На заседании совета 12 декабря «на шубу Голлидэй» было добавлено еще 100 рублей». Еще летом 1918 года Вахтангов провел с ней переговоры о зачислении ее в Мансуровскую студию, предложив ей роль Инфанты в пьесе-сказке П. Антокольского «Кукла Инфанты», включенной в репертуар студии. Ему на тот момент 35 лет, он на 11 лет старше Сонечки. Справедливости ради надо добавить, что Станиславский активно противостоял по крайней мере формально местнических интересам студий МХТ и их «запретам», считая, что работа на разных площадках идет актеру только на пользу. Завадскому, как и Голлидэй, двадцать четыре, Антокольский моложе их на два года. Отсюда и «Сонечка» - Мчеделов зовет С. Голлидэй по имени-отчеству, Вахтангов - Софи. Следует заметить, что художественно пьеса Антокольского, в которой репетирует Сонечка, с высоты «Метели» Цветаевой кажется едва различимой.
Неудивительно поэтому восхищение Сонечки «Метелью» и самой Мариной в декабре 1918-го. Вот начало «Куклы Инфанты», над которым с 1916 года билась на сцене Н. Щеглова: «Сломалась, сломалась и не хочет двигаться, А я ее только раз завела. Теперь матерь Божия на меня обидится, Что я мою куклу не сберегла». Стихи странные, на взгляд сегодняшнего ценителя поэзии. Божья матерь и вправду может обидеться. Так же, как в «Зеленом кольце» у Мчеделова Корнакова переиграла Голлидэй в роли Зои, так Сонечка у мансуровцев переигрывает Щеглову, заменив ее в главной роли. Наконец-то С. Голлидэй оказывается в своей стихии, среди «своих»: Павлик - автор пьесы, Юрочка - режиссер, сама она - Инфанта, главная героиня. Но и тут не обошлось без «несудьбы»...
Вахтангов после просмотра «Куклы» сделал исполнителям много замечаний.
Марина фыркает на каждое упоминание Вахтангова, о театре говорит с саркастической яростью, но именно в «театр» и заточена на эти три часа действия. И отчаянно пытается быть режиссёром несостоявшегося, залатать и исправить невозможное, убедить и переубедить окружающих. Так она кричит на лежащего в шкафу-гробу самоубийцу Стаховича — того самого удивительного человека, в булгаковском «Театральном романе» ставшего генералом, который «сидел в кулисах на стремянке и свистел соловьём». Со всей мыслимой энергией отчаянья, личной боли Марина упрекает его, что он не влюбился в Сонечку, не подарил ей любви, а себе — спасения от погибели, но тот снимет с шеи петлю и протянет ей. До финала её жизни и спектакля ещё далеко, но неотвратим конец пути — и подлинный смысл происходящего. Похоронные венки вместе с цветами-букетами стояли у стены с самого начала, Марина легкомысленно швыряет их все под ноги обожаемой Сонечке, причём венки приходятся на упоминание «поэтов».
Память — это надгробие. Принесение чего-то ценного в дар — начало конца, прощания, говорит Марина. А то, как она говорит в этом спектакле, — почти главное. Дело даже не в том, что слова произносятся актрисой «как свои», а в том, что сложный ритм речи, который был бы искусственным, сохранись все эти тире-цезуры как часть разговора, переведён в регистр простой, обыкновенный — но вся внутренняя поэзия сохранена в интонации. И сама эта Марина такая же, как-бы-понятная, как-бы-«своя». Но самое главное — что, вопреки цветаевской сфокусированности на себе, эта Марина вся — не-эгоизм, эмпатия, вслушивание. Она так внимательна к миру, к тем, кого любит, так «обращается в слух», как и должен поэт, артист, художник.
Марина ведь не так много говорит, больше смотрит и слушает, — но то, как это делает Крегжде, и есть центр и суть действия. Как ни странно, эта роль — кажется, первая в биографии актрисы «про любовь». Даже Соня из «Дяди Вани» Туминаса или Татьяна из его же «Евгения Онегина» — в сути своей про личность, про человеческую драму, про взросление и сокрушение: любовь — важная часть этого пути, но не единственная и в конечном счёте не главная. А Марина вся — любовь. Обречённая, неосуществимая, мучительная. И Завадский, под ногами у которого она извивается, пытаясь вырваться из наваждения. И Володечка, его противоположность.
Весь первый акт Марина и Сонечка «дирижируют» многоликим персонажем Константина Белошапки: он пока ещё не Володя, а все мужчины в этой истории, то в очках, то с усами, то с крыльями — бегает из кулисы в кулису, подыгрывает, тяготясь этим «театром». Володя из второго акта, как и мечтала Марина, сцене предпочитает жизнь. Вместо акцентов и характерностей — простая мягкая речь, спокойное обаяние. Он собирает разбросанные костюмы на вешалку в углу. Разгримировывается у появившегося столика — в изножье его, с обратной стороны, на каждое слово Володи Марина бьётся затылком об «изнанку» зеркала. До хрипоты, до рыдания кричит сквозь это зеркало, что по-настоящему любит не Завадского, а самого Володю «Что если бы мне дали на выбор — его всего — и наше с вами — только-всего» : «Да знаете ли вы… что я вас бесконечно больше?! Из вечной сдержанности, спрятанных слёз, всепонимающей улыбки и терпения сжавшей зубы она выйдет ещё лишь раз — когда Володя придёт прощаться навсегда: «У меня полон рот, понимаете, полон рот — и я сейчас всем этим — задохнусь!
Это момент самой «острой» мизансцены — сидят друг напротив друга по краям авансцены, в лучах-«прострелах». Володя встаёт, Марина обнаруживает, что волосы у него не того цвета, как она думала целый год. И это самое страшное открытие: даже в любви, забравшей тебя без остатка, ты можешь не видеть объект этой любви. Так и Сонечка — кривляка, ребёнок, чистый звук — окажется не игрушкой, а полной отчаяния личностью. Резкая и обречённая, прибежит она в последний раз к Марине — вместе с большинством героев и детьми Цветаевой создатели спектакля убрали из текста историю расставания с Сонечкой, её писем и обиды на неё. Она лишь явится — сломавшийся человек, шагающий по крутящейся платформе с блестящими слезами на глазах.
Стиль одежды Марины Ивановны - ее любимый сизовый цвет платья настоящее цветаевское платье сизового цвета, в котором она любила ходить к вахтанговцам, хранится в музее Марины Цветаевой в Борисоглебском переулке рядом с театром Вахтангова , обувь без каблуков, быстрый шаг, точный слог, - все это взяла для создания образа Елена Подкаминская. Голодный 1919 год, смерть дочери Марины Цветаевой Ирины которую держала на своих руках Сонечка Голлидэй , и война, которая не разбирает - кто мужчина, кто женщина, кто поэт, кто актриса, кто ребенок, кто старик… Эта новелла спектакля «Неосторожная актриса» заканчивается цветаевским стихотворением «Напрасно глазом, как гвоздем пронизываю чернозем». И музыкой выдающегося композитора, постоянного соавтора всех спектаклей Римаса Туминаса Фаустаса Латенаса.
Фаустас Латенас объснил «Экспресс газете» свое желание написать музыку к этому спектаклю: - Эта постановка о судьбах великих русских поэтов - Цветаевой, Пастернака вторая новелла о возлюбленной Бориса Пастернака Ольги Ивинской , и я с радостью принял в этом участие. Елена Подкаминская, которую зритель знает и любит по популярным фильмам и сериалам, предстала в новом качестве - трагической героини.
Обе они были актрисами второго театра Вахтангова, но жизненные пути их разошлись после революции. Цветаева описывает свою подругу как яркую, талантливую и душевную женщину, которая всегда была рядом в трудные моменты. Она рассказывает о том, как они проводили время вместе, как посещали театры и концерты.
"Повесть о Сонечке" Марины Цветаевой в Театре имени Вахтангова
И лишь посмертная «Повесть о Сонечке» заставила читателя «вспомнить» вместе автором о яркой и самобытной студийке МХТ, о ее радостях и горестях начала сурового 1919 года. Государственный академический театр имени Евгения Вахтангова анонсировал премьеру спектакля Владислава Наставшева «Повесть о Сонечке» по одноименному произведению Марины Цветаевой, передает пресс-служба театра. Как отметил режиссер постановки Наставшев, «Повесть о Сонечке» обладает огромной энергией и силой Марины Цветаевой, уникальной темой и новым языком, а также особой магией поэтессы. 21 и 22 декабря на Новой сцене Театра Вахтангова состоится премьера спектакля «Повесть о Сонечке».
Премьера спектакля Владислава Наставшева «Повесть о Сонечке».
Ксения Трейстер — Сонечка — идеальный и 100-процентный инфантилизм Серебряного века. Спектакль «Повесть о Сонечке» с 15 февраля по 31 мая 2024, Театр им. Евгения Вахтангова в Москве — дата и место проведения, описание и программа мероприятия, купить билет. «Повесть о Сонечке», написанная после известия о смерти Голлидэй, стала своеобразным реквиемом ушедшей подруге. 1919 гг. в Борисоглебском переулке.
Спектакль "Повесть о Сонечке" в театре им. Евг. Вахтангова
Ксения Трейстер (Сонечка) в сцене из спектакля "Повесть о Сонечке" по одноименному автобиографическому произведению М.И. Цветаевой в постановке Владислава Наставшева в Государственном академическом театре имени Евгения Вахтангова. Повесть о Сонечке билеты в театр в Москве. Спектакль пройдет 14.04.2024 в Театр Вахтангова по адресу Москва, Театр Вахтангова. Билеты в продаже по цене от 1200 ₽. Режиссёр Владислав Наставшев представит Повесть о Сонечке, написанную Мариной Ивановной Цветаевой под впечатлением от её знакомства с Евгением Богратионовичем Вахтанговым и его студией, положившей начало.
Спектакль Повесть о Сонечке в театре Вахтангова
Над постановкой также работали художник по костюмам Майя Майер, художник по свету Руслан Майоров, хореограф Екатерина Миронова. По материалам ТАСС.
Ахматовское «могу» сказано тогда, когда эпоха наконец совпала с внутренним самоощущением поэта. Цветаева, кстати, совсем не поняла «Поэму без героя», и сказала: «Надо обладать большим мужеством, чтобы в 1940 году писать об арлекинах». Она не поняла, что 13-й год, о котором написана поэма, и 40-й объединены по одному главному признаку — это годы предвоенные.
Арлекины тут совершенно не при чем. Так вот Цветаева совпала с собой в 1918-1919 годах. Это не значит, что у нее не было великих стихов до этого. Была гениальная поэзия невышедшего сборника «Юношеские стихи». Цветаева вообще не знала периода ученичества.
Она в 13 лет уже была сложившимся поэтом. Это почти Рильке. Но тем не менее лучшая Цветаева, Цветаева, доросшая до равенства поэта и времени, совпала со своим временем в революцию. Именно поэтому с таким восторгом рукоплескали стихам из «Лебединого стана» красноармейцы, хотя это стихи о белом офицере. Звук времени, свой звук Цветаева обретает в 1918-19 годах.
Почему так получилось и с чем, собственно говоря, это связано? С двумя обстоятельствами, наиболее, по-моему, серьезными, наиболее важными для «Повести о Сонечке». Потому что именно «Повесть о Сонечке» — это рефлексия, попытка объяснить себе, почему она только и была счастлива в жизни с 1918 по 1922 год, а в 1922-м уехала, и всё кончилось. Кончилась не великая поэзия — поэзия эта продолжалась, потом были и «Поэма горы», «Поэма конца», «Крысолов». Но вот эти два обстоятельства для Цветаевой принципиально важны.
Во-первых, Цветаева находится в очень странных отношениях с русским модерном и с русским Серебряным веком. Цветаеву можно назвать модернистом лишь очень условно. Может быть, она действительно не вполне вписывается в русскую классическую парадигму. Потому что вот эта экспансия тире, эта яркая интонированность, невероятная лапидарность, сухость, явный приоритет интеллекта над чувством, в стихах во всяком случае, и в прозе почему-то наоборот, — это, конечно, выдает в ней, ну если не модерниста, то, по крайней мере, новатора. Тем не менее, психологически, душевно, по принципам своим Цветаева очень противопоставлена русскому Серебряному веку.
Нет никакого культа перверсии. Сейчас о Цветаевой почему-то помнят в основном, что она была бисексуальной и была женой советского агента — вот это два страшных обстоятельства, которые позволяют вызвать к ней хоть как-то массовый интерес, интерес толпы. Это чудовищная пошлость, конечно. Цветаева — человек рыцарского склада, рыцарственного, удивительно принципиальный, чистый, прямой. Если эмиграция, не понимавшая в ней ничего, говорила, что у нее был темперамент Мессалины, говорила, что у нее были чудовищно беспринципные поступки, припоминали ей пресловутую распродажу чужих одолженных вещей, говорили о каком-то ее аморализме — все это сплетни, которые всегда окружают прежде всего именно чистого человека.
Я думаю, по-настоящему чистых людей, и то у Маяковского есть очень сомнительные поступки, о них, если хотите, мы отдельно поговорим, но вот Маяковский и Цветаева — они какой-то рыцарственностью выделяются, какой-то абсолютной чистотой, абсолютным литературным и человеческим соответствием прокламированным принципам. За Цветаевой нет ни одного безнравственного поступка, есть имморальные поступки, многое можно поставить ей в вину. И многие никогда не простят ей судьбы маленькой Ирины, которую она вынуждена была отдать в детдом. Много у нас таких моралистов, которые не простят ей романа с Радзевичем. Сережа простил, а они не прощают — видите как?
Как правильно говорила Ахматова: «С точки зрения пушкинистов, конечно бы, Пушкину надо было жениться на Щеголеве». Так вот в этом-то и заключается проблема, что Цветаева в своей жизненной практике совершенно не человек модерна. В ней нет нравственного релятивизма, в ней нет культа смерти — в ней есть желание заботиться. Она никогда не может уйти первой, и в «Сонечке» об этом подробно написано. И, может быть, заложником этой ее рыцарственности и оказался Сережа Эфрон.
Может быть, как знать, если бы она ушла, может быть, лучше было бы всем. Как сказала Татьяна Друбич: «Иногда, когда я ухожу от человека, я думаю, что не ломаю, а спрямляю его судьбу». Это очень точная и очень бесстрашная формула. Но Цветаева совершенно не может этого сделать. В ней есть культ помощи, культ братской солидарности, она рождена заботиться, спасать, отогревать, задаривать.
Это к чужим людям, глухим нравственно людям она сама нравственно глуха. Но к тем, в ком есть «капля солнечной крови», как это называет Замятин, в ком есть одна волшебная струнка, — она способна кидаться к ним с избытком задаривающей, даже, может быть, отягощающей любви. Она выдумывает этого человека. Она задаривает его. Она оставляет нам его сияющий в веках образ.
Все мы знаем, каким слабым, мягким человеком был Максимилиан Александрович Волошин и как собственная мать над ним издевалась и трунила, а для Марины он — дух Земли, добрый медведь, спаситель. Представляете, как нам всем, людям толстым, приятно это читать? Приятно это слышать! Умеет Марина Ивановна найти формулу, которая навеки оставляет человека в веках в наилучшем виде. Вот это первая ее черта — ее противопоставленность модерну, которая, собственно говоря, в 1918-19 годах удивительным образом как-то проявилась, проступила.
Потому что большинство модернистов встретили революцию, надо сказать, довольно беспомощно. И Блок увидел в ней смерть и вскоре перестал писать вовсе. Сразу после «Двенадцати» и после чудовищных, на мой взгляд, «Скифов», так отступивших далеко от гениального «Поля Куликова», от всей этой апологии моногольщины, совершенно предательской по отношению к себе прежнему. В 18-м году почти весь русский модерн либо не писал, либо писал очень плохо. Хорошо — гениально — писала в это время Цветаева.
Потому что она доросла до своего времени, до времени, когда востребовано было рыцарство. И вторая черта, которая очень в Цветаевой важна. Конечно, пошляк назвал бы это некоммуникабельностью. Ну а возразим, а что такой коммуникабельность как не приспособленчество, как не «покровительства позор», как не умение выстраивать какие-то, опять-таки, пошлые и, как сказала бы Сонечка, «бездарные» отношения? Какого черта вообще человек должен быть коммуникабельным?
Кому он должен эту коммуникабельность? Он в принципе должен быть принципиально один. Он должен быть вне быта. Цветаева никогда в быт не вписывается, не вписывается до того, что не умеет правильно заказать кухарке обед. Приготовить может — не может заказать.
Не существует обстоятельств, в которых она чувствовала бы себя органично. И вот когда закончились все обстоятельства, когда с мира облетела вся шелуха, когда началась жизнь в Борисоглебском переулке в доме, где проваливается чердак, проваливается пол, где постоянно заполоняют квартиру какие-то все более странные, все более разрушающиеся, неузнаваемые вещи, — вот здесь ей стало хорошо. Что ж, мы проживем и без хлеба — Недолго ведь с крыши на небо. Наступил тот «московский чумной 18-й год», в котором традиционные отношения уже не нужны, а нужны цветаевские. Отношения страстные, отношения, вовлекающие целиком в эту орбиту.
Вот Павлик А. Это через него она вышла на Вахтанговскую студию, через него — на Сонечку, через него — на платоническую свою любовь — Юрия Завадского. И вот когда она спрашивает Павлика: «Павлик, как, по-вашему, называется то, что мы здесь, сейчас в этой комнате делаем? Да, это сидеть в облаках и править миром. Именно поэтому Цветаева — поэт революционный.
Революционный не в большевистском, совершенно зловонном смысле, который так издевательски, так замечательно описан у нее в гениальном очерке «Мои службы». Конечно, не советский абсурд и не марксистский абсурд, и не большевики, и не Ленин, который вообще как будто отсутствует у нее в это время, у нее о нем вообще не сказано ни слова. Она просто не замечает, что есть где-то такой маленький человечек с сугубо прагматическим мышлением. А вот революция для Цветаевой — это московские, очень похожие на петербургских, кстати, из Дома Искусств, очень похожие на «Серапионов» мальчики и девочки из удивительного поколения конца 90-х годов, которым в 1917 году 18, 20 лет, 22 года. У которых нет прошлого.
И они с радостью, с восторгом бросаются в эту новую стихию. Не потому что они любят революцию — Боже упаси! Просто они попали во времена, где так по-настоящему интересно. Это, как замечательно как раз говорит Сонечка Голлидэй: «Это как будто мы на необитаемом острове с вами, Марина. И хорошо бы там с нами была еще собака!
Потому что в нормальной жизни им места нет. У них все через край. Я очень люблю это поколение. Это поколение, которое дало Шварца, Хармса, Введенского, Олейникова, Заболоцкого, безусловно, Антакольского, безусловно.
Навидались мы и пошлости бесчисленных подражателей, эпигонов Цветаевой. И мы в Сонечке эту пошлятину видим: сентиментальность, начитанность, да, но весьма поверхностную, читает она множество дамских романов, которыми она прямо-таки нашпигована, цитатами, ситуациями из которых. Все это не Средневековье и не XIX век, и не «осьмнадцатый век», на который она так часто ссылается, а вот все это, прошедшее через призму массовой культуры, через пошлятину массового чтения... Но тем не менее вот какой удивительный парадокс, мы уже применительно к Зощенко об этом говорили: пошлость становится единственным прибежищем человеческого.
Вот есть бесконечно трогательная история, когда Чуковский, который только что ноги не вытирал о прозу Лидии Чарской, который посвящал ей убийственные фельетоны, грубые даже по нынешним меркам, Чуковский, узнав в конце 20-х, что Чарская живет в коммуналке и бедствует, это Чарская, автор 80 книг, книг, которые издавались, переиздавались, которые после революции из рук в руки передавались, — Чарская нищенствует. И он, который раздалбывал ее прозу, который писал, что это не литература, добывает ей пенсию, и бедная старуха Чарская пишет ему благодарное письмо «Глубокоуважаемый Корней Иванович! Я никогда не знала, что вы такой добрый, такой святой человек! Что-то он начал понимать... Он начал, наверное, понимать, что художество художеством, хороший вкус хорошим вкусом, а в эпоху, когда тебя все время кованым сапогом бьют в лицо, некоторую ценность приобретает простая человеческая доброта, сентиментальность, умиление. И вот эта сентиментальность и умиление в образе Сонечки — это не пошлость. И не просто детсткость, не актерское кокетство, а это что-то необычайно живучее и трогательное. Это последнее, что остается.
Бессмертные тараканы. Тараканы переживают все катаклизмы. Так и пошлость, и сентиментальность детской литературы переживает все. Неслучайно Цветаева, беспощадно точная в своих определениях, говорит: «В ней многое было от актрисы, но еще больше от институтки». А ведь что такое институтка? Это замкнутое женское сообщество институтское, эти влюбленности, «мой дуся ксёндз», вот по Бруштейн все это хорошо помним, эти истерические ссоры, слезы, томление плоти, постоянная идиотская зависимость от воспиталок, воспеток, воспитательниц, синявок, ненависть к ним, обожание их — в общем, это истерическое, замкнутое, страшное сообщество. Институтское сюсюканье. Но, строго говоря, цена этому сюсюканью в 1918 году возрастает необычайно, потому что вокруг нечеловеческое.
А Сонечка потому так и умиляет, что умиляют ее уменьшительно-ласкательные суффиксы, и сама она такая маленькая, и при этом она отважная, что очень ценно, вот эта замечательная сцена, когда она защищает Марину от жильцов-поляков: «Вы, вы свое грязное белье развесили у нее в кухне! Развешивать мокрое белье у нее в кухне — это так... И «бездарно» у нее про все: и про квадратные тупоносые ботинки, и про погоду — «бездарно» — это у нее самое худшее ругательство. Но мы это актерство прощаем, потому что в мире, где все врут, актер, который врет в силу профессии, а не по зову души, становится некоторым эталоном честности. Именно поэтому Цветаеву так тянет в это время к актерам. Да, все в студии Вахтангова врут, и сам Вахтангов, которого она побаивается, потому что говорит, что он обдает ее ледяным холодом искусства, он все время искусству предан, жизни для него не существует, но Вахтангов все-таки спасителен в это время, потому что для него искусство выше жизни. А жизнь такова, что ее остается, действительно, только игнорировать. Надо обладать способностью над нею взлететь.
Актеры врут на каждом шагу, врет Павлик Антакольский, страстно преданный Вахтанговской студии, врет Юра Завадский, а Юра Завадский врет на каждом шагу, потому что Юра — красавец, все время пытается соответствовать этой красоте, видит, что соответствовать, по большому счету, нечем, изо всех сил пытается дотянуться до собственной внешности. Его лицо... А выполнить это обещание, сдержать его, по-человечески нечем». Но и ему простительна эта на каждом шагу святая ложь. И такое же актерское кокетство: «Господи, неужели мои руки, бедные руки потрескаются? О, черт! Вот этот наигрыш, эта актерская профессиональная ложь во времена тотальной лжи — это, я вас скажу, большое утешение. Люди искусства — они вообще невыносимы.
Потому что они эгоистичны, потому что они свое искусство ставят выше здоровья собственных детей, и даже когда они бездарны, а это чаще всего и бывает в 90 случаях из 100 — они все-таки абсолютно влюблены в свой талант. И более того, расплачиваются они за это по строгому счету. Ведь графоман, например, расплачивается точно так же, как гений. И проживает чаще всего жизнь гения, только она ничем не оправдана. Текстов не остается. Но тем не менее люди искусства становятся выносимы в единственные времена — во времена революций. Потому что во времена революций они остаются фанатично верны своему искусству. А все остальные на каждом шагу предают себя и все окружающее.
Вот в силу этих двух обстоятельств: своей абсолютной безбытности и своей невероятной любвеобильности, здоровья, заботливости Цветаева опекает Сонечку и бережет Сонечку. Нужно сказать, что при публикации этой вещи, печаталась она с 4-летним интервалом, в «Новом мире», сначала первая часть, потом вторая. И большинство, кстати, людей моего поколения начали в 1981 году читать сразу со второй, и первая потом очень сильно переменила это все в наших глазах, но мы по сути дела увидели Сонечку совершенно с другой стороны. В этой вещи как раз разрыв в напечатании и долгое существование в двух частях оказалось губительно, потому что это вещь с нарастающей эмоцией, с очень четко проведенным, Цветаевой никогда не изменяет художественная мера, она всегда профессионал, с очень четко проведенным эмоциональным нарастанием. Начинается она, в общем, со сравнительно мирных, сравнительно спокойных констатаций. Начинается с Павлика и Юры. И с Сонечкой все поначалу хорошо. А вот потом смерть, разлука, рок все более назойливо, настойчиво, досадительно вторгаются вот эту романтическую художественную ткань.
Сначала можно от них отмахнуться. Потом совершенно ясно становится, что Сонечка уедет и уйдет в свою отдельную женскую жизнь и выйдет замуж по расчету. Ясно, что погибнет на фронте, уедет и погибнет, и пропадет без вести Володя Алексеев, потому что такие, как Володя, пропадают всегда. Володя как раз и говорит: «Я не хочу быть актером, я хочу быть человеком». Ясно, что пошлость вот эта затянет Юрия Завадского, про которого Цветаева, влюбленная в него, мстительно говорит ему страшные слова: «Вас любят женщины, а вы хотите, чтобы вас уважали мужчины. А это у вас не получается». Это абсолютно точно. Всех героев, которых на короткое время собрала в подвале Вахтанговской студии любовь и революция, конечно, а это, в общем, для них одно и то же, всех размечет по своим путям — и страшный мартиролог в конце, когда участь живых выглядит еще страшнее участи мертвых, и непонятно, кому больше повезло.
Вот тут не поймешь, кому больше повезло. Но в том-то и ужас, что судьба вторгается в повествование все более назойливо, и из Сонечки, поначалу милой, кокетливой, обыкновенной актрисочки, образуется вдруг вот этот под конец образ католической святой, образ сияющего ребенка, который победил смерть. Конечно, реальная Сонечка Голлидэй была не такой. Но та Сонечка, которую видит Цветаева, — это ребенок, обтанцовывающий смерть. Помните, вот этот танец обтанцовывания смерти? Вспомните эти кораллы, которые она надевает на себя, ест их, пьет, целует. Появляется все более кровавый, все более жестокий антураж, среди которого, действительно, сияет вот это чистое детское сердце. И, конечно, Сонечка для Цветаевой никоим образом не возлюбленная, со всеми этими пошлостями скучно полемизировать, там не было ни намека на любовь, на какие-то физиологические отношения, ни на что подобное.
Она становится для нее символом и олицетворением некоего театра в высшем смысле. Театра на руинах. Бродячих актеров, которые колесят по стране во время Великой Французской революции. И очень не случайно, что лучшая пьеса, ну одна из лучших пьес Антакольского «Робеспьер и Горгона» как раз о фургоне бродячих артистов, которые колесят по Франции во время якобинского террора. Артист, жонглер, циркач, который по канату ходит над Гревской площадью, где каждый день казнят, — вот что такое Сонечка, вот что такое тот цветаевский театр. Кстати, надо сказать, что о своем самоощущении тех времен Цветаева сама рассказала с исчерпывающей и, я бы сказал, на редкость откровенной печалью, когда она говорит, что всем детям, особенно из хороших домов, всегда нравился мой дом, все тот же по нынешний день, его безмерная свобода и сюрпризность, вот уж, действительно, коробка с сюрпризами, с возникающими из-под ног чудесами, с бездной вместо дна, неустанно подающий новые и новые предметы. Сонечка же сама вся была из Диккенса. Там же, кстати говоря, Цветаева говорит о себе довольно безжалостные слова.
Я, как Сонечка, хочу сама любить как собака. Разве вы еще не поняли, что мой хозяин умер? Что я за тридевять земель и двудевять лет просто вою? Более страшного образа у Цветаевой нет. А почему, собственно, не придет хозяин? Потому что некого любить, не на кого тратиться. Я с ужасом иногда думаю, например, о последнем эпистолярном романе Цветаевой, о ее романе с несчастным Штейгером, который испугался этой силы, испугался этой траты, испугался «Стихов сироте». Штейгер — несчастный туберкулезник, посредственный поэт, хороший, наверное, но мелкий, ничего не поделаешь, человек, Царствие ему небесное, ему очень, должно быть, было страшно от этого напора.
Чтобы выдержать цветаевскую любовь, с ревностью, с капризами, с чувством собственничества, с таким же внезапным охлаждением страшным — это надо быть Сонечкой, наверное. Это надо быть Володей Алексеевым. И, кстати говоря, вот от Сонечки она, наверное, никогда бы не ушла. Но так сложилось, что Сонечку унесло ветром. Я думаю даже, что если бы Сонечка оставалась в Москве, еще неизвестно, как сложилась бы дальнейшая судьба Цветаевой, не знаю, уехала ли бы она в 1922 году. Потому что Сонечку надо было спасать, надо было защищать. Привязанность к тому, кому ты нужен, для Цветаевой всегда важнее привязанности к тому, кто нужен тебе. Сонечке она была жизненно необходима.
Над постановкой также работали художник по костюмам Майя Майер, художник по свету Руслан Майоров, хореограф Екатерина Миронова. По материалам ТАСС.
Цветаева Марина Ивановна: Повесть о Сонечке
Речь идёт о спектакле Владислава Наставшева «Повесть о Сонечке», поставленном им по прозе великого поэта, человека с непростой судьбой Марины Цветаевой. 21 и 22 декабря на Новой сцене Театра Вахтангова состоятся премьерные показы спектакля Владислава Наставшева «Повесть о Сонечке». «Повесть о Сонечке» по повести Марины Цветаевой. «Повесть о Сонечке» — это ностальгическая, мемуарная, абсолютно насквозь идеалистическая, безусловно, повесть, которая и есть для Цветаевой единственный способ спасти себя во временах, когда ее не любит никто.