Новости на даче его ждали длинный теплый вечер

Главные новости к вечеру 26 апреля. Главные новости к вечеру 26 апреля. На даче его ждали тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и.

Краткое содержание гранин блокадная книга точный пересказ сюжета за 5 минут

Задание 6. Отредактируйте предложение: исправьте лексическую ошибку, исключив лишнее слово. Выпишите это слово. С самого начала произведения автор ведёт взаимный диалог с читателем, показывает отношение к описываемым событиям. Задание 7. В одном из выделенных ниже слов допущена ошибка в образовании формы слова, Исправьте ошибку и запишите слово правильно. Задание 9. Укажите варианты ответов, в которых во всех словах одного ряда пропущена одна и та же буква. Запишите номера ответов.

Укажите варианты ответов, в которых в обоих словах одного ряда пропущена одна и та же буква. Раскройте скобки и выпишите это слово. Задание 14. Раскройте скобки и выпишите эти два слова. Задание 15. Укажите все цифры, на месте которых пишется НН. Безвреме 1 ая кончина молодого поэта Д.

С пятницей дорогие друзья. Классной пятницы гиф. Классной пятницы коллегам. Открытки с пятницей и хороших выходных прикольные. С пятницей друзья. Открытки пятница выходные. Пятница открытки красивые прикольные. Веселые поздравления с пятницей. Отличной пятницы. Доброй пятницы. Отличного дня пятницы. Пожелания по дням недели. Отличного настроения в пятницу. Открытки хорошего дня пятницы. С пятницей музыкальные открытки. Прелестной пятницы. Открытка очаровательной пятницы. Интерактивная открытка удачной пятницы. Доброе утро пятницы. Доброе утро хорошего дня пятница. Открытки хорошей пятницы. С пятницей цветы. Открытки с пятницы цветы. Открытки с пятницей с цветами. Позитивной пятницы. Добрый день пятница прикольные. Открытки доброй пятницы и хорошего настроения. Доброй чудесной пятницы. Удачной и счастливой пятницы. Удачной пятницы. Хорошей пятницы и отличного настроения. Хорошей пятницы и отличных выходных. Хорошего дня пятницы. Поздравляю с пятницей. С пятницей друзья и хороших вам выходных. Ура пятница. Поздравления с тяпницей. Открытки с тяпницей. С пятницей девочки.

Сыпь ты 5 черёмуха 6 снегом, Пойте вы 7 птахи 8 в лесу. По полю зыбистым бегом Пеной я цвет разнесу. Есенин Задание 19. Бедный смотритель не понимал 1 каким образом 2 мог он сам позволить своей Дуне ехать вместе с гусаром 3 как нашло на него 4 это ослепление 5 что 6 тогда было с его разумом. Задание 20. Татьяна Петровна долго сидела у стола и думала 1 что 2 если на следующий день приедет с фронта Санин 3 ему будет тяжело встретить в родном доме чужих людей 4 о существовании которых он даже не подозревал. Задание 21. Найдите предложения, в которых тире ставится в соответствии с одним и тем же правилом пунктуации. Прочитайте текст и выполните задания 22-27 1 Зенитный пулемётчик Тихон Рябцов был родом из-под Пскова. Ю Безымянка лила прозрачные водопады, бормотала в камнях, — должно быть, сердилась на тесноту, — и над ней низко нависали кусты ежевики, дикой малины и облепихи. II А потом раскинулась осень. ЗО Тихон пригнулся, схоронился в кустах и увидел двух мальчиков. ЗЗ Мальчики остановились, уронили пилу. Паустовскому Задание 22. Какие из высказываний соответствуют содержанию текста? Укажите номера ответов.

Он опять начал с того, что нужно в жизни. Современный человек, говорил он, отличается тем, что умеет становиться на всевозможные точки зрения и ни одной не признавать безусловно справедливой, ни одной не увлекаться сердечно. Жизнь стала слишком сложна, и сложная общественная организация парализует нашу волю и растягивает нас в разные стороны. Мы одурманили себя ненужными делами, мы загипнотизированы книгами и разучились говорить языком сердца. Мы слишком заняты, по словам Лаодзи и Амиеля, слишком много читаем пустого и бесплодного, когда надо стараться упрощать жизнь, стараться быть искренним, вникающим в свою душу, когда нужно отдаться богу, служить только ему, остальное же все приложится. Мы устали от вероучений, от научных гипотез о мире, устали от распрей за счастье личности, слишком много пролили крови, вырывая это счастье друг у друга, когда жизнь наша должна состоять в подавлении личных желаний и исполнении закона любви. Злоба — смерть, любовь — жизнь, говорил он. Жизнь только в жизни духа, а не в жизни тела. Плод же духа — любовь, радость, мир, милосердие, вера, кротость, воздержание… Это повторяли людям все великие учителя человечества, начиная с Будды… — Ну, знаете, батенька, Будда был довольно-таки ограниченный субъект! Каменский, не слушая, продолжал говорить. Он настаивал на том, что мы сами создаем себе миллионы терзаний только потому, что не хотим прислушаться к тому, что говорит нам сердце голосом любви, всепрощения и благоволения ко всему живущему; настаивал на том, что мы гибнем, развивая в себе зверские похоти, тысячи ненужных потребностей и желаний. К сожалению, не так просто все развязывается. И любить по закону нельзя. Странный рецепт: возьми да люби! Гриша терялся — с обеих сторон говорили правду! Размахивая полами сюртука, Подгаевский ходил по комнате и кричал над ухом Каменского: — Я ска-жу вам словами такого же апостола, Павла: «Освободившись от греха, вы стали рабами праведности! Но Подгаевский был уже пьян. Пьян был и Вася, который все наклонялся и что-то бормотал на ухо Петру Алексеевичу, воображая, что говорит шепотом. А Петр Алексеевич сидел с раскрасневшимся лицом и мутным взглядом. Ах, что кому до нас, Когда праздничек у нас! Дамы встали и начали прощаться. Поднялся и Каменский. Давайте споем. Каменский пожал плечами. Шкап-то скоро будет готов? До свидания! А закусить разве не хотите? Ведь хочется небось? Каменский посмотрел на него долгим взглядом, пожал окружающим руки и пошел из дома через балкон. Петр Алексеевич поднялся. И когда вбежал лакей, прибавил: — Лошадей нам! Вася, Илюша — в «Добро пожаловать! Стыдно при чужих людях… Ах, что кому до нас, — запел он снова, обнял доктора и Подгаевского и пошел в кабинет… Дом опустел. Было слышно, как в столовой убирали посуду. Гриша сидел в своей комнате у открытого окна, стиснув зубы. Вы увлекаете общество от полезной и чосшой работы в свою келью под елью. Неужели эта дача похожа на рабочий дом?

О компании

  • Россияне кипят от злости: с 1 мая будут штрафовать за забор на даче или огороде
  • Новости Москвы / Сайт Москвы
  • Алексей толстой летом на даче. На даче
  • Содержание:
  • Иван Бунин «На даче» читать - (I Окна в сад были открыты всю ночь....)

Николай Олигер «Дачный уголок»

Ульяновск Контактные данные для Роскомнадзора и государственных органов «Фонтанка» — петербургское сетевое издание, где можно найти не только новости Петербурга, но и последние новости дня, и все важное и интересное, что происходит в России и в мире. Здесь вы отыщете наиболее значимые происшествия, новости Санкт-Петербурга, последние новости бизнеса, а также события в обществе, культуре, искусстве.

Это — сюрприз. И единственная просьба, которую я изложил моим ГПТУшникам, — написать на листе бумаги свои впечатления от концерта. Итак, эксперимент начался!

Мы продирались через тысячи людей, ищущие глаза которых напоминали глаза голодных волков, пытающихся в зимнем лесу рассмотреть хотя бы одного зайца, чтобы не умереть с голоду Спасительными зайцами на этот раз были лишние билеты, которые удовлетворили бы духовный голод многих тысяч людей. Мои спутники были потрясены. А они-то думали, что такие толпы народу встречаются только перед входом на концерты «Аббы» Боже! Как давно это было!

Листы бумаги я храню все эти годы. Все 14 листочков — впечатления, полученные «любыми» людьми на концерте, где самый великий музыкант играл самую великую музыку. Несколько фрагментов: «Какой-то театр для глухонемых. Бывают же ненормальные, которым это нравится».

Играл долго и скучно. Потом кончил играть. Публика кричала как ненормальная. Я смотрел на них как на дурачков.

Думал, потом будет юмор. И вдрук выходит тот же дядька. Я посмотрел в бумагу программа. И играл еще скушнее».

Потом надоело. Потом смотрел картинки на стене. На меня зашыпели всюду орфография оригинала. Оказывается, нельзя ворочаться.

А играли только на фано. Весь вечер. Не мелодии, только удары». Это не может нравится орфография оригинала.

Грамматический уровень записок оставим на совести всех, начиная от министерства образования и кончая школьными учителями русского языка. Главное же — в другом. Не было ни одного положительного отзыва. Ни одного!!!

Переписывать все отзывы целиком мне не хочется. Слишком печально. Но столь печально это не закончилось, ибо наш эксперимент продолжился. Мы с ребятами договорились о встрече.

В небольшом помещении с роялем и проигрывателем. И там мы разговаривали. О жизни, о Бетховене, о смерти, о любви. Постепенно перешли на поэзию.

Мы говорили о том, чем слово в стихе отличается от слова в жизни. Кое-что из того, о чем я говорил, есть в книге. Но главной задачей было привести моих собеседников к возможности услышать последнюю часть последней сонаты Бетховена и попытаться вызвать у них настоящее потрясение. И здесь у меня был величайший образец для подражания — фрагмент книги Томаса Манна «Доктор Фаустус».

Эпизод, где Кречмар беседует с двумя провинциальными немецкими мальчиками на тему о том, почему в Тридцать второй сонате Бетховена только две части. Велико искушение дать весь гениальный фрагмент этой беседы. Но я удерживаюсь. Ибо тот, на кого я рассчитываю в моей книге, раньше или позже прочтет книгу Томаса Манна.

Или, в крайнем случае, прочитает именно эпизод с сонатой. Этот эпизод, быть может, лучшее, что написано о музыке в европейской культуре. Мы общались очень долго в этот вечер. Никто из них никуда не спешил.

И когда я понял, что никому из них не хочется уходить, то испытал невероятное ощущение радости. А когда я начал играть вторую часть Тридцать второй сонаты Бетховена, то мгновенно почувствовал, что музыку и слушателей объединяет ток высочайшего напряжения. Затем мы создали полумрак: погасили свет и зажгли свечи. А потом в записи великого Святослава Рихтера слушали эту длиннейшую часть — музыку бетховенского прощания с миром.

И произошло чудо. Тот просто стучал по клавишам. И что то было громко и скучно. Иногда — тихо и скучно.

А музыка, которую они услышали сегодня, — просто прекрасна. Что же случилось? Почему не подтвердились слова великого музыканта о «хорошей музыке в хорошем исполнении»? Казиник Михаил.

Текст 16 Я не мог заставить себя спрыгнуть с мусорного ящика, и мама сказала, что я трус. Возможно, что это было действительно так. Входя в темную комнату, я кричал на всякий случай: «Дурак! Еще больше я боялся петухов, в особенности после того, как один из них сел мне на голову и чуть не клюнул, как царя Додона.

Я боялся, что кучера, приходившие с нянькиным Павлом, начнут ругаться, и когда они действительно начинали, мне — очевидно, тоже от трусости — хотелось заплакать. Правда, в Черняковицах я переплыл речку, но храбро ли я ее переплыл? Я так боялся утонуть, что потом целый день еле ворочал языком и совершенно не хвастался, что в общем было на меня непохоже. Значит, это была храбрость от трусости?

Странно, но тем не менее я, по-видимому, был способен на храбрость. Прочитав, например, о Муции Сцеволе, положившем руку на пылающий жертвенник, чтобы показать свое презрение к пыткам и смерти, я сунул в кипяток палец и продержал почти десять секунд. Но я все-таки испугался, потому что палец стал похож на рыбий пузырь, и нянька закричала, что у меня огневица. Потом палец вылез из пузыря, красный, точно обиженный, и на нем долго, чуть не целый год, росла тоненькая, заворачивающаяся, как на березовой коре, розовая шкурка.

Словом, похоже было, что я все-таки трус. А «от трусости до подлости один шаг», как сказала мама. Она была строгая и однажды за обедом хлопнула Пашку суповой ложкой по лбу. Отца мы называли на «ты», а ее — на «вы».

Она была сторонницей спартанского воспитания. Она считала, что мы должны спать на голых досках, колоть дрова и каждое утро обливаться до пояса холодной водой. Мы обливались. Но Пашка утверждал, что мать непоследовательна, потому что в Спарте еще и бросали новорожденных девочек с Тарпейской скалы, а мама не только не сделала этого, а, наоборот, высылала Лизе двадцать рублей в месяц, чтобы она могла заниматься в Петербургской консерватории.

Когда она заметила, что я не спрыгнул с мусорного ящика, у нас произошел разговор. Она посоветовала мне сознаться, что я струсил, потому что человек, который способен сознаться, еще может впоследствии стать храбрецом. Но я не сознался, очевидно сделав тот шаг, о котором сказала мама. Интересно, что мне ужасно не нравилась мысль, будто я трус, и хотелось как-нибудь забыть о ней.

Но оказалось, что это трудно. Читая Густава Эмара «Арканзасские трапперы», я сразу же догадывался, что эти трапперы не пустили бы меня даже на порог своего Арканзаса. Роберт — один из детей капитана Гранта — вдвоем с Талькавом отбился от волчьей стаи, а между тем он был на год моложе меня. В каждой книге на трусов просто плевали, как будто они были виноваты в том, что родились нехрабрыми, или как будто им нравилось бояться и дрожать, вызывая всеобщее презрение.

Мне тоже хотелось плевать на них, и Пашка сказал, что это характерно. Иначе они могут зачахнуть. В нашем дворе красили сарай, и для начала он предложил мне пройти по лестнице, которую маляры перебросили с одной крыши на другую. Я прошел, и Пашка сказал, что я молодец, но не потому, что прошел, — это ерунда, — а потому, что не побледнел, а, наоборот, покраснел.

Он объяснил, что Юлий Цезарь таким образом выбирал солдат для своих легионов: если от сильного чувства солдат бледнел, значит, он может струсить в бою, а если краснел, значит, можно было на него положиться. Потом Пашка посоветовал мне спрыгнуть с берега на сосну и тут как раз усомнился в том, что Цезарь пригласил бы меня в свои легионы, потому что я побледнел, едва взглянул на эту сосну с толстыми, выгнутыми, как лиры, суками, которая росла на крутом склоне берега. Сам он не стал прыгать, сказав небрежно, что это для него пустяки. Главное, объяснил он, прыгать сразу, не задумываясь, потому что любая мысль, даже самая незначительная, может расслабить тело, которое должно разогнуться, как пружина.

Я сказал, что, может быть, лучше отложить прыжок, потому что одна мысль, и довольно значительная, все-таки промелькнула в моей голове. Он презрительно усмехнулся, и тогда я разбежался и прыгнул. Забавно, что в это мгновение как будто не я, а кто-то другой во мне не только рассчитал расстояние, но заставил низко наклонить голову, чтобы не попасть лицом в сухие торчавшие ветки. Я метил на самый толстый сук и попал, но не удержался, соскользнул и повис, вцепившись в гущу хвои, исколовшей лицо и руки.

Потом подлец Пашка, хохоча, изображал, с каким лицом я висел на этой проклятой сосне. Но все-таки он снова похвалил меня, сказав, что зачатки храбрости, безусловно, разовьются, если время от времени я буду повторять эти прыжки, по возможности увеличивая расстояние. На Великой стояли плоты, и Пашка посоветовал мне проплыть под одним из них, тем более что в то лето я научился нырять с открытыми глазами. Это было жутковато — открыть глаза под водой: сразу становилось ясно, что она существует не для того, чтобы через нее смотреть, и что для этого есть воздух, стекло и другие прозрачные вещи.

Но она тоже была тяжело-прозрачна, и все сквозь нее казалось зеленовато-колеблющимся — слоистый песок, как бы с важностью лежавший на дне, пугающиеся стайки пескарей, пузыри, удивительно непохожие на выходящий из человека воздух. Плотов было много. Но Пашке хотелось, чтобы я проплыл под большим, на котором стоял домик с трубой, сушилось на протянутых веревках белье и жила целая семья — огромный плотовщик с бородой, крепкая, поворотливая жена и девчонка с висячими красными щеками, всегда что-то жевавшая и относившаяся к нашим приготовлениям с большим интересом. Мне, наоборот, казалось, что зачатки храбрости продолжали бы развиваться, если бы я проплыл под другим, небольшим плотом, но Пашка доказал, что небольшой может годиться только для тренировки.

Ведь это только кажется, что дышать необходимо. Йоги, например, могут по два-три месяца обходиться без воздуха. Я согласился и три дня с утра до обеда просидел под водой, вылезая только, чтобы отдохнуть и поговорить с Пашкой, который лежал на берегу голый, уткнувшись в записную книжку: он отмечал, сколько максимально времени человеческая особь может провести под водой. Не помню, когда еще испытывал я такую гнетущую тоску, как в эти минуты, сидя на дне с открытыми глазами и чувствуя, как из меня медленно уходит жизнь.

Я выходил синим, а Пашка почему-то считал, что нырять нельзя, пока я не стану выходить красным. Наконец однажды я вышел не очень синим, и Пашка разрешил нырять. Он велел мне углубляться постепенно, под углом в двадцать пять — тридцать градусов, но я сразу ушел глубоко, потому что боялся напороться на бревно с гвоздями. Но поздно было думать о гвоздях, потому что плот уже показался над моей головой — неузнаваемый, темный, с колеблющимися водяными мхами.

По-видимому, я заметил эти мхи прежде, чем стал тонуть, потому что сразу же мне стало не до них и захотелось схватиться за бревна, чтобы как-нибудь раздвинуть их и поскорее вздохнуть. Но и эта мысль только мелькнула, а потом слабый свет показался где-то слева, совсем не там, куда я плыл, крепко сжимая губы. Нужно было повернуть туда, где был этот свет, эта зеленоватая вода, колеблющаяся под солнцем. И я повернул.

Теперь уже я не плыл, а перебирал бревна руками, а потом уже и не перебирал, потому что все кончилось, свет погас… Я очнулся на плоту и еще с закрытыми глазами услышал те самые слова, за которые не любил друзей нянькиного Петра. Слова говорил плотовщик, а Пашка сидел подле меня на корточках, похудевший, с виноватым лицом. Я утонул, но не совсем. Щекастая девочка, сидевшая на краю плота, болтая в воде ногами, услышала бульканье, и плотовщик схватил меня за голову, высунувшуюся из-под бревен.

Лето кончилось, и начались занятия, довольно интересные. В третьем классе мы уже проходили алгебру и латынь. Юрка Марковский нагрубил Бороде — это был наш классный наставник, — и тот велел ему стоять всю большую перемену у стенки в коридоре, а нам — не разговаривать с ним и даже не подходить. Это было возмутительно.

Юрка стоял, как у позорного столба, и растерянно улыбался. Он окликнул Таубе и Плескачевского, но те прошли, разговаривая, — притворились, подлецы, что не слышат. Мне стало жарко, и я вдруг подошел к нему, заговорив как ни в чем не бывало. Мы немного поболтали о гимнастике: правда ли, что к нам приехал чех, который будет преподавать сокольскую гимнастику с третьего класса?

Борода стоял близко, под портретом царя. Он покосился на меня своими глазками, но ничего не сказал, а после урока вызвал в учительскую и вручил «Извещение». Ничего более неприятного нельзя было вообразить, и, идя домой с этой аккуратной, великолепно написанной бумагой, я думал, что лучше бы Борода трижды записал меня в кондуит. Отец будет долго мыться и бриться, мазать усы каким-то черным салом, чтобы они стояли, как у Вильгельма II, а потом наденет свой парадный мундир с медалями — и все это сердито покряхтывая, не укоряя меня ни словом.

Лучше бы уж пошла мать, которая прочтет «Извещение», сняв пенсне, так что станут видны покрасневшие вдавленные полоски на переносице, а потом накричит на меня сердито, но как-то беспомощно. Ужасная неприятность! Пошла мать и пробыла в гимназии долго, часа полтора. Должно быть, Борода выложил ей все мои прегрешения.

Их было у меня немало. Географ запнулся, перечисляя правые притоки Амура, и я спросил: «Подсказать? Все ему было ясно, все он объяснял тоненьким уверенным голосом, так что я от души удивился, узнав, что он не понимает, как происходит размножение в природе, которое мы как раз проходили. Я объяснил, и он в тот же день изложил своей бонне это поразившее его естественно-историческое явление.

Бонна упала в обморок, хотя в общем я держался в границах урока. Словом, были причины, по которым я бледнел и краснел, ожидая маму и нарочно громко твердя латынь в столовой. Она пришла расстроенная, но чем-то довольная, как мне показалось. Больше всего ее возмутило, что я хотел подсказать географу притоки Амура.

Это был позор, тем более что еще утром Пашка рассказал мне о спартанском мальчике, который запрятал за пазуху украденную лису и не заплакал, хотя она его истерзала. Но я не заревел, а просто вдруг закапали слезы. Мама села на диван, а меня посадила рядом. Пенсне на тонком шелковом шнурке упало, вдавленные красные полоски на переносице подобрели.

Она стала длинно объяснять, как, по ее мнению, должен был в данном случае поступить классный наставник. Я не слушал ее. Неужели это правда? Я не трус?

Целое лето я старался доказать себе, что я не трус, и, даже сидя под водой, мучился, думая, что лучше умереть, чем бояться всю жизнь, может быть, полстолетия. А оказалось, что для этого нужно было только поступить так, чтобы потом не было стыдно. Вениамин Каверин. Текст 17 Часы бьют восемь — поворачивается начищенная до блеска ручка двери, Павел Михайлович Третьяков, первый посетитель, вступает из внутренних комнат дома в зал своей галереи.

Всегда ровно в восемь, после всегдашнего утреннего кофея, и если бы часы вдруг перестали отсчитывать и отбивать время, можно, заведя их, поставить стрелки по этому бесшумному, но мгновенно улавливаемому служителями повороту медной ручки. Всегда в костюме одинакового цвета и покроя будто всю жизнь носит один и тот же , прямой, суховатый, даже как бы несколько скованный в движениях, он шествует размеренной, чуть деревянной походкой вдоль густо завешанных картинами стен — служители следом, — останавливается, сосредоточенно, будто впервые, рассматривает до последнего мазка знакомое полотно — и неожиданно: «Перова — во второй ряд возле угла». Из-под кустистой брови взглянет быстро жгучим глазом в удивленное лицо служителя: «Я во сне видел, что картина там висит, — хорошо... И там же, за окном, на широкий, устланный камнем двор въезжают ломовики, груженные льняными товарами с Костромской мануфактуры Третьяковых, — плотные кипы складывают в амбары.

В девять Павел Михайлович покидает галерею и, пройдя по двору, скрывается за дверью с маленькой вывеской «Контора». Девять конторщиков, увидя его, громче и старательнее щелкают костяшками счетов: «Доставлено товаров... С двенадцати до часу — завтрак, к трем — в Купеческий банк, оттуда в магазин на Ильинке, к шести его ждут обедать. В экипаже Павел Михайлович открывает журнал — он любит читать дорогою, — но часто книга отложена в сторону: возле Третьякова, на сиденье или стоймя у ног его, нежно придерживаемая им, свернутая рулоном или натянутая на подрамник картина — «самое дорогое» он говаривал.

Родные и служащие поздравляют с покупкой, когда он, передавая полотно в их бережные руки, вылезает из коляски; все радостно возбуждены, и по серьезному лицу Павла Михайловича домашние называют его «неулыба» пробегает тень улыбки, и за обедом, который у него тоже почти всегда один и тот же «А мне щи да кашу» , он объявляет, что сегодня все едут в театр или в концерт, слушать музыку. Если же в такой вечер нагрянут гости, Павел Михайлович без сожаления покидает свой молчаливый кабинет, заваленный книгами и журналами, свой излюбленный маленький, почти квадратный диванчик, на котором длинноногий хозяин притуливается, свернувшись калачиком, и радушно идет навстречу гостю. С художником Павел Михайлович троекратно целуется, ведет показывать бесценное приобретение, обычно молчаливый, занимает его беседой и просит супругу, Веру Николаевну, сыграть для дорогого гостя на рояле, и угощает хлебосольно — только вина в доме почти не подают: Павел Михайлович вина не пьет. А на следующее утро, ровно в восемь, выйдя из внутреннего покоя в зал галереи, Павел Михайлович отдает служащим распоряжение насчет рамы для новой картины, указывает, куда ее повесить: «Я всю ночь думал...

Сосредоточенный h молчаливый, он появляется на открытии выставок, в Москве, в Петербурге, на лице ничего не прочитаешь; кажется — пока лишь прислушивается к расхожим мнениям, но решение уже принято, неуклонное: картины еще не развесили в выставочных залах, а он успел побывать в мастерских, узнал, кто чем занят, взял на заметку, приценился и, еще раньше, из писем знакомых художников, действовавших по его просьбе или самостоятельно, вычитал необходимые сведения и мысленно составил для себя некий чертеж того, что творится ныне в российском искусстве. Он всех обгоняет и от своего не отступает никогда; даже царь, подойдя на выставке к облюбованному полотну, узнает подчас, что «куплено г-ном Третьяковым». Когда речь о «самом дорогом», для Третьякова собственная цель — наивысшая, собственные желания — закон; но цель его величественна — собрать для общества лучшие творения отечественной живописи, а желания необыкновенно удачны: «Это человек с каким-то, должно быть, дьявольским чутьем», — почти в сердцах обронил как-то про Третьякова Крамской. Крамской понадобился Третьякову в конце шестидесятых годов.

На столе, среди истрепанных книг, валялись странные для этой обстановки предметы — бронзовый позеленевший подсвечник, большой нож из слоновой кости, головная щетка и фотографический портрет молодой женщины с худощавым грустным лицом. Из деликатности Гриша отвел глаза от стола — и сердце его сжалось при взгляде на эти старые, засиженные мухами, уже давно не бывшие в употреблении вещи и на этот портрет. Зачем это самоистязание? Он смотрел на бревенчатые стены, на нищенское ложе, стараясь понять душу того странного человека, который одиноко спал на нем. Были, значит, и у него другие дни, был и он когда-то другим человеком… Что же заставило его надеть мужицкие вериги?

Это было жестокое изображение крестной смерти, написанное резко, с болью сердца, почти с озлоблением. Все, что вынесло человеческое тело, пригвожденное по рукам и ногам к грубому тяжелому кресту, было передано в лице почившего Христа, исхудалого, измученного допросами, пытками и страданием медленной кончины. И тяжело было глядеть на стриженую, уродливую голову привязанного к другому кресту и порывающегося вперед разбойника, на его лицо с безумными глазами и раскрытым ртом, испустившим дикий крик ужаса и изумления перед смертью того, кто назвал себя сыном божиим… Морщась, Гриша отворил дверь в другую комнату. Тут было очень светло от солнца, совершенно пусто и пахло закромом. По полу когда-то прошелся широкими полукругами веник, но не докончил своего дела, и мучная пыль белела в углах и на карнизах.

У одного окна, на котором грудами лежали литографированные тетрадки, учебник «Эсперанто», изречения Эпиктета, Марка Аврелия и Паскаля, стоял стул. На нем Каменский, должно быть, отдыхал и читал. На простенке были приклеены хлебом печатные рассуждения под разными заглавиями: «О Слове», «О Любви», «О плотской жизни». Среди же них еще стихотворение, крупно написанное на белом листе бумаги: Боже! Жизнь возьми — она Дни возьми — пусть каждый час Слышишь ты хвалебный глас!

А ниже — из псалмов Давида: «Ты дал мне познать путь жизни; ты исполнишь меня радостью перед лицом твоим! Он с изумлением смотрел кругом, прислушивался к тишине этого заглохшего поместья и к тому, что пробуждалось в его сердце, долго ходил из угла в угол… Потом вернулся в полутемную комнату, вышел в сени, снова развернул Евангелие… «Дети! Недолго уже быть мне с вами…» — читал он отмеченные карандашом слова последней вечери Христа с учениками. И он, этот странный человек, терпит скорбь, «ибо беззакония наши стали выше головы! Запах избы от ветхого переплета книги напомнил Грише тяжелую работу, кусок корявого хлеба, жесткое деревянное ложе, черные бревенчатые стены.

А пустая, безмолвная и вся озаренная солнцем комната — светлое одиночество в минуты отдыха и созерцательной, тихой жизни. Пришел час, прославь сына твоего, да и сын твой прославит тебя… Я открыл имя твое человекам… Соблюди их во имя твое!.. Гриша смущенно захлопнул книгу. Что это значит? Зачем вы все такие слова употребляете?

Они стояли друг против друга, и Гриша чувствовал, что пристальный взгляд улыбающихся глаз Каменского все более подчиняет его себе. Гриша встрепенулся. Гриша с преувеличенным вниманием стал слушать, как надо работать фуганком, и помогать заправлять доску в верстак. Гриша взял фуганок и с такой силой зашаркал им по доске, что в два-три взмаха испортил ее. Он ушел в избу, вынес оттуда чугунчик с водой, поставил его на таган около порога и развел огонь.

Синий дымок поплыл по двору. Поглядывая на него, Каменский взял из-за верстака кадушку, сел на порог и стал набивать обручи. Стук молотка звонко отдавался в пустой кадке. Подлаживая под этот стук, Гриша пристально шмыгал фуганком по доске. Стружки кремового цвета, красиво загибаясь, падали на пол.

Созидает Вавилон? И, положив в воду картофелю и луку, поправив огонь, опять сел на порог за работу. Гриша помолчал. Каменский тоже помолчал. Но и египтяне — люди, а не бог, и кони их — плоть, а не дух.

И, подняв глаза на Гришу, прибавил: — И вы будете также… также несчастны и одиноки, если будете не жить, а служить. Вы скоро забудете людей, будете знать только отношения вместо людей, и вам будет очень тяжело… Гриша вспомнил свою семью и опустил глаза. И когда я приехал в деревню к своим, где думал начать новую жизнь, я ясно увидел, как велика эта пропасть. Я мог только с крыльца слушать говор и весь этот смутный шум деревни, наблюдать жизнь простых и добрых людей, которых я прежде намеревался учить злым и ненужным делам, думая, что эти дела добрые и нужные дела, — только наблюдать: между нами была пропасть. Я был как человек, стоящий у ручья, которому хотелось пить, но которому сказали, что, прежде чем пить, надо взмутить воду, и он стал пить мутную воду, хотя и знал, что мутить воду было не нужно… Гриша слушал, стараясь не проронить ни одного слова.

Но, боясь сказать это невпопад, неумело, боясь, что Каменский заговорит с ним как с мальчиком, молчал. Вы не читали?

На кирпичке Инну ценили за ответственное отношение к работе и через два года она стала бригадиром смены. Директор из личного фонда выделил ей однокомнатную квартиру, как матери-одиночке. В квартиру они заселились в лето, когда Олег пошёл в первый класс. Мальчик занимался онанизмом, и узнала она об этом, когда ему было пять лет. Вечером того дня, она подошла к кроватке сына: он спал с руками под одеялом.

Она осторожно приподняла одеяло, его ручки были в трусиках. Всё, что она могла сделать, перед сном подойти к сыну и уложить его руки поверх одеяла. В пятилетнем возрасте у мальчика не было чувства стыда, но уже была хитрость: притворившись спящим, он дожидался, когда мать заснёт, и снова совал ручки под одеяло. В школе Олег учился ровно; отличником не был, но без троек. С классом, из-за его внешности, в чертах лица было что-то отталкивающее, отношения не сложились. Несколько раз мальчишки дрались с ним. На классных вечеринках, девчонки упорно не хотели с ним танцевать.

На восьмое марта, в седьмом классе, оставшись после уроков в школе, поздравили девчонок и устроили танцы. Когда Олег пригласил на белый танец Верку, в которую был влюблён, она, оттолкнув его руку и, скривив губки, сказала: -Отстань от меня, Квазимода. Олег вздрогнул, показалось даже музыка стихла, кто-то захихикал, потом заржали все. Он толкнул Верку — Ддура! На улице его окликнул Вовка — Постой, Олежа, поговорить надо — Не о чём говорить — Ты мою девушку обидел Он подошёл к Олегу вплотную, а сзади зашёл кто-то из ребят и встал на колени. Вовка резко толкнул Олега и он, споткнувшись о стоявшего на коленях, упал навзничь. Подскочили ещё двое, и они стали пинать Олега.

Летом, перед восьмым классом, Олег сильно вытянулся и раздался в плечах. Когда пришли 31 августа на перекличку он был на голову выше самого высокого одноклассника. В конце сентября, на уроке истории, Вовка, стоя у доски, плавал, как утка. Ему подсказывали, он прислушивался и повторял. Когда ляпнул невпопад, все засмеялись. Олег тоже усмехнулся. Вовке вкатили кол, а после уроков он, с друзьями, остановил Олега.

Олег посмотрел на Вовку в упор и ответил: — Потому что смешно было, и ты был смешон.

От снега никуда не деться. Синоптики дали прогноз на первые длинные выходные в Иркутске

Он был взволнован, ему хотелось подумать о чем-то, но он ничего не думал и только шел все дальше в степь. Позади него живописно синела долина, но ему хотелось уйти в открытое поле. И он шел по парам, уже заросшим высокой травой и цветами, и ему было приятно, что они щелкают его по ногам, что поднявшийся ветер обвевает лицо солнечной теплотою, запахом зеленых хлебов. Как хорошо! Ты исполнишь меня радостью пород лицом твоим! Потом лег на межу навзничь и стал делать то, что делал и детстве: медленно-медленно закрывать глаза так, чтобы солнечные лучи ярко-золотистою паутиною протянулись к ресницам, а потом задрожали и превратились в трепещущие кружки, радужные, как хвост павлина... И чтоб и другим было так же? Как жить? Но все было смутно и непонятно. Представилось только что-то похожее на туманную синеву в долине под мельницей...

Откуда так стремительно? Гриша остановился среди поляны и поднял голову. По дороге от станции шла в большой шляпке стройная и худощавая барышня, одна из служащих в управлении железной дороги. А вас, Марья Ивановна, почему это интересует? Марья Ивановна пожала ему руку. Темно-каштановые волосы локонами падали на се плечи; простое и наивное личико с голубыми глазами было очень миловидно. Глазами Марья Ивановна кокетничала, бойко и гордо прищуривала их: однако бойкость не удавалась ей, и чаще всего, особенно при новых людях, взгляд Марьи Ивановны пропадал в пространстве, хотя болтала она в это время без умолку. Как жарко! И работы сегодня была такая масса!

Я уже заявила сегодня своему патрону, что, если будет такая жара, я не буду больше являться на службу. А кто же вас заставляет являться? Вот мило! Если бы у меня была пара серых в яблоках и коляска на резине, меня, может быть, и не заставляли бы. Гриша улыбнулся, Ведь нот, - сказал он томом Каменского. А что же прикажете делать? Пахать, - ответил Гриша полушутя, полусерьезно. Вовсе не новость. Марья Ивановна посмотрела куда-то вдаль и легонько вздохнула: Это хорошо в теории, а не на практике.

А вы не отделяйте теории от практики! На балконе завтракала Наталья Борисовна. Игнатик приехал! Гриша промолчал и сел за стол. На столе был приготовлен ему прибор и завтрак: масло, яйца, глянцевито-зеленые oогурцы. Среди стаканов стоял серебряный кофейник, подогреваемый синими огнями бензиновой лампы. Наталья Борисовна старательно снимала ножом и вилкой мясо с крылышка холодного цыпленка. Гриша посмотрел на ее плотную спину, на расставленные и приподнятые руки и почему-то вспомнил черепаху. Красивое лицо его стало неприятно.

Что так поздно? Где же Игнатий? Купаться ушел. А ты это все у Каменского? Гриша сделал усталое лицо. У Каменского, - пробормотал он. Наталья Борисовна позвонила. Гарпина внесла на тарелке сковородку с шипящим в масле куском бифштекса. Дайте вина!

И, когда подали бутылку, залпом выпил стаканчик и принялся за еду очень поспешно. Гриша бросил салфетку и встал. Merci, не хочу. Мало же!.. Гриша прошел в свою комнату и лег на кровать. Ему хотелось еще подумать, как в поле, удержать утреннее хорошее настроение. Но от вина и еды приятно напряженнее билось сердце. Гриша с удовольствием вытянул ноги, положил их па отвал кровати, прикрыл глаза... А Наталья Борисовна, балуясь гусиным перышком, откинулась на спинку стула и долго смотрела куда-то в одну точку.

О чем она думала? Она бы и сама не сказала. Но, подымаясь из-за стола, она почему-то глубоко вздохнула и пошла по дому лениво. В спальне она подняла штору, села около окна и машинально взяла книгу. Но читать не хотелось. И она перевела глаза на портрет Петра Алексеевича, стоявший на ее письменном столике. С портрета пристально и насмешливо глядели на нее небольшие, чуть-чуть прищуренные глаза еще бодрого и свежего мужчины лет пятидесяти. Его правильная, яйцеобразная голова с продолговатой бородой, в которой седина тронула волосы только около щек, еще до сих пор была гордо откинута назад. Было видно, что этот человек весь свой век прожил в холе и до старости сохранит барскую осанку высокой, в меру полной фигуры.

Но, в сущности, он теперь был ей совсем чужой человек; а думать о прошлом - это и утомительно, и не приводит ни к чему хорошему. И Наталья Борисовна принялась бесцельно смотреть в окно. Ветер опять стих, и опять стало жарко и скучно. Но уже длинные тени легли от садов и дачи дремали мирным послеобеденным сном долгого летнего дня. По улице прокатилась со станции линейка с дачниками и скрылась, громыхая развинченными гайками. А в доме было так тихо, что по всем комнатам отдавалось ровное постукиванье часов в столовой. Вечером на поляне около сада Примо играли в крокет. Солнце скрылось в густую чащу леса за поляной, и лес темнел на шафрановом фоне заката. Воздух был сухой и теплый, даже душный.

Около играющих стояли знакомые и незнакомые барышни и студенты; потом они разбрелись, и зрителями остались маленькие гимназисты. Их очень занимал непрекращающийся спор между Гришей и Игнатием. А я тебе говорю, что ты ее убил! На толстого Игнатия в широком, мешковатом костюме из чесучи было смешно смотреть. Он неуклюже бегал среди дужек и поминутно снимал соломенную шляпу, обтирая платком круглую, коротко остриженную голову и красное лицо. Шнурки-то подбери, - презрительно говорил Гриша, указывая Игнатию на мотающиеся завязки его мягких скороходов. Оставь, пожалуйста, мама! Я отлично видел, как шар коснулся фока. Гриша смотрел на Марью Ивановну и думал, что она сегодня была бы очень хороша, если бы не надела этой красной шелковой кофты, широкие рукава которой она поминутно издергивала и взбивала на плечах.

Ты слеп, мой милый! Ты слеп! Все равно, я не уступлю. И я не уступлю! Ну и отлично! Ничего тут нет отличного. Я тебе уже давеча раз уступил, - опять стукая молотком н землю, кричал Игнатий, - ты еще давеча нарушил правила. Вечно с правилами! Конечно, с правилами!

Раз ты их не исполняешь... В это время к крокету подошел профессор Камарницкий с женой. Здрасьте, господа! Но Грише совестно было продолжать спор. Он отвернулся и сказал: Марья Ивановна! Вы должны решить. Марья Ивановна положило ручку молотка за голову на плечи, взялась за нее руками и, качаясь на носках, ответила детским тоном: Я не знаю. И не то улыбаясь, не то гримасничая, она рассеянно смотрела своими голубыми глазами в небо. Грише страстно захотелось подойти и поцеловать ее в губы.

И он машинально ответил: В таком случае давай новую партию. Мы считаем себя побежденными. Профессор покорно согласился. Все взяли молотки и собрались в одно место. Игнатий обтер лоб платком, бросил на землю шляпу и быстрыми ударами молотка согнал шары к фоку. Итак, господа, - крикнул он тоном герольда, - мы играем в следующем порядке: одну партию составляет Павел Антоныч, Софья Марковна и Гриша; вторую - я, мама и Марья Ивановна. Гриша, мы начинаем: согласен? Согласен, согласен. Широко шагая, Игнатий торжественно подошел к фоку, отставил левую ногу.

Господа, начинаю! Шар прошел дужку, стукнулся о проволоку второй и наискось проскочил третью. Вот это удар! А через минуту он уже снова раздраженно кричал на всю поляну: Если ты, мама, не умеешь играть - брось! Это глупо наконец! Не умеет даже крокировать! Да ведь нога же соскользнула! И, улыбаясь, Наталья Борисовна снова приподняла край юбки, неумело поставила ботинку на шар, сильно размахнулась, но молоток боком стукнул ее по ноге и выскользнул из рук. Не могу сегодня...

Зараженная этим смехом, Марья Ивановна принялась хохотать как помешанная. Сначала, сначала! Игнатий в отчаянии поднял плечи, покраснел и сделал ужасное лицо. Это черт знает что такое! Подъехал еще знакомый - адвокат Викентьев. У него всюду были знакомые, и в городе, с извозчичьей пролетки пешего его трудно было себе представить он широко и приветливо размахивал шляпой чуть не каждому встречному. Всюду он держал себя как дома, всюду напевал отрывки оперных арий с мягким удальством итальянского тенора и считал себя общим любимцем. Стой, стой! Это был человек небольшого роста, кругленький, с маленькими ногами и руками.

Называя себя «верным шестидесятником», он небрежно повязывал галстук, не стриг своих серых, мягких волос и часто закидывал их назад.

Где источник этой угрозы? Озарение, словно вспышка молнии, внезапно освещает всю ситуацию, которая оказывается гораздо страшнее, чем думала Настя... Чтобы оставить свой отзыв Вам нужно зайти на сайт или зарегистрироваться У этой книги пока нет отзывов. Поиск по сайту.

Ежедневная аудитория портала Проза. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей. Портал работает под эгидой Российского союза писателей.

Но словно машинка какая-то испортилась, застопорилось что-то — и цвет лица не тот, и наклон головы, и одежда. Третьяков с настойчивостью исследователя собирает сведения о внешности и характере Кольцова, посылает «добычу» художнику, но портрет все не задается, нет. Уж и Гончаров будет написан, станет податливым Иван Александрович перед непреклонной настойчивостью Крамского, будет написано бесконечное множество портретов, заказных и незаказных, с натуры и с фотографий, будут прочитаны десятки строк описаний Кольцова, выслушаны десятки замечаний людей, помнив-тих его, будут просмотрены все, наверное, сохранившиеся изображения поэта, будут испробованы бесчисленные повороты головы, корпуса, будет бесчисленно изменяться тон, цвет — жизнь художника Крамского пройдет, но Кольцова он так и не напишет: «Заколдованный портрет!.. Невероятный срыв! Крамской-то гордится, что не ждет вдохновения, «управляет» своими способностями... Но вдохновение нужно! Особенно трудно одушевить лицо, когда пишешь его с фотографии, чужого рисунка, акварели; человека не видишь, не слышишь, глаз не схватывает его жестов, выражений лица, пластики тела, ухо не слышит интонаций голоса; вне бесед, высказанных суждений трудно понять характер человека, его пристрастия: нужно догадываться, домысливать... И все-таки странно, что «заколдованным» оказался для Крамского именно портрет Кольцова, чье творчество, народное по духу своему, как бы оживилось «вторым дыханием» в начале семидесятых годов, в пору пробуждения невиданного прежде интереса к народу, странно, что «лицом неодушевленным» оказался для Крамского именно Кольцов — воронежский прасол, который проезжал следом за своими стадами по тем самым селам и степям, где прошли детство и отрочество Вани Крамского... Еще одна неисполненная просьба Третьякова — портрет Ивана Сергеевича Тургенева. Но не потому, что Крамской и на этот раз не сумел, а потому, что не захотел. Наверно, Крамской более других художников умел «властвовать собой»; наверно, вдохновение реже, чем к другим художникам, приходило к нему как увлечение, но, как бы там ни было, взяться за серьезную работу, рассчитывая лишь на постоянное биение сердца, на привычную верность глаза и руки, подойти «пустой» к мольберту он не мог. Третьяков предлагает Крамскому сделать портрет Тургенева, когда того уже написали Ге, К. Маковский, Перов; последний портрет Репин написал тоже для галереи , но, по мнению Павла Михайловича, «не совсем удачно». Третьяков словно «подманивает» Крамского принять заказ — он и с Тургеневым поговорил, «на что Иван Сергеевич изъявил согласие с большим удовольствием», и вообще Тургенев «очень желает с вами познакомиться: он очень был заинтересован вашим Христом», «очень понравился ему портрет Шишкина и этюд мужичка большой , который он желал очень купить», и проч. Крамской отвечает уклончиво: «Мне было бы и очень лестно написать его, но после всех как-то неловко, особенно после Репина». И тут же: говорят, в Париже Тургенева собирается писать Харламов, которого сам Иван Сергеевич именно как портретиста ставит чрезвычайно высоко. И тут же: вы, Павел Михайлович, не думайте, «попробовать и мне хотелось бы», получив ваше предложение, я пытался разыскать Тургенева, «много побегал», да упустил — он снова выехал за границу. И после всей этой скороговорки: «Что за странность с этим лицом? Ведь, кажется, и черты крупные, и характерное сочетание красок, и, наконец, человек пожилой? Общий смысл лица его мне известен... Быть может, и в самом деле правы все художники, которые с него писали, что в этом лице нет ничего выдающегося, ничего отличающего скрытый в нем талант; быть может, и в самом деле вблизи, кроме расплывающегося жиру и сентиментальной искусственной задумчивости, ничего не оказывается; но откуда же у меня впечатление чего-то львиного? С Репиным в эту пору Крамской откровенней, чем с Третьяковым; письма к Репину показывают, что личность Тургенева видится Крамскому не с одной только внешней стороны. Репин сообщает из Парижа, что Тургенев «в большом восторге» от увиденных им в России портретов работы Крамского — вроде бы и лестно, однако Крамской отвечает сдержанно: «О Тургеневе, спасибо ему — благодарен, даже восхищен, только одно обстоятельство мешает мне счесть себя достойным похвал его, — говорят, он сказал так: «Я верю в русское искусство т. Оно, может быть, и правда, портрета вашего я не видал, только все-таки как-то странно говорить о будущности искусства по живописи рук; или уж я не понимаю. Только мне кажется, он не совсем знает Россию, судя по предисловию к своей повести, помещенной в «Складчине». В литературном сборнике «Складчина», составленном в пользу пострадавших от голода в Самарской губернии, был напечатан рассказ Тургенева «Живые мощи» с приложением письма автора, восхваляющего покорность и долготерпение русского народа. Ни взгляд Тургенева на искусство, ни взгляд его на русский народ Крамской не пожелал принять и не принял. Что до живописи, то Репин в своем ответе подтвердил предположение Крамского: «Тургенев глядит на искусство только с исполнительной стороны по-французски и только ей придает значение». Крамскому еще предстоит получить от Тургенева назидательное письмо по случаю подготовки в Париже выставки русского искусства. Тургенев попросит строгого отбора произведений и прежде всего «удаления» произведений тенденциозных — как «несвободных» и «обремененных задней мыслью». Двумя годами позже, когда Крамской отправится в Париж, Третьяков ему туда — эдаким пробным шаром настойчив Павел Михайлович : «А ведь Тургенева-то вам придется сделать». Но Крамской снова откажет: «Что касается Тургенева, то... Мне кажется, что им уж очень занимаются, и потом, я вижу теперь, что его портреты все одинаково хороши и что ничего нового не сделаешь». И Павел Михайлович — то ли прежде был у них какой-то разговор, то ли «дьявольским чутьем» своим почуял что-то за непреклонностью Крамского — отступит: «Это дело кончено». Но буквально в те же дни Крамской в письме к Стасову объяснит свое суждение о Тургеневе и оброненное слово «занимаются» вовсе не со стороны портретной живописи и докажет еще раз, что главная причина, которая не позволяет ему писать Тургенева, — не в особенностях внешности писателя и не в том, хороши или плохи другие его портреты: «Он Тургенев совершенно не виноват, и даже невинен, в своих художественных симпатиях, так как они у него вытекают из его иностранно-французского склада понятий, благоприобретенных им в последние годы жизни, и той доли фимиама, которую некоторые наши органы печати усердно стараются распространить. После его отзыва о русском народе «Складчина»... Но большей частью желания заказчика совпадают со стремлениями портретиста или стремления портретиста с потребностями собирателя. Чутье Третьякова на картину не только собирательское не «купеческое» , но подлинно художественное подчас художническое чутье. В таком единодушии художника и собирателя родилась мысль о портрете Салтыкова-Щедрина; не так, как частенько случается — «желал бы иметь», «не возьметесь ли написать»... Зимой 1876 года Крамской в Москве у Третьякова, по вечерам читают вслух Крамской читает вслух семейству Третьякова «Благонамеренные речи». После отъезда художника Павел Михайлович торопливо пишет ему вслед: «Прочтите в мартовской книге «Отечественных записок» Щедрина продолжение «Благонамеренных речей» о «Иудушке». Огромный талант!.. Еще более сожалею, что нет его хорошего портрета». Похоже, шла у них беседа о портрете, не заказ — обоюдная беседа: такого человека, как Салтыков, надо написать, его можно хорошо написать. И лишь почти год спустя Крамской сообщает: «Салтыков Щедрин в среду уже будет у меня, начинаем». Но не так скоро, как думается Крамскому и хочется Третьякову, окажется завершен этот охотно и душевно начатый портрет — не так скоро, хотя всего через два месяца Крамской объявляет уверенно: «Портрет Салтыкова кончен». Пройдет еще два года — два года какой-то скрытой от потомков трудной работы Крамского, два года нетерпеливого, словно и не было разговора, что портрет «кончен», ожидания Третьякова «Иван Николаевич, не упустите Салтыкова! Монументальность позы, лица зритель сразу схватывает, но удерживают его эти скорбные в отрешенности своей глаза — извечная трагедия сатирика, трагедия великой любви к человечеству и великой боли за него, трагедия писателя, для которого творчество — «не только мука, но целый душевный ад» «капля по капле сочится писательская кровь, прежде нежели попадет под печатный станок». Выяснилось2, что портрет был поначалу несколько иным — записана, в частности, высокая спинка кресла: на нейтральном фоне голова стала скульптурнее, резче, «изобразительное», что ли. Известно, что вначале был вообще другой портрет, тот, про который Крамской быстро сообщил: «Кончен» — и прибавил: «Он вышел действительно очень похож и выражение его жена очень довольна , но живопись немножко, как бы это выразиться, не обижая, вышла муругая... Сохранился, наконец, погрудный портрет Салтыкова, необыкновенно горячий портрет, порывистый, подвижный — стремительное и легкое движение головы «плодотворный момент»! Лично я его почти не знал, — писал Салтыков-Щедрин, услышав о смерти Крамского. Погрудный портрет безусловно с натуры — он этюден, мгновенен, из тех, над которыми долго не возятся, пишут сразу, вдруг. Так и кажется, что в не ясной до конца истории с портретами Салтыкова он — начало, он — первый, сразу, проникновенно, почти болезненно остро написанный; в нем ощутима изначальность, открытие, постижение, но на радостное Крамского — «начинаем» настойчивый Павел Михайлович отозвался: «Мне кажется, его следовало бы писать с руками». И, сообщая, что портрет какой-то из первых вариантов кончен, Крамской не без усмешки, если вчитаться! Лучше Павла Михайловича Третьякова заказчика не найти: им движет любовь к искусству, а не стоимость собрания, его помощь художникам неоценима, его замечания часто метки и неизменно вызваны желанием лучшего. Но сказать художнику: «Напишите с руками» — такое может не только подсказать решение, подвинуть к цели, может в равной мере уничтожить прозрение, сдуть счастливый мираж внутреннего видения; технически такое означает выбрать новый холст, искать новую композицию, новое положение фигуры — писать по-новому! Очевидный пример: Третьяков очень хочет портрет Сергея Тимофеевича Аксакова и хочет, чтобы портрет вышел такой, какой он хочет. Предлагая заказ, он высылает фотографии Аксакова писатель уже умер , сообщает подробные — до тонкостей — сведения о его внешности: цвете волос и бороды, цвете глаз и их выражении, цвете лица, его форме, даже о «теле лица», рассказывает о характере и нраве Аксакова, о «расположении духа» его. Он так ясно видит портрет умел бы, сам написал! Будущий портрет видится ему и колористически: «Кафтан носил Аксаков черный, а рубашку синюю». Крамской принимает заказ, принимает совет «Написать Аксакова думаю, как вы советуете, с руками, по колена и на воздухе» ; замысел рождается в нем и крепнет, он уже прозревает понемногу, уже вглядывается в будущее полотно: «Он у меня будет сидеть на травке... Не худо бы в шляпу ему полошить записную книжечку и карандашик если только было что-либо подобное в его привычках ». Третьяков отвечает, что, по сведениям, «в привычках» Аксакова было носить летом картуз с длинным козырьком, но дело не в шляпе: «У Аксакова руки складывать вместе, кажется, не годится — и руки от этого потеряют, да и не в характере подобных людей сжимать руки, мне кажется, придется положить другую руку на колено, недалеко от той руки, чтобы она спокойно лежала; нужно кого-нибудь посадить и сделать это с натуры, а рука на фотографии прекрасная. Картуз, кажется, следовало бы положить» — вот как будущая работа Павлу Михайловичу видится между описанием замысла Крамского — «на травке» — и этим письмом с указаниями — какие уж тут советы! В том же письме Третьякова: «Мне желалось бы, чтобы вы как можно с любовью окончили портреты Аксакова и Некрасова... Мне кажется, что Рубинштейна и Кольцова решительно нужно оставить до свободного времени. Извините, что я ввязываюсь все с своими советами, но не могу, что вы прикажете делать? Вот Самарина для Думы нужно кончить... Нужны были особые отношения, точнее — особая пружинка, что ли, в отношениях духовно близких, общных по многим своим взглядам людей, которая бы приоткрывала возможность появления таких писем. Эта пружинка — заказ. Крамской — заказной художник; для всех, для Третьякова, для себя самого — заказной. Заказной портретист — тут его мука, может быть, его крушение, гибель — тут «пружинка», причина сложных осложненных! Третьяков всегда предупредителен, благожелателен, предлагает взаймы, платит вперед, переплачивает иногда Крамскому можно — отдаст работой: «Если я этюд и нахожу немножко дорогим, то это все равно, на другом сойдет, т. Горечь зависимости, оборотной стороны заказа, еще не выплескивается наружу; разбавленная личными отношениями, она опускается до поры на дно. О личных отношениях в лучшую пору ясней писем говорит портрет Третьякова, написанный Крамским зимой 1876 года, написанный как будто и случайно: Павел Михайлович долго не позволял писать с себя портретов, а тут заболел нарушилось привычное — заведенным механизмом — течение дней и на предложение Крамского махнул рукой, соглашаясь, — пишите! В небольшом портрете таится эта счастливая случайность, то самое «вдруг», когда кропотливая подготовительная работа — вглядывание, вслушивание, обдумывание проникновение! Счастливая случайность: она и в небольшом, почти квадратном холсте, как бы не выбранном, а нежданно попавшем под руку, и в совершенно непреднамеренной простоте и ясности композиции, которой, по сути, и нет вовсе; истинность предельная — Павел Михайлович будто бы и не «сидит для портретиста», а портретист приметил, что сидит, задумавшись о своем, Павел Михайлович, незаметно расположился перед ним — и написал. Но подготовительная работа огромная — все предшествующее портрету развитие их отношений: осознание Крамским не только Третьякова-собирателя, но Третьякова — деятеля искусства, Третьякова-человека, и человека во многом близкого по духу и направлению; в свою очередь осознание Третьяковым Крамского как человека душевно свойственного, наконец, укоренившееся мнение Третьякова о Крамском как о лучшем из «заказных» портретистов, вообще как о портретисте, который наиболее отвечает его собственному вкусу. Многие художники просили разрешения у Третьякова написать его самого и супругу его, Веру Николаевну, но, по свидетельству дочери собирателя, «только в 1875 году Павел Михайлович решил позволить себе иметь портрет Веры Николаевны»: «Что выбор его остановился на Крамском, — совершенно понятно». Осенью того же года Крамской начал портрет Веры Николаевны, но отложил; зимой 1876 года его пригласили заняться работой уже всерьез. После рождества он появился в доме у Третьяковых. Пребывание Крамского очень оживило нашу обыденную жизнь. Папа4, любя его и доверяя ему, много разговаривал с ним... Примечательно: Крамского позвали написать портрет Веры Николаевны, а он, воспользовавшись приступом подагры у Павла Михайловича, написал его. Душевное «любя и доверяя», взаимное, конечно, очень передалось в портрете: теплая задумчивость взгляда, мягкая линия губ как бы опровергают «объективно существующий» образ суховатого «неулыбы», однако же сообщают ему особенную интимную достоверность, передают сердечную близость художника и натуры. Крамской отвлекся ненадолго от «главного дела» кто из художников знает заранее, какое дело окажется «главным»! Холст более чем двухметровой высоты, Вера Николаевна, ярко одетая, в рост, на фоне природы «Я же гуляю по любимому моему Кунцеву, в моем любимом платье с красным платком и простым деревянным батистовым зонтиком» — такая картинность замысла трудно согласуется с желанием сделать портрет сердечным, душевным, своим; а он должен быть своим: предназначен не для галереи, а для внутренних комнат — портрет для Павла Михайловича, для детей. Наверно, несоответствие задачи «свой», «домашний» портрет и замысла привело эту работу в число «заколдованных». Крамской бесконечно к ней возвращается — «механистичность» «натяжка» , ремесленная рассудочность, с которой он всякий раз вновь берется за портрет, опять-таки ничего общего с задачей не имеют. Мало того, что летнее Кунцево пишется зимой зеленую ветку к тому же подрисовал Шишкин , Крамской затем, также в мастерской, «переделывает» лето на осень. Мало того, что значительную часть «сеансов» вместо Веры Николаевны ему «позирует» фотография, он, также без натуры, по собственным его словам, «платье совершенно перешил» и притом заменил красную шаль белым шарфом. Взамен душевного, взамен чувства — невероятная просто карикатурная нарочитость: Вере Николаевне «ужасно хотелось», чтобы Крамской «чем-нибудь в портрете напомнил» про ее детей — «и выдумали мы с ним в изображении божьей коровки, сидящей на зонтике, — Машурочку, под видом жука — Мишу, бабочки — Любочку, кузнечика — Сашу, а Веру напоминала бы мне птичка на ветке» Павел Михайлович пишет художнику, морщась: «После вашего отъезда нашел птичку совершенно, по-моему, лишнею». Крамской «ужаснется», увидев портрет после некоторого перерыва. Искусство мстит за неискренность. Крамской напишет Веру Николаевну несколько лет спустя, в 1879 году, в том же самом любимом Кунцеве, которое перестанет быть фоном и станет чувством. Семейство Крамских поселится на даче неподалеку от Третьяковых. Удивительно «домашний» рисунок Крамского «Вечер на даче»: перед домом стол с самоваром, белая скатерть уютно озарена теплым светом лампы, прикрытой абажуром, цепочка фонариков, освещающих сад, гигантские шаги, на которых резвятся дети, — идиллия. Близость семейная, совместное отдохновение, серьезные разговоры и неизбежная семейственная, застольная болтовня — вот когда Иван Николаевич наберется душевного тепла, нужного, чтобы написать портрет. Позади Веры Николаевны поставлены «ширмы, служившие темным фоном, а также защищавшие ее от сквозняка», уже в этом двойном назначении ширм — ненарочитость обстановки, в которой пишется портрет и которая не может не перейти в него. В конце того же 1879 года между Крамским и Третьяковым — первая размолвка, более глубокая, более знаменательная, чем внешне кажется. Третьяков узнает, что Крамской согласился исполнить для одного заказчика портрет с фотографии, и пишет без обиняков: «Вы в Москве мне говорили, что более Писать с фотографий ни за ч т о не будете, и я вас уговаривал, как исключение, еще сделать только один — Иванова... С фотографии на вас лежит еще священная обязанность сделать портрет Никитина... Крамской взбешен, именно вот этим «нужно знать для моего дела» взбешен: «Позвольте, Павел Михайлович, я ведь мог бы вам не отвечать... Да, он продает свой труд, свой талант, продается, — но Третьякову ли, который всегда имел возможность не изменять принятому решению, судить его!.. Заказной художник жаждет отделаться от заказов, ибо до боли в сердце чувствует, как т о, для чего он рожден, уплывает из рук... Что же до портретов «даровых» — тут уж не Третьякова, тут его, Крамского, дело: есть люди, капитал которых искреннее, не отягощенное ничем к нему расположение и оценка его работ... Зависимость от ближнего: как бы любовно ни сложились отношения, не бывает, чтобы не жгла она сердце, не оскорбляла, не душила по ночам яростью днем — от людей и от себя скрываемой... Несколькими месяцами раньше Третьяков просил Крамского продать ему портрет Софьи Николаевны. Просил почтительно: «Мы оба стоим на такой ноге с русским искусством, что всякая неловкость должна отбрасываться». Просил почетно: «Я находил бы его в своей коллекции ваших работ необходимым». Крамской ответил как никогда коротко и ясно: «Портрет С. Если они после моей смерти его продадут, их дело; а мне нельзя, как бы нужно денег ни было». И умница Третьяков почувствовал потаенный смысл ответа: «Преклоняюсь перед вашим глубокоуважаемым решением. Я уверен, что предложение мое вы никак не сочли за обиду, за отношение могущего все купить к художнику, могущему продать каждое свое произведение». Когда, заминая размолвку, Третьяков душевно и обстоятельно отвечает на яростное послание, Крамской несколько дней напряженно молчит: страдая и отчаиваясь, он запоем читает только что увидевшие свет письма художника Александра Иванова... Владимир Ильич Порудоминский. Текст 18 Сочинение Я приехал на родину, где не был лет тридцать; ступил на эту землю, как, может быть, ступают куда-то, перелетев через Время; ступил в ожидании чуда - с замершим в груди восторгом, который всплеснется, как только увидишь нечто из прошлой жизни, нечто, не раз снившееся. Низенький поселок судоремонтного завода на левом берегу Вятки. Западный высокий и лесистый берег, который еще до наступления вечера накрывает огромной тенью и селение, и затон, и луга за ним... Серые беревенчатые стены домов, наличники... Ветерок треплет березу у невысокого обелиска павшим в Отечественную войну. На мрамоной доске, стоящей у березы, имя моего отца. Я сказал тетке, у которой гостил, что пойду "на ту сторону" - так всеми и особенно детворой назывались заливные луга за затоном. Перешел сузившийся затон по мостику и оказался среди колючих кустов ежевики. Потом, с горстью кислых, чернильно пачкающих ладонь ягод, пошагал по лугу, уставленному там и сям стожками сена. Солнце уже нависло над острыми верхушками елей на западном берегу, согревая последним теплом луг и стога сена. Неизвестно, что заставило меня подойти к стожку и обнять его, припасть к нему, уткнувшись лицом в теплое и душистое сено, но я сделал это и несколько минут стоял так, вдыхая неповторимый аромат нагретых солнцем высохших трав. Были в нем, кроме всего, и запахи парного молока, и самой коровы, и сеновалов детства, где кувыркались, делали ходы, просто лежали, раскинув руки, и многое, многое друугое. И был этот стог для меня сейчас не просто стог сена, это была машина времени. Самая чудесная из всех машин... Луга здесь неровные, часто попадаются низинки, по весне, когда вода на реке спадает, они превращаются в озерца, полные мальков; озерца постепенно высыхают, подросшую рыбу можно тогда ловить даже корзинами. Луга перемежаются небольшими дубравами, где детвора военной поры собирала желуди для свиней, а то и для пекарен желудевую муку добавляли к хлебу , и искала птичьи гнезда, среди них попадались и утиные - вот был подарок к бедному столу военных лет! А еще на этих лугах объедались черемухой, собирали дикий лук для домашних пирогов, полевую клубнику и землянику. Ягоды, естественно, съедались еще до дома, если только там не ждали младшие брат или сестра. Здесь играли, зорили осиные гнезда, набирали пышные букеты луговых цветов - ромашек, ирисов, гвоздик, жгли костры, пекли картошку, рассказывали страшные истории - а темнота за спинами сгущалась все больше, обращясь в прыыгающие за спиной страшные тени... Все это я и вспоминал, оглядывая луга и перелески, силясь отыскать хоть одно знакомое с дальних времен место. Я спускался в давно уже высохшие низинки, шарил в траве в поисках клубники, находил жесткий, отцветший уже лук - и все больше погружался в зеленое царство своего детства, щедро и навсегда наградившее меня любовью к деревьям, травам, цветам. Чувство восторга, поначалу только гнездившееся в груди, ширилось, нарастало, охватывало меня всего - и уже сами собой выговаривались какие-то слова, хотелось кричать, бегать... И вдруг я услышал из ближайшего перелеска впереди странные звуки. Звонки, детские голоса, смех. Там, в дубравке, на какой-то полнянке, либо стояла карусель откуда она здесь? Я остановился, прислушался. Так оно и есть - карусель или велосипеды. Какие-то веселые колокольчики. И детские голоса. Я сначала пошел к перелеску, потом побежал, потому что стало казаться, что звонки удаляются, велосипеды уезжают по мере того, как я приближался к ним. Дубрава оказалась безлюдной, и ничто не говорило в ней о том, что только что здесь были дети. Я пробежал ее всю и снова очутился на лугу - а звонки и голоса стали раздаваться уже из перелеска, что был метрах в пятидесяти. Мне во что бы то ни стало хотелось увидеть этих детей, и я быстро пересек не кошенный еще луг. Но и там, среди деревьев, не было ни одного человека. А детские голоса, чудесно переместившись, звенели из дубравы, маячившей впереди. Что это?! Кто заманивает меня в глубь лугов, не подпуская к себе ни на шаг? То ли просто не хотят, чтобы я увидел их, то ли так играют. То ли, то ли... Последнее предположение ошеломило меня. Я хотел было двинуться к очередной дубовой рощице, откуда снова доносились детские голоса и смех, но догадка остановила мои шаги. Я понял, что никогда, никогда не догоню этой веселой карусели, никогда не увижу ее. Она всегда будет от меня на расстоянии пятидесяти метров и... Вадим Алексеевич Чирков. Текст 19 Любовь к лесу родилась у меня еще в детстве. Когда я был гимназистом четвертого или пятого класса, наша семья проводила лето в знаменитых Брянских лесах. Раньше они назывались Дебрянскими, — от слова «дебри», непроходимые лесные чащи. Я никогда не забуду тот летний вечер, когда я впервые ехал на телеге с маленького полустанка в глубину этих лесов. Все казалось мне удивительным и таинственным: и вершины сосен, терявшиеся во мраке, и туман над болотами, и блеск звезд в вышине между ветвей, бесшумный полет темных птиц. Тогда я еще не знал, что это летали совы. Мне все казалось, что в лесной тьме, вот здесь, в нескольких шагах от дороги, прячутся в овраге разбойники, а меж стволов тускло блестят озера с покосившимися сторожками на берегах. Мне казалось, что со дна этих озер долетает едва слышный колокольный гул, пока я не догадался, что это шумят сосны. Днем лесной край предстал передо мной во всей своей мощи и нетронутой красоте. Любимым занятием нас всех, мальчишек, было лазание на вековые сосны. Мы забирались на самые вершины. Оттуда, казалось, можно было дотянуться рукой до пышных летних облаков. Там сильно, до одури пахло нагретой смолой и во все стороны простирался великий неведомый лес. Можно было часами сидеть на вершине сосны и смотреть на этот хвойный океан, слушать шум, похожий на ропот прибоя, и гадать о том, что скрывается там, в дебрях этих безбрежных лесов. В Брянском лесу я впервые встретился со старым лесничим и узнал от него много вещей, показавшихся мне невероятными. Я узнал, например, что лучшие семена сосны лесоводы добывают из беличьих складов, потому что белка собирает только самые здоровые и свежие шишки. Я узнал, что брянская сосна растет на песчаной земле, смешанной с фосфоритами, и потому нет в мире лучшей сосны по прочности и красоте древесины. И, наконец, я узнал главное, что лес, и один только лес, спасает землю от высыхания, от засух, суховеев, неурожая и порчи климата.

Разобрать предложение по членам

На столе был приготовлен ему прибор и завтрак: масло, яйца, глянцевито-зеленые oогурцы. Среди стаканов стоял серебряный кофейник, подогреваемый синими огнями бензиновой лампы. Наталья Борисовна старательно снимала ножом и вилкой мясо с крылышка холодного цыпленка. Гриша посмотрел на ее плотную спину, на расставленные и приподнятые руки и почему-то вспомнил черепаху. Красивое лицо его стало неприятно. Что так поздно? Где же Игнатий? Купаться ушел. А ты это все у Каменского? Гриша сделал усталое лицо. У Каменского, - пробормотал он.

Наталья Борисовна позвонила. Гарпина внесла на тарелке сковородку с шипящим в масле куском бифштекса. Дайте вина! И, когда подали бутылку, залпом выпил стаканчик и принялся за еду очень поспешно. Гриша бросил салфетку и встал. Merci, не хочу. Мало же!.. Гриша прошел в свою комнату и лег на кровать. Ему хотелось еще подумать, как в поле, удержать утреннее хорошее настроение. Но от вина и еды приятно напряженнее билось сердце.

Гриша с удовольствием вытянул ноги, положил их па отвал кровати, прикрыл глаза... А Наталья Борисовна, балуясь гусиным перышком, откинулась на спинку стула и долго смотрела куда-то в одну точку. О чем она думала? Она бы и сама не сказала. Но, подымаясь из-за стола, она почему-то глубоко вздохнула и пошла по дому лениво. В спальне она подняла штору, села около окна и машинально взяла книгу. Но читать не хотелось. И она перевела глаза на портрет Петра Алексеевича, стоявший на ее письменном столике. С портрета пристально и насмешливо глядели на нее небольшие, чуть-чуть прищуренные глаза еще бодрого и свежего мужчины лет пятидесяти. Его правильная, яйцеобразная голова с продолговатой бородой, в которой седина тронула волосы только около щек, еще до сих пор была гордо откинута назад.

Было видно, что этот человек весь свой век прожил в холе и до старости сохранит барскую осанку высокой, в меру полной фигуры. Но, в сущности, он теперь был ей совсем чужой человек; а думать о прошлом - это и утомительно, и не приводит ни к чему хорошему. И Наталья Борисовна принялась бесцельно смотреть в окно. Ветер опять стих, и опять стало жарко и скучно. Но уже длинные тени легли от садов и дачи дремали мирным послеобеденным сном долгого летнего дня. По улице прокатилась со станции линейка с дачниками и скрылась, громыхая развинченными гайками. А в доме было так тихо, что по всем комнатам отдавалось ровное постукиванье часов в столовой. Вечером на поляне около сада Примо играли в крокет. Солнце скрылось в густую чащу леса за поляной, и лес темнел на шафрановом фоне заката. Воздух был сухой и теплый, даже душный.

Около играющих стояли знакомые и незнакомые барышни и студенты; потом они разбрелись, и зрителями остались маленькие гимназисты. Их очень занимал непрекращающийся спор между Гришей и Игнатием. А я тебе говорю, что ты ее убил! На толстого Игнатия в широком, мешковатом костюме из чесучи было смешно смотреть. Он неуклюже бегал среди дужек и поминутно снимал соломенную шляпу, обтирая платком круглую, коротко остриженную голову и красное лицо. Шнурки-то подбери, - презрительно говорил Гриша, указывая Игнатию на мотающиеся завязки его мягких скороходов. Оставь, пожалуйста, мама! Я отлично видел, как шар коснулся фока. Гриша смотрел на Марью Ивановну и думал, что она сегодня была бы очень хороша, если бы не надела этой красной шелковой кофты, широкие рукава которой она поминутно издергивала и взбивала на плечах. Ты слеп, мой милый!

Ты слеп! Все равно, я не уступлю. И я не уступлю! Ну и отлично! Ничего тут нет отличного. Я тебе уже давеча раз уступил, - опять стукая молотком н землю, кричал Игнатий, - ты еще давеча нарушил правила. Вечно с правилами! Конечно, с правилами! Раз ты их не исполняешь... В это время к крокету подошел профессор Камарницкий с женой.

Здрасьте, господа! Но Грише совестно было продолжать спор. Он отвернулся и сказал: Марья Ивановна! Вы должны решить. Марья Ивановна положило ручку молотка за голову на плечи, взялась за нее руками и, качаясь на носках, ответила детским тоном: Я не знаю. И не то улыбаясь, не то гримасничая, она рассеянно смотрела своими голубыми глазами в небо. Грише страстно захотелось подойти и поцеловать ее в губы. И он машинально ответил: В таком случае давай новую партию. Мы считаем себя побежденными. Профессор покорно согласился.

Все взяли молотки и собрались в одно место. Игнатий обтер лоб платком, бросил на землю шляпу и быстрыми ударами молотка согнал шары к фоку. Итак, господа, - крикнул он тоном герольда, - мы играем в следующем порядке: одну партию составляет Павел Антоныч, Софья Марковна и Гриша; вторую - я, мама и Марья Ивановна. Гриша, мы начинаем: согласен? Согласен, согласен. Широко шагая, Игнатий торжественно подошел к фоку, отставил левую ногу. Господа, начинаю! Шар прошел дужку, стукнулся о проволоку второй и наискось проскочил третью. Вот это удар! А через минуту он уже снова раздраженно кричал на всю поляну: Если ты, мама, не умеешь играть - брось!

Это глупо наконец! Не умеет даже крокировать! Да ведь нога же соскользнула! И, улыбаясь, Наталья Борисовна снова приподняла край юбки, неумело поставила ботинку на шар, сильно размахнулась, но молоток боком стукнул ее по ноге и выскользнул из рук. Не могу сегодня... Зараженная этим смехом, Марья Ивановна принялась хохотать как помешанная. Сначала, сначала! Игнатий в отчаянии поднял плечи, покраснел и сделал ужасное лицо. Это черт знает что такое! Подъехал еще знакомый - адвокат Викентьев.

У него всюду были знакомые, и в городе, с извозчичьей пролетки пешего его трудно было себе представить он широко и приветливо размахивал шляпой чуть не каждому встречному. Всюду он держал себя как дома, всюду напевал отрывки оперных арий с мягким удальством итальянского тенора и считал себя общим любимцем. Стой, стой! Это был человек небольшого роста, кругленький, с маленькими ногами и руками. Называя себя «верным шестидесятником», он небрежно повязывал галстук, не стриг своих серых, мягких волос и часто закидывал их назад. Матовое его лицо было моложаво и неприятно. Наталья Борисовна! В городе-с. Оказывается, он вернулся еще вчера, «выпимши малость»... Здравствуйте, барышня!..

Мое почтение, Софья Марковна... Он пожал всем руки и опять оглянулся: Коллеге почтение! Давно изволили пожаловать? Только сегодня, - сказала Наталья Борисовна. Викентьев махнул рукой и вздохнул. И в городе был и за городом был... Ну что же? Я вам помешал? Примите меня в заморскую игру?.. Хотя по правде, я голоден, как сорок тысяч братьев Фридрихов...

Но играть было уже поздно. Сумрак мягко синел в парке, и над вершинами дубов показывались серебряные звезды... Хор молодых голосов запел где-то далеко протяжную малороссийскую песню, и Викентьев стал тихонько подтягивать: Та иалетiли гуси з далекого краю... Отчего это, - сказал он, - когда поют хорошую песню, становится кого-то жалко и совсем не знаешь, горя или радости хочется?.. Пойдемте гулять, господа! В такую ночь пади жить только природой. Пошли смотреть на долину, в сторону, противоположную мельнице Каменского, - туда, где видны были огни города; полежали на скате, непринужденно, по- дачному, снявши шляпы. Синяя темнота все сгущалась от востока над долиной. Прошел за рекою поезд, и долго слышен был его отдаленный шум... Потом все затихло.

Город на горизонте роился бледными огнями, а из парка доносилась то та, то другая печальная песня. Право, иной раз хочется стать рыбаком, бродягой или хоть толстовцем... Кстати, он еще тут обретается? Гриша насторожился. Да, - ответила Наталья Борисовна. Вот как! Павел, пойдем к Наталье Борисовне?

Прости, прости в последний раз! Прости, листков твоих приятное шептанье, И вы простите, имена, На твердой сей коре рукой любви сплетенны. Пугает только птиц; все мимо пролетают; Пастушки с песнями нейдут к тебе под сень, Но встречи тщательно с тобою избегают. Лишь горлица одна, в отчаяньи, в тоске, Лишась подруги сердцу милой, С печалию твоей сливает глас унылой; И эхо вдаль несет ее протяжный тон… Я сам, величие твое воображая И дни счастливые протекши вспоминая, Со вздохом испускаю стон.

На даче летом домашнее. Летний огород. Лето дача огород. Люди в огороде. Родительский дом в деревне. Счастье в деревне. Родной дом. Счастье жить в деревне. Огород в деревне. Деревенский дом с огородом. Огород на даче. Деревенский домик с огородом. Дачницы на даче. Мужик в огороде. Бабы на даче. Русские дачи. Приколы весенние работы в саду. Приколы о весенних работах на огороде. Майские хлопоты в огороде. Майские праздники огород. Бабушка в деревне. Бабушка у калитки. Бабушка у калитки в деревне. Старушка у забора. Белая Агафья Викторовна. Агафья белая художник картины. Художница Агафья Викторовна белая. Галина Мельникова Патриаршие. Красивый сад в деревне. Деревенский дом с палисадником. Палисадник у дома в деревне. Деревенские домики с палисадниками. Летом на даче. Огород для детей. Дети летом на даче. Роберт Дункан «лето в деревне» картина. Художник Robert Duncan. Лето - счастливая пора детства.. Картина в саду Роберт Дункан. Американского художника Роберта Дункана. Летняя жара заставила меня я устроил под высоким крестом. В Пензу вернулась жара. Лариса Шахворостова босиком. Босиком в деревне. Окно в деревне. Открытое окно в деревне. Деревенское окно. Деревенское окошко. Москва слезам не верит фильм 1979 пикник. Москва слезам не верит фильм 1979 Гурин. Москва слезам не верит дача. Москва слезам не верит Меньшов в кадре на природе. Туманов агроном Андрей. Андрей Туманов дача. Туманов Андрей Садовод 6 соток. Туманов Андрей Владимирович его дача. Пенсионеры на даче. Дачники на даче. Дачная амнистия. Дачник на участке. Человек рядом с домом. Девушка с газонокосилкой. Люди на даче. Прикольная дача. Грядки Лядова. Мидлайнер грядки. Курдюмовские грядки. Пахать на даче. Огород СССР. Грядки советские. Труд на даче смешные. Бабы в огороде.

Среди же них еще стихотворение, крупно написанное на белом листе бумаги: Боже! Жизнь возьми — она Дни возьми - пусть каждый час Слышишь ты хвалебный глас! А ниже - из псалмов Давида: «Ты дал мне познать путь жизни; ты исполнишь меня радостью перед лицом твоим! Он с изумлением смотрел кругом, прислушивался к тишине этого заглохшего поместья и к тому, что пробуждалось в его сердце, долго ходил из угла в угол... Потом вернулся в полутемную комнату, вышел в сени, снова развернул Евангелие… «Дети! Недолго уже быть мне с вами... Отняв глаза от книги, Гриша долго и напряженно глядел в угол, ничего не видя перед собою. И он, этот странный человек, терпит скорбь, «ибо беззакония наши стали выше головы! Запах избы от ветхого переплета книги напомнил Грише тяжелую работу, кусок корявого хлеба, жесткое деревянное ложе, черные бревенчатые стены. А пустая, безмолвная и вся озаренная солнцем комната - светлое одиночество в минуты отдыха и созерцательной, тихой жизни. Пришел час, прославь сына твоего, да и сын твой прославит тебя... Я открыл имя твое человекам... Соблюди их во имя твое!.. В чем вы извиняетесь? Да вот залез в ваши книги, - ответил Гриша небрежно. Так что ж тут дурного? Я говорю, взял вашу книгу... Что это значит? Как это значит? Да так. Зачем вы все такие слова употребляете? Они стояли друг против друга, и Гриша чувствовал, что пристальный взгляд улыбающихся глаз Каменского все более подчиняет его себе. Что это вы покупали? А вот луку немного и хлеба. И Каменский опустил мешок на землю. Гриша встрепенулся. Нет, нет, вы сначала разведите. Успеется, - отозвался Каменский. Гриша с преувеличенным вниманием стал слушать, как надо работать фуганком, и помогать заправлять доску в верстак. Ну-ка попробуйте! Гриша взял фуганок и с такой силой зашаркал им по доске, что в два-три взмаха испортил ее. Да вы потише! Он ушел в избу, вынес оттуда чугунчик с водой, поставил его на таган около порога и развел огонь. Синий дымок поплыл по двору. Поглядывая на него, Каменский взял из-за верстака кадушку, сел на порог и стал набивать обручи. Стук молотка звонко отдавался в пустой кадке. Подлаживая под этот стук, Гриша пристально шмыгал фуганком по доске. Стружки кремового цвета, красиво загибаясь, падали на пол. Вы живете только с матерью? Нет, и отец часто приезжает, - поспешно ответил Гриша, поднимая запотевшее и возбужденное лицо. Он что же - все города украшает? Как города украшает? Строит дома богатым людям? Созидает Вавилон? Ах, вот что... Если хотите, да. Ну, этого-то я не хочу! И, положив в воду картофелю и луку, поправив огонь, опять сел на порог за работу. Да, - сказал он задумчиво. Он только что кончил курс... Теперь служит... Так, - сказал Каменский. А вы тоже думаете этим заняться? Гриша помолчал. Не знаю, - сказал он тихо. Каменский тоже помолчал. Это хорошо, что не знаете, - сказал он почти строго и стал задумчиво глядеть вдаль. Но и египтяне - люди, а не бог, и кони их - плоть, а не дух. И, подняв глаза на Гришу, прибавил: И вы будете также… также несчастны и одиноки, если будете не жить, а служить. Вы скоро забудете людей, будете знать только отношения вместо людей, и вам будет очень тяжело... Гриша вспомнил свою семью и опустил глаза. Я испытал это на себе, - опять заговорил Каменский. И когда я приехал в деревню к своим, где думал начать новую жизнь, я ясно увидел, как велика эта пропасть. Я мог только с крыльца слушать говор и весь этот смутный шум деревни, наблюдать жизнь простых и добрых людей , которых я прежде намеревался учить злым и ненужным делам, думая, что эти дела добрые и нужные дела, - только наблюдать: между нами была пропасть. Я был как человек, стоящий у ручья, которому хотелось пить, но которому сказали, что, прежде чем пить, надо взмутить воду, и он стал пить мутную воду, хотя и знал, что мутить воду было не нужно... Гриша слушал, стараясь не проронить ни одного слова. Но, боясь сказать это невпопад, неумело, боясь, что Каменский заговорит с ним как с мальчиком, молчал. А про Египет, - спросил он наконец, - это чьи слова? Вы не читали? Завтра воскресенье, - сказал он, - мы не будем работать. Если хотите, приходите, и мы почитаем вместе. Во сколько? Когда хотите. Хоть часов в десять. Раньше нельзя, так как я пойду в город на почту. Непременно приду! Он помолчал и вдруг с трудом выговорил: А вы не будете ли добры пожаловать к нам сегодня вечером?.. Мама будет очень рада вас видеть... С удовольствием, - ответил Каменский. Он попробовал палочкой картошки в чугуне, встал и ушел в избу. Гриша торопливо схватил картуз. Очевидно, Каменский сейчас будет обедать и пригласит его... Есть Грише не хотелось, но отказаться неловко... Ну, - сказал он как можно спокойнее, когда Каменский вышел из избы с глиняной миской и ложкой в руках, - мне необходимо домой... Сегодня, знаете, брат и отец приедут... Так мне необходимо... До вечера, значит? До свиданья, до вечера! За мельницей Гриша вздохнул свободнее. Он был взволнован, ему хотелось подумать о чем-то, но он ничего не думал и только шел все дальше в степь. Позади него живописно синела долина, но ему хотелось уйти в открытое поле. И он шел по парам, уже заросшим высокой травой и цветами, и ему было приятно, что они щелкают его по ногам, что поднявшийся ветер обвевает лицо солнечной теплотою, запахом зеленых хлебов. Как хорошо! Ты исполнишь меня радостью пород лицом твоим! Потом лег на межу навзничь и стал делать то, что делал и детстве: медленно-медленно закрывать глаза так, чтобы солнечные лучи ярко-золотистою паутиною протянулись к ресницам, а потом задрожали и превратились в трепещущие кружки, радужные, как хвост павлина... И чтоб и другим было так же? Как жить? Но все было смутно и непонятно. Представилось только что-то похожее на туманную синеву в долине под мельницей... Откуда так стремительно? Гриша остановился среди поляны и поднял голову. По дороге от станции шла в большой шляпке стройная и худощавая барышня, одна из служащих в управлении железной дороги. А вас, Марья Ивановна, почему это интересует? Марья Ивановна пожала ему руку. Темно-каштановые волосы локонами падали на се плечи; простое и наивное личико с голубыми глазами было очень миловидно. Глазами Марья Ивановна кокетничала, бойко и гордо прищуривала их: однако бойкость не удавалась ей, и чаще всего, особенно при новых людях, взгляд Марьи Ивановны пропадал в пространстве, хотя болтала она в это время без умолку. Как жарко! И работы сегодня была такая масса! Я уже заявила сегодня своему патрону, что, если будет такая жара, я не буду больше являться на службу. А кто же вас заставляет являться? Вот мило! Если бы у меня была пара серых в яблоках и коляска на резине, меня, может быть, и не заставляли бы. Гриша улыбнулся, Ведь нот, - сказал он томом Каменского. А что же прикажете делать? Пахать, - ответил Гриша полушутя, полусерьезно. Вовсе не новость. Марья Ивановна посмотрела куда-то вдаль и легонько вздохнула: Это хорошо в теории, а не на практике. А вы не отделяйте теории от практики! На балконе завтракала Наталья Борисовна. Игнатик приехал! Гриша промолчал и сел за стол. На столе был приготовлен ему прибор и завтрак: масло, яйца, глянцевито-зеленые oогурцы. Среди стаканов стоял серебряный кофейник, подогреваемый синими огнями бензиновой лампы. Наталья Борисовна старательно снимала ножом и вилкой мясо с крылышка холодного цыпленка. Гриша посмотрел на ее плотную спину, на расставленные и приподнятые руки и почему-то вспомнил черепаху. Красивое лицо его стало неприятно. Что так поздно? Где же Игнатий?

Мэр Москвы

  • Тексты на ЕГЭ-2023 по русскому языку
  • Вариант 3 Цыбулько ЕГЭ 2023 по русскому языку задания ответы и сочинение
  • Популярное
  • Краткое содержание гранин блокадная книга точный пересказ сюжета за 5 минут

Программа мероприятий на майские праздники в Крыму 2024: куда сходить во время длинных выходных

Июльским вечером Простая новая дача была ярко освещена лампой и изготовленными вручную канделябрами, расставленными на длинном черном столе. Процессор отозвался теплым ламповым звуком, все напряжения подались, ничего не задымилось, не загорелось. На даче его ждали тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с вишнёвым вареньем. Предагаем к просмотрунеспешный разговортеплая встреча друзейженщина с кофе у окнахудожник сергей михайличенко картиныдевушка пьет кофеуютного вечера в кругу семьии пусть в окошко дождь стучится. старую, заслуженную, пережившую много житейских испытаний и всё повидавшую пластинку ставили мы в тот вечер на скрипучий диск бессчётное число раз.

Вариант 3, задание 16 - ЕГЭ Русский язык. 36 вариантов

На даче его ждали тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с вишнёвым вареньем. Расставьте пропущенные знаки препинания. На даче его ждали длинный теплый егэ. На даче для детей на ночь и родителей на сайте РуСтих Сказки. Богатырский стоит с утра до вечера из-за работ 3.

New videos

  • «Срубленное дерево»
  • Новости Москвы / Сайт Москвы
  • Читайте также:
  • За окном урал в руках у меня томик людмилы татьяничевой егэ ответы

Тёплый вечер

Шаланду ждали со стороны Ланжерона, а она подходила со стороны Люстдорфа. Вероятно, из предосторожности Аким Перепелицкий сначала провел ее далеко морем до самого Люстдорфа, а уже там повернул назад, к даче Ковалевского. На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде егэ. Онлан сервис от Текстовода по бесплатному автоматическому разбору предложений по членам. 1. На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий