Новости на даче его ждали длинный теплый вечер

Удивительно «домашний» рисунок Крамского «Вечер на даче»: перед домом стол с самоваром, белая скатерть уютно озарена теплым светом лампы, прикрытой абажуром, цепочка фонариков, освещающих сад, гигантские шаги, на которых резвятся дети, — идиллия. Новости Гисметео. Николай Третьяков утром на даче.

Краткое содержание гранин блокадная книга точный пересказ сюжета за 5 минут

На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем. 3) В десять часов вечера приходит мама и я ей рассказываю все новости. На даче для детей на ночь и родителей на сайте РуСтих Сказки.

Вариант 3 Цыбулько ЕГЭ 2023 по русскому языку задания ответы и сочинение

Весна - 26 апреля 2024 - Новости Иркутска - Дом Дача Мебель. Копилка сейф электронная для денег с кодовым замком и купюроприемником Золотой. О сервисе Прессе Авторские права Связаться с нами Авторам Рекламодателям Разработчикам. На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными. Отправив жену с сыном на три недели во Францию, на Лазурный берег, Аякс все это время приезжал каждый день к матери на дачу, где его ждал горячий вкусный ужин, длинный теплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишневым.

На даче его ждали длинный теплый егэ

Программа мероприятий на майские праздники в Крыму 2024: куда сходить во время длинных выходных На даче его ждал длинный тёплый вечер с неспешными разговорами.
Задача №27218: 16. Цыбулько-2022 — Каталог задач по ЕГЭ - Русский язык — Школково Но уже длинные тени легли от садов и дачи дремали мирным послеобеденным сном долгого летнего дня.
На даче — рассказ И.А.Бунина Вечер тёплый и такая тишина, словно должно что-то в такой тишине случиться. 1) На даче его ждали длинный тёплый вечер с Ееспешными разговорами на.
Николай Олигер. Рассказ «Дачный уголок» Николай Третьяков утром на даче.

Россияне кипят от злости: с 1 мая будут штрафовать за забор на даче или огороде

С этих пор и на целое десятилетие весь незаурядный дар критика — глубину анализа, точность характеристик, определенность суждений — Крамской охотно отдает Третьякову, как горячо отдает его делу свою энергию, деловитость, время: разве сбросишь со счета многочисленные советы, которые Третьяков при всей своей самостоятельности считал нужным принимать, всякого рода «смотрины», которые по просьбе Павла Михайловича устраивал Крамской картинам, намеченным для покупки, разве сбросишь со счета участие Крамского в приобретении новых полотен — в частности «туркестанской коллекции» Верещагина дело складывалось хитро и сложно: «Москва. Павлу Михайловичу Третьякову. Мы вовремя успели. Обстоятельства переменились. Боткин везет к вам письмо от уполномоченного и будет предлагать то, что вы ему уже предлагали. Вы однако ж ничего не знаете.

Крамской» — одна такая телеграмма чего стоит! В пору их сближения по-своему неизбежного Крамской отвечает существеннейшим требованиям Третьякова. Год 1871-й: создается и сплачивается Товарищество, готовится Первая передвижная выставка, идеи Товарищества, идеи передвижничества определяют направление русского искусства, Крамской во главе дела, это его идеи, выношенные, прочувствованные, осмысленные, — может ли Крамской, человек прежде всего идейный, движимый мыслью о высоком развитии национального, отечественного искусства, не откликнуться на затеянное Третьяковым собирание творений этого искусства, а откликнувшись, может ли он, человек общественный, горячо не побуждать себя и своих сотоварищей художников всячески способствовать деятельности Третьякова, может ли он, удостоенный доверия Третьякова, не побуждать горячо и самого собирателя к укреплению и развитию его деятельности? Со всяким новым замыслом он устремляется в «единственный адрес мне, да и всем мало-мальски думающим русским художникам известный... Никола Толмачи»1.

Общепризнанный портретист и портретист по преимуществу, портретист идейный, ищущий запечатлеть характернейшие черты современников, — может ли Крамской не сочувствовать желанию Третьякова иметь в галерее собрание портретов выдающихся русских деятелей, именно деятелей, людей, отмеченных деяниями, а не «положением», и может ли сочувствие и, более того, непосредственное участие Крамского в создании такого собрания не воодушевлять Третьякова? Третьяков учитывал, конечно, и то обстоятельство, что Крамской к тому же — художник «заказной», «управляемый»: для собирателя, тем более собирателя портретов, крайне необходимо иметь «управляемого» и притом первоклассного портретиста, который тоже не всякого уговоришь пишет вдобавок и с фотографий... Пока тянется дело с портретом Гончарова а тянуться ему долго — пять лет целых , Крамской исполняет для Третьякова по фотографии тепло принятый современниками портрет Тараса Шевченко знаменитый — в смушковой шубе и шапке ; довольный Третьяков тотчас заказывает ему портреты Фонвизина, Грибоедова и Кольцова. Фонвизин как-то сразу отпадает, Крамской недавно писал его для галереи великих людей Дашкова — должно быть, не хочет повторения да и Павел Михайлович их не любит ; заказ на портреты Кольцова и Грибоедова принимает легко и уверенно — задачка, дескать, не из сложных, было бы время: «Портрет Кольцова на святой неделе кончу. Портрет Грибоедова начал только что».

Но Грибоедов решительно «обогнал» Кольцова: несколько свиданий со старым актёром Каратыгиным, хорошо знавшим автора «Горя от ума», изучение акварельного портрета Грибоедова, исполненного Каратыгиным, его рисунков, и — «чем я несказанно доволен, так это Грибоедовым... Каратыгин находит его совершенно похожим». Но Третьякову хочется Кольцова. Надо же — казалось, он в руках почти: щепетильный Крамской настолько не сомневался в успехе, что едва принял заказ, тотчас взял деньги «в счет уплаты за портрет Кольцова». И в письмах сперва так уверенно — начал, пишу, кончаю, привезу.

Но словно машинка какая-то испортилась, застопорилось что-то — и цвет лица не тот, и наклон головы, и одежда. Третьяков с настойчивостью исследователя собирает сведения о внешности и характере Кольцова, посылает «добычу» художнику, но портрет все не задается, нет. Уж и Гончаров будет написан, станет податливым Иван Александрович перед непреклонной настойчивостью Крамского, будет написано бесконечное множество портретов, заказных и незаказных, с натуры и с фотографий, будут прочитаны десятки строк описаний Кольцова, выслушаны десятки замечаний людей, помнив-тих его, будут просмотрены все, наверное, сохранившиеся изображения поэта, будут испробованы бесчисленные повороты головы, корпуса, будет бесчисленно изменяться тон, цвет — жизнь художника Крамского пройдет, но Кольцова он так и не напишет: «Заколдованный портрет!.. Невероятный срыв! Крамской-то гордится, что не ждет вдохновения, «управляет» своими способностями...

Но вдохновение нужно! Особенно трудно одушевить лицо, когда пишешь его с фотографии, чужого рисунка, акварели; человека не видишь, не слышишь, глаз не схватывает его жестов, выражений лица, пластики тела, ухо не слышит интонаций голоса; вне бесед, высказанных суждений трудно понять характер человека, его пристрастия: нужно догадываться, домысливать... И все-таки странно, что «заколдованным» оказался для Крамского именно портрет Кольцова, чье творчество, народное по духу своему, как бы оживилось «вторым дыханием» в начале семидесятых годов, в пору пробуждения невиданного прежде интереса к народу, странно, что «лицом неодушевленным» оказался для Крамского именно Кольцов — воронежский прасол, который проезжал следом за своими стадами по тем самым селам и степям, где прошли детство и отрочество Вани Крамского... Еще одна неисполненная просьба Третьякова — портрет Ивана Сергеевича Тургенева. Но не потому, что Крамской и на этот раз не сумел, а потому, что не захотел.

Наверно, Крамской более других художников умел «властвовать собой»; наверно, вдохновение реже, чем к другим художникам, приходило к нему как увлечение, но, как бы там ни было, взяться за серьезную работу, рассчитывая лишь на постоянное биение сердца, на привычную верность глаза и руки, подойти «пустой» к мольберту он не мог. Третьяков предлагает Крамскому сделать портрет Тургенева, когда того уже написали Ге, К. Маковский, Перов; последний портрет Репин написал тоже для галереи , но, по мнению Павла Михайловича, «не совсем удачно». Третьяков словно «подманивает» Крамского принять заказ — он и с Тургеневым поговорил, «на что Иван Сергеевич изъявил согласие с большим удовольствием», и вообще Тургенев «очень желает с вами познакомиться: он очень был заинтересован вашим Христом», «очень понравился ему портрет Шишкина и этюд мужичка большой , который он желал очень купить», и проч. Крамской отвечает уклончиво: «Мне было бы и очень лестно написать его, но после всех как-то неловко, особенно после Репина».

И тут же: говорят, в Париже Тургенева собирается писать Харламов, которого сам Иван Сергеевич именно как портретиста ставит чрезвычайно высоко. И тут же: вы, Павел Михайлович, не думайте, «попробовать и мне хотелось бы», получив ваше предложение, я пытался разыскать Тургенева, «много побегал», да упустил — он снова выехал за границу. И после всей этой скороговорки: «Что за странность с этим лицом? Ведь, кажется, и черты крупные, и характерное сочетание красок, и, наконец, человек пожилой? Общий смысл лица его мне известен...

Быть может, и в самом деле правы все художники, которые с него писали, что в этом лице нет ничего выдающегося, ничего отличающего скрытый в нем талант; быть может, и в самом деле вблизи, кроме расплывающегося жиру и сентиментальной искусственной задумчивости, ничего не оказывается; но откуда же у меня впечатление чего-то львиного? С Репиным в эту пору Крамской откровенней, чем с Третьяковым; письма к Репину показывают, что личность Тургенева видится Крамскому не с одной только внешней стороны. Репин сообщает из Парижа, что Тургенев «в большом восторге» от увиденных им в России портретов работы Крамского — вроде бы и лестно, однако Крамской отвечает сдержанно: «О Тургеневе, спасибо ему — благодарен, даже восхищен, только одно обстоятельство мешает мне счесть себя достойным похвал его, — говорят, он сказал так: «Я верю в русское искусство т. Оно, может быть, и правда, портрета вашего я не видал, только все-таки как-то странно говорить о будущности искусства по живописи рук; или уж я не понимаю. Только мне кажется, он не совсем знает Россию, судя по предисловию к своей повести, помещенной в «Складчине».

В литературном сборнике «Складчина», составленном в пользу пострадавших от голода в Самарской губернии, был напечатан рассказ Тургенева «Живые мощи» с приложением письма автора, восхваляющего покорность и долготерпение русского народа. Ни взгляд Тургенева на искусство, ни взгляд его на русский народ Крамской не пожелал принять и не принял. Что до живописи, то Репин в своем ответе подтвердил предположение Крамского: «Тургенев глядит на искусство только с исполнительной стороны по-французски и только ей придает значение». Крамскому еще предстоит получить от Тургенева назидательное письмо по случаю подготовки в Париже выставки русского искусства. Тургенев попросит строгого отбора произведений и прежде всего «удаления» произведений тенденциозных — как «несвободных» и «обремененных задней мыслью».

Двумя годами позже, когда Крамской отправится в Париж, Третьяков ему туда — эдаким пробным шаром настойчив Павел Михайлович : «А ведь Тургенева-то вам придется сделать». Но Крамской снова откажет: «Что касается Тургенева, то... Мне кажется, что им уж очень занимаются, и потом, я вижу теперь, что его портреты все одинаково хороши и что ничего нового не сделаешь». И Павел Михайлович — то ли прежде был у них какой-то разговор, то ли «дьявольским чутьем» своим почуял что-то за непреклонностью Крамского — отступит: «Это дело кончено». Но буквально в те же дни Крамской в письме к Стасову объяснит свое суждение о Тургеневе и оброненное слово «занимаются» вовсе не со стороны портретной живописи и докажет еще раз, что главная причина, которая не позволяет ему писать Тургенева, — не в особенностях внешности писателя и не в том, хороши или плохи другие его портреты: «Он Тургенев совершенно не виноват, и даже невинен, в своих художественных симпатиях, так как они у него вытекают из его иностранно-французского склада понятий, благоприобретенных им в последние годы жизни, и той доли фимиама, которую некоторые наши органы печати усердно стараются распространить.

После его отзыва о русском народе «Складчина»... Но большей частью желания заказчика совпадают со стремлениями портретиста или стремления портретиста с потребностями собирателя. Чутье Третьякова на картину не только собирательское не «купеческое» , но подлинно художественное подчас художническое чутье. В таком единодушии художника и собирателя родилась мысль о портрете Салтыкова-Щедрина; не так, как частенько случается — «желал бы иметь», «не возьметесь ли написать»... Зимой 1876 года Крамской в Москве у Третьякова, по вечерам читают вслух Крамской читает вслух семейству Третьякова «Благонамеренные речи».

После отъезда художника Павел Михайлович торопливо пишет ему вслед: «Прочтите в мартовской книге «Отечественных записок» Щедрина продолжение «Благонамеренных речей» о «Иудушке». Огромный талант!.. Еще более сожалею, что нет его хорошего портрета». Похоже, шла у них беседа о портрете, не заказ — обоюдная беседа: такого человека, как Салтыков, надо написать, его можно хорошо написать. И лишь почти год спустя Крамской сообщает: «Салтыков Щедрин в среду уже будет у меня, начинаем».

Но не так скоро, как думается Крамскому и хочется Третьякову, окажется завершен этот охотно и душевно начатый портрет — не так скоро, хотя всего через два месяца Крамской объявляет уверенно: «Портрет Салтыкова кончен». Пройдет еще два года — два года какой-то скрытой от потомков трудной работы Крамского, два года нетерпеливого, словно и не было разговора, что портрет «кончен», ожидания Третьякова «Иван Николаевич, не упустите Салтыкова! Монументальность позы, лица зритель сразу схватывает, но удерживают его эти скорбные в отрешенности своей глаза — извечная трагедия сатирика, трагедия великой любви к человечеству и великой боли за него, трагедия писателя, для которого творчество — «не только мука, но целый душевный ад» «капля по капле сочится писательская кровь, прежде нежели попадет под печатный станок». Выяснилось2, что портрет был поначалу несколько иным — записана, в частности, высокая спинка кресла: на нейтральном фоне голова стала скульптурнее, резче, «изобразительное», что ли. Известно, что вначале был вообще другой портрет, тот, про который Крамской быстро сообщил: «Кончен» — и прибавил: «Он вышел действительно очень похож и выражение его жена очень довольна , но живопись немножко, как бы это выразиться, не обижая, вышла муругая...

Сохранился, наконец, погрудный портрет Салтыкова, необыкновенно горячий портрет, порывистый, подвижный — стремительное и легкое движение головы «плодотворный момент»! Лично я его почти не знал, — писал Салтыков-Щедрин, услышав о смерти Крамского. Погрудный портрет безусловно с натуры — он этюден, мгновенен, из тех, над которыми долго не возятся, пишут сразу, вдруг. Так и кажется, что в не ясной до конца истории с портретами Салтыкова он — начало, он — первый, сразу, проникновенно, почти болезненно остро написанный; в нем ощутима изначальность, открытие, постижение, но на радостное Крамского — «начинаем» настойчивый Павел Михайлович отозвался: «Мне кажется, его следовало бы писать с руками». И, сообщая, что портрет какой-то из первых вариантов кончен, Крамской не без усмешки, если вчитаться!

Лучше Павла Михайловича Третьякова заказчика не найти: им движет любовь к искусству, а не стоимость собрания, его помощь художникам неоценима, его замечания часто метки и неизменно вызваны желанием лучшего. Но сказать художнику: «Напишите с руками» — такое может не только подсказать решение, подвинуть к цели, может в равной мере уничтожить прозрение, сдуть счастливый мираж внутреннего видения; технически такое означает выбрать новый холст, искать новую композицию, новое положение фигуры — писать по-новому! Очевидный пример: Третьяков очень хочет портрет Сергея Тимофеевича Аксакова и хочет, чтобы портрет вышел такой, какой он хочет. Предлагая заказ, он высылает фотографии Аксакова писатель уже умер , сообщает подробные — до тонкостей — сведения о его внешности: цвете волос и бороды, цвете глаз и их выражении, цвете лица, его форме, даже о «теле лица», рассказывает о характере и нраве Аксакова, о «расположении духа» его. Он так ясно видит портрет умел бы, сам написал!

Будущий портрет видится ему и колористически: «Кафтан носил Аксаков черный, а рубашку синюю». Крамской принимает заказ, принимает совет «Написать Аксакова думаю, как вы советуете, с руками, по колена и на воздухе» ; замысел рождается в нем и крепнет, он уже прозревает понемногу, уже вглядывается в будущее полотно: «Он у меня будет сидеть на травке... Не худо бы в шляпу ему полошить записную книжечку и карандашик если только было что-либо подобное в его привычках ». Третьяков отвечает, что, по сведениям, «в привычках» Аксакова было носить летом картуз с длинным козырьком, но дело не в шляпе: «У Аксакова руки складывать вместе, кажется, не годится — и руки от этого потеряют, да и не в характере подобных людей сжимать руки, мне кажется, придется положить другую руку на колено, недалеко от той руки, чтобы она спокойно лежала; нужно кого-нибудь посадить и сделать это с натуры, а рука на фотографии прекрасная. Картуз, кажется, следовало бы положить» — вот как будущая работа Павлу Михайловичу видится между описанием замысла Крамского — «на травке» — и этим письмом с указаниями — какие уж тут советы!

В том же письме Третьякова: «Мне желалось бы, чтобы вы как можно с любовью окончили портреты Аксакова и Некрасова... Мне кажется, что Рубинштейна и Кольцова решительно нужно оставить до свободного времени. Извините, что я ввязываюсь все с своими советами, но не могу, что вы прикажете делать? Вот Самарина для Думы нужно кончить... Нужны были особые отношения, точнее — особая пружинка, что ли, в отношениях духовно близких, общных по многим своим взглядам людей, которая бы приоткрывала возможность появления таких писем.

Эта пружинка — заказ. Крамской — заказной художник; для всех, для Третьякова, для себя самого — заказной. Заказной портретист — тут его мука, может быть, его крушение, гибель — тут «пружинка», причина сложных осложненных! Третьяков всегда предупредителен, благожелателен, предлагает взаймы, платит вперед, переплачивает иногда Крамскому можно — отдаст работой: «Если я этюд и нахожу немножко дорогим, то это все равно, на другом сойдет, т. Горечь зависимости, оборотной стороны заказа, еще не выплескивается наружу; разбавленная личными отношениями, она опускается до поры на дно.

О личных отношениях в лучшую пору ясней писем говорит портрет Третьякова, написанный Крамским зимой 1876 года, написанный как будто и случайно: Павел Михайлович долго не позволял писать с себя портретов, а тут заболел нарушилось привычное — заведенным механизмом — течение дней и на предложение Крамского махнул рукой, соглашаясь, — пишите! В небольшом портрете таится эта счастливая случайность, то самое «вдруг», когда кропотливая подготовительная работа — вглядывание, вслушивание, обдумывание проникновение! Счастливая случайность: она и в небольшом, почти квадратном холсте, как бы не выбранном, а нежданно попавшем под руку, и в совершенно непреднамеренной простоте и ясности композиции, которой, по сути, и нет вовсе; истинность предельная — Павел Михайлович будто бы и не «сидит для портретиста», а портретист приметил, что сидит, задумавшись о своем, Павел Михайлович, незаметно расположился перед ним — и написал. Но подготовительная работа огромная — все предшествующее портрету развитие их отношений: осознание Крамским не только Третьякова-собирателя, но Третьякова — деятеля искусства, Третьякова-человека, и человека во многом близкого по духу и направлению; в свою очередь осознание Третьяковым Крамского как человека душевно свойственного, наконец, укоренившееся мнение Третьякова о Крамском как о лучшем из «заказных» портретистов, вообще как о портретисте, который наиболее отвечает его собственному вкусу. Многие художники просили разрешения у Третьякова написать его самого и супругу его, Веру Николаевну, но, по свидетельству дочери собирателя, «только в 1875 году Павел Михайлович решил позволить себе иметь портрет Веры Николаевны»: «Что выбор его остановился на Крамском, — совершенно понятно».

Осенью того же года Крамской начал портрет Веры Николаевны, но отложил; зимой 1876 года его пригласили заняться работой уже всерьез. После рождества он появился в доме у Третьяковых. Пребывание Крамского очень оживило нашу обыденную жизнь. Папа4, любя его и доверяя ему, много разговаривал с ним... Примечательно: Крамского позвали написать портрет Веры Николаевны, а он, воспользовавшись приступом подагры у Павла Михайловича, написал его.

Душевное «любя и доверяя», взаимное, конечно, очень передалось в портрете: теплая задумчивость взгляда, мягкая линия губ как бы опровергают «объективно существующий» образ суховатого «неулыбы», однако же сообщают ему особенную интимную достоверность, передают сердечную близость художника и натуры. Крамской отвлекся ненадолго от «главного дела» кто из художников знает заранее, какое дело окажется «главным»! Холст более чем двухметровой высоты, Вера Николаевна, ярко одетая, в рост, на фоне природы «Я же гуляю по любимому моему Кунцеву, в моем любимом платье с красным платком и простым деревянным батистовым зонтиком» — такая картинность замысла трудно согласуется с желанием сделать портрет сердечным, душевным, своим; а он должен быть своим: предназначен не для галереи, а для внутренних комнат — портрет для Павла Михайловича, для детей. Наверно, несоответствие задачи «свой», «домашний» портрет и замысла привело эту работу в число «заколдованных». Крамской бесконечно к ней возвращается — «механистичность» «натяжка» , ремесленная рассудочность, с которой он всякий раз вновь берется за портрет, опять-таки ничего общего с задачей не имеют.

Мало того, что летнее Кунцево пишется зимой зеленую ветку к тому же подрисовал Шишкин , Крамской затем, также в мастерской, «переделывает» лето на осень. Мало того, что значительную часть «сеансов» вместо Веры Николаевны ему «позирует» фотография, он, также без натуры, по собственным его словам, «платье совершенно перешил» и притом заменил красную шаль белым шарфом. Взамен душевного, взамен чувства — невероятная просто карикатурная нарочитость: Вере Николаевне «ужасно хотелось», чтобы Крамской «чем-нибудь в портрете напомнил» про ее детей — «и выдумали мы с ним в изображении божьей коровки, сидящей на зонтике, — Машурочку, под видом жука — Мишу, бабочки — Любочку, кузнечика — Сашу, а Веру напоминала бы мне птичка на ветке» Павел Михайлович пишет художнику, морщась: «После вашего отъезда нашел птичку совершенно, по-моему, лишнею». Крамской «ужаснется», увидев портрет после некоторого перерыва. Искусство мстит за неискренность.

Крамской напишет Веру Николаевну несколько лет спустя, в 1879 году, в том же самом любимом Кунцеве, которое перестанет быть фоном и станет чувством. Семейство Крамских поселится на даче неподалеку от Третьяковых. Удивительно «домашний» рисунок Крамского «Вечер на даче»: перед домом стол с самоваром, белая скатерть уютно озарена теплым светом лампы, прикрытой абажуром, цепочка фонариков, освещающих сад, гигантские шаги, на которых резвятся дети, — идиллия. Близость семейная, совместное отдохновение, серьезные разговоры и неизбежная семейственная, застольная болтовня — вот когда Иван Николаевич наберется душевного тепла, нужного, чтобы написать портрет. Позади Веры Николаевны поставлены «ширмы, служившие темным фоном, а также защищавшие ее от сквозняка», уже в этом двойном назначении ширм — ненарочитость обстановки, в которой пишется портрет и которая не может не перейти в него.

В конце того же 1879 года между Крамским и Третьяковым — первая размолвка, более глубокая, более знаменательная, чем внешне кажется. Третьяков узнает, что Крамской согласился исполнить для одного заказчика портрет с фотографии, и пишет без обиняков: «Вы в Москве мне говорили, что более Писать с фотографий ни за ч т о не будете, и я вас уговаривал, как исключение, еще сделать только один — Иванова... С фотографии на вас лежит еще священная обязанность сделать портрет Никитина... Крамской взбешен, именно вот этим «нужно знать для моего дела» взбешен: «Позвольте, Павел Михайлович, я ведь мог бы вам не отвечать... Да, он продает свой труд, свой талант, продается, — но Третьякову ли, который всегда имел возможность не изменять принятому решению, судить его!..

Заказной художник жаждет отделаться от заказов, ибо до боли в сердце чувствует, как т о, для чего он рожден, уплывает из рук... Что же до портретов «даровых» — тут уж не Третьякова, тут его, Крамского, дело: есть люди, капитал которых искреннее, не отягощенное ничем к нему расположение и оценка его работ... Зависимость от ближнего: как бы любовно ни сложились отношения, не бывает, чтобы не жгла она сердце, не оскорбляла, не душила по ночам яростью днем — от людей и от себя скрываемой... Несколькими месяцами раньше Третьяков просил Крамского продать ему портрет Софьи Николаевны. Просил почтительно: «Мы оба стоим на такой ноге с русским искусством, что всякая неловкость должна отбрасываться».

Просил почетно: «Я находил бы его в своей коллекции ваших работ необходимым». Крамской ответил как никогда коротко и ясно: «Портрет С. Если они после моей смерти его продадут, их дело; а мне нельзя, как бы нужно денег ни было». И умница Третьяков почувствовал потаенный смысл ответа: «Преклоняюсь перед вашим глубокоуважаемым решением. Я уверен, что предложение мое вы никак не сочли за обиду, за отношение могущего все купить к художнику, могущему продать каждое свое произведение».

Когда, заминая размолвку, Третьяков душевно и обстоятельно отвечает на яростное послание, Крамской несколько дней напряженно молчит: страдая и отчаиваясь, он запоем читает только что увидевшие свет письма художника Александра Иванова... Владимир Ильич Порудоминский. Текст 18 Сочинение Я приехал на родину, где не был лет тридцать; ступил на эту землю, как, может быть, ступают куда-то, перелетев через Время; ступил в ожидании чуда - с замершим в груди восторгом, который всплеснется, как только увидишь нечто из прошлой жизни, нечто, не раз снившееся. Низенький поселок судоремонтного завода на левом берегу Вятки. Западный высокий и лесистый берег, который еще до наступления вечера накрывает огромной тенью и селение, и затон, и луга за ним...

Серые беревенчатые стены домов, наличники... Ветерок треплет березу у невысокого обелиска павшим в Отечественную войну. На мрамоной доске, стоящей у березы, имя моего отца. Я сказал тетке, у которой гостил, что пойду "на ту сторону" - так всеми и особенно детворой назывались заливные луга за затоном. Перешел сузившийся затон по мостику и оказался среди колючих кустов ежевики.

Потом, с горстью кислых, чернильно пачкающих ладонь ягод, пошагал по лугу, уставленному там и сям стожками сена. Солнце уже нависло над острыми верхушками елей на западном берегу, согревая последним теплом луг и стога сена. Неизвестно, что заставило меня подойти к стожку и обнять его, припасть к нему, уткнувшись лицом в теплое и душистое сено, но я сделал это и несколько минут стоял так, вдыхая неповторимый аромат нагретых солнцем высохших трав. Были в нем, кроме всего, и запахи парного молока, и самой коровы, и сеновалов детства, где кувыркались, делали ходы, просто лежали, раскинув руки, и многое, многое друугое. И был этот стог для меня сейчас не просто стог сена, это была машина времени.

Самая чудесная из всех машин... Луга здесь неровные, часто попадаются низинки, по весне, когда вода на реке спадает, они превращаются в озерца, полные мальков; озерца постепенно высыхают, подросшую рыбу можно тогда ловить даже корзинами. Луга перемежаются небольшими дубравами, где детвора военной поры собирала желуди для свиней, а то и для пекарен желудевую муку добавляли к хлебу , и искала птичьи гнезда, среди них попадались и утиные - вот был подарок к бедному столу военных лет! А еще на этих лугах объедались черемухой, собирали дикий лук для домашних пирогов, полевую клубнику и землянику. Ягоды, естественно, съедались еще до дома, если только там не ждали младшие брат или сестра.

Здесь играли, зорили осиные гнезда, набирали пышные букеты луговых цветов - ромашек, ирисов, гвоздик, жгли костры, пекли картошку, рассказывали страшные истории - а темнота за спинами сгущалась все больше, обращясь в прыыгающие за спиной страшные тени... Все это я и вспоминал, оглядывая луга и перелески, силясь отыскать хоть одно знакомое с дальних времен место. Я спускался в давно уже высохшие низинки, шарил в траве в поисках клубники, находил жесткий, отцветший уже лук - и все больше погружался в зеленое царство своего детства, щедро и навсегда наградившее меня любовью к деревьям, травам, цветам. Чувство восторга, поначалу только гнездившееся в груди, ширилось, нарастало, охватывало меня всего - и уже сами собой выговаривались какие-то слова, хотелось кричать, бегать... И вдруг я услышал из ближайшего перелеска впереди странные звуки.

Звонки, детские голоса, смех. Там, в дубравке, на какой-то полнянке, либо стояла карусель откуда она здесь? Я остановился, прислушался. Так оно и есть - карусель или велосипеды. Какие-то веселые колокольчики.

И детские голоса. Я сначала пошел к перелеску, потом побежал, потому что стало казаться, что звонки удаляются, велосипеды уезжают по мере того, как я приближался к ним. Дубрава оказалась безлюдной, и ничто не говорило в ней о том, что только что здесь были дети. Я пробежал ее всю и снова очутился на лугу - а звонки и голоса стали раздаваться уже из перелеска, что был метрах в пятидесяти. Мне во что бы то ни стало хотелось увидеть этих детей, и я быстро пересек не кошенный еще луг.

Но и там, среди деревьев, не было ни одного человека. А детские голоса, чудесно переместившись, звенели из дубравы, маячившей впереди. Что это?! Кто заманивает меня в глубь лугов, не подпуская к себе ни на шаг? То ли просто не хотят, чтобы я увидел их, то ли так играют.

То ли, то ли... Последнее предположение ошеломило меня. Я хотел было двинуться к очередной дубовой рощице, откуда снова доносились детские голоса и смех, но догадка остановила мои шаги.

Нет, пусть лучше будет по-старому. Принимал твердое решение, но, когда встречал горящий взгляд Кулаковского, устремленный на жену, или слышал случайно его страстный полушепот, — терзался ревностью и следил неотступно, как тень. Я говорил тебе, что нельзя так открыто… Толстый догадывается. Вера Ивановна пожимала плечами. Ему надоест, и он сам убедит себя, что все обстоит благополучно.

Иногда Непенин, в качестве соглядатая, навязывал вместо себя — Ниночку, надеясь, что Кулаковский не решится предпринять что-нибудь при ребенке. Но добился этим только того, что Вера Ивановна окончательно возненавидела болезненного уродца. Ниночка смотрела любопытными, ничего не понимающими глазами на их поцелуи и, должно быть, это ей нравилось, потому что иногда она просила Кулаковского поцеловать и ее. Вера Ивановна грубо отталкивала ее прочь. Когда не было поблизости Непенина, она становилась грубой — словно стряхивала с себя какие-то надоедливые путы. При Кулаковском можно было говорить то, что думалось, и делать то, что хотелось, — и когда он, в свою очередь, бывал так же прост и грубоват, то это не обижало, а радовало. Я хотела бы быть твоей женой. Так скучно всегда видеть рядом с собой лишнего человека, чувствовать, что зависишь от него на каждом шагу.

Муж не согласится, да и семейное счастье хорошо только в мечте. Если мы женимся, то, в конце концов, начнем обманывать друг друга так же точно, как теперь обманываем Непенина. Это тоже скучно. А сейчас нас связывает только любовь, потому что я люблю тебя, как никого еще не любил. Я думал, видишь ли, что это будет самый обыкновенный маленький роман, — но ты умеешь привязывать. И она, счастливая, радостно смотрела на него лучистыми глазами. Ей нравилось всецело повиноваться ему, — и в то же время нравилось повелевать без принуждения и просьб, одной силой страстной любви. Ничего подобного не давал ей муж.

Он только смотрел на нее своими рабскими и похотливыми глазами, мог быть только трусливым рабом и тупоумным деспотом. Иногда она спрашивала. Сейчас — хорошо, а дальше будет или лучше, или хуже, пока все не кончится само собою. Но такой ответ не удовлетворил ее. V Осень наступила дождливая, холодная, с сырыми, промозглыми туманами и леденящим ветром, — в город пришлось переехать раньше предположенного времени. Непенин схватил бронхит, и Вера Ивановна каждый вечер мазала ему бок какою-то пахучей и липкой белой мазью. Ниночка тоже кашляла, похудела и побледнела больше прежнего. Один Кулаковский, несмотря на осенние туманы, был свеж и здоров, как всегда, звучно смеялся, показывая белые зубы, и с прежней аккуратностью до самого отъезда с дачи ходил купаться на речку.

Уложили на три больших воза дачные пожитки и под мелким моросящим дождем повезли их на станцию. Потом начались нудные, надоедливые хлопоты на городской квартире: вешали драпировки и гардины, стлали ковры, расставляли мебель, ссорились с управляющим по поводу дымящих печей и неисправного водопровода. Радостное лето осталось позади. Среди всяких хлопот и домашних волнений Вера Ивановна похудела и осунулась. Ей было жутко при мысли, что минувшее может не вернуться, что новая любовь, вместе с летом, не возродится больше. Заботило, как устроить свидания здесь, в городе. Об этом обещал похлопотать Кулаковский, но за первые две недели жизни в городе ничего не предпринял. Там было особенное, а здесь все опять сведется к обыкновенной интрижке.

Да и толстый идиот не перестает подозревать и подсматривать. Придется подождать немного. Дважды в неделю играли в стуколку. Кроме Кулаковского приходили и другие знакомые, по большей части банковские служащие. С тех пор, как Непенин получил наследство, эти гости относились к нему с большим почтением, чем прежде, и усерднее закусывали, потому что Непенины держали теперь хорошую кухарку. А горничная ходила в маленьком белом чепчике и в разглаженном мелкими складочками кружевном переднике. Непенин был очень доволен всеми этими радостными мелочами, усердно угощал, сидя на своем хозяйском месте за ужином, и хвастался своей жизнью. Выпивать начал больше и чаще, чем прошлой зимой.

Зато у Кулаковского городская жизнь ладилась плохо. В банке не дали давно обещанного повышения. Одолевали кредиторы. Раза три-четыре он занимал по мелочам у Веры Ивановны, которая экономила для этого выдававшиеся ей мужем хозяйственные деньги. Ходил сгорбившись и часто забывал смывать с выхоленных рук чернильные пятна. Даже сам Непенин заметил однажды: — Грустишь? И истолковал это по-своему. Очевидно, с женой у него ничего не вышло, и он страдает неразделенной любовью.

Поэтому говорил с Кулаковским снисходительно и ласково, и в то же время, из маленькой мести, часто целовал жену в его присутствии. Как будто хотел сказать этим: «Видишь, я — ее собственник. И моя собственность — неотъемлема, потому что не захотела изменить мне, хотя ты красивее». И корень его ревности заключался не в боязни потерять любовь жены, а в боязни утратить привычную собственность. В проявлениях ее любви он особенно и не нуждался. Лишь бы не нарушала установленного порядка жизни. Не жалел денег на ее туалеты. Я люблю, когда ты одета лучше других.

Любил ее кружева, шуршанье шелковых юбок, атлас и перья модных шляпок. И часто спрашивал даже совсем не близких знакомых: — А ведь недурная бабенка моя жена, как вы находите? Некоторые, поощренные этими вопросами, пытались ухаживать, но Вера Ивановна держала себя с ними очень холодно. И это выходило у нее как-то само собой, без всяких усилий воли, хотя она и любила поклонение. Привязанность к Кулаковскому вытеснила все другие чувства, и теперь, когда переезд в город поставил неожиданные препятствия продолжению их связи, эта привязанность сказывалась еще острее. Раз встретилась с Кулаковским на улице и сказала ему: — Я не могу больше. Я не ручаюсь за себя… Мы должны видеться, как прежде, или я во всем признаюсь мужу и открыто уйду к тебе. Кулаковский был бледен, кусал губы.

Я не вижу пока никакого исхода. А насчет открытого разрыва — конечно, глупости. Ты сама понимаешь, и я уже говорил тебе не раз, что я не гожусь в мужья. Но ждать больше я не могу тоже. Квартира Кулаковского для свиданий не подходила, потому что он снимал для себя две комнаты у сослуживца. И если даже переменить квартиру, то все-таки слишком опасно. Найдется доброхотный шпион, который выследит и направит мужа по верным следам. Оставалось одно — меблированные комнаты, второсортные номера для приезжающих, с продавленными диванами и сомнительными простынями на жестких кроватях.

Это был слишком резкий переход после тенистой лесной глуши, после яркого солнца и теплого песчаного берега, — и Кулаковский долго колебался, прежде чем в первый раз передал Вере Ивановне условленный адрес. Она явилась в назначенный час сияющая и радостная, со сбившейся набок густой вуалью. Быстро, мельком, взглянула на незнакомую обстановку и бросилась на грудь к Кулаковскому. Кулаковский ответил почти злобно: — Я не могу предоставить тебе дворец с мраморными колоннами и золотым ложем. Ты должна была знать это. Но ведь я не сержусь. Для меня достаточно, что ты, наконец, со мною, что я могу, как прежде, целовать тебя. И, уже собираясь уходить, сказала задумчиво и с непривычной сдержанностью: — И все-таки летом было лучше.

Ты не виноват в этом, но летом было лучше. Может быть, в такие же номера ты водил когда-то других, а тогда я была единственная и знала это. И мне кажется еще, что здесь ты можешь меня разлюбить. А теперь — нет. После первого свидания встречались редко, каждый раз меняя из осторожности — и из отвращения — адреса меблированных комнат, но все они были одинаковы, как их дешевая мебель, сделанная по одному и тому же, давно установленному шаблону. И каждый раз к радости свидания примешивалась тоска и злобная ненависть к кому-то, кто упрямо становился поперек жизни и отнимал яркие краски от ее радостей. И, под влиянием этой ненависти, их объятия были теперь не так страстны, не так поглощали мысли и волю, как летом. Словно больше нравилось вспоминать о прошлом, а не переживать настоящее, которое было только бледной тенью этого прошлого.

Вера Ивановна все чаще говорила о том, как хорошо жилось бы, если бы совсем не было на свете Непенина и Кулаковский всецело занимал его место. Он говорит, что не годится в мужья. Но пусть. Совсем и не нужно быть мужем. Они и без Непенина жили бы, как любовники, — но не здесь, в загаженных меблированных комнатах, а там, на свободе зеленой лесной жизни. Тому, Непенину, ничего этого не нужно. Он умеет любить только в положенные часы, и плохо приготовленный обед заставляет страдать его больше, чем слишком холодные ласки жены. Ему ничего не нужно, — и он имеет все.

А Кулаковский побирается у его стола по крохам, как нищий. С грубоватой откровенностью она говорила все, что думала, не замечая, что иногда слишком больно задевает своего возлюбленного. А тот бледнел от ее слов и дышал тяжело, как загнанный зверь. Один раз неожиданно сорвалось с его губ: — Ну, если так… если так — убью его, вот и все… Она испуганно схватила его за руки, словно он держал уже оружие. Не говори так… Я боюсь. Но скоро и сама уже, незаметно для себя самой, развивала эту мысль. Конечно, это только шутка, — говорить об убийстве. Но если бы он просто умер, сам умер, — это было бы хорошо.

У него не такое уже отличное здоровье: слабое сердце, одышки, а за последнее время и желудок начинает плохо варить. Какой-нибудь серьезной болезни, вроде тифа или воспаления легких, он ни за что не перенесет. Тогда они не женятся. Останутся в таких же отношениях, как и сейчас. А если женятся — «ведь можем же мы тогда и жениться, милый? Я не буду стеснять тебя! Кулаковский останавливал ее, — иногда очень резко. Болтаешь, как всякая глупая баба.

Что толку в этих дурацких мечтах? Она смущенно останавливалась, но скоро возвращалась к тому же. Если муж умрет, новая дача будет принадлежать ей одной, — а она подарит ее Кулаковскому. Ведь он так любит природу, лес, солнце. Если захочет, то бросит проклятую службу в банке. Денег хватит, чтобы прожить вдвоем, не следует только расходоваться по пустякам. А ей самой так мало будет нужно. Она обойдется без туалетов, без самого необходимого, если этого захочет Кулаковский.

Тот сжимал кулаки. По вечерам, после обычных карт, он часто ссорился с Непениным, бессильный сдерживать свою неукротимую ненависть. Ссорились из-за пустяков, — и со стороны эти ссоры звучали почти смешно, но Непенин пугался и всячески старался как-нибудь загладить недоразумение. Мне ведь все равно. И переводил разговор на политику, в которой Кулаковский ничего не понимал и о которой терпеть не мог разговаривать. Вера Ивановна смотрела на него любовными глазами и, улучив минуту, торопливо и страстно шептала: — Дорогой мой, не волнуйся так. Из-за него, этой гадины… Стоит ли? Ради меня… Ну, я прошу, ради меня… Во второй половине зимы, когда начались частые гнилые оттепели, заглянула в дом смерть, как будто названная разговорами в меблированных комнатах.

Но миновала Непенина, который чувствовал себя теперь вполне здоровым, и остановилась у изголовья Ниночки. Девочка простудилась на прогулке, заболела инфлюэнцей. Родители беспокоились мало, потому что редкий месяц проходил без Ниночкиной болезни. Позвали, как всегда, дешевого врача, старого и полуглухого. Тот не нашел ничего особенного. Дурное питание и, может быть, наследственность. Но через неделю встанет… Благодарю вас. Через неделю Ниночка металась в жару, никого не узнавала.

Инфлюэнца осложнилась воспалением брюшины. Приехал важный профессор, развел руками и, уезжая, неторопливо спрятал в жилетный карман крупную бумажку, обещая побывать завтра, но на другой день Ниночка умерла. Вера Ивановна раза два падала в обморок, а Непенин ходил потерянный, осунувшийся, с расстегнутым жилетом, из-под которого выглядывала смятая манишка, и с табачным пеплом на отворотах пиджака. В доме все вдруг оказалось не на месте, как после переезда на новую квартиру. Ниночку одели в парадное платьице, украсили цветами. Батюшка отслужил панихиду, выпил в соседней комнате три стакана чаю с вареньем и громким, сочным голосом говорил складывавшиеся в привычные фразы слова утешения. Все было как следует: словно весь дом, действительно, погрузился в печаль. Похоронили тоже как следует, — с митрофорным протоиереем, который издали совсем был похож на епископа, но за похороны брал дешевле.

Кулаковский шагал на кладбище рядом с Непениным. Поддерживал его под руку, хотя Непенин уже успокоился и шагал твердо, в свежем сюртуке и застегнутом на все пуговицы жилете. Обратную дорогу с кладбища все трое, — муж, жена и Кулаковский — сделали в наемной карете. Было холодно, но Непенин вытирал платком лоб и несколько раз сказал, слезливо сморкаясь в тот же платок: — Что делать… Когда умрем, все опять будем вместе с Ниночкой. Может быть, и правда лучше, что недолго мучилась… Вечером Вера Ивановна с облегчением подумала, что не надо больше возиться с клизмами и лекарствами, заботиться о кашке и молоке, а Непенин ходил взад и вперед по кабинету и радовался трусливой, скрытной радостью, что не слышно больше детского плача, который был так надоедлив и мешал по вечерам сидеть над срочными банковскими ведомостями или играть в стуколку. Девочку при ее жизни он, все-таки, насколько мог и умел, любил, но эта чахлая любовь легко и спокойно умерла вместе с самой Ниночкой. Через два дня после похорон Вера Ивановна была на свиданье в меблированных комнатах. И, так как похороны были еще слишком живы в воспоминаниях, то много говорили о них в промежутках между поцелуями и объятиями.

Вера Ивановна думала вслух: — Вот, она умерла и для всех это лучше, даже для нее самой. Зачем есть на свете такие бесполезные жизни, которые только мешают другим? Конечно, он живет не так, как жила Ниночка, доволен своей жизнью и совсем не хочет умирать, но все-таки было бы хорошо, если бы его тоже не стало больше. Кулаковский оттолкнул ее от себя так грубо, что она посмотрела на него с недоумением и гримасой боли на лице. VI Тоскливые дни тянутся долго, но в памяти оставляют мало следов. И когда прошла зима, то воспоминание о ней было смутно и далеко, а давно минувшее лето все еще было ближе мыслям и сердцу. Все напоминало о нем и только о нем, едва дворники успели собрать в кучи последний грязный снег, а меховые шубы отправились на покой в пропитанные вонью нафталина сундуки. Непенин получил на две недели отпуск из банка.

Необходимо присмотреть лично за окончанием работ на собственной даче. Оставил пока жену в городе, а сам отправился туда, нагруженный всякими хозяйственными принадлежностями, образцами красок и дверных приборов. Дача сияла свежей окраской. Только что вымытые стекла блестели, и, конечно, вертелся флюгер над остроконечной крышей. Спешно нанятый садовник с двумя подручными чухонцами проводил дорожки, разбивал клумбы, сажал цветы и кустарники. Непенин суетился, командовал, путаясь в собственных распоряжениях и сбивая с толку рабочих. Весь был исполнен сознанием, что он полновластный хозяин этого зеленого уголка, и гордился этим сознанием, как маленький гимназистик круглой пятеркой в аттестате. Казалось, что и вся прежняя жизнь была прожита только для того, чтобы приобрести, в конце концов, этот дачный участок, ходить по только что проложенным дорожкам, усыпанным скрипучим крупным песком, взбегать в верхний этаж по чистенькой лестнице с лакированными перилами и видеть, что все эти чужие, нанятые люди трудятся для него одного, для его счастья и удобства.

Мечтал о дне новоселья, хотел, чтобы он наступил возможно скорее и для этого торопил рабочих, — и в то же время намеренно тянул лишние дни, чтобы продлить именно это острое удовольствие ожидания. Наконец, все было готово: последний гвоздь заколочен и посажен последний куст в цветнике. Тогда рассчитал рабочих и поехал в город, чтобы пригласить знакомых, сделать закупки и, вообще, приготовиться к торжеству. Торжество состоялось пышное. За обедом сидело больше двадцати человек, в том числе и банковское начальство. Дамы помоложе были в открытых туалетах, а на Вере Ивановне шуршало платье из тяжелого муара. У Непенина топорщился на круглом животе новый сюртук, и лысина лоснилась от пота, хотя день был холодный и пасмурный. К вечеру тучи разошлись, показалось бледно-голубое небо.

Настроение у гостей повысилось, потому что было выпито много шампанского, а за десертом — ликеров. Только Кулаковский был сумрачен и неразговорчив и слишком много пил, не пьянея. За обеденном столом Непенин — должно быть, нарочно, — поместил его подальше от Веры Ивановны, И до самого десерта они, среди общего шума, не могли перекинуться двумя словами. А под конец, за рюмкой зеленого шартреза, хозяйка оставила свою сдержанность, громко переговаривалась через весь стол со своим любовником и улыбалась ему открыто и вызывающе. Когда стемнело настолько, насколько вообще темнеет в белые северные ночи, Непенин пригласил гостей на веранду, а сам отправился в сад — зажигать фейерверк. Шипели отсыревшие ракеты, хлопали римские свечи, выкидывая тусклые разноцветные горошинки, трещало и нелепо разбрасывало во все стороны красные искры китайское колесо, которое никак не хотело вертеться. Гости снисходительно аплодировали стараниям хозяина, который возился со своими пиротехническими принадлежностями весь в поту и со сбившимся набок галстуком. Кулаковский смотрел издали на это скучное веселье и беззвучно шевелил губами, как человек, который о чем-то сосредоточенно думает.

Потом сжал крепкий, тяжелый кулак и погрозил им в ту строну, откуда доносился голос хозяина. После фейерверка гости торопливо разъехались, чтобы не опоздать к последнему поезду. Китайское колесо еще дымилось и чадило, а площадка перед цветником уже опустела. Слышались у калитки садика прощальные приветствия и мокро шлепали дамские поцелуи. Когда разъезд кончился, Кулаковский вышел из своего убежища, отыскал запыхавшегося Непенина и протянул ему руку, — ту же самую, которою только что грозил: — До свиданья, брат… Пора и мне. Верочка, не пускай его, пусть остается. Показал товарищу прожженную полу сюртука. И все это проклятое колесо.

Не горело, не горело, а потом разом и пыхнуло. Хорошо еще, в глаза не попало. Пойдем на балкон, там, кажется, есть бутылочка красного. Кулаковский машинально пошел за хозяином. Вспышка злобы уже погасла и, вместе с нею, ушла вся энергия. И было приятно, что можно молчать и слушать, потому что Непенин болтал все время счастливо и беззаботно, хвастался тем, что уже сделано, и обещал в ближайшем будущем устроиться еще лучше. Вера Ивановна была тут же и жала под столом ногу гостя. Спать уложили Кулаковского на кушетке в гостиной.

Спальня супругов была поблизости, отделенная от кушетки только дощатой стеной, которую не хотели штукатурить до будущего года, пока не сядет сруб. Сквозь эту стену гость долго слышал возню Непенина, его шепот, шорох снимаемого платья и шелковых юбок. Зажал уши, чтобы не слышать, — но все-таки угадывал звуки поцелуев. Когда все затихло, долго еще метался на неудобной, слишком короткой кушетке и беззвучно шевелил губами… Утром Кулаковский отправился в город вместе с Непениным, у которого было там какое-то дело по расчету с подрядчиками. Вера Ивановна одна осталась на даче. Всю дорогу в душном, провонявшем дезинфекцией, вагоне Кулаковский думал все о том же, что давно уже не давало ему покоя. Сегодня вечером Непенин, все такой же счастливый и довольный собою, вернется к жене и домашнему уюту, будет наслаждаться всем тем счастьем, глубины которого он не способен даже понимать. А он — Кулаковский — будет по-прежнему тянуть давно надоевшую лямку своей жизни через чопорно-тоскливые банковские залы, через грязные меблированные комнаты и дешевые рестораны.

И в его жизни никогда не будет ничего, похожего на счастье, потому что связь с Верой Ивановной, вместо долгожданных радостей, приносила только обиду и горькую ненависть. О том же самом думал и за своей конторкой на службе, был невнимателен и рассеян, и получил лишний выговор от начальника, — сухопарого аккуратного немца с геморроидальным лицом, который ненавидел своего подчиненного обычной ненавистью больных уродов к здоровым и сильным. После службы обедал в ресторане: три блюда и кофе — пятьдесят копеек. Потом — все одна и та же чуждая суета большого города, партия на биллиарде с маркером, от которого пахло чесноком и селедкой, — и пьяный угар перед сном. В следующую свободную субботу, незадолго до полудня, Кулаковский поехал, как всегда, на вокзал, и остановился уже перед кассой, чтобы получить билет, но вдруг передумал, вышел на улицу и вскочил в первый попавшийся трамвай. Хотелось хотя бы этим неожиданным поступком нарушить цепь жизни. Там, на даче, будут ждать, недоумевать о причине. И, конечно, сам Непенин в глубине души образуется отсутствию обычного гостя, а Вера Ивановна будет беспокоиться и строить тысячи разных предположений, которые все сведутся к одному: разлюбил, изменяет.

Впрочем, будет ли рад Непенин? Конечно, он ревнует, но привык уже к своей ревности, как к досадному, но необходимому неудобству, вроде слишком крутой лестницы у квартиры. А без постоянного воскресного гостя ему будет скучно, потому что без него весь день придется распределять иначе. Или завтра, под каким-нибудь предлогом, сам прикатит в город, чтобы узнать, в чем дело. Шевельнулась неожиданная, злорадная мысль: «А вот как-нибудь под сердитую руку возьму и скажу ему все. Скажу прямо, что его жена — моя любовница». Но и это глупости. Просто тот сделает вид, что не верит, — и тесный круг нисколько не сделается от этого шире.

Все будет по-старому. Вышел из трамвая на ближайшей остановке, заметив вывеску знакомого ресторана. Там еще не кончили утреннюю уборку, пахло сырыми опилками, и венские стулья были нагорожены кверху ножками на столиках. Спросил водки и жадно выпил несколько рюмок, не закусывая. А если разорвать все? Сказать ей, что разлюбил, что нашел другую? Это будет тяжело, но характера, может быть, хватит. И кроме того, можно ведь для того, чтобы отвлечься, завести какую-нибудь новую интрижку.

Женщин так много. К чему это приведет? Лишнее страдание себе и лишняя радость ему, лишняя ступень к лестнице его счастья. Нет, и это нелепо. Спросил еще водки, и невыспавшийся лакей смотрел на него подозрительно и сурово, принося новый маленький графинчик. A там, на новой даче, его ждали, и даже отложили на целый час обед, в надежде, что гость еще приедет. Поэтому перестоялся слоеный пирог и пережарилось жаркое. Кухарка в третий раз пришла с жалобой, и тогда сели обедать вдвоем, оба недовольные и злые.

Вера Ивановна побледнела, и от тревожного ожидания у нее заболел висок, но за все время обеда, словно по уговору, ни словом не обмолвилась о Кулаковском. Хозяин копался вилкой на блюде и жаловался на неудачные кушанья. Настоящая кухарка не должна пересушивать. Что из того, что немножко запоздали? Можно было отставить к сторонке, а не толкать в самый жар. Искоса поглядывал на жену, на ее нервное побледневшее лицо с темными подглазицами.

Доброе утро пятницы прик. Пожелания с наступающей пятницей. Открытки с наступающей пятницей прикольные.

Хороших выходных открытка с юмором. Пожелания на пятницу. Открытки с добрым утром пятницы. Пожелания с пятницей прикольные в картинках. С пятницей приколы открытки. Открытка с пятницей прикольная открытка с пятницей. Открытка ура пятница. Пятница открытки с юмором. Открытки наконец то пятница.

Пятница выходной. Ура пятница завтра выходной. Хороших выходных. Открытка "выходной". Открытки классных выходных. Поздравления с выходными прикольные. Открытка хороших выходных мужчине. Поздравления с выходными днями прикольные. Открытка классных выходных мужчине.

Пятница ура лето. Хорошего дня и отличного настроения прикольные пятница. Долгожданная пятница картинки. Открытки с днём недели пятница. Хорошей пятницы котики. Доброй пятницы котики. Позитивные открытки с пятницей. Хорошей пятницы прикольные. Гиф открытки с пятницей.

Самые красивые открытки с пятницей. Хорошего настроения в пятницу. Отличного пятничного настроения. Хорошей пятницы друзья. Открытки отличной пятницы. Хорошего пятничного дня и отличного настроения. Хорошей пятницы. Открытки с окончанием рабочей недели. Открытки доброе утро пятница.

Еще Тертуллиан сказал, что душа христианка. Игнатий заморгал, развел руками, поднял плечи. А царь Давид вот что: «И рече безумец в сердце своем — несть бога! Лицо у него раскраснелось, руки нервно гладили скатерть. Каменский подумал и опять заговорил размеренно: — Я говорил: человек должен уяснить себе, для чего он живет… Виноват, — снова не выдержал Игнатий, — одно слово… Как это уяснить, для чего я живу? Я могу сказать, для чего я сегодня в город ездил… — Да, вот именно так, — подтвердил Каменский, — именно, надо уяснить себе цель жизни так же, как цель поездки в город. И вот: есть жизнь телесная и плотская и есть жизнь духовная и душевная.

Жизнь телесная… — Ну, это уже начинается метафизика какая-то! А Петр Алексеевич выговорил громче всех: — Мы вот с Илюшей живем плотской жизнью! Я стою за метафизику! Но то, что ему хотелось сказать этим людям, которые кричат только от скуки, волновало его, и он поднялся со стула. Встал и Игнатий. Я скажу вам, что вы сотворили: рабовладельчество, проституцию… — А что вы так против проституции? Каменский пристально посмотрел на Петра Алексеевича, но тот сделал мутные глаза и отвернулся.

Лицо Подгаевского исказилось, глаза бегали; то, что у него не было двух верхних зубов, еще более делало его некрасивым. Остановись же, — сказали ему, — почини ее. Это не телега, в которой едет благодушный мечтатель и единственный обладатель ее, это наполненный народом дилижанс. И починка зависит не от единичной воли… Конечно, можно и пренебречь сломанным экипажем, встать, махнуть рукой и отправиться пешечком; только это и нечестно, и навряд хорошо для отправившегося пешечком… — Да, — горячо подхватил Каменский, — если дилижанс плох, нужно его оставить и не тащиться в нем или не сваливать все на других, на «обстоятельства»… И во всяком случае, починка делается не злобой, а единением и любовью! Вдруг Петр Алексеевич поднялся. Вы меня все равно не приучите к духовной жизни, я не обедал сегодня! Гриша поднялся и скрылся в своей комнате.

Понемногу стали подыматься и остальные. Разговор оборвался, и по рассеянным взглядам было видно, что продолжение его и нежелательно. Агроном сел за рояль и, одним пальцем аккомпанируя, вполголоса запел пролог из «Паяцев». Около него стояли Бобрицкий, Софья Марковна и Подгаевский; Подгаевский покачивал головою и намеревался подтягивать. Петр Алексеевич в ленивой попе сидел на диване; Бернгардт ходил из угла в угол; он не хотел даже серьезно говорить с Каменским, унижать себя. А Игнатий с Каменским незаметно вышли на балкон. Игнатия мало интересовала закуска, и он думал, что, пожалуй, вышло неловко это всеобщее нападение на Каменского.

Спорить больше ему не хотелось, хотя он и был немного обижен, так как любил оставаться в горячих разговорах победителем. Он стоял против Каменского и машинально повторял: — Да-а-с, батенька! Лицо Каменского было строго и рассеянно. Облокотившись на перила балкона, он старался собрать мысли, так как твердо решил опять завести разговор. А Марья Ивановна, полуосвещенная светом, падавшим из гостиной на балкон, глядела в сад и говорила тихо и восторженно: — Как хорошо! В саду было очень темно и тепло. Ночные неопределенные облака неподвижно дремали в темноте над садом.

Дремотно где-то щелкал соловей, невнятно доносился аромат резеды с цветника у балкона… Гриша сидел за ужином, мрачно покусывая ногти. Когда собрались в столовую, произошла маленькая неловкость.

Иван Бунин — На даче: Рассказ

Сделает, и потом ему тоже отплатят добром. Но, кроме бондарства, на нем лежит и все мужское хозяйство, и общественное дело. Он бывает на всех собраниях, старается понять общественные заботы и, наверно, что-то смекает. Очень хорошо, что Настя постарше брата на два года, а то бы он непременно зазнался, и в дружбе у них не было бы, как теперь, прекрасного равенства. Бывает, и теперь Митраша вспомнит, как отец наставлял его мать, и вздумает, подражая отцу, тоже учить свою сестру Настю. Но сестренка мало слушается, стоит и улыбается… Тогда Мужичок в мешочке начинает злиться и хорохориться и всегда говорит, задрав нос:— Вот еще! Так, помучив строптивого брата, Настя оглаживает его по затылку, и, как только маленькая ручка сестры коснется широкого затылка брата, отцовский задор покидает хозяина. И брат тоже начинает полоть огурцы, или свеклу мотыжить, или картошку сажать. Да, очень, очень трудно было всем во время Отечественной войны, так трудно, что, наверно, и на всем свете так никогда не бывало. Вот и детям пришлось хлебнуть много всяких забот, неудач, огорчений. Но их дружба перемогла все, они жили хорошо.

И мы опять можем твердо сказать: во всем селе ни у кого не было такой дружбы, как жили между собой Митраша и Настя Веселкины. И думаем, наверное, это горе о родителях так тесно соединило сирот. Ладило — бондарный инструмент Переславского района Ивановской области. Здесь и далее примеч. Рассказ, правда, не столько о сирени, сколько о прекрасной женщине, умеющей любить. У каждого, наверное, в жизни было немало больших и разных неудач. А вот относиться к ним с весёлым лицом, надо учиться. У кого? У классиков и у природы…. Зацвела сирень… Получаю слегка ироническую весточку — «Отцвела черемуха, зацвела сирень….

Ждем новой мини-саги». Сага — это серьёзно. Но сирень, её красота и благоухание, как бы подсказывают эпичность стиля, а главное — желание пригласить вновь читателей в мой парк… Медленно иду по аллеям сирени. На этой стороне аллеи — царство многоцветия, торжество розового, лилового, густо фиолетового… Сиреневым цветом, в обычном понимании, называют лиловый цвет с чуточку бледный розовым отливом. Эти душистые, нежные маленькие цветочки, собранные в гордые грозди получили своё название, как гласят одна из легенд, от нимфы Сиринги. Девушка была строга. Многие боги и сатиры не раз домогались её. Спасаясь от преследований, девушка превратилась в кустарник. Каждой весной кустарник дарил прохожим необыкновенные пышные цветы, которые радовали глаз и заполняли округу пьянящим ароматом. Так в память о красавице нимфе кустарник назвали сиренью.

Сирень стала настолько любимым цветком, что ей посвящали свои рассказы, стихи писатели и поэты. Художники дарили всему миру удивительной красоты живописные полотна. Срываю веточку, вдыхаю чуть с горчинкой аромат, и память уносит в заоблачные дали… С какой надеждой в школьные годы перед экзаменами искали пятилепестковое «счастье». Время неумолимо. Но вдруг из какого-то уголка памяти всплывают стихи С. Чёрного: «Если б, если б, в самом деле На сирени всех сортов Все бы, все цветы имели Пять счастливых лепестков…». Ищу, нахожу, и,… представьте себе, — глотаю. Счастья — то хочется всегда… Перехожу на противоположную сторону аллеи. Здесь одноцветные кустарники белой сирени. Как-то поинтересовалась у рабочего «Зеленхоза», обрезающего сухие ветки кустарника: — Почему так рассадили кустарники сирени.

С одной стороны все оттенки сиреневого, а здесь только белая?. Он улыбнулся: — Приглядитесь внимательно. В белом -слияние всех цветов. И божественная чистота. Она просто должна быть выделена в отдельную зону. Лицо рабочего, обветренное от работы на свежем воздухе, просто светилось добротой. Не скрыла своего удивления таким поэтическим ответом. В прошлом мой собеседник оказывается был учителем рисования. Уйдя на пенсию, нашёл работу, связанную с озеленением. Здесь так хорошо дышится.

Иногда напеваю. Вспоминаю стихи, разные были — небылицы. Хотите, расскажу вам легенду о белой сирени? Естественно я охотно согласилась. Мы присели на скамейку. А легенда вот о чём: …. Цветы сирени пришли к нам тогда, когда Весна согнала снег и высоко подняла Солнце. Солнце встретилось с Радугой. Весна стала, смешивать лучи солнца с цветами Радуги. И там, куда падали такие солнечные лучи, распускались жёлтые, оранжевые, красные, синие и голубые цветы.

Когда же Весна достигла севера, у неё остались только лиловые и белые цвета. Тогда Весна перемешала солнечный луч и лиловый цвет радуги и бросила их на маленькие кустарники, которые покрылись сиреневыми цветами. Наконец у Весны остался один белый цвет.

Я могу сказать, для чего я сегодня в город ездил… — Да, вот именно так, — подтвердил Каменский, — именно, надо уяснить себе цель жизни так же, как цель поездки в город. И вот: есть жизнь телесная и плотская и есть жизнь духовная и душевная. Жизнь телесная… — Ну, это уже начинается метафизика какая-то! А Петр Алексеевич выговорил громче всех: — Мы вот с Илюшей живем плотской жизнью!

Я стою за метафизику! Но то, что ему хотелось сказать этим людям, которые кричат только от скуки, волновало его, и он поднялся со стула. Встал и Игнатий. Я скажу вам, что вы сотворили: рабовладельчество, проституцию… — А что вы так против проституции? Каменский пристально посмотрел на Петра Алексеевича, но тот сделал мутные глаза и отвернулся. Лицо Подгаевского исказилось, глаза бегали; то, что у него не было двух верхних зубов, еще более делало его некрасивым. Остановись же, — сказали ему, — почини ее.

Это не телега, в которой едет благодушный мечтатель и единственный обладатель ее, это наполненный народом дилижанс. И починка зависит не от единичной воли… Конечно, можно и пренебречь сломанным экипажем, встать, махнуть рукой и отправиться пешечком; только это и нечестно, и навряд хорошо для отправившегося пешечком… — Да, — горячо подхватил Каменский, — если дилижанс плох, нужно его оставить и не тащиться в нем или не сваливать все на других, на «обстоятельства»… И во всяком случае, починка делается не злобой, а единением и любовью! Вдруг Петр Алексеевич поднялся. Вы меня все равно не приучите к духовной жизни, я не обедал сегодня! Гриша поднялся и скрылся в своей комнате. Понемногу стали подыматься и остальные. Разговор оборвался, и по рассеянным взглядам было видно, что продолжение его и нежелательно.

Агроном сел за рояль и, одним пальцем аккомпанируя, вполголоса запел пролог из «Паяцев». Около него стояли Бобрицкий, Софья Марковна и Подгаевский; Подгаевский покачивал головою и намеревался подтягивать. Петр Алексеевич в ленивой попе сидел на диване; Бернгардт ходил из угла в угол; он не хотел даже серьезно говорить с Каменским, унижать себя. А Игнатий с Каменским незаметно вышли на балкон. Игнатия мало интересовала закуска, и он думал, что, пожалуй, вышло неловко это всеобщее нападение на Каменского. Спорить больше ему не хотелось, хотя он и был немного обижен, так как любил оставаться в горячих разговорах победителем. Он стоял против Каменского и машинально повторял: — Да-а-с, батенька!

Лицо Каменского было строго и рассеянно. Облокотившись на перила балкона, он старался собрать мысли, так как твердо решил опять завести разговор. А Марья Ивановна, полуосвещенная светом, падавшим из гостиной на балкон, глядела в сад и говорила тихо и восторженно: — Как хорошо! В саду было очень темно и тепло. Ночные неопределенные облака неподвижно дремали в темноте над садом. Дремотно где-то щелкал соловей, невнятно доносился аромат резеды с цветника у балкона… Гриша сидел за ужином, мрачно покусывая ногти. Когда собрались в столовую, произошла маленькая неловкость.

А Каменский мягко, но серьезно заметил: — Я знаю английский язык, так что вы говорите лучше на каком-нибудь другом. И когда Софья Марковна смешалась и покраснела, он добавил снисходительно: — Да вы не конфузьтесь. Языки надо знать, это ведет людей к сближению. Ведь вся беда людей с древнейших времен и до этого вечера состоит в неуменье и бессознательном нежелании общаться с людьми. Он вызывал на беседу, и лицо его становилось все сосредоточеннее.

А дедушка-то, а?.. Хороший был старичок, симпатичный. Ну, царство ему небесное.

Помнится мне, все молился угоднику Николаю, но, как видно, так ни до чего хорошего и не домолился… Тень давнего воспоминания пробежала по лицу Родиона Жукова. Я уж, признаться, и забыл. Черноиваненко по фамилии. Стало быть, родственник Терентия Семеновича? То-то, я смотрю, вы оба по одной дорожке идете. Когда вы прятались в дилижансе, помните? А потом — на пароходе «Тургенев»… — Да что ты говоришь! Вы еще были тогда с Максимом Горьким.

Скажете — нет? Жуков посмотрел на Петю. На тебе была флотская фланелька, верно? Был Жуков, да весь вышел. Теперь я Васильев. Ну, а тебя как звать? Пойдем, что ли… Как там народ, собрался? А то я в Кракове дал честное слово, что буду себя соблюдать осторожно, как гимназистка.

Дачи в садах тянулись направо и налево в одну линию. С горы открывался обширный вид на восток, на живописную низменность. Теперь все сверкало чистыми, яркими красками раннего утра.

Синеватые леса темнели по долине; светлой, местами алой сталью блестела река в камышах и высокой луговой зелени; кое-где с зеркальной воды снимались и таяли полосы серебряного пара. А вдали широко и ясно разливался по небу оранжевый свет зари: солнце приближалось... Легко и сильно шагая, Гриша спустился с горы и дошел по мокрой, глянцевитой и резко пахнущей сыростью траве до купальни.

Там, в дощатом номере, странно озаренном матовым отсветом воды, он разделся и долго разглядывал свое стройное тело и гордо ставил свою красивую голову, чтобы походить на статуи римских юношей. Потом, слегка прищуривая серые глаза и посвистывая, вошел в свежую воду, выплыл из купальни и сильно взмахнул руками, увидав, что на горизонте чуть-чуть показавшееся солнце задрожало тонкой огнистой полоской. Белые гуси с металлически-звонкими криками, распустив крылья и шумно бороздя воду, тяжело шарахнулись в тростники.

Широкие круги, плавно перекатываясь, закачались и пошли к реке... Гриша перевернулся и увидал на берегу высокого мужика с русой бородою, с открытым лицом и ясным взглядом больших голубых глаз навыкате. Это был Каменский, «толстовец», как его называли на дачах.

Вы придете сегодня? Приду, - отозвался Гриша. Каменский с улыбкой взглянул исподлобья.

Ведь вот люди! Гриша подплыл к берегу и, стоя и качаясь по горло в воде, пробормотал: Ну, если хотите, не секрет... Я просто полюбопытствовал, почему вы меня спросили?

А мне нужно побывать у знакомых. Да, так вы в город едете! Разве в город только ездят?

Конечно, нет. Только я не понимаю... Вот это верно.

Я сказал, что буду и в городе и у знакомых - вот тут недалеко - на огородах. Так, значит, попоздней прийти? Да, попоздней.

Тогда до свидания! На реке еще было прохладно и тихо. За лугами, в синеющей роще, куковала кукушка.

У берега зашуршали камыши, и из них медленно выплыла лодка. Седенький старичок в очках и поломанной соломенной шляпе сидел в ней, рассматривая удочку. Он поднял ее и соображал что-то, лодка остановилась и вместе с ним, с его белой рубашкой и шляпой, отразилась в воде.

А из купальни слышались крики, плеск и хохот. По гнущимся доскам бежали с берега, стуча сапогами, гимназисты, студенты в белых кителях, чиновники в парусинных рубашках... Грише не хотелось возвращаться туда, и он стал нырять, раскрывать глаза в темно-зеленой воде, и его тело казалось ему чужим и странным, словно он глядел сквозь стекло.

Караси и гольцы с удивленными глазками останавливались против него и вдруг таинственно юркали куда-то в темную и холодную глубину. Вода мягко, упруго сжимала и качала тело, и приятно было чувствовать под ногами жесткий песок и раковины... А наверху уже припекало.

Теплая, неподвижная вода блестела кругом, как зеркало. С зеленых прибрежных лозин в серых сережках тихо плыл белый пух и тянуло запахом тины и рыбы. Ровно час после купанья Гриша посвятил гимнастике.

Сперва он подтягивался по канату и висел на трапеции в саду, потом в своей комнате становился в львиные позы, играя двухпудовыми гирями. Со двора звонко и весело раздавалось кудахтанье кур. В доме еще стояла тишина светлого летнего утра.

Гостиная соединялась со столовой аркой, а к столовой примыкала еще небольшая комната, вся наполненная пальмами и олеандрами в кадках и ярко озаренная янтарным солнечным светом. Канарейка возилась там в покачивающейся клетке, и слышно было, как иногда сыпались, четко падали на пол зерна семени. В большом трюмо, перед которым Гриша ворочал тяжестями, вся эта комната отражалась в усиленно-золотистом освещении с неестественно прозрачной зеленью широкой цветочной листвы.

Когда же Гриша вышел на балкон, сел за накрытый стол и, покачиваясь на передних ножках стула, стал, слегка расширяя ноздри, медленно пить молоко, в тишине дома раздался томный голос Натальи Борисовны: Гарпина! Гриша лениво поднялся с места. Ну, что тебе?

Наталья Борисовна, полная женщина лет сорока, сидела на постели и, подняв руки, подкалывала темные густые волосы. Увидав сына, она недовольно повела плечом. Ах, какой ты, брат, невежа!

Гриша молча ждал. В комнате с опущенными шторами стоял пахучий полусумрак. На ночном столике возле свечки тикали часики и лежала развернутая книжка «Вестника Европы», И она попросила достать из столика деньги, посмотреть, где записка - что впять в библиотеке, собрать журналы и позвать Гарпину.

Гарпина сейчас: едет в город, - сказала она, - не нужно ли тебе чего?.. Нынче приедет отец и, вероятно, с ним Игнатий. Будь добра, поскорее!

Ну, ты невозможен, наконец! Ты, например, даже ничего не сообщил мне о нем... Ты сама его видела.

Что же я могла видеть в десять минут, когда человек брал заказ? Кроме как о шкапе, мы двух слов не сказали. Но ведь и я хожу к нему только третий день.

Но все-таки? Обыкновенный толстовец. Ну, словом, позови его, пожалуйста, к нам сегодня вечером.

Ты знаешь, это будет интересно Игнатию. Только позови, голубчик, как-нибудь потоньше, а то ведь откажется! Гриша кивнул головой и вышел.

И тотчас же ласково крикнула им слабым голосом: Откуда бог несет? Профессор, грубоватый на вид, рыжий и курносый, двигался не спеша, и его толстые очки блестели очень строго; в петличке у него краснел цветок, в руках была корзина. Профессорша, маленькая еврейка, похожая на гитару, приклоняла свою черную головку к его плечу.

Как всегда, в ее меланхолических глазах и во всем птичьем личике; было что-то надменное и брезгливое: никто не должен был забывать, что профессорша - марксистка, жила в Париже, была знакома с знаменитыми эмигрантами. Что это вы так рано? По грибы, - ответила профессорша, а профессор, силясь улыбнуться, прибавил: Дачей нужно пользоваться.

Ах, какие скучные! На обширной поляне парка стояли одни темно-зеленые, широковетвистые дубы. Тут обыкновенно собирались дачники.

Теперь большинство их, чиновники, шли по дороге, пролегающей между дубами, к железнодорожной станции. Барышни в пестрых легких платьях и мужчины в чесуче, в мягкой обуви, проходили мимо Натальи Борисовны и углублялись по узкой дороге в лес, где от листвы орешника стоял зеленоватый полусвет, сверкали в тени золотые лучи, а воздух был еще легкий и чистый, напоенный резким запахом грибов и молодой лесной поросли. И Наталья Борисовна снова почувствовала себя хорошо и покойно на этой дачной поляне, раскланиваясь с знакомыми и садясь на скамейку под свой любимый дуб.

Она откинулась на ее спинку, развернула книгу и, еще раз оправив складки платья, принялась за чтение. Иногда она тихо подымала голову, улыбалась и переговаривалась с дачницами, расположившимися под другими дубами, и опять не спеша опускала глаза на статью по переселенческому вопросу. А поляна оживлялась.

Подходили дамы и барышни с работой и книгами, няньки и важные кормилицы в сарафанах и кокошниках. Изредка, но все-таки без надобности щелкая, прокатывались велосипедисты в своих детских костюмах. Худые проносились с форсированной быстротой, согнувшись и работая ногами, как водяные пауки.

Коренастые, у которых узкий костюм плотно обтягивал широкие зады, ехали тише, уверенно и весело оглядываясь. Блестящие спицы велосипедов трепетали на солнце частыми золотыми лучами. А дети взапуски бегали, звонко перекликались и прятались друг от друга за дубами.

Золотистый, чуть заметный туман стоял вдали в знойном воздухе. На местах солнечных золотисто-зеленые мухи словно прилипали к дорожкам и деревьям. Вверху, над вершинами дубов, где ровно синела глубина неба, собирались облака с причудливо округляющимися краями.

Веселый и томный голос иволги мягкими переливами звучал в чаще леса. Гриша шел к Каменскому, сбивая молотком цветы по дороге. Каменский занимался столярной работой, и Гриша брал у него уроки.

Ему давно хотелось узнать какое-нибудь ремесло и потому, что это полезно для здоровья, и потому, что когда-нибудь будет приятно показать, что вот он образованный человек, умеет работать и простую работу. По дороге он, между прочим, думал, что, выучившись, он сам сделает себе идеальные шары и молотки для крокета, да, пожалуй, и всю мебель для своей комнаты... Занимало и то, что теперь он может похвалиться, что знает «живого толстовца».

В доме отца Гриша с детства видел самых разнохарактерных людей: тузов разных служб и профессий, имеющих всегда такой вид, словно они только что плотно пообедали, богатых толстых евреев, которые важно, по-гусиному, переваливались на ходу, известных докторов и адвокатов, профессоров и бывших радикалов. И отец называл за глаза тузов мошенниками, евреев - «жидовскими мордами», остальных - болтунами, ничтожеством. Когда Гриша только что начал читать серьезные книги, знакомиться со студентами, ему часто приходилось удивляться: вдруг оказывалось, что какой-нибудь писатель или знаменитый профессор, который представлялся человеком необыкновенным - ни больше ни меньше, как «идиот», «посредственность», вся известность которой основывается на энциклопедических иностранных словарях да на приятельстве с людьми влиятельными.

И говорил это не кто-нибудь иной, а сам Петр Алексеич, которому было достаточно рассказать в шутливом тоне, что такая-то знаменитость затыкает уши вагой, любит чернослив и, как огня, боится жены, чтобы авторитет этой знаменитости навсегда померк и глазах Гриши. Такие же новости привозил из столицы и Игнатий, а он, как человек крайне нервный, был еще более резок в мнениях. Что ж, и терпентин на что-нибудь полезен, - сказал он однажды словами Пруткова, когда зашел разговор о толстовцах и толстовском учении, - этой «доморощенной философии самоучки с недисциплинированной головой».

И Гриша, робея Каменского, усвоил себе манеру насмешливо щуриться, думая о нем. Жил Каменский на мельнице, в версте от деревни. Мельница стояла на зеленом выгоне, к югу от дачных садов , там, где местность еще более возвышалась над долиной.

Хозяин почему-то забросил ее: маленькое поместье с высоким тополем над соломенной крышей избушки, с бурьяном на огороде, медленно приходило в запустение. Внизу, в широкой долине, темным бархатом синели и, сливаясь, округлялись вершины лесов. Мельница, как объятья, простирала над долиной свои изломанные крылья дикого цвета.

Она, казалось, все глядела туда, где горизонт терялся в меланхолической дымке, а хлеба со степи все ближе подступали к ней; двор зарос высокой травою; старые серые жернова, как могильные камни, уходили в землю и скрывались в глухой крапиве; голуби покинули крыши. Одни кузнечики таинственно шептались в знойные летние дни у порога избушки, мирно дремлющей на солнце. Вот и келья под елью!

Он уже представлял себе, как Каменский начнет поучать его, спасать его душу, и заранее вооружился враждебной холодностью. Однако Каменский только показал ему, как надо распиливать доски; и это даже обидело Гришу: «Не хочет снизойти до меня», - думал он, искоса поглядывая на работающего учителя и стараясь подавить в себе чувство невольного почтения к нему. Сегодня он подходил к этой келье в девятом часу.

Обыкновенно Каменский в это время работал. Но теперь в сенцах, где стоял верстак, никого не было. Алексей Александрович!

Но и в мельнице было пусто. Только воробьи стаей снялись с пола, да ласка таинственно, как змейка, шмыгнула по стояку в развалившийся мучной ларь. В сенцах, обращенных дверями к северу, было прохладно от глиняного пола; в сумраке стоял уксусный залах стружек и столярного клея.

Грише нравился этот запах, и он долго сидел на пороге, помахивая на себя картузом и глядя в поле, где дрожало и убегало дрожащими волнами марево жаркого майского дня. Дачные сады казались в нем мутными, серыми набросками на стекле.

На даче его ждали длинный теплый егэ

Времени на раздумья, как всегда, нет - прямо из больницы похищена девочка, угроза нависла над остальными детьми. Где источник этой угрозы? Озарение, словно вспышка молнии, внезапно освещает всю ситуацию, которая оказывается гораздо страшнее, чем думала Настя... Чтобы оставить свой отзыв Вам нужно зайти на сайт или зарегистрироваться У этой книги пока нет отзывов.

Составить рассуждение на тему"особая форма глагола"надо начать его так: почему неопределённая форма глагола занимает особое место среди глагольных форм? Допиши окончания имен прилашательных определи падеж и соедини каждое из словосочитаний линией с правильным ответом маленькую звездочку, на звездном небе, после долгой зимы, под высоким деревом, по зеленой траве. Расставьте знаки препинания. Укажите предложения, в которых нужно поставить ОДНУ запятую. На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем. Интеллектуальное и духовное развитие поэтов золотого века базировалось как на идеологии французских просветителей так и на традициях русской литературы XVIII века. Была ранняя осень и ещё радовали солнечные дни и напоминали о лете яркие клумбы оранжевых бархоток и пёстрых петуний.

Изредка мы устраивали на чердаке раскопки и находили то ящик от масляных красок то сломанный веер то большую книгу с красивыми иллюстрациями. Дул с моря бриз и месяц чистым рогом стоял за длинной улицей села. Русский язык. Под редакцией И. С того дня мужчин в квартиру она больше не приводила. Глава вторая Эгрегор В деревне был дурачок. Все звали его Ванька-дурак, а настоящего имени не знал никто. Жил у бабки Матрёны, которая приютила его ещё мальцом, когда, сгоревшую в одночасье от белой горячки мать, отнесли за нефтебазу. А кто отец дурачка не знала, наверное, и мать. Дурачок был немой, безобидный и тихий, белобрысый с улыбкой, будто приклеенной к губам.

Но улыбка не скрашивала лица, обезображенного оспинами и вообще придавала ему какой-то зловещий оттенок. Матери и бабки даже пугали непослушных ребятишек: — Вот ужо позову Ваньку-дурачка он тебе улыбнётся. Помогал Матрёне по хозяйству да ухаживал за лошадьми в конюшне. Лошади не шарахались, когда он заходил в стойло и убирал; было ему тридцать лет. Мужики и парни дурачка недолюбливали и вот почему: когда дурачок приходил в общественную баню, мужики с завистью поглядывали на его хуй, свисающий чуть ли не до колен. Кожа на его члене была белой, как и всё тело, а значит хуина ещё ни разу не кунался во влагалище. В выходные мужики иногда забавлялись с дурачком, дав ему выпить самогона или водки. Захмелевший дурачок становился буйным и, с налитыми кровью глазами, лез в драку. Мужики сначала толкали его, посмеиваясь, дурачок свирепел, свирепели мужики и всё заканчивалось избиением несчастного, будто мстили ему за его достоинство. В тот день Инна возвращалась с вечерней дойки.

Данные пользователей обрабатываются на основании Политики обработки персональных данных. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией. Ежедневная аудитория портала Проза.

Представляешь, сидит за компьютером наш Яшка, одинокий, грустный, нос повесил, кругом — грязь, бумажки какие-то валяются, обертки от вафля. Раскройте скобки и запишите слово «обе» в соответствующей форме, соблюдая нормы современного русского литературного языка.

У обе работниц волосы подобраны под платочки. Раскройте скобки и запишите слово «полтора» в соответствующей форме, соблюдая нормы современного русского литературного языка. Он тратил в день не больше полтора — двух рублей и не торопился уезжать из Ленинграда. Раскройте скобки и запишите слово «она» в соответствующей форме, соблюдая нормы современного русского литературного языка. Книга лежала около она.

Раскройте скобки и запишите слово «полоскать» в соответствующей форме, соблюдая нормы современного русского литературного языка.

Зимнее утро жанр

Главная» Новости» На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами егэ. Свежие новости Москвы на сегодня и завтра. Какое метро откроют, какими будут «Лужники». Весна - 26 апреля 2024 - Новости Иркутска - На даче его ждали длинный теплый вечер.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий