Своё произведение Бунин определил как былину, скорее всего, потому что хотел акцентировать большее внимание на мысли о том, что нужно задумываться о поступках, которые совершаешь (ведь былины отражают нравственные идеалы народа). Произведение, названное критиками «самым знаменитым» и «самым чувственным» рассказом Бунина, не может оставить никого равнодушным! Read stories about #короткийрассказ, #бунин, and #дыхание on Wattpad, recommended by user47410255. В рассказе «Поздний час» идет речь о необычной встрече уже немолодого мужчины со своими прошлыми воспоминаниями. В 1927-1930 годах Бунин обратился к жанру короткого рассказа ("Слон", "Телячья головка", "Петухи" и др.).
Иван Бунин - Рассказы 1932-1952 годов (Аудиокнига)
Аннотацию почитала — уже нравится. Но вот послушаю Джекила. Из духа противоречия.
И от воспоминаний ей становилось хорошо. Визитные карточки На теплоходе плыл писатель, которому понравилась женщина из третьего класса. Мужчина ждал эту даму. Накануне они познакомились, но добиваться сразу её он не стал, решил, что это можно сделать сегодня. Женщина рассказала писателю, что она едет от родной сестры, что дома у неё есть муж, но о замужестве она сожалеет. Ещё женщина рассказала о своей гимназической мечте — ей всегда хотелось заказать визитные карточки.
В каюте писателя дама сама сняла с себя одежду, как бы делая вызов. Когда утром они прощались, женщина быстро убежала и даже не стала оглядываться. Зойка и Валерия Студент, будущий доктор Левицкий, часто приходит к Данилевским и признаётся, что влюблён в Дарию. Зоя, которой всего 14 лет, расстроилась, так как ранее он симпатизировал ей, а она отвечала взаимностью. Дария заболела и уехала, но приехала родственница Валерия. В неё Левицкий влюбился сразу же, как только увидел. Зойка даже не смогла ревновать студента к Валерии. Потому что видела, как та красива.
Валерия сначала приблизила Левицкого к себе, но потом оттолкнула, так как влюбилась в доктора Титова. От переживаний студент решает спрятаться в Москве и рассказывает о своём решении. Когда он лежит на чердаке, Зойка открывает ему тайну: Титов отверг Валерию. Потом она сама пригласила Левицкого прогуляться по ночному саду. Когда они гуляли, Валерия захотела отдаться студенту. После всего, она просто оттолкнула его. Левицкий даже не стал дожидаться утра, и уехал ночью на станцию. Таня Таня служила у помещиков.
Один из их родственников по имени Петруша взял её силой. Хотя он и не верил, что она так спала и не понимала, что происходит. Потом Таня посмотрела на Петрушу другими глазами. Он ей понравился, и они начали встречаться. Петруше надо было уезжать, хотя ему очень нравилась Таня. Умом он понимал, что они не пара. На прощанье он пообещал, что вернётся к Рождеству, но так не вышло. Приехал он только в феврале.
И они снова были вместе, а потом Петруша вновь уехал, сказав, что вернётся к Святой. Шёл 17 год. Петруша больше не вернулся. В Париже Он был одинок, потому что супруга бросила его. Как-то в русской столовой он познакомился с официанткой Ольгой русского происхождения, младше его на 10 лет. Они быстро поняли, что похожи друг на друга, так как вдвоём очень одиноки. Женщина была замужем, но муж жил в другой стране. Сначала они просто общались, а потом начали жить вместе.
Однажды он попросил Ольгу, чтобы она спрятала в сейф все деньги, которые у него были. Очень скоро он умер, а женщина всё рыдала и кого-то просила пощадить её. Галя Ганская В одном кафе сидели моряк и художник. Последний решил рассказать о Гале Ганской, которую знал ещё с того момента, как она была подростком. Потом художник уехал в Париж, и вернулся только спустя 2 года. Галя за это время стала настоящей девушкой. Художник угостил Галю шоколадом, подарил цветы и пригласил в свою мастерскую. Там они начали целоваться.
Художник решил, что надо вовремя остановиться, ему просто стало жалко девушку. Через год они встретились вновь. На этот раз гуляли по берегу моря, поцеловались. Но Галя его оттолкнула и убежала. Когда их встреча произошла вновь, то Галя сама предложила пойти в мастерскую. Там между ними всё и произошло. Они виделись каждый день, а потом Галя узнала, что художник уедет. Она устроила настоящий скандал, но он всё равно сказал, что уедет.
Потом немного поостыл и решил не ехать. Когда шёл сказать об этом Гале, ему сообщили, что она отравилась. Художник был в отчаяньи и хотел застрелиться. Генрих Глебову предстояла поездка в Ниццу. К нему пришла проститься Надя и просила взять с собой или хотя бы разрешить прийти на вокзал. Когда Глебов был уже на вокзале, он увидел Ли. Она кричала, что он просто подлец, который бежит от неё. И пригрозила облить его серной кислотой.
Прощание Глебова с Ли видела Генрих, которая ехала вместе с Глебовым в поезде. Она сказала, что Ли надо опасаться. В ответ Глебов упрекнул её в связи с австрийцем. Потом они пили вино и целовались. Расставаясь, они договорились, что Генрих приедет к нему в Ниццу. Глебов ждал её, но напрасно. Тогда Глебов решил, что один вернётся в Москву, подумав, что женщина обманула его. И только вечером он узнал из газет, что Генрих была убита известным писателем.
Натали Мещерскому хотелось любовных утех. В погоне за ними он исколесил всю округу и остановился у дяди, с которым жила дочь Соня. Сначала студент начал заигрывать с Соней. Но та дала понять, что ничего не получится. Зато намекнула, что у неё есть подруга Натали. Она точно придётся Мещерскому по нраву. Вечером студент и Соня целовались, а утром он увидел красавицу Натали. Соня приказала делать вид, будто Мещерский влюблён в Натали, чтобы отец ничего не смог заподозрить.
Так студент начал изображать влюблённого в Натали, а сам целовался с Соней. Как-то они сидели с Натали, которая поинтересовалась, любит ли он Соню. Он ответил, что нет. Они договорились, что Мещерский уедет к себе, а затем Натали к себе. Тогда студент сможет приезжать к ней. Когда он вошёл в комнату, то услышал голос Сони. Она уже ждала его. А в это время пришла Натали, и застала его с кузиной.
Натали в скором времени стала супругой богатого помещика. Он через два года умер, и Натали осталась одна с ребёнком. Студент решил приехать на похороны её мужа. После окончания учёбы, Мещерский начал жить с Гашей. Он служила у них в доме, когда ещё была жива мать. У них родился мальчик, после чего он предложил ей обвенчаться, но она была против. Гаша сказала, что Мещерскому надо развеяться, но измены она не потерпит. Если об этом узнает, то просто утопится.
По дороге домой он решил увидеть Натали и заехал к ней. Они разговаривали, а ночью она сама к нему пришла. После страстной ночи Мещерский уехал домой. Через несколько месяцев Натальи не стало: она умерла при родах. Часть третья В одной знакомой улице Главный герой ходит по парижским улицам и вспоминает юную девушку, с которой у него была любовь. Она приехала в Москву на курсы, и он приходил к ней домой. Они целовались, пили чай, смотрели на снежинки, которые кружились за окном. А потом он проводил её на вокзал и сказал, что приедет, но не приехал.
Речной трактир Рассказчик был в ресторане и увидел доктора, который рассказал ему, что только что поэт Брюсов учинил скандал. Поэт пришёл в ресторан с девушкой, заказал место, но его не оказалось. И доктор вспомнил свою историю. Когда-то он увидел очень красивую девушку и решил проследить за ней. Девушка пришла в церковь, потом преклонила колени и начала горячо молиться. Затем они встретились в трактире, куда она пришла с известным развратником и пьяницей. Доктор не выдержал и всё рассказал девушке. Она горько плакала.
Доктор довёз её до центра на извозчике. После этого они никогда не виделись. Кума На одной из подмосковных дач ведут беседу кум и кума.
Библиотека им. Роза Иерихона. Париж, 1924.. Сирин В. Рецензия на кн. Избранные стихи, 1900—1925. Берлин, 1929.. Орион днем! Как благодарить Бога за все, что дает Он мне, за всю эту радость, новизну! И неужели в некий день все это, мне уже столь близкое, привычное, дорогое, будет сразу у меня отнято, — сразу и уже навсегда, навеки, сколько бы тысячелетий ни было еще на земле? Как этому поверить, как с этим примириться? Ориентироваться в звездном небе писателя научил двоюродный племянник Николай Пушешников. Запись сделана в Красном море — именно поэтому Орион был виден на небе до того, как стемнело.
Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себе свою ночную жизнь… — Корней, — говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, — надо ехать! Поедем шажком, а уж покормим дома. Корней останавливается. Ну его к черту!.. Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает: — Живем пока… — То есть как «пока»? А потом-то что ж? Все что-нибудь да будет… — Что же? Разойдется народ по другим местам, либо еще как… — А как? При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону. И молча лезет на козлы. На нем гимназический картуз, шелковая коричневая косоворотка, козловые сапожки с сафьяновым ободком на голенищах. Он сидит сзади отца на беговых дрожках, дрожки шибко катятся большой дорогой, а вокруг поле, летнее жаркое утро… Старую донскую кобылу подали к крыльцу чуть не на рассвете. Но, Боже, сколько раз заглядывал Иля в кабинет отца, в тщетной надежде, что разговор со старостой кончен! Уже и росистая трава в тени от амбаров успела высохнуть, и запахло в саду оцепеневшей на солнечном припеке черемухой… Даже кобыла и та стала задремывать от скуки: осела на левую заднюю ногу, прижала одно ухо, прикрыла глаза… Но всему бывает конец, кончилась и пытка ожидания. Держится Иля за кожаную подушку сиденья, задрав ноги на заднюю ось и почти касаясь лбом ружейных стволов на спине отца, поглядывает, как трепещут сверкающие на солнце спицы, как бежит по пыли возле них белая, с подпалинами, Джальма, близко видит загорелую шею и широкий затылок под белым картузом… Солнце стоит высоко и сильно припекает, кожа на дрожках стала горячая, — приятно пахнет нагретой кожей и колесной мазью. Душная, густая пыль облаком встает из-под колес, парусиновый пиджак на плечах отца темнеет… Но вот и проселок — полевой рубеж, длинным узким коридором теряющийся меж стенами высокой серо-зеленой ржи. Отец сдерживает лошадь и закуривает, пуская через плечо клуб душистого дыма… Ах, эти проселки! Весело ехать по глубоким колеям, заросшим муравой, повиликой, какими-то белыми и желтыми цветами на длинных стеблях. Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе — жаркое солнце. Синие васильки, лиловый куколь и желтая сурепка цветут во ржи. Дрожки задевают колосья, растущие кое-где по дороге, и они однообразно клонятся под колесами и выходят из-под них черными, испачканными колесной мазью. Алексей в широкополой шляпе, высоко восседавший на своей тележке, за которой бежал жеребенок мышиного цвета, на длинных, тонких ножках… А не то вдали показывался тарантас, а в тарантасе — загорелый помещик в крылатке, в дворянском картузе, с изумленно выкаченными белками. Увидав соседа, он изумлялся еще более, радостно таращил глаза и разводил руками, меж тем как кучер в плисовой безрукавке и круглой шапочке с павлиньими перьями останавливал тройку. Останавливал лошадь и отец, слезал с дрожек навстречу вылезавшему из тарантаса толстяку — и начинались бесконечные разговоры. Помещик говорит страшно громко, размахивает руками и все кого-то бранит… Потом над чем-то долго, с мучительным наслаждением хохочет, сотрясаясь всем телом… Отец тоже кричит и тоже хохочет. Помещик становится на подножку тарантаса, накренивая его, с трудом усаживается… Но не проходит и минуты, как сзади опять раздается крик: — Сосед! На минуточку! И опять стоянка, опять разговоры… Утомленная, но счастливая своими хлопотами Джальма сидит у колес и жарко дышит, изредка, с коротким стуком, ловя зубами мух. В небе блестят и кудрявятся белые облака, всюду столько света и радости, как бывает лишь в июне, и все неподвижнее становится воздух к полудню. Два желтых мотылька, как два лепестка розы, беззвучно и однообразно играют над склонившимися в оцепенении колосьями, над цветами и травами, нагретыми зноем. Сладко пахнет васильками. И, щурясь от солнца, Иля в забытьи следит за облаком, похожим на пуделя, которое, медленно тая, плывет по светозарной сини неба, прислушивается, как сипят в траве кузнечики, а над головою на тысячу ладов сонно звенит жалобными дискантами воздушная музыка насекомых, неумолчно воспевающих дали, млеющие в мареве зноя, радость и свет солнца, беспричинную, божественную радость жизни… Наговорившись, отец гонит лошадь шибко, и дрожки прыгают и несутся под изволок, к какому-то широкому логу среди степных косогоров. За этим логом следует подъем на покатую гору, залитую зелеными овсами, а с горы открывается вид на новый, еще более широкий и разлатый лог. Тут были заливные болотистые лужки, и мелкая степная речка, извивавшаяся по ним, делала много широких затонов, густо заросших зелеными щетками куги. Оттого, что горизонт был со всех сторон замкнут этими похожими на ржаные хлебы косогорами, глухо было тут на редкость, но какая милая, своеобразная жизнь, жизнь куличков, бекасов и диких чирков, чувствовалась в тишине и глуши этих мелких затонов! И вдруг дребезжание сразу обрывается. Под горою ветерок спадает. Солнце печет, колеса шуршат в густой, насыщенной водой траве. Пресно пахнет теплым илом, разогретой кугою; белая как снег рыбалка неожиданно вырывается из кочкарников и сверкает в воздухе острыми крыльями… А вот и болото — серебристо-зеркальные затоны с островками тонколистой осоки… Не спуская с них глаз, отец передает Иле вожжи, осторожно слезает с дрожек и, скинув ружье, торопливо, но бесшумно направляется к ним. Длинные сапоги его тонут в мягких кочкарниках, серебристые пузыри болотного газа остаются в его следах, отпечатывающихся в бархатистой и влажной траве… От солнца и блеска воды светло так, что больно смотреть. И Джальма, быстро оглянувшись, вдруг — бултых в воду и, наслаждаясь прохладой, медленно плывет к затону, к камышам. Из воды видна только ее вытянутая прилизанная голова с опущенными ушами и длинный хвост, который плывет за ней, как чужой, как палка. Потом и голова и хвост заворачивают в камыши, отец входит по колена в воду и тоже скрывается в камышах. Проходит десять, двадцать минут напряженного молчания… Где-то далеко раздается тяжкий, глухой выстрел… Весь встрепенувшись, пристально глядит Иля вперед, но за камышами ничего не видно. В камышах что-то осторожно попискивает и булькает; по широкой луже недалеко от дрожек, извиваясь, проплывает уж; перламутрово-голубые стрекозы с треском распускают длинные стеклянные крылышки, вылетая из горячей травы, а высоко в небе медленно вырастает и вытягивается большое белоснежное облако… Вот оно приняло образ сказочного исполина, а из затона, в котором, углубляя его, ярко светит отражение этого исполина, что-то глухо, угрюмо и жалобно ухнуло… Ухнуло и выжидательно замолчало… — Бычки! Воображение мгновенно создает образ какого-то фантастического существа, одного из тех страшных подводных жителей, что глубоко скрываются в болотах и только изредка высовывают свои лобастые рогатые головы с выпученными глазами на свет Божий. Что, если выглянет такой бычок именно теперь, в этот безмолвный час знойного полдня? И, косясь на затон, Иля не замечает, что картуз его съехал на затылок, что комары облепили ему потную шею и руки и что ослепительно жаркое солнце бьет прямо в лицо… Вдруг раздается кашель. Иля вздрагивает и мгновенно возвращается к действительности. Отец идет, по пояс мокрый, хлюпает тяжелыми сапогами, налитыми болотной водой. Да ведь это жучки! Водяные жучки! Отец раскраснелся, расстегнул ворот рубахи, лицо у него доброе и оживленное. Подойдя к дрожкам, он бросает Иле убитого чирка, и, мгновенно забыв о бычках, Иля с жадностью ловит его на лету. Чирок еще теплый! Головка с закатившимися глазами, подернутыми белесою пленкой, бессильно падает на радужный зобик, брюшко в запекшейся крови… Но как оно славно пахнет тиной и порохом! И Джальма вылезает из осоки тоже веселая и удовлетворенная. Глаза безумные, с длинного красного языка льет слюна, белая атласная шерсть вся прилизана, уши висят, ноги в иле, — точно в черных чулках… Мокрые блестящие шины колес снова шуршат по бархатной сочной траве, изредка врезываясь в воду и разбрасывая во все стороны светлые длинные брызги. Лужи, в которых золотыми полосами то там, то здесь резко вспыхивает жаркий солнечный блеск, мелькают перед глазами… Из куги то и дело с жалобными стонами вырываются кулички… Потом мягкий кочкарник сразу обрывается, — дрожки снова трещат по дороге, убегающей в гору… Ах, когда Иля вырастет, он будет самым счастливым человеком в мире! Он поселится на хуторе, будет жить только охотой, будет каждый день чистить кирпичом и промывать свое ружье, будет варить себе кулеш, спать возле порога дома на войлоке, а просыпаться еще в ту пору, когда едва-едва брезжит зелено-серебристый рассвет… Но и теперь чудесно. Дышит Иля чистым полевым ветром, слушает хохлатых жаворонков, распевающих над полями, в облаках, в бесконечном просторе… Степь вокруг, куда ни кинь взор, зеленая, ровная, вольная. И ни души в степи, ни кустика, ни деревца, — только далеко впереди машет, как утопающий руками, чья-то мельница. Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и наконец подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу! Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора. Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне? Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком. Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: «Шаркни ножкой! И я понял это — и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно: — Покойной ночи. Но мог ли ты удовлетвориться таким миром? Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне: — Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Можно ли было после этого медлить ответом? А я все-таки помедлил. Я, видишь ли, очень, очень умный дядя… II Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу. Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши — непременно цветные! И все это сразу в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры. Но ты замотал головою. Ну пожа-алуйста! Ты задумался. Ну а цифры? Ведь можно же, — сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, — ведь можно же в царский день показывать цифры? Вот завтра или вечером — покажу. Сказал — завтра. Нет, покажи сейчас! Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех — лишаю тебя счастья, радости… Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей. И я твердо отрезал: — Завтра. Раз сказано — завтра, значит, так и надо сделать. И стал поспешно одеваться. И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: «Отче наш, иже еси на небеси…» — и проглотил чашку молока, — вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики… И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами. Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы — бабушка, мама и я — сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению. III Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки. В ответ на это ты — трах ногами в пол! Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься. Трах ногами в пол! Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя. Но вот тут-то и начинается история. Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя. Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употреблять усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного. Но и этим дело не кончилось. Ты крикнул снова. Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, — крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам Господь Бог улыбнулся бы при этом крике. Я же в бешенстве вскочил со стула. Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса! И уже без всякой радости, а только для того, чтобы показать, что ты не испугался, криво и жалко ударил в пол каблуками. А я — я кинулся к тебе, дернул тебя за руку, да так, что ты волчком перевернулся передо мною, крепко и с наслаждением шлепнул тебя и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. Вот тебе и цифры! IV От боли, от острого и внезапного оскорбления, так грубо ударившего тебя в сердце в один из самых радостных моментов твоего детства, ты, вылетевши за дверь, закатился таким страшным, таким пронзительным альтом, на какой не способен ни один певец в мире. И надолго, надолго замер… Затем набрал в легкие воздуху еще больше и поднял альт уже до невероятной высоты… Затем паузы между верхней и нижней нотами стали сокращаться, — вопли потекли без умолку. К воплям прибавились рыдания, к рыданиям — крики о помощи. Сознание твое стало проясняться, и ты начал играть, с мучительным наслаждением играть роль умирающего. Ой, мамочка, умираю! Но ты не смолкал. Разговор, конечно, оборвался. Мне было уже стыдно, и я зажигал папиросу, не поднимая глаз на бабушку. А у бабушки вдруг задрожали губы, брови, и, отвернувшись к окну, она стала быстро, быстро колотить чайной ложкой по столу. Ой, милая моя бабушка! И бабушка едва сидела на месте. Ее сердце рвалось в детскую, но, в угоду мне и маме, она крепилась, смотрела из-под дрожащих бровей на темневшую улицу и быстро стучала ложечкой по столу. Понял тогда и ты, что мы решили не сдаваться, что никто не утолит твоей боли и обиды поцелуями, мольбами о прощении. Да и слёз уже не хватало. Ты до изнеможения упился своими рыданиями, своим детским горем, с которым не сравнится, может быть, ни одно человеческое горе, но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за одного самолюбия. Ясно было слышно: кричать тебе уже не хочется, голос охрип и срывается, слёз нет. Но ты все кричал и кричал! Было невмоготу и мне. Хотелось встать с места, распахнуть дверь в детскую и сразу, каким-нибудь одним горячим словом, пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами разумного воспитания и с достоинством справедливого, хотя и строгого дяди? Наконец ты затих… V — И мы тотчас помирились? Нет, я таки выдержал характер. Я, по крайней мере, через полчаса после того, как ты затих, заглянул в детскую. И то как? Подошел к дверям, сделал серьезное лицо и растворил их с таким видом, точно у меня было какое-то дело. А ты в это время уже возвращался мало-помалу к обыденной жизни. Ты сидел на полу, изредка подергивался от глубоких прерывистых вздохов, обычных у детей после долгого плача, и с потемневшим от размазанных слёз личиком забавлялся своими незатейливыми игрушками — пустыми коробочками от спичек, — расставляя их по полу, между раздвинутых ног, в каком-то, только тебе одному известном порядке. Как сжалось мое сердце при виде этих коробочек! Но, делая вид, что отношения наши прерваны, что я оскорблен тобою, я едва взглянул на тебя. Я внимательно и строго осмотрел подоконники, столы… Где это мой портсигар?.. И уже хотел выйти, как вдруг ты поднял голову и, глядя на меня злыми, полными презрения глазами, хрипло сказал: — Теперь я никогда больше не буду любить тебя. Потом подумал, хотел сказать еще что-то очень обидное, но запнулся, не нашелся и сказал первое, что пришло в голову: — И никогда ничего не куплю тебе. Я от такого дурного мальчика и не взял бы ничего. Впрочем, это твое дело. Потом заходили к тебе мама и бабушка. И так же, как я, делали сначала вид, что вошли случайно… по делу… Затем качали головами и, стараясь не придавать своим словам значения, заводили речь о том, как это нехорошо, когда дети растут непослушными, дерзкими и добиваются того, что их никто не любит. А кончали тем, что советовали тебе пойти ко мне и попросить у меня прощения. И, переждав, пока пожилая худая горничная, всегда молчаливая и печальная от сознания, что она — вдова машиниста, зажгла в столовой лампу, прибавил: — Вот так мальчик! И мы сделали вид, что совсем забыли о тебе. VI В детской огня еще не зажигали, и стекла ее окон казались теперь синими-синими. Зимний вечер стоял за ними, и в детской было сумрачно и грустно. Ты сидел на полу и передвигал коробочки. И эти коробочки мучили меня. Я встал и решил побродить по городу. Но тут послышался шепот бабушки. Это лишнее. Тут дело не в гостинцах. Но бабушка знала, что делает. И, помолчав, ударила по самой чувствительной струне твоего сердца: — А кто же купит ему теперь пенал, бумаги, книжку с картинками? Да что пенал! Пенал — туда-сюда. А цифры? Ведь уж этого не купишь ни за какие деньги. Впрочем, — прибавила она, — делай как знаешь. Сиди тут один в темноте. И вышла из детской. Конечно, самолюбие твое было сломлено! Ты был побежден. Чем неосуществимее мечта, тем пленительнее, чем пленительнее, тем неосуществимее. Я уже знаю это. С самых ранних дней моих я у нее во власти. Но я знаю и то, что, чем дороже мне моя мечта, тем менее надежд на достижение ее. И я уже давно в борьбе с нею. Я лукавлю: делаю вид, что я равнодушен. Но что мог сделать ты? Счастье, счастье! Ты открыл утром глаза, переполненный жаждою счастья. И с детской доверчивостью, с открытым сердцем кинулся к жизни: скорее, скорее! Но жизнь ответила: — Ну пожалуйста! И на время смолк. Но сердце твое буйствовало. Ты бесновался, с грохотом валял стулья, бил ногами в пол, звонко вскрикивал от переполнявшей твое сердце радостной жажды… Тогда жизнь со всего размаха ударила тебя в сердце тупым ножом обиды. И ты закатился бешеным криком боли, призывом на помощь. Но и тут не дрогнул ни один мускул на лице жизни… Смирись, смирись! И ты смирился. VII Помнишь ли, как робко вышел ты из детской и что ты сказал мне? И дай мне хоть каплю того счастья, жажда которого так сладко мучит меня. Но жизнь обидчива. Я понимаю, что это счастье… Но ты не любишь дядю, огорчаешь его… — Да нет, неправда, — люблю, очень люблю! И жизнь наконец смилостивилась. Неси сюда, к столу, стул, давай карандаш, бумагу… И какой радостью засияли твои глаза! Как хлопотал ты! Как боялся рассердить меня, каким покорным, деликатным, осторожным в каждом своем движении старался ты быть! И как жадно ловил ты каждое мое слово! Глубоко дыша от волнения, поминутно слюнявя огрызок карандаша, с каким старанием налегал ты на стол грудью и крутил головой, выводя таинственные, полные какого-то божественного значения черточки!
Сборник рассказов «Темные аллеи».
Рассказы Бунина отличаются увлекательной манерой письма и особенными сюжетами, будоражащими воображение. Бунин про Ислам! 2 567 просмотров. Рассказы Бунина И.А. Основными темами ранних рассказов писателя стали – изображение крестьянства и разоряющегося дворянства. Дорогие друзья, к вашему вниманию 5 коротких рассказов =Автор.
10 лучших рассказов Ивана Бунина
В настоящем издании собрана проза Бунина от "Маленького романа" до книги "Темные аллеи", все рассказы которой, по словам самого автора, "только о любви, о ее "темных" и, чаще всего, очень мрачных и жестоких аллеях". Проза Бунина, представленная в настоящем издании, - это восстановление мгновенного времени любви в вечном времени России, ее природы, ее застывшего в своем ушедшем великолепии прошлого.
Иван Бунин - Рассказы 1932-1952 годов Аудиокнига 2,600 views Иван Бунин - Рассказы 1932-1952 годов Аудиокнига Читает Илья Прудовский 00:00:00 - Жилет пана Михольского 00:08:57 - Молодость и старость 00:18:22 - Возвращаясь в Рим 00:25:29 - Апрель 00:53:58 - Мистраль 01:01:20 - Порок Осия 01:03:46 - Господин Пирогов 01:06:11 - Три рубля 01:19:09 - Крем Леодор 01:23:54 - Памятный бал 01:33:37 - Ловчий 01:51:56 - Полуденный жар 02:01:40 - В такую ночь 02:05:32 - Алупка 02:11:26 - В Альпах 02:13:26 - Легенда 02:16:11 - Маленькое происшествие 02:18:33 - Бернар 02:25:30 - Лита 02:28:32 - Ривьера 02:35:51 - Аля 02:37:54 - Когда я впервые 02:40:34 - Далекий пожар 02:42:04 - Модест 02:44:09 - Ахмат 02:46:14 - Новая шубка.
Однако дальше разговоров дело не пошло. В 1960-х такая же идея посетила отечественных кинематографистов. Первым решился на эксперимент режиссер Василий Пичул, который снял короткометражный фильм «Митина весна». В 1989-м экранизировали еще одно произведение Бунина — рассказ «Несрочная весна».
В 2000-м режиссер Алексей Учитель приступил к созданию фильма-биографии «Дневник его жены», который проливает свет на семейные взаимоотношения Бунина и его родных. Самой громкой получилась экранизация рассказа «Солнечный удар» и книги «Окаянные дни», которую в 2014-м представил на суд зрителей режиссер Никита Михалков. Нобелевская премия Первый раз имя Ивана Бунина появилось в списке претендентов на Нобелевскую премию в 1922-м. Это была инициатива Ромена Роллана. Однако в тот год премия досталась поэту из Ирландии Уильяму Йетсу. В начале 30-х годов стараниями писателей-эмигрантов из России имя Бунина снова оказывается среди соискателей на эту премию.
На этот раз фортуна была на стороне Ивана Алексеевича, и в 1933-м по решению Шведской академии он получил заслуженную премию в области литературы. Награда вручалась литератору за «раскрытие типично русского характера» в прозе. Иван Бунин на вручении Нобелевской премии Бунин получил сумму в 715 тысяч франков, которые очень быстро разошлись. Половина ушла нуждающимся, он не отказал в помощи никому, кто к нему обращался. Задолго до получения денежного вознаграждения, Бунину пришло свыше двух тысяч писем, в которых содержалась просьба о помощи. Прошло всего три года, и от денег не осталось ничего.
Наступили времена нищенского выживания. Он так и не приобрел собственный дом, до конца дней проживал в съемном жилье. Об этом он красноречиво описывает в стихе «У птицы есть гнездо». Личная жизнь Первый раз Бунин серьезно влюбился во время работы в газете «Орловский вестник». Ее звали Варвара Пащенко, она была высокой, красивой, носила пенсне. В начале знакомства Иван принял ее за эмансипированную и заносчивую особу, но когда познакомился поближе, то совершенно изменил о ней мнение.
Роман был бурным, однако отец Варвары был категорически настроен против такого выбора дочери. В то время Иван был бедным, не подающим надежды юношей. Они жили в гражданском браке. Спустя много лет Иван назвал Варвару «невенчанная жена». Иван Бунин с Варварой Пащенко Отношения между супругами начали обостряться, а когда они переехали в Полтаву, стало совсем плохо. Варвара была дочерью обеспеченных родителей, и ей надоело нищенствовать.
В один из дней она просто ушла, оставив после себя только записку. Прошло немного времени, и Варвара вышла замуж за артиста Арсения Бибикова. А Иван очень страдал, братья даже боялись, что он что-то с собой сделает. Личная жизнь писателя изменилась в 1898-м, когда в ней появилась Анна Цакни. Они поженились в том же году, но брак длился всего 2 года. Анна родила сына Николая, который в 1905-м заболел скарлатиной и умер.
Детей у писателя больше не было. Именно в это время он знакомится со своей третьей женой — Верой Муромцевой. Она окончила Высшие женские курсы, любила химию и знала три языка. Однако мир искусства был для нее незнаком. Заключить законный брак влюбленным удалось только в 1922-м, уже после эмиграции из России. Вторая жена очень долго не соглашалась на развод, и 15 лет они жили просто гражданским браком.
Обязанности шафера на свадьбе доверили Александру Куприну. Это был последний брак писателя, продолжавшийся до самой его смерти.
Тут дело не в гостинцах. Но бабушка знала, что делает. И, помолчав, ударила по самой чувствительной струне твоего сердца: — А кто же купит ему теперь пенал, бумаги, книжку с картинками? Да что пенал! Пенал — туда-сюда. А цифры?
Ведь уж этого не купишь ни за какие деньги. Впрочем, — прибавила она, — делай как знаешь. Сиди тут один в темноте. И вышла из детской. Конечно, самолюбие твое было сломлено! Ты был побежден. Чем неосуществимее мечта, тем пленительнее, чем пленительнее, тем неосуществимее. Я уже знаю это.
С самых ранних дней моих я у нее во власти. Но я знаю и то, что, чем дороже мне моя мечта, тем менее надежд на достижение ее. И я уже давно в борьбе с нею. Я лукавлю: делаю вид, что я равнодушен. Но что мог сделать ты? Счастье, счастье! Ты открыл утром глаза, переполненный жаждою счастья. И с детской доверчивостью, с открытым сердцем кинулся к жизни: скорее, скорее!
Но жизнь ответила: — Ну пожалуйста! И на время смолк. Но сердце твое буйствовало. Ты бесновался, с грохотом валял стулья, бил ногами в пол, звонко вскрикивал от переполнявшей твое сердце радостной жажды… Тогда жизнь со всего размаха ударила тебя в сердце тупым ножом обиды. И ты закатился бешеным криком боли, призывом на помощь. Но и тут не дрогнул ни один мускул на лице жизни… Смирись, смирись! И ты смирился. VII Помнишь ли, как робко вышел ты из детской и что ты сказал мне?
И дай мне хоть каплю того счастья, жажда которого так сладко мучит меня. Но жизнь обидчива. Я понимаю, что это счастье… Но ты не любишь дядю, огорчаешь его… — Да нет, неправда, — люблю, очень люблю! И жизнь наконец смилостивилась. Неси сюда, к столу, стул, давай карандаш, бумагу… И какой радостью засияли твои глаза! Как хлопотал ты! Как боялся рассердить меня, каким покорным, деликатным, осторожным в каждом своем движении старался ты быть! И как жадно ловил ты каждое мое слово!
Глубоко дыша от волнения, поминутно слюнявя огрызок карандаша, с каким старанием налегал ты на стол грудью и крутил головой, выводя таинственные, полные какого-то божественного значения черточки! Теперь уже и я наслаждался твоею радостью, с нежностью обоняя запах твоих волос: детские волосы хорошо пахнут — совсем как маленькие птички. Один, два, три, четыре. Молочная сестра нашего отца, выросшая с ним в одном доме, целых восемь лет прожила она у нас в Луневе, прожила как родная, а не как бывшая раба, простая дворовая. Но недаром говорится, что, как волка ни корми, он все в лес смотрит: выходив, вырастив нас, снова воротилась она в Суходол. Помню отрывки наших детских разговоров с нею: — Ты ведь сирота, Наталья? Вся в господ своих. Бабушка-то ваша Анна Григорьевна куда как рано ручки белые сложила!
Не хуже моего батюшки с матушкой. Батюшку господа в солдаты отдали за провинности, матушка веку не дожила из-за индюшат господских. Я-то, конечно, не помню-с, где мне, а на дворне сказывали: была она птишницей, индюшат под ее начальством было несть числа, захватил их град на выгоне и запорол всех до единого… Кинулась бечь она, добежала, глянула — да и дух вон от ужасти! За то-то и меня, грешную, барышней ославили. Мы ли не чувствовали, что Наталья, полвека своего прожившая с нашим отцом почти одинаковой жизнью, — истинно родная нам, столбовым господам Хрущевым! И вот оказывается, что господа эти загнали отца ее в солдаты, а мать в такой трепет, что у нее сердце разорвалось при виде погибших индюшат! Господа за Можай ее загнали бы! Для нас Суходол был только поэтическим памятником былого.
А для Натальи? Ведь это она, как бы отвечая на какую-то свою думу, с великой горечью сказала однажды: — Что ж! В Суходоле с татарками за стол садились! Вспомнить даже страшно. Дня не проходило без войны! Горячие все были — чистый порох. Мы-то млели при ее словах и восторженно переглядывались: долго представлялся нам потом огромный сад, огромная усадьба, дом с дубовыми бревенчатыми стенами под тяжелой и черной от времени соломенной крышей — и обед в зале этого дома: все сидят за столом, все едят, бросая кости на пол, охотничьим собакам, косятся друг на друга — и у каждого арапник на коленях: мы мечтали о том золотом времени, когда мы вырастем и тоже будем обедать с арапниками на коленях. Но ведь хорошо понимали мы, что не Наталье доставляли радость эти арапники.
И все же ушла она из Лунева в Суходол, к источнику своих темных воспоминаний. Ни своего угла, ни близких родных не было у ней там; и служила она теперь в Суходоле уже не прежней госпоже своей, не тете Тоне, а вдове покойного Петра Петровича, Клавдии Марковне. Да вот без усадьбы-то этой и не могла жить Наталья. Где родился, там годился… И не одна она страдала привязанностью к Суходолу. Боже, какими страстными любителями воспоминаний, какими горячими приверженцами Суходола были и все прочие суходольцы! В нищете, в избе обитала тетя Тоня. И счастья, и разума, и облика человеческого лишил ее Суходол. Но она даже мысли не допускала никогда, несмотря на все уговоры нашего отца, покинуть родное гнездо, поселиться в Луневе.
Отец был беззаботный человек; для него, казалось, не существовало никаких привязанностей. Но глубокая грусть слышалась и в его рассказах о Суходоле. Уже давным-давно выселился он из Суходола в Лунево, полевое поместье бабки нашей Ольги Кирилловны. Но жаловался чуть не до самой кончины своей: — Один, один Хрущев остался теперь в свете. Да и тот не в Суходоле! Правда, нередко случалось и то, что, вслед за такими словами, задумывался он, глядя в окно, в поле, и вдруг насмешливо улыбался, снимая со стены гитару. Но душа-то и в нем была суходольская, — душа, над которой так безмерно велика власть воспоминаний, власть степи, косного ее быта, той древней семейственности, что воедино сливала и деревню, и дворню, и дом в Суходоле. Правда, столбовые мы, Хрущевы, в шестую книгу [12] вписанные, и много было среди наших легендарных предков знатных людей вековой литовской крови да татарских князьков.
Но ведь кровь Хрущевых мешалась с кровью дворни и деревни спокон веку. Кто дал жизнь Петру Кириллычу? Разно говорят о том предания. Кто был родителем Герваськи, убийцы его? С ранних лет мы слышали, что Петр Кириллыч. Откуда истекало столь резкое несходство в характерах отца и дяди? Об этом тоже разно говорят. Молочной же сестрой отца была Наталья, с Герваськой он крестами менялся… Давно, давно пора Хрущевым посчитаться родней с своей дворней и деревней!
В тяготенье к Суходолу, в обольщении его стариною долго жили и мы с сестрой. Дворня, деревня и дом в Суходоле составляли одну семью. Правили этой семьей еще наши пращуры. А ведь и в потомстве это долго чувствуется. Жизнь семьи, рода, клана глубока, узловата, таинственна, зачастую страшна. Но темной глубиной своей да вот еще преданиями, прошлым и сильна-то она. Письменными и прочими памятниками Суходол не богаче любого улуса в башкирской степи. Их на Руси заменяет предание.
А предание да песня — отрава для славянской души! Бывшие наши дворовые, страстные лентяи, мечтатели, — где они могли отвести душу, как не в нашем доме? Единственным представителем суходольских господ оставался наш отец. И первый язык, на котором мы заговорили, был суходольский. Первые повествования, первые песни, тронувшие нас, — тоже суходольские, Натальины, отцовы. Да и мог ли кто-нибудь петь так, как отец, ученик дворовых, — с такой беззаботной печалью, с таким ласковым укором, с такой слабовольной задушевностью про «верную-манерную сударушку свою»? Мог ли кто-нибудь рассказывать так, как Наталья? И кто был роднее нам суходольских мужиков?
Распри, ссоры — вот чем спокон веку славились Хрущевы, как и всякая долго и тесно живущая в единении семья. А во времена нашего детства случилась такая ссора между Суходолом и Луневом, что чуть не десять лет не переступала нога отца родного порога. Так путем и не видали мы в детстве Суходола: были там только раз, да и то проездом в Задонск. Но ведь сны порой сильнее всякой яви. И, слушая повествования об этом убийстве, без конца грезили мы этими желтыми, куда-то уходящими оврагами: все казалось, что по ним-то и бежал Герваська, сделав свое страшное дело и «канув как ключ на дно моря». Мужики суходольские навещали Лунево не с теми целями, что дворовые, а насчет земельки больше; но и они как в родной входили в наш дом. Они кланялись отцу в пояс, целовали ему руку, затем, тряхнув волосами, троекратно целовались и с ним, и с Натальей, и с нами в губы. Они привозили в подарок мед, яйца, полотенца.
И мы, выросшие в поле, чуткие к запахам, жадные до них не менее, чем до песен, преданий, навсегда запомнили тот особый, приятный, конопляный какой-то запах, что ощущали, целуясь с суходольцами; запомнили и то, что старой степной деревней пахли их подарки: мед — цветущей гречей и дубовыми гнилыми ульями, полотенца — пуньками, курными избами времен дедушки… Мужики суходольские ничего не рассказывали. Да что им и рассказывать-то было! У них даже и преданий не существовало. Их могилы безымянны. А жизни так похожи друг на друга, так скудны и бесследны! Ибо плодами трудов и забот их был лишь хлеб, самый настоящий хлеб, что съедается. Копали они пруды в каменистом ложе давно иссякнувшей речки Каменки. Но пруды ведь ненадежны — высыхают.
Строили они жилища. Но жилища их недолговечны: при малейшей искре дотла сгорают они… Так что же тянуло нас всех даже к голому выгону, к избам и оврагам, к разоренной усадьбе Суходола? II В усадьбу, породившую душу Натальи, владевшую всей ее жизнью, в усадьбу, о которой так много слышали мы, довелось нам попасть уже в позднем отрочестве. Помню так, точно вчера это было. Разразился ливень с оглушительными громовыми ударами и ослепительно-быстрыми, огненными змеями молний, когда мы под вечер подъезжали к Суходолу. Черно-лиловая туча тяжко свалилась к северо-западу, величаво заступила полнеба напротив. Плоско, четко и мертвенно-бледно зеленела равнина хлебов под ее огромным фоном, ярка и необыкновенно свежа была мелкая мокрая трава на большой дороге. Мокрые, точно сразу похудевшие лошади шлепали, блестя подковами, по синей грязи, тарантас влажно шуршал… И вдруг, у самого поворота в Суходол, увидали мы в высоких мокрых ржах высокую и престранную фигуру в халате и шлыке [13] , фигуру не то старика, не то старухи, бьющую хворостиной пегую комолую корову [14].
При нашем приближении хворостина заработала сильнее, и корова неуклюже, крутя хвостом, выбежала на дорогу. А старуха, что-то крича, направилась к тарантасу и, подойдя, потянулась к нам бледным лицом. Со страхом глядя в черные безумные глаза, чувствуя прикосновение острого холодного носа и крепкий запах избы, поцеловались мы с подошедшей. Не сама ли это Баба-яга? Но высокий шлык из какой-то грязной тряпки торчал на голове Бабы-яги, на голое тело ее был надет рваный и по пояс мокрый халат, не закрывавший тощих грудей. И кричала она так, точно мы были глухие, точно с целью затеять яростную брань. И по крику мы поняли: это тетя Тоня. Закричала, но весело, институтски-восторженно и Клавдия Марковна, толстая, маленькая, с седенькой бородкой, с необыкновенно живыми глазками, сидевшая у открытого окна в доме с двумя большими крыльцами, вязавшая нитяный носок и, подняв очки на лоб, глядевшая на выгон, слившийся с двором.
Низко, с тихой улыбкой поклонилась стоявшая на правом крыльце Наталья — дробненькая, загорелая, в лаптях, в шерстяной красной юбке и в серой рубахе с широким вырезом вокруг темной, сморщенной шеи. Взглянув на эту шею, на худые ключицы, на устало-грустные глаза, помню, подумал я: это она росла с нашим отцом — давным-давно, но вот именно здесь, где от дедовского дубового дома, много раз горевшего, остался вот этот, невзрачный, от сада — кустарники да несколько старых берез и тополей, от служб и людских — изба, амбар, глиняный сарай да ледник, заросший полынью и подсвекольником… Запахло самоваром, посыпались расспросы; стали появляться из столетней горки хрустальные вазочки для варенья, золотые ложечки, истончившиеся до кленового листа, сахарные сушки, сбереженные на случай гостей. И пока разгорался разговор, усиленно дружелюбный после долгой ссоры, пошли мы бродить по темнеющим горницам, ища балкона, выхода в сад. Все было черно от времени, просто, грубо в этих пустых, низких горницах, сохранивших то же расположение, что и при дедушке, срубленных из остатков тех самых, в которых обитал он. В углу лакейской чернел большой образ святого Меркурия Смоленского [15] , того, чьи железные сандалии и шлем хранятся на солее в древнем соборе Смоленска. Мы слышали: был Меркурий муж знатный, призванный к спасению от татар Смоленского края гласом иконы Божьей Матери Одигитрии Путеводительницы. Разбив татар, святой уснул и был обезглавлен врагами. Тогда, взяв свою главу в руки, пришел он к городским воротам, дабы поведать бывшее… И жутко было глядеть на суздальское изображение безглавого человека, держащего в одной руке мертвенно-синеватую голову в шлеме, а в другой икону Путеводительницы, — на этот, как говорили, заветный образ дедушки, переживший несколько страшных пожаров, расколовшийся в огне, толсто окованный серебром и хранивший на оборотной стороне своей родословную Хрущевых, писанную под титлами.
Точно в лад с ним, тяжелые железные задвижки и вверху и внизу висели на тяжелых половинках дверей. Доски пола в зале были непомерно широки, темны и скользки, окна малы, с подъемными рамами. По залу, уменьшенному двойнику того самого, где Хрущевы садились за стол с татарками, мы прошли в гостиную. Тут, против дверей на балкон, стояло когда-то фортепиано, на котором играла тетя Тоня, влюбленная в офицера Войткевича, товарища Петра Петровича. А дальше зияли раскрытые двери в диванную, в угольную, — туда, где были когда-то дедушкины покои… Вечер же был сумрачный. В тучах, за окраинами вырубленного сада, за полуголой ригой и серебристыми тополями, вспыхивали зарницы, раскрывавшие на мгновение облачные розово-золотистые горы… Ливень, верно, не захватил Трошина леса, что темнел далеко за садом, на косогорах за оврагами. Оттуда доходил сухой, теплый запах дуба, мешавшийся с запахом зелени, с влажным мягким ветром, пробегавшим по верхушкам берез, уцелевших от аллеи, по высокой крапиве, бурьянам и кустарникам вокруг балкона. И глубокая тишина вечера, степи, глухой Руси царила надо всем… — Чай кушать пожалуйте-с, — окликнул нас негромкий голос.
Это была она, участница и свидетельница всей этой жизни, главная сказительница ее, Наталья. А за ней, внимательно глядя сумасшедшими глазами, немного согнувшись, церемонно скользя по темному гладкому полу, подвигалась госпожа ее. Шлыка она не сняла, но вместо халата на ней было теперь старомодное барежевое платье, на плечи накинута блекло-золотистая шелковая шаль. Пахло жасмином в старой гостиной с покосившимися полами. Сгнивший, серо-голубой от времени балкон, с которого, за отсутствием ступенек, надо было спрыгивать, тонул в крапиве, бузине, бересклете. В жаркие дни, когда его пекло солнце, когда были отворены осевшие стеклянные двери и веселый отблеск стекла передавался в тусклое овальное зеркало, висевшее на стене против двери, все вспоминалось нам фортепиано тети Тони, когда-то стоявшее под этим зеркалом. Когда-то играла она на нем, глядя на пожелтевшие ноты с заглавиями в завитушках, а он стоял сзади, крепко подпирая талию левой рукой, крепко сжимая челюсти и хмурясь. Чудесные бабочки — и в ситцевых пестреньких платьицах, и в японских нарядах, и в черно-лиловых бархатных шалях — залетали в гостиную.
И перед отъездом он с сердцем хлопнул однажды ладонью по одной из них, трепетно замиравшей на крышке фортепиано. Осталась только серебристая пыль. Но когда девки, по глупости, через несколько дней стерли ее, с тетей Тоней сделалась истерика. Мы выходили из гостиной на балкон, садились на теплые доски — и думали, думали. Ветер, пробегая по саду, доносил до нас шелковистый шелест берез с атласно-белыми, испещренными чернью стволами и широко раскинутыми зелеными ветвями, ветер, шумя и шелестя, бежал с полей — и зелено-золотая иволга вскрикивала резко и радостно, колом проносясь над белыми цветами за болтливыми галками, обитавшими с многочисленным родством в развалившихся трубах и в темных чердаках, где пахнет старыми кирпичами и через слуховые окна полосами падает на бугры серо-фиолетовой золы золотой свет; ветер замирал, сонно ползали пчелы по цветам у балкона, совершая свою неспешную работу, — и в тишине слышался только ровный, струящийся, как непрерывный мелкий дождик, лепет серебристой листвы тополей… Мы бродили по саду, забирались в глушь окраин. Как они мягко выпрыгивали на порог, как странно, шевеля усами и раздвоенными губами, косили свои далеко расставленные, выпученные глаза на высокие татарки, кусты белены и заросли крапивы, глушившей терн и вишенник! А в полураскрытой риге жил филин. Он сидел на перемете, выбрав место посумрачнее, торчком подняв уши, выкатив желтые слепые зрачки — и вид у него был дикий, чертовский.
Опускалось солнце далеко за садом, в море хлебов, наступал вечер, мирный и ясный, куковала кукушка в Трошином лесу, жалобно звенели где-то над лугами жалейки старика пастуха Степы. Филин сидел и ждал ночи. Ночью все спало — и поля, и деревня, и усадьба. А филин только и делал, что ухал и плакал. Он неслышно носился вкруг риги, по саду, прилетал к избе тети Тони, легко опускался на крышу — и болезненно вскрикивал… Тетя просыпалась на лавке у печки. Мухи сонно и недовольно гудели по потолку жаркой, темной избы. Каждую ночь что-нибудь будило их. То корова чесалась боком о стену избы; то крыса пробегала по отрывисто звенящим клавишам фортепиано и, сорвавшись, с треском падала в черепки, заботливо складываемые тетей в угол; то старый черный кот с зелеными глазами поздно возвращался откуда-то домой и лениво просился в избу; или же прилетал вот этот филин, криками своими пророчивший беду.
И тетя, пересиливая дремоту, отмахиваясь от мух, в темноте лезших в глаза, вставала, шарила по лавкам, хлопала дверью — и, выйдя на порог, наугад запускала вверх, в звездное небо, скалку. Филин, с шорохом, задевая крыльями солому, срывался с крыши — и низко падал куда-то в темноту. Он почти касался земли, плавно доносился до риги и, взмыв, садился на ее хребет. И в усадьбу опять доносился его плач. Он сидел, как будто что-то вспоминая, — и вдруг испускал вопль изумления; смолкал — и внезапно принимался истерически ухать, хохотать и взвизгивать; опять смолкал — и разражался стонами, всхлипываниями, рыданиями… А ночи, темные, теплые, с лиловыми тучками, были спокойны, спокойны. Сонно бежал и струился лепет сонных тополей. Зарница осторожно мелькала над темным Трошиным лесом — и тепло, сухо пахло дубом. Возле леса, над равнинами овсов, на прогалине неба среди туч, горел серебряным треугольником, могильным голубцом Скорпион… Поздно возвращались мы в усадьбу.
Надышавшись росой, свежестью степи, полевых цветов и трав, осторожно поднимались мы на крыльцо, входили в темную прихожую. И часто заставали Наталью на молитве перед образом Меркурия. Босая, маленькая, поджав руки, стояла она перед ним, шептала что-то, крестилась, низко кланялась ему, не видному в темноте, — и все это так просто, точно беседовала она с кем-то близким, тоже простым, добрым, милостивым. Таинственно мелькали зарницы, озаряя темные горницы; перепел бил где-то далеко в росистой степи. Предостерегающе-тревожно крякала проснувшаяся на пруде утка… — Гуляли-с? Мы, бывалыча, так-то все ночи напролет прогуливали… Одна заря выгонит, другая загонит… — Хорошо жилось прежде? И наступало долгое молчание. Хоть бы из ружья постращать.
А то прямо жуть, все думается: либо к беде какой? И все барышню пугает. А она ведь до смерти пуглива! А уж особливо после того, как заболели-то оне, как дедушка померли, как вошли в силу молодые господа и женился покойник Петр Петрович. Горячие все были — чистый порох! Я как провинилась-то! А и было-то всего-навсего, что приказали Петр Петрович голову мне овечьими ножницами оболванить, затрапезную рубаху надеть да на хутор отправить… — А чем же ты провинилась? Но ответ не всегда следовал прямой и скорый.
Рассказывала Наталья порою с удивительной прямотой и тщательностью; но порою запиналась, что-то думала; потом легонько вздыхала, и по голосу, не видя лица в сумраке, мы понимали, что она грустно усмехается: — Да тем и провинилась… Я ведь уже сказывала… Молода-глупа была-с. И Наталья смущалась. И Наталья тупо и кратко шептала: — Очень-с. Мы, дворовые, страшные нежные были… жидки на расправу… не сравнять же с серым однодворцем! Как повез меня Евсей Бодуля, отупела я от горя и страху… В городе чуть не задвохнулась с непривычки. А как выехали в степь, таково мне нежно да жалостно стало! Метнулся офицер навстречу, похожий на них, — крикнула я, да и замертво! Докладываю же вам: их даже к угоднику возили.
Натерпелись мы страсти с ними!
«Время моей любви, несчастной, обманутой…» Иван Бунин
Книги автора Иван Алексеевич Бунин читать онлайн бесплатно без регистрации полностью. В произведениях Бунина, написанных после первой русской революции 1905 года, главенствующей стала тема драматизма русской исторической судьбы. С осени 1889 года Бунин работал в «Орловском вестнике», где печатались его рассказы, стихи и литературно-критические статьи. Жена Бунина, Вера Муромцева, говорила, что сам Бунин, которому на момент написания рассказа «Чистый понедельник» было уже 73 года, называл его своим лучшим произведением. Бунин Ив. Третий класс. Глупец тот, кто воображает, что он имеет полное право и возможность ездить когда ему угодно в этом классе!
Из рассказов бунина
Несмотря на это, произведения Бунина получили всемирное признание и стали классикой. «За строгий артистический талант, с которым он воссоздал в литературной прозе типичный русский характер» Бунин — первым из русских литераторов — получил Нобелевскую премию. На короткие рассказы Ивана Бунина я дам короткие характеристики одной-двумя фразами: «Комета» О реакции неграмотных людей на появление в небе кометы. Образ тумана в коротких рассказах «Звезды стали тусклы и далеки, Небеса – туманны и глубоки».
Иван Алексеевич Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно без регистрации
Дорогие друзья, к вашему вниманию 5 коротких рассказов =Автор. В этот же период произведения Бунина стали печататься в столичных изданиях, творчество молодого писателя вызвало внимание литературных знаменитостей. Знаменитый рассказ Ивана Бунина "Господин из Сан-Франциско" символично показал, что богатство никого не сможет защитить от хаоса смерти. Читаем интересные рассказы Ивана Бунина для детей: Цифры, Лапти, Косцы, Кавказ, Чистый понедельник, Господин из Сан-Франциско и многие другие. Лёгкое дыхание — Бунин И.А. На кладбище, над свежей глиняной насыпью стоит новый крест из дуба, крепкий, тяжёлый, гладкий.
Бунин рассказы
Аннотацию почитала — уже нравится. Но вот послушаю Джекила. Из духа противоречия.
Потом художник уехал в Париж, и вернулся только спустя 2 года. Галя за это время стала настоящей девушкой. Художник угостил Галю шоколадом, подарил цветы и пригласил в свою мастерскую. Там они начали целоваться. Художник решил, что надо вовремя остановиться, ему просто стало жалко девушку. Через год они встретились вновь.
На этот раз гуляли по берегу моря, поцеловались. Но Галя его оттолкнула и убежала. Когда их встреча произошла вновь, то Галя сама предложила пойти в мастерскую. Там между ними всё и произошло. Они виделись каждый день, а потом Галя узнала, что художник уедет. Она устроила настоящий скандал, но он всё равно сказал, что уедет. Потом немного поостыл и решил не ехать. Когда шёл сказать об этом Гале, ему сообщили, что она отравилась.
Художник был в отчаяньи и хотел застрелиться. Генрих Глебову предстояла поездка в Ниццу. К нему пришла проститься Надя и просила взять с собой или хотя бы разрешить прийти на вокзал. Когда Глебов был уже на вокзале, он увидел Ли. Она кричала, что он просто подлец, который бежит от неё. И пригрозила облить его серной кислотой. Прощание Глебова с Ли видела Генрих, которая ехала вместе с Глебовым в поезде. Она сказала, что Ли надо опасаться.
В ответ Глебов упрекнул её в связи с австрийцем. Потом они пили вино и целовались. Расставаясь, они договорились, что Генрих приедет к нему в Ниццу. Глебов ждал её, но напрасно. Тогда Глебов решил, что один вернётся в Москву, подумав, что женщина обманула его. И только вечером он узнал из газет, что Генрих была убита известным писателем. Натали Мещерскому хотелось любовных утех. В погоне за ними он исколесил всю округу и остановился у дяди, с которым жила дочь Соня.
Сначала студент начал заигрывать с Соней. Но та дала понять, что ничего не получится. Зато намекнула, что у неё есть подруга Натали. Она точно придётся Мещерскому по нраву. Вечером студент и Соня целовались, а утром он увидел красавицу Натали. Соня приказала делать вид, будто Мещерский влюблён в Натали, чтобы отец ничего не смог заподозрить. Так студент начал изображать влюблённого в Натали, а сам целовался с Соней. Как-то они сидели с Натали, которая поинтересовалась, любит ли он Соню.
Он ответил, что нет. Они договорились, что Мещерский уедет к себе, а затем Натали к себе. Тогда студент сможет приезжать к ней. Когда он вошёл в комнату, то услышал голос Сони. Она уже ждала его. А в это время пришла Натали, и застала его с кузиной. Натали в скором времени стала супругой богатого помещика. Он через два года умер, и Натали осталась одна с ребёнком.
Студент решил приехать на похороны её мужа. После окончания учёбы, Мещерский начал жить с Гашей. Он служила у них в доме, когда ещё была жива мать. У них родился мальчик, после чего он предложил ей обвенчаться, но она была против. Гаша сказала, что Мещерскому надо развеяться, но измены она не потерпит. Если об этом узнает, то просто утопится. По дороге домой он решил увидеть Натали и заехал к ней. Они разговаривали, а ночью она сама к нему пришла.
После страстной ночи Мещерский уехал домой. Через несколько месяцев Натальи не стало: она умерла при родах. Часть третья В одной знакомой улице Главный герой ходит по парижским улицам и вспоминает юную девушку, с которой у него была любовь. Она приехала в Москву на курсы, и он приходил к ней домой. Они целовались, пили чай, смотрели на снежинки, которые кружились за окном. А потом он проводил её на вокзал и сказал, что приедет, но не приехал. Речной трактир Рассказчик был в ресторане и увидел доктора, который рассказал ему, что только что поэт Брюсов учинил скандал. Поэт пришёл в ресторан с девушкой, заказал место, но его не оказалось.
И доктор вспомнил свою историю. Когда-то он увидел очень красивую девушку и решил проследить за ней. Девушка пришла в церковь, потом преклонила колени и начала горячо молиться. Затем они встретились в трактире, куда она пришла с известным развратником и пьяницей. Доктор не выдержал и всё рассказал девушке. Она горько плакала. Доктор довёз её до центра на извозчике. После этого они никогда не виделись.
Кума На одной из подмосковных дач ведут беседу кум и кума. Кум жалуется, что ему надо врача, потому что он заболел, так как его сразила страсть к ней. Ночь они провели вместе, а потом кум уехал. Женщина обещала к нему приехать, придумав что-нибудь для мужа. Кум думал, что тогда их любовь закончится. Начало Рассказчик вспоминал, как он потерял невинность. Ему было всего 12 лет. Он ехал с матерью на поезде.
На одной станции в купе сели женщина и её муж. И тут впервые мальчик увидел, как женщина раздевалась. В один момент одежда слетела, и он увидел часть её тела. Потом дама уснула, а мальчик наблюдал за ней, не отрывая глаз. Дубки Герою было 23 года, когда отправился в отпуск домой, где встретил Анфису. Женщина была замужем, но его это не остановило. Молодой человек приезжал в гости просто так. Однажды Анфиса сама пригласила его в гости, сказав, что мужа не будет.
Они сидели за столом и разговаривали, когда вдруг вернулся муж. Увидев, что пара сидит за столом, он приказал гостю уезжать. А на следующий день стало известно, что муж просто повесил Анфису. Его потом избили и отправили в Сибирь. Барышня Клара Грузин по приезду в Петербург обедал в ресторане и обратил внимание на привлекательную брюнетку. Он подождал, пока она выйдет и предложил проводить или съездить куда-нибудь, чтобы выпить шампанского. Брюнетка сказала, что можно поехать к ней. Там они выпили, и грузин начал приставать к даме, но она хотела немного подождать.
С размаха мужчина ударил брюнетку бутылкой по голове. У женщины потекла изо рта кровь. Ираклий испугался, собрал вещи и уехал. В дороге через два дня его арестовали. Мадрид На Тверской к герою подошла девушка и сама предложила пойти с ним. Они пошли в гостиничный номер «Мадрид». Девушку звали Поля. Ей было всего 17 лет.
Поля рассказала о том, что она работала не одна, но двух её подруг забрали. А потом она уснула, а герой всё о ней думал. Он сказал, что она будет спать только с ним. Поля была согласна на всё. Второй кофейник Катька живёт с художником. Он рисовал её час, а потом просил поставить второй кофейник. Она и позирует, и хозяйничает. Катя его любовница.
Она вспоминает, как жила с другим художником. Она была невинна, а он сделал её женщиной насильно. Ещё Катя не может забыть, как работала в трактире, пока её не позвали художники.
Смущена ли была она? Нет, очень немного. По-прежнему была проста, весела и — уже рассудительна. Если поедем вместе, все будет испорчено. Мне это будет очень неприятно. Даю вам честное слово, что я совсем не то, то вы могли обо мне подумать. Никогда ничего даже похожего на то, что случилось, со мной не было, да и не будет больше. На меня точно затмение нашло... Или, вернее, мы оба получили что-то вроде солнечного удара... И поручик как-то легко согласился с нею. В легком и счастливом духе он довез ее до пристани, — как раз к отходу розового «Самолета», — при всех поцеловал на палубе и едва успел вскочить на сходни, которые уже двинули назад. Так же легко, беззаботно и возвратился он в гостиницу. Однако что-то уж изменилось. Номер без нее показался каким-то совсем другим, чем был при ней. Он был еще полон ею — и пуст. Это было странно! Еще пахло ее хорошим английским одеколоном, еще стояла на подносе ее недопитая чашка, а ее уже не было... И сердце поручика вдруг сжалось такой нежностью, что поручик поспешил закурить и несколько раз прошелся взад и вперед по комнате. Ширма была отодвинута, постель еще не убрана. И он почувствовал, что просто нет сил смотреть теперь на эту постель. Он закрыл ее ширмой, затворил окна, чтобы не слышать базарного говора и скрипа колес, опустил белые пузырившиеся занавески, сел на диван... Да, вот и конец этому «дорожному приключению»! Уехала — и теперь уже далеко, сидит, вероятно, в стеклянном белом салоне или на палубе и смотрит на огромную, блестящую под солнцем реку, на встречные плоты, на желтые отмели, на сияющую даль воды и неба, на весь этот безмерный волжский простор... И прости, и уже навсегда, навеки... Потому что где же они теперь могут встретиться? Нет, этого не может быть! Это было бы слишком дико, неестественно, неправдоподобно! И он почувствовал такую боль и такую ненужность всей своей дальнейшей жизни без нее, что его охватил ужас, отчаяние. И что в ней особенного и что, собственно, случилось? В самом деле, точно какой-то солнечный удар! И главное, как же я проведу теперь, без нее, целый день в этом захолустье? Чувство только что испытанных наслаждений всей ее женской прелестью было еще живо в нем необыкновенно, но теперь главным было все-таки это второе, совсем новое чувство — то странное, непонятное чувство, которого он даже предположить в себе не мог, затевая вчера это, как он думал, только забавное знакомство, и о котором уже нельзя было сказать ей теперь! И что делать, как прожить этот бесконечный день, с этими воспоминаниями, с этой неразрешимой мукой, в этом Богом забытом городишке над той самой сияющей Волгой, по которой унес ее этот розовый пароход! Он решительно надел картуз, взял стек, быстро прошел, звеня шпорами, по пустому коридору, сбежал по крутой лестнице на подъезд... Да, но куда идти? У подъезда стоял извозчик, молодой, в ловкой поддевке, и спокойно курил цигарку. Поручик взглянул на него растерянно и с изумлением: как это можно так спокойно сидеть на козлах[ 6 ], курить и вообще быть простым, беспечным, равнодушным? Базар уже разъезжался. Он зачем-то походил по свежему навозу среди телег, среди возов с огурцами, среди новых мисок и горшков, и бабы, сидевшие на земле, наперебой зазывали его, брали горшки в руки и стучали, звенели в них пальцами, показывая их добротность, мужики оглушали его, кричали ему: «Вот первый сорт огурчики, ваше благородие! Он пошел в собор, где пели уже громко, весело и решительно, с сознанием исполненного долга, потом долго шагал, кружил по маленькому, жаркому и запущенному садику на обрыве горы, над неоглядной светло-стальной ширью реки... Погоны и пуговицы его кителя так нажгло, что к ним нельзя было прикоснуться. Околыш картуза был внутри мокрый от пота, лицо пылало... Возвратясь в гостиницу, он с наслаждением вошел в большую и пустую прохладную столовую в нижнем этаже, с наслаждением снял картуз и сел за столик возле открытого окна, в которое несло жаром, но все-таки веяло воздухом, заказал ботвинью со льдом... Все было хорошо, во всем было безмерное счастье, великая радость; даже в этом зное и во всех базарных запахах, во всем этом незнакомом городишке и в этой старой уездной гостинице была она, эта радость, а вместе с тем сердце просто разрывалось на части. Он выпил несколько рюмок водки, закусывая малосольными огурцами с укропом и чувствуя, что он, не задумываясь, умер бы завтра, если бы можно было каким-нибудь чудом вернуть ее, провести с ней еще один, нынешний день, — провести только затем, только затем, чтобы высказать ей и чем-нибудь доказать, убедить, как он мучительно и восторженно любит ее... Зачем доказать? Зачем убедить? Он не знал зачем, но это было необходимее жизни. Он отодвинул от себя ботвинью, спросил черного кофе и стал курить и напряженно думать: что же теперь делать ему, как избавиться от этой внезапной, неожиданной любви? Но избавиться — он это чувствовал слишком живо — было невозможно. И он вдруг опять быстро встал, взял картуз и стек и, спросив, где почта, торопливо пошел туда с уже готовой в голове фразой телеграммы: «Отныне вся моя жизнь навеки, до гроба, ваша, в вашей власти». Но, дойдя до старого толстостенного дома, где была почта и телеграф, в ужасе остановился: он знал город, где она живет, знал, что у нее есть муж и трехлетняя дочка, но не знал ни фамилии, ни имени ее! Он несколько раз спрашивал ее об этом вчера за обедом и в гостинице, и каждый раз она смеялась и говорила: — А зачем вам нужно знать, кто я, как меня зовут? На углу, возле почты, была фотографическая витрина. Он долго смотрел на большой портрет какого-то военного в густых эполетах, с выпуклыми глазами, с низким лбом, с поразительно великолепными бакенбардами и широчайшей грудью, сплошь украшенной орденами... Как дико, страшно все будничное, обычное, когда сердце поражено, — да, поражено, он теперь понимал это, — этим страшным «солнечным ударом», слишком большой любовью, слишком большим счастьем! Он взглянул на чету новобрачных — молодой человек в длинном сюртуке и белом галстуке, стриженный ежиком, вытянувшийся во фронт под руку с девицей в подвенечном газе[ 7 ], — перевел глаза на портрет какой-то хорошенькой и задорной барышни в студенческом картузе набекрень... Потом, томясь мучительной завистью ко всем этим неизвестным ему, не страдающим людям, стал напряженно смотреть вдоль улицы. Что делать? Улица была совершенно пуста. Дома были все одинаковые, белые, двухэтажные, купеческие, с большими садами, и казалось, что в них нет ни души; белая густая пыль лежала на мостовой; и все это слепило, все было залито жарким, пламенным и радостным, но здесь как будто бесцельным солнцем. Вдали улица поднималась, горбилась и упиралась в безоблачный, сероватый, с отблеском небосклон. В этом было что-то южное, напоминающее Севастополь, Керчь... Это было особенно нестерпимо. И поручик, с опущенной головой, щурясь от света, сосредоточенно глядя себе под ноги, шатаясь, спотыкаясь, цепляясь шпорой за шпору, зашагал назад. Он вернулся в гостиницу настолько разбитый усталостью, точно совершил огромный переход где-нибудь в Туркестане, в Сахаре. Он, собирая последние силы, вошел в свой большой и пустой номер. Номер был уже прибран, лишен последних следов ее, — только одна шпилька, забытая ею, лежала на ночном столике! Он снял китель и взглянул на себя в зеркало: лицо его, — обычное офицерское лицо, серое от загара, с белесыми, выгоревшими от солнца усами и голубоватой белизной глаз, от загара казавшихся еще белее, — имело теперь возбужденное, сумасшедшее выражение, а в белой тонкой рубашке со стоячим крахмальным воротничком было что-то юное и глубоко несчастное. Он лег на кровать на спину, положил запыленные сапоги на отвал. Окна были открыты, занавески опущены, и легкий ветерок от времени до времени надувал их, веял в комнату зноем нагретых железных крыш и всего этого светоносного и совершенно теперь опустевшего, безмолвного волжского мира. Он лежал, подложив руки под затылок, и пристально глядел перед собой. Потом стиснул зубы, закрыл веки, чувствуя, как по щекам катятся из-под них слезы, — и наконец заснул, а когда снова открыл глаза, за занавесками уже красновато желтело вечернее солнце. Ветер стих, в номере было душно и сухо, как в духовой печи... И вчерашний день и нынешнее утро вспомнились так, точно они были десять лет тому назад. Он не спеша встал, не спеша умылся, поднял занавески, позвонил и спросил самовар и счет, долго пил чай с лимоном. Потом приказал привести извозчика, вынести вещи и, садясь в пролетку, на ее рыжее, выгоревшее сиденье, дал лакею целых пять рублей. Когда спустились к пристани, уже синела над Волгой синяя летняя ночь, и уже много разноцветных огоньков было рассеяно по реке, и огни висели на мачтах подбегающего парохода. Поручик и ему дал пять рублей, взял билет, прошел на пристань...
Это был смелый поступок Георгия Фёдоровича, позже ставшего почётным гражданином Ефремова. В то время Бунин считался контрреволюционным писателем, и его книги, за исключением короткого послевоенного времени, не печатались в СССР. Такое тогда было время. И тут как гром среди ясного неба для партийного руководства города прозвучала крамольная мысль — открыть в Ефремове музей антисоветского писателя! И кто же этот ненормальный?! Им оказался бывший чекист, коммунист, руководитель городского комитета по культуре Афанасьев. Между Маковкиным и Афанасьевым состоялся разговор на повышенных тонах. Когда он достиг точки кипения, Георгий Фёдорович, глядя прямо в глаза Дионисию Константиновичу, задал ему вопрос: «Вы что же, против линии ЦК партии по этому вопросу? На одной из полос красной строкой было напечатано: «К 100-летию со дня рождения великого русского писателя И. После этого веского аргумента партийная власть фактически сдалась: «Раз так, поступай по своему усмотрению. Но учти, Георгий, наверху очень недовольны твоей инициативой». И тогда Афанасьев пошёл на хитрость: убрал имя Бунина из всех документов и ходатайств, а стал пробивать открытие литературного музея — филиала краеведческого. Георгий Фёдорович с помощью председателя горисполкома М. В доме стали воссоздавать обстановку, которая была до революции 1917 года. А в 30-е годы здесь размещалась редакция газеты «По ленинскому пути». Так что здание пережило немало внутренних перестроек и ремонтов. Очень помог в воссоздании былой обстановки в историческом доме единственный оставшийся в живых свидетель дореволюционных событий — родной племянник Бунина, сын сестры Марии Н. Он написал письмо Афанасьеву из Бобруйска с просьбой передать уникальные архив и семейный альбом с фотографиями Буниных для создания музея. И вновь на помощь Афанасьеву приходит председатель горисполкома Арсенов. Иван Бунин умер 8 ноября 1953 г. Это он помог с приездом супругов Ласкаржевских в город дореволюционной юности племянника Бунина.
ПО СТРАНИЦАМ РАССКАЗОВ И. А. БУНИНА
Эти две цитаты отсылают к разным сюжетам «Повести о Петре и Февронии»: первый — о князе Павле и его жене, соблазняемой змеем-искусителем, второй — о женитьбе брата Павла Петра на мудрой девице Февронии и об их верной супружеской жизни. В представлении героини эти два сюжета объединены в один. Первый сюжет связан с мотивами искушения и испытания в рассказе. Второй — с темами любви и супружества. Героиня проецирует оба сюжета на свою жизнь, пытаясь разобраться в себе и в своих отношениях с возлюбленным. Героиня понимает, что такую жизнь, которую прожили Петр и Феврония, она со своим спутником прожить не сможет.
С одной стороны, она стремится к чистоте и целомудрию, а с другой — испытывает любовь-страсть к возлюбленному и радость от светских удовольствий. Ее уход в монастырь обусловлен тем, что героиня не может обрести в мирской жизни то, что привнесет в ее душу спокойствие и духовную радость. По мысли героини, любовь к мужчине и любовь к Богу не должны вступать в противоречие. Почувствовав в себе это противоречие, героиня, в отличие от Февронии, сразу увидевшей в Петре супруга, не видит себя в роли жены «Нет, в жены я не гожусь. Не гожусь, не гожусь…».
Она понимает, что для ее возлюбленного брак в первую очередь — продолжение чувственных отношений. Расставание с героиней также повлияло и на героя. Страдание изменило его характер: на смену легкости, представлению о жизни как о череде удовольствий, постепенно приходит серьезное понимание жизни и смирение. Интересные факты Жена Бунина, Вера Муромцева, говорила, что сам Бунин, которому на момент написания рассказа «Чистый понедельник» было уже 73 года, называл его своим лучшим произведением. Основных действующих лиц в рассказе всего двое: героиня и сам рассказчик.
Их имена читатель так и не узнает. Рассказ «Чистый понедельник» входит в знаменитый бунинский цикл из 38 небольших рассказов «Темные аллеи», повествующих о любви, встречах и расставаниях. Цикл Бунин писал в течение 10 лет — с середины 1930-х до середины 1940-х годов. Название «Темные аллеи» было взято писателем из стихотворения поэта Николая Огарева «Обыкновенная повесть», посвященного первой любви, у которой не получилось счастливого продолжения. Особенность многочисленных бунинских рассказов о любви в том, что любовь двух героев по каким-то причинам не может больше продолжаться.
Однако в каждом рассказе переживается счастливый миг любви, остающийся в памяти героев навсегда. По Бунину, именно память делает любовь вечной.
Ещё какое-то время назад она знать не знала о существовании этого мужчины, однако любовь толкает её на удивительные поступки. Это чувство здесь как метеорологическое явление — и как болезнь. Очень щемящее чувство. Жизнь Арсеньева Книга представляет из себя лирическое биографическое произведение в пяти частях. В 1933 году Бунин получил благодаря «Жизни Арсеньева» Нобелевскую премию. Роман представляет собой воспоминания главного героя от самого детства до поры взросления, его философские размышления и лирические переживания. Многие исследователи называют "Жизнь Арсеньева" автобиографией писателя, хотя сам Бунин не подтверждал эту версию.
Поздний час В произведении рассказывается о пожилом господине, который встретился со своим прошлым. Поздно вечером он вышел на прогулку, чтобы посмотреть на знакомые места и предаться воспоминаниям... Лёгкое дыхание Известный рассказ Бунина был написан в 1916 году и получил широкую известность после публикации в газете «Русское слово».
Для этого в ее натуре не было необходимых черт…» А может, тут был промысел Божий. Разрыв с Пащенко, по сути, спас Бунина. Он воскрес, вернулся к жизни.
Полтавчанка А. Женжурист, ставшая свидетельницей разрыва Бунина и Пащенко, позднее писала о том, что Варвара Владимировна «не ведала, что творила, ища выгодного мужа. Любил Ванечка, конечно, не ту, какой была в действительности его избранница. И вряд ли это первая юношеская любовь не была и последней…» А что же стало с Варей, с ее избранником Арсением Бибиковым? Сбылись ли ее мечты о славе на сцене, известности? Как сложилась их любовь на руинах бунинской любви?
Нет, не хватило Варваре Владимировне прозорливости: не сумела она оценить талант Бунина. Да и в Бибикове крепко ошиблась — он не создал условий, о которых ей мечталось. Дальнейшие отношения между Бибковыми и Буниным были весьма прохладными. Живя с 1909 года в Москве, Бибиковы пытались как-то наладить контакт с супругами Буниными. Они навещали их в московской квартире, но тень прошлого лежала между ними, мешала взаимному сближению. Иван Алексеевич был уже известным писателем, он награжден Пушкинской премией, Академия наук избирает его своим почетным членом.
В это время он пишет свою «Деревню», принесшую автору широкую известность. Ах, как ошиблась Варвара Владимировна! Семейная жизнь Бибиковых сложилась несчастливо: умерла от туберкулеза их единственная тринадцатилетняя дочь. А 1 мая 1918 года в 48-летнем возрасте скончалась от той же болезни сама Варвара Владимировна. Похоронили ее на Новодевичьем кладбище. А через год Бунин начал исход из родной России.
На пароходе из Одессы навсегда покинул страну. Начались годы на чужбине. О чем он думал, о чем вспоминал на борту парохода? О семье, Ельце, о некогда любимой Варе? Никто об этом никогда не узнает. Недолго после жены пожил и Арсений Николаевич Бибиков.
В 1927 году в возрасте пятидесяти четырех лет он тоже умер от чахотки. После его смерти Иван Алексеевич запишет в дневнике: «Так исчез из мира, в котором я еще живу, человек, отнявший у меня В. Что сталось с его Ворголом, где в ту далекую летнюю ночь мы встретили с ней любовь? Он уйдет из жизни 8 ноября 1953 года и будет похоронен на парижском кладбище Сент-Женевьев-де Буа.
Художник угостил Галю шоколадом, подарил цветы и пригласил в свою мастерскую.
Там они начали целоваться. Художник решил, что надо вовремя остановиться, ему просто стало жалко девушку. Через год они встретились вновь. На этот раз гуляли по берегу моря, поцеловались. Но Галя его оттолкнула и убежала. Когда их встреча произошла вновь, то Галя сама предложила пойти в мастерскую.
Там между ними всё и произошло. Они виделись каждый день, а потом Галя узнала, что художник уедет. Она устроила настоящий скандал, но он всё равно сказал, что уедет. Потом немного поостыл и решил не ехать. Когда шёл сказать об этом Гале, ему сообщили, что она отравилась. Художник был в отчаяньи и хотел застрелиться.
Генрих Глебову предстояла поездка в Ниццу. К нему пришла проститься Надя и просила взять с собой или хотя бы разрешить прийти на вокзал. Когда Глебов был уже на вокзале, он увидел Ли. Она кричала, что он просто подлец, который бежит от неё. И пригрозила облить его серной кислотой. Прощание Глебова с Ли видела Генрих, которая ехала вместе с Глебовым в поезде.
Она сказала, что Ли надо опасаться. В ответ Глебов упрекнул её в связи с австрийцем. Потом они пили вино и целовались. Расставаясь, они договорились, что Генрих приедет к нему в Ниццу. Глебов ждал её, но напрасно. Тогда Глебов решил, что один вернётся в Москву, подумав, что женщина обманула его.
И только вечером он узнал из газет, что Генрих была убита известным писателем. Натали Мещерскому хотелось любовных утех. В погоне за ними он исколесил всю округу и остановился у дяди, с которым жила дочь Соня. Сначала студент начал заигрывать с Соней. Но та дала понять, что ничего не получится. Зато намекнула, что у неё есть подруга Натали.
Она точно придётся Мещерскому по нраву. Вечером студент и Соня целовались, а утром он увидел красавицу Натали. Соня приказала делать вид, будто Мещерский влюблён в Натали, чтобы отец ничего не смог заподозрить. Так студент начал изображать влюблённого в Натали, а сам целовался с Соней. Как-то они сидели с Натали, которая поинтересовалась, любит ли он Соню. Он ответил, что нет.
Они договорились, что Мещерский уедет к себе, а затем Натали к себе. Тогда студент сможет приезжать к ней. Когда он вошёл в комнату, то услышал голос Сони. Она уже ждала его. А в это время пришла Натали, и застала его с кузиной. Натали в скором времени стала супругой богатого помещика.
Он через два года умер, и Натали осталась одна с ребёнком. Студент решил приехать на похороны её мужа. После окончания учёбы, Мещерский начал жить с Гашей. Он служила у них в доме, когда ещё была жива мать. У них родился мальчик, после чего он предложил ей обвенчаться, но она была против. Гаша сказала, что Мещерскому надо развеяться, но измены она не потерпит.
Если об этом узнает, то просто утопится. По дороге домой он решил увидеть Натали и заехал к ней. Они разговаривали, а ночью она сама к нему пришла. После страстной ночи Мещерский уехал домой. Через несколько месяцев Натальи не стало: она умерла при родах. Часть третья В одной знакомой улице Главный герой ходит по парижским улицам и вспоминает юную девушку, с которой у него была любовь.
Она приехала в Москву на курсы, и он приходил к ней домой. Они целовались, пили чай, смотрели на снежинки, которые кружились за окном. А потом он проводил её на вокзал и сказал, что приедет, но не приехал. Речной трактир Рассказчик был в ресторане и увидел доктора, который рассказал ему, что только что поэт Брюсов учинил скандал. Поэт пришёл в ресторан с девушкой, заказал место, но его не оказалось. И доктор вспомнил свою историю.
Когда-то он увидел очень красивую девушку и решил проследить за ней. Девушка пришла в церковь, потом преклонила колени и начала горячо молиться. Затем они встретились в трактире, куда она пришла с известным развратником и пьяницей. Доктор не выдержал и всё рассказал девушке. Она горько плакала. Доктор довёз её до центра на извозчике.
После этого они никогда не виделись. Кума На одной из подмосковных дач ведут беседу кум и кума. Кум жалуется, что ему надо врача, потому что он заболел, так как его сразила страсть к ней. Ночь они провели вместе, а потом кум уехал. Женщина обещала к нему приехать, придумав что-нибудь для мужа. Кум думал, что тогда их любовь закончится.
Начало Рассказчик вспоминал, как он потерял невинность. Ему было всего 12 лет. Он ехал с матерью на поезде. На одной станции в купе сели женщина и её муж. И тут впервые мальчик увидел, как женщина раздевалась. В один момент одежда слетела, и он увидел часть её тела.
Потом дама уснула, а мальчик наблюдал за ней, не отрывая глаз. Дубки Герою было 23 года, когда отправился в отпуск домой, где встретил Анфису. Женщина была замужем, но его это не остановило. Молодой человек приезжал в гости просто так. Однажды Анфиса сама пригласила его в гости, сказав, что мужа не будет. Они сидели за столом и разговаривали, когда вдруг вернулся муж.
Увидев, что пара сидит за столом, он приказал гостю уезжать. А на следующий день стало известно, что муж просто повесил Анфису. Его потом избили и отправили в Сибирь. Барышня Клара Грузин по приезду в Петербург обедал в ресторане и обратил внимание на привлекательную брюнетку. Он подождал, пока она выйдет и предложил проводить или съездить куда-нибудь, чтобы выпить шампанского. Брюнетка сказала, что можно поехать к ней.
Там они выпили, и грузин начал приставать к даме, но она хотела немного подождать. С размаха мужчина ударил брюнетку бутылкой по голове. У женщины потекла изо рта кровь. Ираклий испугался, собрал вещи и уехал. В дороге через два дня его арестовали. Мадрид На Тверской к герою подошла девушка и сама предложила пойти с ним.
Они пошли в гостиничный номер «Мадрид». Девушку звали Поля. Ей было всего 17 лет. Поля рассказала о том, что она работала не одна, но двух её подруг забрали. А потом она уснула, а герой всё о ней думал. Он сказал, что она будет спать только с ним.
Поля была согласна на всё. Второй кофейник Катька живёт с художником. Он рисовал её час, а потом просил поставить второй кофейник. Она и позирует, и хозяйничает. Катя его любовница. Она вспоминает, как жила с другим художником.
Она была невинна, а он сделал её женщиной насильно. Ещё Катя не может забыть, как работала в трактире, пока её не позвали художники. Так она начала позировать то одному, то другому. Сначала её рисовали одетой, а потом она начала позировать и без одежды.