Новости короткие рассказы бунина

Рассказ «Пароход «Саратов»» — Иван Бунин. В сумерки прошумел за окнами короткий майский дождь. Урок по рассказу Бунина И.А. "Кавказ" в 8 классе. Подскажите пожалуйста короткие рассказы (трагедии), что-то типа Бунин "Легкое дыхание".

Краткое содержание Тёмные аллеи, Бунин читать

Представляем Виртуальный путеводитель «По страницам рассказов И. А. Бунина», который охватывает наиболее значимые интернет-ресурсы, посвящённые трём рассказам великого писателя. Мы собрали список лучших произведений выдающегося русского писателя Ивана Алексеевича Бунина. Короткий обзор рассказов в сборнике «Тёмные аллеи». Рассказ «Пароход «Саратов»» — Иван Бунин. В сумерки прошумел за окнами короткий майский дождь.

10 произведений Ивана Бунина, которые невозможно не прочитать

В 1989-м экранизировали еще одно произведение Бунина – рассказ «Несрочная весна». Иван Бунин "Повести и рассказы" от пользователя Aleksandr Gudkov. Слушать бесплатно онлайн на Музыка Что касается И. Бунина, то у меня много озвучено его рассказов, и было бы очень приятно, если Вы и с другими его произведениями в моём исполнении познакомились и высказали своё мнение. Произведение, названное критиками «самым знаменитым» и «самым чувственным» рассказом Бунина, не может оставить никого равнодушным!

Глава 1. Примирение

  • Иван Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно без регистрации
  • Слушать аудиокнигу онлайн
  • Рассказы Ивана Бунина слушать онлайн
  • Рассказы Бунина - user47410255 - Wattpad
  • Бунин Иван
  • Рассказы Бунина - user47410255 - Wattpad

Иван Бунин - бесплатно читать книги онлайн

Рассказы Бунина отличаются увлекательной манерой письма и особенными сюжетами, будоражащими воображение. Сборник рассказов и вопсоминаний: Под Серпом и Молотом Богиня разума Андре Шенье Камилл Демулен Красный генерал Товарищ дозорный Notre-Dame de la Garde Илюшка Сокол Русь Автобиографические заметки Волошин Горький Его высочество Маяковский "Третий. Краткое содержание рассказов Бунина. Фильтры. По школьной программе. На короткие рассказы Ивана Бунина я дам короткие характеристики одной-двумя фразами: «Комета» О реакции неграмотных людей на появление в небе кометы. Иван Бунин. произведений: 1243 томов: 16. книги в fb2 и epub.

Оглавление:

Добавив истории немного ярких красок, писатель создал гимн юношеской любви, в которой есть и нежность, и страсть, и отчаяние. Как бы там ни было, но Бунин упорно гнет свою линию: любовь в его творчестве почти всегда трагична. В этом произведении герой Бунина не имеет ни имени, ни фамилии, он типичный образцовый буржуа, убежденный, что за деньги можно купить все. Но, как оказывается, жизнь человека чрезвычайно хрупка, вот и стремившийся за удовольствиями в Старый Свет господин из Сан-Франциско, которому, казалось, что он все рассчитал, все распланировал, очень быстро возвращается домой в гробу в корабельном трюме. Рассказ был написан писателем всего лишь за четыре дня, первоначальное название — «Смерть на Капри» Бунин изменил, как только написал первую строчку. Также Иван Алексеевич убрал при первом же переиздании эпиграф к произведению, взятый им из Апокалипсиса, — «Горе тебе, Вавилон, город крепкий! Многие исследователи единодушны во мнении, что главной причиной, заставившей Бунина взяться за перо в случае с «Господином из Сан-Франциско», были начало и ход Первой мировой войны. Основная часть материала была им подготовлена в 1929 году, отдельные главы в издательстве «Современные записки» в Париже публиковались, начиная с 1927 года. Но вот пятую завершающую часть произведения — «Лику» он написал только в 1933-ем. Работа шла непросто из-за того, что писатель буквально с головой погружался в воспоминания: ни о чем, кроме них и своей книги, он говорить не мог и, по словам поэтессы Галины Кузнецовой, напоминал «отшельника, йога, мистика».

Споры о жанровой принадлежности «Арсеньева» разгорелись сразу же после выхода книги. Сам писатель категорически был не согласен со словом «роман» на титульном листе книги, да и критики, в конце концов, пришли к заключению, что это скорее «вымышленная биография» либо «автобиография вымышленного лица». Так ли все это важно, если «Жизнь Арсеньева» — это блестящий образец отечественной психологической прозы начала XX века, умело и точно исследующий душу русского интеллигента. Это — произведение, за которое Бунин наконец-таки был удостоен Нобелевской премии. Бунин, мало кто умеет», — писал об Иване Алексеевиче Александр Блок. И действительно: кто не знает эти строки? Картины природы, созданные Буниным, восхищали читателей и критиков. Особенной его любовью пользовалась природа русской деревни, во многом этому способствовало детство писателя, прошедшее в имении под Орлом.

Путешествуя по Европе Швейцарии, Германии, Австрии, Франции, Капри , он не имел точного плана и переезжал из города в город в зависимости от настроения и обстоятельств. Константинополь, Палестина, Сирия, Египет были любимыми местами Бунина, а самой дальней точкой его плавания стал Цейлон. Заруби это себе на носу, Митрич». По всей видимости, он читал Бодлера в переводe Эллиса Льва Львовича Кобылинского и слегка переиначил. Там эта цитата звучит следующим образом: «Чем больше хочешь, тем лучше хочешь. Чем больше работаешь, тем лучше работаешь и тем более хочешь работать. Чем больше производишь, тем становишься плодовитее» Бодлер Ш. В деревне он преображался… Разложив вещи по своим местам… он несколько дней, самое большое неделю предавался чтению — журналов, книг, Библии, Корана. А затем, незаметно для себя, начинал писать». Сезон 3» Как и что пить: советы Бунина От шампанского до крестьянской водки, пахнущей сапогами 5. О революции «В тысячный раз пришло в голову: да, да, все это только комедия — большевицкие деяния. Ни разу за все четыре года не потрудились даже видимости сделать серьезности — все с такой цинической топорностью, которая совершенно неправдоподобна». Из дневника.

Надев шубу и шапку, подхожу к лампе. На мгновение шум метели за окном смущает меня, но затем я решительно дую на свет. В темных пустых комнатах, через которые я прохожу, смутно сереют окна. От налетающих вихрей они то светлеют, то темнеют, — совсем как в корабельной каюте в качку. В прихожей холодно, как в сенцах, и пахнет сырой, промерзлой корой дров, заготовленных на топку. Громадная старинная икона Божией Матери с мертвым Иисусом на коленях чернеет в углу… На дворе ветер рвет с меня шапку и с головы до ног осыпает меня морозным снегом. Но ох как хорошо поглубже вздохнуть холодным воздухом и почувствовать, как легка и тонка стала шуба, насквозь пронизанная ветром! На мгновение я останавливаюсь и делаю усилие взглянуть… Новый порыв ветра прямо в лицо перехватывает мне дыхание, и я успеваю разглядеть только два-три вихря, промчавшихся по просеке в поле. Я крепко нагибаю голову, погружаюсь почти по пояс в сугроб и долго иду, сам не зная куда… Ни деревни, ни леса не видно. Но я знаю, что деревня направо и что в конце ее, у плоского болотного озерка, теперь занесенного снегом, — изба Митрофана. И я иду, — долго, упорно и мучительно, — и вдруг в двух шагах от меня вспыхивает сквозь дым вьюги огонек. Кто-то бросается мне на грудь и чуть не сбивает меня с ног. Наклоняюсь, — собака, которую я подарил Митрофану. Она отскакивает при моем движении с жалобно-радостным визгом назад и бросается к избе, точно хочет показать, что там делается. А у избы, около окошечка, светлым облаком кружится снежная пыль. Огонек освещает ее снизу, из сугроба. Утопая в снегу, я добираюсь до окна и торопливо заглядываю в него. Там, внизу, в слабо освещенной избе, лежит у окна что-то длинное, белое. Племянник Митрофана стоит, наклонившись над столом, и читает Псалтырь. В глубине избы, на нарах, видны в полумраке фигуры спящих баб и детей… II Утро. Выглядываю в кусочек окна, не запушенный морозом, и не узнаю леса. Какое великолепие и спокойствие! Над глубокими, свежими снегами, завалившими чащи елей, — синее, огромное и удивительно нежное небо. Такие яркие, радостные краски бывают у нас только по утрам в афанасьевские морозы. И особенно хороши они сегодня, над свежим снегом и зеленым бором. Солнце еще за лесом, просека в голубой тени. В колеях санного следа, смелым и четким полукругом прорезанного от дороги к дому, тень совершенно синяя. А на вершинах сосен, на их пышных зеленых венцах, уже играет золотистый солнечный свет. И сосны, как хоругви, замерли под глубоким небом. Приехали братья из города. Они привезли с собой много бодрости морозного утра. Пока в прихожей обметали вениками валенки, обивали от снега тяжелые воротники шуб и вносили покупки в рогожных кульках, пересыпанных сухой снежной пылью, как мукою, в комнатах находилось и металлически запахло морозным воздухом. Лицо у него багровое, — по голосу чувствуется, что оно задеревенело от морозу, — усы, борода и углы воротника на тулупе смерзлись в ледяные сосульки… — Митрофанов брат пришел, — докладывает Федосья, просовывая голову в дверь, — тесу на гроб просит. Я выхожу к Антону, и он спокойно рассказывает о смерти Митрофанаи деловито переводит разговор на тес. Равнодушие это или сила?.. Скрипя сапогами по замерзшему снегу на крыльце, мы выходим из дому и, переговариваясь, идем к сараю. Воздух крепко сжат утренним морозом, голоса наши раздаются как-то странно, пар от дыхания вьется при каждом слове, точно мы курим. Тонкий остистый иней садится на ресницы. Ладно бы похоронили! Потом мы отворяем скрипучие ворота насквозь промерзшего сарая. Антон долго гремит досками и наконец взваливает на плечо длинную сосновую тесину. Сильным движением подкинув и поправив ее на плече, он говорит: «Ну, покорнейше благодарим вас! Следы лаптей похожи на медвежьи, а сам Антон идет приседая, приноравливаясь к колебаниям доски, и тяжелая зыбкая доска, перегнувшись через его плечо, мерно покачивается в лад с его движениями. Когда же он, утонув почти по пояс в сугроб, скрывается за воротами, я слышу замирающий скрип его шагов. Вот так тишина! Две галки звонко и радостно сказали что-то друг другу. Одна из них с разлету опустилась на самую верхнюю веточку густо-зеленой, стройной ели, закачалась, едва не потеряв равновесия, — и густо посыпалась и стала медленно опускаться радужная снежная пыль. Галка засмеялась от удовольствия, но тотчас же смолкла… Солнце поднимается, и все тише становится в просеке… После обеда все ходят смотреть Митрофана. Деревня тонет в снегу. Снежные, белые избушки расположились вокруг ровной белой поляны, и на этой ярко сверкающей под солнцем поляне очень уютно и пригревает. Домовито пахнет дымком, печеным хлебом. Мальчишки возят друг друга на ледяшках, собаки сидят на крышах изб… Совсем дикарская деревушка! Вон молодая плечистая баба в замашной рубахе любопытно выглянула из сенец… Вон худой, похожий на старичка карлика, дурачок Пашка в дедовской шапке идет за водовозкой. В обмерзлой кадушке тяжко плескается дымящаяся, темная и вонючая вода, а полозья визжат, как поросенок… Но вот и изба Митрофана. Какая она маленькая, низенькая и как все буднично вокруг нее! Лыжи стоят у дверей в сенцы. В сенцах дремлет и жует жвачку корова. Стена избы, выходящая в сенцы, сильно подалась от них, и поэтому дверь надо отворять с большими усилиями. Она отлипает наконец, и в лицо пахнуло теплым избяным запахом. В полумраке стоят несколько баб у печки и, пристально глядя на покойника, шепотом переговариваются. А покойник под коленкором лежит в этой напряженной тишине и слушает, как плаксиво и жалостно читает Псалтырь Тимошка. О, какой важный и серьезный стал Митрофан! Голова маленькая, гордая и спокойно-печальная, закрытые глаза глубоко ввалились, большой нос обрезался; большая грудь, приподнятая последним вздохом, точно закаменела, а ниже ее, в глубокой впадине живота, лежат большие восковые руки. Чистая рубаха красиво оттеняет худобу и желтизну. Баба тихо взяла одну руку, — видно, как тяжела эта ледяная рука, — подняла и опять положила. Митрофан остался совершенно равнодушен и продолжал спокойно слушать, что читает Тимошка. Может, он знает даже и то, как ясен и торжественен сегодняшний день, — его последний день в родной деревне? День этот кажется очень долог в мертвой тишине. Солнце медленно проходит свой небесный путь, и вот красноватый, парчовый луч уже скользнул в полутемную избу и косо озарил лоб покойника. Когда же я выхожу из избы на улицу, солнце прячется между стволами сосен за частый ельник, теряя свой блеск. Опять я бреду вдоль просеки. Снега на поляне и крыши изб, которые точно облиты сахаром, алеют. В просеке, в тени, чувствуется, как резко морозит к ночи. Еще чище и нежней стали краски зеленоватого неба к северу, еще тоньше рисуется мачтовый сосновый лес на его фоне. А с востока уже встала большая бледная луна. Гаснет закат, она подымается все выше… Собака, с которой я хожу вдоль просеки, забегает иногда в ельник и, выскакивая, вся в снегу, из его таинственно-светлых и темных дебрей, замирает вместе с своей резкой черной тенью на ярко озаренной дороге. Месяц уже высоко… В деревушке — ни звука, робко краснеет огонек из тихой избы Митрофана… И большая, остро содрогающаяся изумрудом звезда на северо-востоке кажется звездою у Божьего трона, с высоты которого Господь незримо присутствует над снежной лесной страной… III А на следующий день понесли гроб Митрофана по лесной дороге к селу. Воздух по-прежнему был резок и морозен, и миллионы мельчайших игл и крестиков тускло поблескивали на солнце, кружась в воздухе. Бор и воздух слегка затуманивались, — только на горизонте к югу ясно и зелено было ледяное небо. Снег пел и визжал под санями, когда я бежал на лыжах в село. Там я долго мерз на паперти, пока наконец увидал среди белой сельской улицы белые зипуны и белый большой гроб из нового тесу. Отворили дверь в церковь, откуда вместе с запахом воска тоже пахнуло холодом: бедная лесная церковка промерзла вся насквозь, — весь иконостас и все иконы побелели от густого матового инея. И когда она наполнилась сдержанным говором, стуком шагов и паром от дыхания, когда с трудом опустили тяжелый разлатый гроб на пол, торопливым, простуженным голосом заговорил и запел священник. Жидкие синеватые струйки дыма вились над гробом, из которого страшно выглядывал острый коричневый нос и лоб в венчике. Кадило в руках священника было почти пусто, дешевый ладан, брошенный в еловые уголья, издавал запах лучины, а сам священник, повязанный по ушам платком, был в больших валенках и в старом мужицком полушубке, поверх которого торчала старая риза. Он, наперебой с дьячком, в полчаса справил службу и только «со святыми упокой» пропел не спеша и стараясь придать своему голосу трогательные оттенки, — печаль о бренности всего земного и радость за брата, отошедшего, после земного подвига, в лоно бесконечной жизни, «иде же праведные упокоеваются». Напутствуемый протяжным пением, гроб с мерзлым покойником вынесли из церкви, пронесли его по улице и за селом, на пригорке, опустили в неглубокую яму, которую и закидали мерзлой глинистой землей и снегом. В снег воткнули елочку и, покряхтывая от мороза, торопливо разошлись и разъехались. Глубокая тишина царила теперь на лесной полянке, по которой торчало из сугробов несколько низких деревянных крестов. Беззвучно кружились в воздухе бесчисленные морозные остинки, где-то высоко над головой тянул сдержанный, глухой и глубокий гул: так шумит под вечер в отдалении море, когда оно скрыто за горами. Мачтовые сосны, высоко поднявшие на своих глинисто-красноватых голых стволах зеленые кроны, тесной дружиной окружали с трех сторон пригорок. Под ним широко синела еловыми лесами низменность. Длинный земляной бугор могилы, пересыпанный снегом, лежал на скате у моих ног. Он казался то совсем обыкновенной кучей земли, то значительным — думающим и чувствующим. И, глядя на него, я долго силился поймать то неуловимое, что знает только один Бог, — тайну ненужности и в то же время значительности всего земного. Потом я крепко двинул лыжи под гору. Облако холодной снежной пыли взвилось мне навстречу, и по всему девственно-белому, пушистому косогору правильно и красиво прорезались два параллельных следа. Не удержавшись, я упал под горой в густой и необыкновенно зеленый ельник, набил в рукава снегу. Задевая за ельник, я быстро пошел зигзагами между его кустами. Траурные сороки с резким стрекотанием, игриво качаясь в воздухе, перелетали над ними. Минуты текли за минутами — я все так же равномерно и ловко совал ногами по снегу. И уже ни о чем не хотелось думать. Тонко пахло свежим снегом и хвоей, славно было чувствовать себя близким этому снегу, лесу, зайцам, которые любят объедать молодые побеги елочек… Небо мягко затуманивалось чем-то белым и обещало долгую тихую погоду… Отдаленный, чуть слышный гул сосен сдержанно и немолчно говорил и говорил о какой-то вечной, величавой жизни… 1901 I Тишина — и запустение. Не оскудение, а запустение… Не спеша бегут лошади среди зеленых холмистых полей; ласково веет навстречу ветер, и убаюкивающе звенят трели жаворонков, сливаясь с однообразным топотом копыт. Вот с одного из косогоров еще раз показалась далеко на горизонте низким синеющим силуэтом станция. Но, обернувшись через минуту, я уже не вижу ее. Теперь вокруг тарантаса — только пары, хлеба и лощинки с дубовым кустарником… — Ну, что новенького, Корней? Плохо живем… Не много нового узнаю я и в имении сестры, где я всегда делаю остановку на пути к Родникам. Кажется, что еще год тому назад усадьба не была так ветха. Полы и потолки в зале еще немного покосились и потемнели, ветви запущенного палисадника лезут в окна, тесовые крыши служб серебрятся и дают кое-где трещины… А по двору, держа в поводу худого стригуна, запряженного в водовозку, еле бредет полуслепой и глухой Антипушка, и рассохшиеся колеса водовозки порою так неистово взвизгивают, что больно слушать. Ведь земля-то сущее золотое дно. Но банк, банк! Вроде высыхающего пруда. Издали — хоть картину пиши. А подойди — затхлостью понесет, ибо воды-то в нем на вершок, а тины — на две сажени, и караси все подохли… Дно-то, действительно, золотое, только до него сам черт не докопается! II Дорога вьется сперва по перелескам. Потом пропадает в большом кологривовском заказе. В прежнее время она далеко обходила его; теперь ездит прямо, по двору усадьбы, раскинувшейся по бокам лесного оврага своим одичавшим садом и кирпичными службами. Как только в лес врывается громыхание бубенчиков, из усадьбы отвечает ему угрюмый лай овчарок, ведущих свой род от тех свирепых псов, что сторожили когда-то не менее свирепую и угрюмую жизнь старика Кологривова. Пока тарантас, сопровождаемый лаем, с грохотом катится по мостикам через овраги, смотрю на груды кирпичей, оставшихся от сгоревшего дома и потонувших в бурьяне, и думаю о том, что сделал бы старик Кологривов, если бы увидел нахалов, скачущих по двору его усадьбы! В детстве я слыхал про него поистине ужасы. Одна из любовниц пыталась опоить его какими-то колдовскими травами, — он заточил ее своим судом в монастырь. Когда объявили волю, он «тронулся», как говорили, «в отделку» и с тех пор почти никогда не показывался из дому. Медленно разоряясь, он по ночам, дрожа от страха, что его убьют, сидел в шапочке с мощей угодника и громко читал заговоры, псалмы и покаянные молитвы собственного сочинения. Осенью однажды его нашли в молельной мертвым… — Не знаешь, не продали еще? Живет тут приказчик от наследников, а ему что ж? Не свое доброе. Без хозяина, известно, и товар — сирота. А земля тут — прямо золотое дно! А лес-то! Правда, славный лес. Горько и свежо пахнет березами, весело отдается под развесистыми ветвями громыхание бубенчиков, птицы сладко звенят в зеленых чащах… На полянах, густо заросших высокой травой и цветами, просторно стоят столетние березы по две, по три на одном корню. Предвечерний золотистый свет наполняет их тенистые вершины. Внизу, между белыми стволами, он блестит яркими длинными лучами, а по опушке бежит навстречу тарантасу стальными просветами. Просветы эти трепещут, сливаются, становятся все шире… И вот опять мы в поле, опять веет сладким ароматом зацветающей ржи, и пристяжные на бегу хватают пучки сочных стеблей… — А вон и Батурино, — насмешливо говорит Корней. И я уже понимаю его. Добилась до последнего. Скучно лоснится на солнце мелкий длинный пруд желтой глинистой водой; баба возле навозной плотины лениво бьет вальком по мокрому серому холсту… С плотины дорога поднимается в гору мимо батуринского сада. Сад еще до сих пор густ и живописен, и, как на идиллическом пейзаже, стоит за ним серый большой дом под бурой, ржавой крышей. Но усадьба, усадьба! Целая поэма запустения! От варка остались только стены, от людской избы — раскрытый остов без окон, и всюду, к самым порогам, подступили лопухи и глухая крапива. А на «черном» крыльце стоит и в страхе глядит на меня слезящимися глазами какая-то старуха. Поняв из моих неловких объяснений, что я хочу посмотреть дом, она спешит предупредить барыню. Больно, должно быть, Батуриной выходить после таких докладов! И правда, — когда через несколько минут отворяется дверь, я вижу растерянное старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз… Делаем вид, что мы очень рады друг другу, что этот осмотр дома — вещь самая обыденная, и Батурина любезным жестом приглашает войти, а другой дрожащей рукой старается застегнуть ворот своей темной кофточки из дешевенького нового ситцу. Бормоча что-то притворное, я вхожу в переднюю… О, да это совсем ночлежка! Темно, душно, стены закопчены дымом махорки, которую курит бывший староста Батуриных, Дрон, не покинувший усадьбу и доныне… Направо — дверь в его каморку, прямо — комната старух, скудно освещенная окном с двойными рамами, с радужными от старости стеклами… — Мы ведь в пристройке-с теперь живем, — виновато поясняет Батурина. Старуха трясет головой и смотрит недоумевающе и вопросительно. Расслышав, Батурина поспешно улыбается. И отворяет дверь в коридор… Еще мрачнее в этих пустых комнатах! Первая, в которую я заглядываю из коридора, была когда-то кабинетом, а теперь превращена в кладовую: там ларь с солью, кадушка с пшеном, какие-то бутыли, позеленевшие подсвечники… В следующей, бывшей спальне, возвышается пустая и огромная, как саркофаг, кровать… И старуха отстает от меня и скрывается в кладовой, якобы чем-то озабоченная. А я медленно прохожу в большой гулкий зал, где в углах свалены книги, пыльные акварельные портреты, ножки столов… Галка вдруг срывается с криво висящего над ломберным столиком зеркала и на лету ныряет в разбитое окно… Вздрогнув от неожиданности, я отступаю к стеклянной двери на рассохшийся балкон, с трудом отворяю ее — и прикрываю глаза от низкого яркого солнца. Какой вечер! Как все цветет и зеленеет, обновляясь каждую весну, как сладостно журчат в густом вишеннике, перепутанном с сиренью и шиповником, кроткие горлинки, верные друзья погибающих помещичьих гнезд! IV Вечер в поле встречает нас целым архипелагом пышных золотисто-лиловых облаков на западе, необыкновенной нежностью и ясностью далей. Но Корней суров и задумчив. Он с наслаждением вытягивает мальчишку кнутом и сдержанно покрикивает на лошадей. И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить… — Всем не мед, — говорит он. Да нет, в долг-то не проживешь! Купят мужики сто — двести десятин, — конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга. А пойдут свары — дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь! Ну, вот их-то, чертей, и зажать бы в тесном месте! Но Корней отводит глаза в сторону. Свежеет, и блеск вечера меркнет. Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту земли огромным мутно-малиновым шаром солнце. И что-то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей дали с мутно-малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом — дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью, — только изредка повевает откуда-то теплом… В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят вороны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца. Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженная! Слава Богу, хоть месяц всходит! Всё веселее… V Воргол — нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места. Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров. Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание. И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу. А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку… Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себе свою ночную жизнь… — Корней, — говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, — надо ехать! Поедем шажком, а уж покормим дома. Корней останавливается. Ну его к черту!.. Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает: — Живем пока… — То есть как «пока»? А потом-то что ж? Все что-нибудь да будет… — Что же? Разойдется народ по другим местам, либо еще как… — А как? При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону. И молча лезет на козлы. На нем гимназический картуз, шелковая коричневая косоворотка, козловые сапожки с сафьяновым ободком на голенищах. Он сидит сзади отца на беговых дрожках, дрожки шибко катятся большой дорогой, а вокруг поле, летнее жаркое утро… Старую донскую кобылу подали к крыльцу чуть не на рассвете. Но, Боже, сколько раз заглядывал Иля в кабинет отца, в тщетной надежде, что разговор со старостой кончен! Уже и росистая трава в тени от амбаров успела высохнуть, и запахло в саду оцепеневшей на солнечном припеке черемухой… Даже кобыла и та стала задремывать от скуки: осела на левую заднюю ногу, прижала одно ухо, прикрыла глаза… Но всему бывает конец, кончилась и пытка ожидания. Держится Иля за кожаную подушку сиденья, задрав ноги на заднюю ось и почти касаясь лбом ружейных стволов на спине отца, поглядывает, как трепещут сверкающие на солнце спицы, как бежит по пыли возле них белая, с подпалинами, Джальма, близко видит загорелую шею и широкий затылок под белым картузом… Солнце стоит высоко и сильно припекает, кожа на дрожках стала горячая, — приятно пахнет нагретой кожей и колесной мазью. Душная, густая пыль облаком встает из-под колес, парусиновый пиджак на плечах отца темнеет… Но вот и проселок — полевой рубеж, длинным узким коридором теряющийся меж стенами высокой серо-зеленой ржи. Отец сдерживает лошадь и закуривает, пуская через плечо клуб душистого дыма… Ах, эти проселки! Весело ехать по глубоким колеям, заросшим муравой, повиликой, какими-то белыми и желтыми цветами на длинных стеблях. Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе — жаркое солнце. Синие васильки, лиловый куколь и желтая сурепка цветут во ржи. Дрожки задевают колосья, растущие кое-где по дороге, и они однообразно клонятся под колесами и выходят из-под них черными, испачканными колесной мазью. Алексей в широкополой шляпе, высоко восседавший на своей тележке, за которой бежал жеребенок мышиного цвета, на длинных, тонких ножках… А не то вдали показывался тарантас, а в тарантасе — загорелый помещик в крылатке, в дворянском картузе, с изумленно выкаченными белками. Увидав соседа, он изумлялся еще более, радостно таращил глаза и разводил руками, меж тем как кучер в плисовой безрукавке и круглой шапочке с павлиньими перьями останавливал тройку. Останавливал лошадь и отец, слезал с дрожек навстречу вылезавшему из тарантаса толстяку — и начинались бесконечные разговоры. Помещик говорит страшно громко, размахивает руками и все кого-то бранит… Потом над чем-то долго, с мучительным наслаждением хохочет, сотрясаясь всем телом… Отец тоже кричит и тоже хохочет. Помещик становится на подножку тарантаса, накренивая его, с трудом усаживается… Но не проходит и минуты, как сзади опять раздается крик: — Сосед! На минуточку! И опять стоянка, опять разговоры… Утомленная, но счастливая своими хлопотами Джальма сидит у колес и жарко дышит, изредка, с коротким стуком, ловя зубами мух. В небе блестят и кудрявятся белые облака, всюду столько света и радости, как бывает лишь в июне, и все неподвижнее становится воздух к полудню. Два желтых мотылька, как два лепестка розы, беззвучно и однообразно играют над склонившимися в оцепенении колосьями, над цветами и травами, нагретыми зноем.

Сборники «Стихотворения» Орёл, 1891 , «Под открытым небом» 1898 , «Листопад» 1901. Чеховым, до этого переписывались. К этому же времени относятся его знакомства с Миррой Лохвицкой, К. Бальмонтом, В. В 1890-х путешествовал на пароходе «Чайка» «барк с дровами» по Днепру и посетил могилу Тараса Шевченко, которого любил и много потом переводил. Брак был непродолжительным, единственный ребёнок умер в 5-летнем возрасте 1905. С 1906 года Бунин сожительствует гражданский брак оформлен в 1922 году с Верой Николаевной Муромцевой, племянницей С. Муромцева, председателя Государственной думы Российской империи 1-го созыва. В лирике Бунин продолжал классические традиции сборник «Листопад», 1901. В рассказах и повестях показал подчас с ностальгическим настроением оскудение дворянских усадеб «Антоновские яблоки», 1900 , жестокий лик деревни «Деревня», 1910, «Суходол», 1911 , гибельное забвение нравственных основ жизни «Господин из Сан-Франциско», 1915 , резкое неприятие Октябрьской революции и власти большевиков в дневниковой книге «Окаянные дни» 1918, опубликована в 1925 ; в автобиографическом романе «Жизнь Арсеньева» 1930 — воссоздание прошлого России, детства и юности писателя; трагичность человеческого существования в повести «Митина любовь», 1924, сборнике рассказов «Тёмные аллеи», 1943, а также в других произведениях, замечательных образцах русской малой прозы. Перевёл «Песнь о Гайавате» американского поэта Г. Впервые была напечатана в газете «Орловский вестник» в 1896 г. В конце того же года типография газеты издала «Песнь о Гайавате» отдельной книгой.

Список рассказов Ивана Бунина - List of short stories by Ivan Bunin

Ужас, в который разум отказывается верить! Вскоре выяснилось, что Цетлин малость поторопился: Тэффи благополучно прожила еще девять лет, а Михаил Осипович помер через год. Пословицы Бахрах когда-то усердно собирал частушки, народные поговорки, прибаутки. Для писателя — это настоящий клад. И сколько ни записывай, еще множество останется.

Он их собрал около одиннадцати тысяч. Когда из Москвы уезжал, все это осталось. Кое-что удалось восстановить по памяти. Бунин уходит в свою комнату, возвращается с тетрадью, в которой столбиком записаны всевозможные поговорки, которых ни у какого Даля не найти.

Некоторые Бунин любил повторять, но «воспроизвести их нельзя. А жаль! Они так выразительны и остроумны» Бахрах. Добавим: пословицами пересыпаны произведения Бунина.

Вот наугад: «мертвых с погоста не носят», «все проходит, да не все забывается», «одному Бог дает полати, другому мосты да гати». Добрался писатель и до французских. Скажем, рассказ «В Париже»: «вода портит вино так же, как повозка дорогу», «нет ничего более трудного, как распознать хороший арбуз и порядочную женщину», «милосердный Господь всегда дает штаны тем, у кого нет зада». Под звуки джаза В одной газете на днях опубликовали заметку о Бунине, в которой говорится: «Лучшие вещи он задумал или написал в дороге» и что «стук в дверь» выводил его из равновесия.

Это неверно. Самое значительное Буниным написано в эмиграции. Своей лучшей книгой он считал «Темные аллеи» Париж, 1946. Начиная с мая 1923 года он все исключительно написал в Грасе, сидя в своем кабинете.

И вот только она одна во всем доме не спала в такие ночи: придя после ужина из людской в прихожую и сняв с своих маленьких ног в шерстяных чулках валенки, она бесшумно обходила по мягким попонам все эти жаркие, таинственно освещенные комнаты, всюду становилась на колени, крестилась, кланялась перед иконами, а там опять шла в прихожую, садилась на черный ларь, спокон веку стоявший в ней, и вполголоса читала молитвы, псалмы или же просто говорила сама с собой. Так и узнал я однажды про этого «Божьего зверя, Господня волка»: услыхал, как молилась ему Машенька. Мне не спалось, я вышел поздней ночью в зал, чтобы пройти в диванную и взять там что-нибудь почитать из книжных шкапов. Машенька не слыхала меня. Она что-то говорила, сидя в темной прихожей. Я, приостановясь, прислушался. Она наизусть читала псалмы.

Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится… На аспида и василиска наступишь, попрешь льва и дракона… На последних словах она тихо, но твердо повысила голос, произнесла их убежденно: попрешь льва и дракона. Потом помолчала и, медленно вздохнув, сказала так, точно разговаривала с кем-то: — Ибо Его все звери в лесу и скот на тысяче гор… Я заглянул в прихожую: она сидела на ларе, ровно спустив с него маленькие ноги в шерстяных чулках и крестом держа руки на груди. Она смотрела перед собой, не видя меня. Потом подняла глаза к потолку и раздельно промолвила: — И ты, Божий зверь, Господень волк, моли за нас Царицу Небесную. Я подошел и негромко сказал: — Машенька, не бойся, это я. Она уронила руки, встала, низко поклонилась: — Здравствуйте, сударь. Нет-с, я не боюсь.

Чего ж мне бояться теперь? Это в младости глупа была, всего боялась. Темнозрачный бес смущал. Я положил руку на ее костлявое плечико с большой ключицей, заставил ее сесть и сел с ней рядом. Скажи, кому это ты молилась? Разве есть такой святой — Господний волк? Она опять хотела встать.

Я опять удержал ее: — Ах какая ты! А еще говоришь, что не боишься ничего! Я тебя спрашиваю: правда, что есть такой святой? Она подумала. Потом серьезно ответила: — Стало быть, есть, сударь. Есть же зверь Тигр-Ефрат. Раз в церкви написан, стало быть, есть.

Я сама его видела-с. А где — и сказать не умею: помню одно — мы туда трое суток ехали. Было там село Крутые Горы. Я и сама дальняя, — может, изволили слышать: рязанская, — а тот край еще ниже будет, в Задонщине, и уж какая там местность грубая, тому и слова не найдешь. Там-то и была заглазная деревня наших князей, ихнего дедушки любимая, — целая, может, тысяча глиняных изб по голым буграм-косогорам, а на самой высокой горе, на венце ее, над рекой Каменной, господский дом, тоже голый весь, трехъярусный, и церковь желтая, колонная, а в той церкви этот самый Божий волк: посередь, стало быть, плита чугунная над могилой князя, им зарезанного, а на правом столпе — он сам, этот волк, во весь свой рост и склад написанный: сидит в серой шубе на густом хвосту и весь тянется вверх, упирается передними лапами в земь — так и зарит в глаза: ожерелок седой, остистый, толстый, голова большая, остроухая, клыками оскаленная, глаза ярые, кровавые, округ же головы золотое сияние, как у святых и угодников. Страшно даже вспомнить такое диво дивное! До того живой сидит, глядит, будто вот-вот на тебя кинется!

Говоришь — он зарезал князя: так почему ж он святой и зачем ему быть надо княжеской могилой? И как ты попала туда, в это ужасное село? Расскажи все толком. И Машенька стала рассказывать: — Попала я, сударь, туда по той причине, что была тогда крепостной девушкой, при доме наших князей прислуживала.

Возвратясь в свой номер, он лег на диван и выстрелил себе в виски из двух револьверов. Под эти праздники в доме всюду мыли гладкие дубовые полы, от топки скоро сохнувшие, а потом застилали их чистыми попонами, в наилучшем порядке расставляли по своим местам сдвинутые на время работы мебели, а в углах, перед золочеными и серебряными окладами икон, зажигали лампады и свечи, все же прочие огни тушили.

К этому часу уже темно синела зимняя ночь за окнами и все расходились по своим спальным горницам. В доме водворялась тогда полная тишина, благоговейный и как бы ждущий чего-то покой, как нельзя более подобающий ночному священному виду икон, озаренных скорбно и умилительно. Зимой гостила иногда в усадьбе странница Машенька, седенькая, сухенькая и дробная, как девочка. И вот только она одна во всем доме не спала в такие ночи: придя после ужина из людской в прихожую и сняв с своих маленьких ног в шерстяных чулках валенки, она бесшумно обходила по мягким попонам все эти жаркие, таинственно освещенные комнаты, всюду становилась на колени, крестилась, кланялась перед иконами, а там опять шла в прихожую, садилась на черный ларь, спокон веку стоявший в ней, и вполголоса читала молитвы, псалмы или же просто говорила сама с собой. Так и узнал я однажды про этого «Божьего зверя, Господня волка»: услыхал, как молилась ему Машенька. Мне не спалось, я вышел поздней ночью в зал, чтобы пройти в диванную и взять там что-нибудь почитать из книжных шкапов.

Машенька не слыхала меня. Она что-то говорила, сидя в темной прихожей. Я, приостановясь, прислушался. Она наизусть читала псалмы. Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится… На аспида и василиска наступишь, попрешь льва и дракона… На последних словах она тихо, но твердо повысила голос, произнесла их убежденно: попрешь льва и дракона. Потом помолчала и, медленно вздохнув, сказала так, точно разговаривала с кем-то: — Ибо Его все звери в лесу и скот на тысяче гор… Я заглянул в прихожую: она сидела на ларе, ровно спустив с него маленькие ноги в шерстяных чулках и крестом держа руки на груди.

Она смотрела перед собой, не видя меня. Потом подняла глаза к потолку и раздельно промолвила: — И ты, Божий зверь, Господень волк, моли за нас Царицу Небесную. Я подошел и негромко сказал: — Машенька, не бойся, это я. Она уронила руки, встала, низко поклонилась: — Здравствуйте, сударь. Нет-с, я не боюсь. Чего ж мне бояться теперь?

Это в младости глупа была, всего боялась. Темнозрачный бес смущал. Я положил руку на ее костлявое плечико с большой ключицей, заставил ее сесть и сел с ней рядом. Скажи, кому это ты молилась? Разве есть такой святой — Господний волк? Она опять хотела встать.

Я опять удержал ее: — Ах какая ты! А еще говоришь, что не боишься ничего! Я тебя спрашиваю: правда, что есть такой святой? Она подумала. Потом серьезно ответила: — Стало быть, есть, сударь. Есть же зверь Тигр-Ефрат.

Раз в церкви написан, стало быть, есть. Я сама его видела-с. А где — и сказать не умею: помню одно — мы туда трое суток ехали. Было там село Крутые Горы. Я и сама дальняя, — может, изволили слышать: рязанская, — а тот край еще ниже будет, в Задонщине, и уж какая там местность грубая, тому и слова не найдешь. Там-то и была заглазная деревня наших князей, ихнего дедушки любимая, — целая, может, тысяча глиняных изб по голым буграм-косогорам, а на самой высокой горе, на венце ее, над рекой Каменной, господский дом, тоже голый весь, трехъярусный, и церковь желтая, колонная, а в той церкви этот самый Божий волк: посередь, стало быть, плита чугунная над могилой князя, им зарезанного, а на правом столпе — он сам, этот волк, во весь свой рост и склад написанный: сидит в серой шубе на густом хвосту и весь тянется вверх, упирается передними лапами в земь — так и зарит в глаза: ожерелок седой, остистый, толстый, голова большая, остроухая, клыками оскаленная, глаза ярые, кровавые, округ же головы золотое сияние, как у святых и угодников.

Страшно даже вспомнить такое диво дивное!

Вот концовка романа: «Недавно я видел ее во сне — единственный раз за всю свою долгую жизнь без нее. Ей было столько же лет, как тогда, в пору нашей общей жизни и общей молодости, но в лице ее уже была прелесть увядшей красоты.

Она была худа, на ней было что-то похожее на траур. Я видел ее смутно, но с такой силой любви, радости, с такой телесной и душевной близостью, которой не испытывал ни к кому никогда» Comments by Maxim D. Мария Михайлова Да, конечно, как и с очень хорошей поэтессой Анной Буниной.

Он об этом неоднократно писал, как и о том, что имя Буниных вписано в шестую книгу дворянских родов. Но стоит сказать, что есть изыскания, доказывающие, что Л. Толстой в родстве с Пушкиным и пр.

А если учесть разросшиеся дворянские семьи, бесконечное количество детей, то можно сказать, что все дворяне России приходились друг другу «десятой водой на киселе». АМ Отношения Бунина и графа, а так же гражданина и товарища Алексея Толстого в эмиграции ровными не назовешь. Разное бывало меж ними.

Если верить Алексею Толстому, Бунин даже пытался препятствовать изданию его романа « Хождение по мукам » во Франции… ММ Я, признаться, не очень в курсе этой истории. Знаю, что Бунин ценил « Петра I », но самого «Алешку» не уважал. Бунину можно предъявить много претензий — и заносчив, и презрителен, и неуважителен к окружающим, и эгоист страшный.

Но никогда не льстец, не подлиза, не юлящий человек, не жаждал «продаваться», не хотел быть зависимым хотя в эмиграции и приходилось порой! А в Алексее Толстом укрупнял для себя, выделял именно эти черты, как то, чего никогда не хотел себе позволить. Для него продажность — показатель подлости.

Так охранял в себе «дворянство», которым гордился… АМ Одно время Бунина одолевало стремление «опроститься», насколько серьезно в молодости Иван Алексеевич увлекался толстовством? ММ Вполне серьезно. Поехал в толстовскую общину в Полтаву, учился бондарному ремеслу.

Правда, некоторые литературоведы считают, что это был «мундир» толстовства. Мне же кажется, что Бунин был очень страстным, увлекающимся человеком, но и остывающим. Не остывала у него только одна страсть — к писательству.

Здесь он становился схимником, монахом. Все подчинял ей. А надо учитывать, что идея приобщения к земле, труду была очень распространена, соприкасалась с покаянием, с идеей «кающегося дворянина».

Русский же человек очень любит накладывать на себя путы, а потом сбрасывать. Правда, я подозреваю, что уехал Бунин из дома и для того, чтобы увезти подальше ото всех Варвару Пащенко. Все же связь с девицей на глазах орловской «общественности» не поощрялась.

Там и папаша строгий был… А Бунин был в отношениях с женщинами деспотичен. Вдали же от родных можно было диктовать Варе условия, стремиться ее подчинить… Впрочем такой тип взаимоотношений с женщиной довольно подробно воспроизведен в «Жизни Арсеньева». Для мужчины любовь — только ступень в постижении мира.

Женщина же должна в этом выполнять отведенную ей функцию: оставаться музой, не более… АМ Бунин и поэтом, и прозаиком был чрезвычайно педантичным. Многие из его произведений датированы: мы, к примеру, точно знаем, когда и сколько писался тот или иной рассказ Бунина. И эта хронология порою поражает: некоторые рассказы он писал по десять, а то и больше лет… А сколько лет писались «Темные аллеи»?

ММ Думаю, что конкретное время написания новелл сборника можно определить именно по датам, проставленным под каждым рассказом. Но мне кажется, эта конкретная датировка мало что говорит о сути творческого процесса. Это профану кажется, что писатель садится за стол и думает: «А вот напишу-ка я сегодня о любви что-то особенное, такое, чего у меня еще не было…».

На самом деле творческий процесс — это сложное, прихотливое, не поддающееся «уловлению» действо. Где происходит и «зависание», и опережение, и забегание вперед. Мне вообще кажется, что «Темные аллеи» нельзя отделять от вызревающего у Бунина в 1910-годы особого подхода к теме любви.

Скажем прямо, то, что им на эту тему писалось ранее а это и « Костер », и « Без » не выходит за рамки традиционного описания любовных встреч, размолвок, расставаний, коих было очень много в литературе того времени. Это нечто дворянски-элегическое , меланхоличное и пр. Нечто новое уже прозвучало в его « Суходоле ».

Я имею в виду «зацикленность» на придуманной любви главной героини Натальи, для которой реальное изнасилование Юшкой не идет ни в какое сравнение с украденным у барина зеркальцем, в котором и сосредоточено все ее любовное счастье. Это намек на некий фанатизм любви, который отзовется потом в «Грамматике любви», но с противоположным знаком. Здесь крепостная помешалась на любви к барину, там барин помешался на любви к дворовой девке.

И то, что такое безумие свойственно в одинаковой мере людям всех сословий, т. Но взрыв произошел в 10-е годы после восточных путешествий, после знакомства с буддизмом и проникновением буддийских настроений в его творчество. В рассказах «Игнат», «Сны Чанга», «Легкое дыхание», «Сын», «Ида» появилась та раскованность, которая, мне кажется, подпитывалась восточным отношением к любви.

Вполне возможно, что Бунин видел откровенные, поражающие воображение европейского человека изображения актов любви на стенах индийских храмов, что проникло в его сознание, но еще не оформилось как возможность нового подхода к изображению любовного чувства. Возможно, ему рассказали о тантризме, где любовное соитие трактуется религиозно-мистически. Во всяком случае, попытка показать вожделение в «Игнате» уже выглядит необычно, как и гимн чувственности, коим является, по сути, «Легкое дыхание», где утверждается, что подлинная женственность не имеет ничего общего ни с умом, ни с красотой, ни даже с физической привлекательностью, а есть нечто нутряное, исходящее из плоти, что, однако, позволяет воспарить.

Недаром дыхание легкое, и оно соединяется с ветерком на кладбище, который колышет фарфоровый венок на могиле девушки. И это едва ли не первое произведение русской литературы, где «падшей», да к тому же и соблазнительнице, не предъявляется набор моралистических требований. Оленька Мещерская явно возвеличивается.

Она прекрасна в своей неотразимой чувственности и притягательности. Есть у меня подозрение, что Бунин хорошо знал женскую прозу своего времени, поскольку именно женщины начали первыми разрушать запреты и утвержденные в литературе каноны, заговорили о сексуальной тяге прямо, открыто и дерзко, вплоть до обозначения запахов, неодолимости влечения и пр. Зиновьева -Аннибал и Анна Мар.

И это были не какие-то выдающиеся писательницы, а рядовые беллетристки. Но напор был силен.

Бунин рассказы

Произведения Бунина были неоднократно экранизированы. Бунин про Ислам! 2 567 просмотров. Читаем интересные рассказы Ивана Бунина для детей: Цифры, Лапти, Косцы, Кавказ, Чистый понедельник, Господин из Сан-Франциско и многие другие.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий