Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика" Прозаический рассказ на конкурс чтецов. Подборка текстов для заучивания наизусть к конкурсу чтецов “Живая классика”. Вот заходит Марья Ивановна в класс и говорит: – Здравствуйте ребята, очень рада вас видеть!
Душераздирающие рассказы на живую классику
Живая классика тексты для заучивания 7 класс. Слайды и текст этой презентации. Конкурс «Живая классика». Рекомендательный список книг для 7 класса. Полина Яшерицына, ученица восьмого класса Отрадненской гимназии, одержала блистательную победу на региональном этапе Всероссийского конкурса юных чтецов «Живая.
Школьный этап конкурса «ЖИВАЯ КЛАССИКА»
Старшим. Живая классика: Рекомендуем тексты для конкурса. Из класса вышел Павлик Иванов и сразу направился ко мне. Пользователь юлия долматова задал вопрос в категории Литература и получил на него 5 ответов. Все заслонила от моих глаз белая, как саван, живая рыхлая стена бесшумно падающего огромными хлопьями снега. Прозаические тексты на конкурс "Живая классика".
Живая классика: Рекомендуем тексты для конкурса
Тексты для живой классики. Текст Живая классика 6 класс. Живая классика. Мария Бершадская. Большая маленькая девочка. В Лагутнинской школе состоялся школьный этап Всероссийского конкурса юных чтецов «Живая классика – 2020», в котором приняли участие 28 обучающихся.
Живая классика: Рекомендуем тексты для конкурса
Тексты для «Живой классики». Совсем скоро пройдут первые отборочные туры для участников конкурса «Живая классика». На этот раз Серый Бобр пустил в ход тяжелое весло, и, когда Белый Клык очутился на дне пироги, на всем его маленьком теле не было ни одного живого места. Прозаические тексты на конкурс "Живая классика".
Прошел районный конкурс юных чтецов «Живая классика»
Яковлева «Реликвия» Егошина Катя подготовила рассказ Ю. Приставкину Будкова Маша — рассказ «Фотография» по А. Приставкину Ушакова Марина — отрывок из повести А. Лиханова «Голгофа» Ушакова Марина — отрывок из повести А.
Приставкина Тимофеева Катя — рассказ «Золотая рыбка» А. Носова «Затейники» Прохоров Саша прочитал рассказ Н.
Одному купцу я, помнится, несколько лет служил. А одному пешеходу помогал всего две секунды. Я лишь немного помогаю сообразительным и трудолюбивым. Просто нахожусь рядом и делаю так, чтобы человеку везло. Куда это моя кепка-невидимка запропастилась? Он пошарил руками вокруг себя, нащупал кепку-невидимку, надел её и исчез.
Антошка засунул руки в карманы и побежал домой. И надо же, повезло: успел к началу мультфильма минута в минуту! Через час вернулась с работы мама. И она ушла в кухню за пакетами. Ей везёт, потому что мы рядом. Через два часа они вернулись домой с целой горой покупок. На следующий день в школе он получил три пятёрки, две четвёрки, нашёл два рубля и помирился с Васей Потеряшкиным. А когда, насвистывая, вернулся домой, то обнаружил, что потерял ключи от квартиры.
Из-под лестницы выглянула крохотная неряшливая женщина. Волосы у неё были растрёпаны, нос грязный рукав порван, башмаки просили каши. Что, расстроился, да?.. Да ты не переживай, не переживай! Придёт время, меня от тебя отзовут! Вечером Антошка получил нагоняй от папы за потерянный ключ, нечаянно разбил мамину любимую чашку, забыл, что задали по русскому языку, и не смог дочитать книгу сказок, потому что оставил её в школе. А перед самым окном раздался телефонный звонок: - Антошка, это ты? Это я, Везунчик!
Но Везунчик на «предателя» ни капельки не обиделся. Представляешь, ей всю жизнь не везло! Вот мой начальник меня к ней и направил. Завра я помогу ей выиграть миллион рублей в лотерею, и вернусь к тебе! Ночью Антошке приснился сон. Будто они с Везунчиком тащат из магазина четыре авоськи любимых Антошкиных мандаринов, а из окна дома напротив им улыбается одинокая старушка, которой повезло первый раз в жизни. Чарская Лидия Алексеевна Люсина жизнь Царевна Мигуэль "Далеко, далеко, на самом конце света находилось большое прекрасное синее озеро, похожее своим цветом на огромный сапфир. Посреди этого озера на зеленом изумрудном острове, среди мирт и глициний, перевитая зеленым плющом и гибкими лианами, стояла высокая скала.
На ней красовался мраморный дворец, позади которого был разбит чудесный сад, благоухающий ароматом. Это был совсем особенный сад, который можно встретить разве в одних только сказках. Владельцем острова и прилегавших к нему земель был могущественный царь Овар. А у царя росла во дворце дочь, красавица Мигуэль -- царевна"... Пестрою лентой плывет и развертывается сказка. Клубится перед моим духовным взором ряд красивых, фантастических картин. Обычно звонкий голосок тети Муси теперь понижен до шепота. Таинственно и уютно в зеленой плющевой беседке.
Кружевная тень окружающих ее деревьев и кустов, бросают подвижные пятна на хорошенькое личико юной рассказчицы. Эта сказка -- моя любимая. Со дня ухода от нас моей милой нянечки Фени, умевшей так хорошо рассказывать мне про девочку Дюймовочку, я слушаю с удовольствием единственную только сказку о царевне Мигуэль. Я люблю нежно мою царевну, несмотря на всю ее жестокость. Разве она виновата, эта зеленоглазая, нежно-розовая и златокудрая царевна, что при появлении ее на свет Божий, феи вместо сердца вложили кусочек алмаза в ее детскую маленькую грудь? И что прямым следствием этого было полное отсутствие жалости в душе царевны. Но зато, как она была прекрасна! Прекрасна даже в те минуты, когда движением белой крошечной ручки посылала людей на лютую смерть.
Тех людей, которые нечаянно попадали в таинственный сад царевны. В том саду среди роз и лилий находились маленькие дети. Неподвижные хорошенькие эльфы прикованные серебряными цепями к золотым колышкам, они караулили тот сад, и в то же время жалобно звенели своими голосами-колокольчиками. Отпусти нас на волю! Отпусти, прекрасная царевна Мигуэль! Отпусти нас! И эта музыка приятно действовала на царевну, и она частенько смеялась над мольбами своих маленьких пленников. Зато их жалобные голоса трогали сердца проходивших мимо сада людей.
И те заглядывали в таинственный сад царевны. Ах, не на радость появлялись они здесь! При каждом таком появлении непрошенного гостя, стража выбегала, хватала посетителя и по приказанию царевны сбрасывали его в озеро со скалы А царевна Мигуэль смеялась только в ответ на отчаянные вопли и стоны тонувших... Я никак не могу понять еще и теперь, каким образом пришла в голову моей хорошенькой жизнерадостной тетки такая страшная по существу, такая мрачная и тяжелая сказка! Героиня этой сказки -- царевна Мигуэль, конечно, была выдумкою милой, немного ветреной, но очень добренькой тети Муси. Ах, все равно, пусть все думают, что выдумка эта сказка, выдумка и самая царевна Мигуэль, но она, моя дивная царевна, прочно водворилась в моем впечатлительном сердце... Существовала она когда-нибудь или нет, какое мне до этого в сущности было дело, когда я любила ее, мою прекрасную жестокую Мигуэль! Я видела ее во сне и не однажды, видела ее золотистые волосы цвета спелого колоса, ее зеленые, как лесной омут, глубокие глаза.
В тот год мне минуло шесть лет. Я уже разбирала склады и при помощи тети Муси писала вместо палочек корявые, вкось и вкривь идущие буквы. И я уже понимала красоту. Сказочную красоту природы: солнца, леса, цветов. И мой взгляд загорался восторгом при виде красивой картинки или изящной иллюстрации на странице журнала. Тетя Муся, папа и бабушка старались с моего самого раннего возраста развить во мне эстетический вкус, обращая мое внимание на то, что для других детей проходило бесследным. Смотри, Люсенька, какой красивый закат! Ты видишь, как чудесно тонет в пруду багряное солнце!
Гляди, гляди, теперь совсем алой стала вода. И окружающие деревья словно охвачены пожаром. Я смотрю и вся закипаю восторгом. Действительно, алая вода, алые деревья и алое солнце. Какая красота! У меня под кроватью живет хомячок. Набьет полные щеки, про запас, сядет на задние лапы и смотрит черными пуговками... Вчера я отдубасила одного мальчишку.
Отвесила ему хорошего леща. Мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо... У нас на Васильевском всегда ветрено. Сечет дождь. Сыплет мокрый снег. Случаются наводнения. И плывет наш остров, как корабль: слева — Нева, справа — Невка, впереди — открытое море. У меня есть подружка — Таня Савичева.
Мы с ней соседки. Она со Второй линии, дом 13. Четыре окна на первом этаже. Рядом булочная, в подвале керосиновая лавка... Сейчас лавки нет, но в Танино время, когда меня еще не было на свете, на первом этаже всегда пахло керосином. Мне рассказывали. Тане Савичевой было столько же лет, сколько мне теперь. Она могла бы давно уже вырасти, стать учительницей, но навсегда осталась девчонкой...
Когда бабушка посылала Таню за керосином, меня не было. И в Румянцевский сад она ходила с другой подружкой. Но я все про нее знаю. Она была певуньей. Всегда пела. Ей хотелось декламировать стихи, но она спотыкалась на словах: споткнется, а все думают, что она забыла нужное слово. Моя подружка пела потому, что когда поешь, не заикаешься. Ей нельзя было заикаться, она собиралась стать учительницей, как Линда Августовна.
Она всегда играла в учительницу. Наденет на плечи большой бабушкин платок, сложит руки замком и ходит из угла в угол. Говорят, есть врачи, которые лечат от заикания. Я нашла бы такого. Мы, василеостровские девчонки, кого хочешь найдем! Но теперь врач уже не нужен. Она осталась там... Ее везли из осажденного Ленинграда на Большую землю , и дорога, названная Дорогой жизни, не смогла подарить Тане жизнь.
Девочка умерла от голода... Не все ли равно отчего умирать — от голода или от пули. Может быть, от голода еще больнее... Я решила отыскать Дорогу жизни. Поехала на Ржевку, где начинается эта дорога. Прошла два с половиной километра — там ребята строили памятник детям, погибшим в блокаду. Я тоже захотела строить. Какие-то взрослые спросили меня: — Я Валя Зайцева с Васильевского острова.
Я тоже хочу строить. Мне сказали: — Нельзя! Приходи со своим районом. Я не ушла. Осмотрелась и увидела малыша, головастика. Я ухватилась за него: — Он тоже пришел со своим районом? С братом можно. С районом можно.
А как же быть одной? Я сказала им: — Понимаете, я ведь не так просто хочу строить. Я хочу строить своей подруге... Тане Савичевой. Они выкатили глаза. Не поверили. Переспросили: — Таня Савичева твоя подруга? Мы одногодки.
Обе с Васильевского острова. До чего бестолковые люди, а еще взрослые! Что значит «нет», если мы дружим? Я сказала, чтобы они поняли: — У нас все общее. И улица, и школа. У нас есть хомячок. Он набьет щеки... Я заметила, что они не верят мне.
И чтобы они поверили, выпалила: — У нас даже почерк одинаковый! Неожиданно они повеселели, от почерка: — Это очень хорошо! Это прямо находка. Поедем с нами.
Не спорю. Но он умер, а в моей жизни ничего не изменилось… Только обеды стали победнее.
Улыбнулся вдруг. А мама была для меня всем — веселая, смешная, добрая. Мы всюду ходили с ней вместе, как обезьянки-неразлучники. А потом появился человек… один человек… И она просто забыла меня — понимаете? Ну зачем! Когда началась война, его в армию не взяли… Куда там — он такой близорукий: кота от собаки не мог отличить.
Хорошо хоть он не очень был нудный — все-таки не слишком паниковал во время бомбежек. Начался голод… Я видел, как они становились все слабее и слабее, к Новому году совсем отощали. Слушайте, что я вам скажу: мне было их жалко, и все-таки я не мог им забыть… Торопливо. Как-то раз, когда дело стало совсем уже плохо, я увидел, что она подсунула ему часть своего хлеба. Он ничего не заметил и съел его. С каждым днем она слабела все больше.
Но он ведь был близорук и не замечал разницы в порциях. Но я-то видел! Раньше он не очень-то обращал на меня внимание, а теперь все вдруг изменилось; он стал рассказывать мне разные истории из своей жизни и о том, как ему невесело жилось, пока он ее не встретил. Он даже иногда пел мне тихонько те самые песни, которые пел ей, и рассказывал, что в молодости был душой самодеятельности и его чем-то премировали.
Длинно, равнодушно, с завыванием. Лиза, кусая губы, метнулась вниз, больно ударилась коленкой и вылетела во двор, с силой хлопнув дверью. Утром она слышала, как отец запрягал казенного Дымка, как гость прощался с матерью, как скрипели ворота. Лежала, прикидываясь спящей, а из-под закрытых век ползли слезы. В обед вернулся подвыпивший отец.
Со стуком высыпал из шапки на стол колючие куски синеватого колотого сахара, сказал с удивлением: — А он птица, гость-то наш! Сахару велел нам отпустить, во как. А мы его в сельпе-то совсем уж год не видали. Целых три кило сахару!.. Потом он замолчал, долго хлопал себя по карманам и из кисета достал измятый клочок бумаги: "Тебе надо учиться, Лиза. В лесу совсем одичаешь. В августе приезжай: устрою в техникум с общежитием". Подпись и адрес. И больше ничего — даже привета.
Через месяц умерла мать. Всегда угрюмый отец теперь совсем озверел, пил втемную, а Лиза по-прежнему ждала завтрашнего дня, покрепче запирая на ночь двери от отцовских дружков. Но отныне этот завтрашний день прочно был связан с августом, и, слушая пьяные крики за стеной, Лиза в тысячный раз перечитывала затертую до дыр записку. Но началась война, и вместо города Лиза попала на оборонные работы. Все лето рыла окопы и противотанковые укрепления, которые немцы аккуратно обходили, попадала в окружения, выбиралась из них и снова рыла, с каждым разом все дальше и дальше откатываясь на восток. Поздней осенью она оказалась где-то за Валдаем, прилепилась к зенитной части и поэтому бежала сейчас на 171-й разъезд… Васков понравился Лизе сразу: когда стоял перед их строем, растерянно моргая еще сонными глазами. Понравились его твердое немногословие, крестьянская неторопливость и та особая, мужская основательность, которая воспринимается всеми женщинами как гарантия незыблемости семейного очага. А случилось так, что вышучивать коменданта стали все: это считалось хорошим тоном. Лиза не участвовала в подобных разговорах, но когда всезнающая Кирьянова со смехом объявила, что старшина не устоял перед роскошными прелестями квартирной хозяйки, Лиза вдруг вспыхнула: — Неправда это!..
В душку военного втюрилась! Тут все загалдели, захохотали, а Лиза разревелась и убежала в лес. Плакала на пеньке, пока ее не отыскала Рита Осянина. Проще жить надо. Проще, понимаешь? Но Лиза жила, задыхаясь от застенчивости, а старшина — от службы, и никогда бы им и глазами-то не столкнуться, если бы не этот случай. И поэтому Лиза летела через лес как на крыльях. И, думая о нем, она проскочила мимо приметной сосны, а когда у болота вспомнила помнила о слегах, возвращаться уже не хотелось. Здесь достаточно было бурелома, и Лиза быстро выбрала подходящую жердь.
Перед тем как лезть в дряблую жижу, она затаенно прислушалась, а потом деловито сняла с себя юбку. Привязав ее к вершине шеста, заботливо подоткнула гимнастерку под ремень и, подтянув голубые казенные рейтузы, шагнула в болото. На этот раз никто не шел впереди, расталкивая грязь. Жидкое месиво цеплялось за бедра, волоклось за ней, и Лиза с трудом, задыхаясь и раскачиваясь, продвигалась вперед. Шаг за шагом, цепенея от ледяной воды и не спуская глаз с двух сосенок на островке. Но не грязь, не холод, не живая, дышащая под ногами почва были ей страшны. Страшным было одиночество, мертвая, загробная тишина, повисшая над бурым болотом. Лиза ощущала почти животный ужас, и ужас этот не только не пропадал, а с каждым шагом все больше и больше скапливался в ней, и она дрожала беспомощно и жалко, боясь оглянуться, сделать лишнее движение или хотя бы громко вздохнуть. Она плохо помнила, как выбралась на островок.
Вползла на коленях, ткнулась ничком в прелую траву и заплакала. Всхлипывала, размазывала слезы по толстым щекам, вздрагивая от холода, одиночества и омерзительного страха. Вскочила — слезы еще текли. Шмыгая носом, прошла островок, прицелилась, как идти дальше, и, не отдохнув, не собравшись с силами, полезла в топь. Поначалу было неглубоко, и Лиза успела успокоиться и даже повеселела. Последний кусок оставался и, каким бы трудным он ни был, дальше шла суша, твердая, родная земля с травой и деревьями. И Лиза уже думала, где бы ей помыться, вспоминала все лужи да бочажки и прикидывала, стоит ли полоскать одежду или уж потерпеть до разъезда. Там ведь совсем пустяк оставался, дорогу она хорошо запомнила, со всеми поворотами, и смело рассчитывала за час-полтора добежать до своих. Идти труднее стало, топь до колен добралась, но теперь с каждым шагом приближался тот берег, и Лиза уже отчетливо, до трещинок видела пень, с которого старшина тогда в болото сиганул.
Смешно сиганул, неуклюже: чуть на ногах устоял. И Лиза опять стала думать о Васкове и даже заулыбалась. Споют они, обязательно даже споют, когда выполнит комендант боевой приказ и вернется опять на разъезд. Только схитрить придется, схитрить и выманить его вечером в лес. А там… Там посмотрим, кто сильнее: она или квартирная хозяйка, у которой всего-то достоинств, что под одной крышей со старшиной… Огромный бурый пузырь вспучился перед ней. Это было так неожиданно, так быстро и так близко от нее, что Лиза, не успев вскрикнуть, инстинктивно рванулась в сторону. Всего на шаг в сторону, а ноги сразу потеряли опору, повисли где-то в зыбкой пустоте, и топь мягкими тисками сдавила бедра. Давно копившийся ужас вдруг разом выплеснулся наружу, острой болью отдавшись в сердце. Пытаясь во что бы то ни стало удержаться, выкарабкаться на тропу, Лиза всей тяжестью навалилась на шест.
Сухая жердина звонко хрустнула, и Лиза лицом вниз упала в холодную жидкую грязь. Земли не было. Ноги медленно, страшно медленно тащило вниз, руки без толку гребли топь, и Лиза, задыхаясь, извивалась в жидком месиве. А тропа была где-то совсем рядом: шаг, полшага от нее, но эти полшага уже невозможно было сделать. На помощь!.. Жуткий одинокий крик долго звенел над равнодушным ржавым болотом. Взлетал к вершинам сосен, путался в молодой листве ольшаника, падал до хрипа и снова из последних сил взлетал к безоблачному майскому небу. Лиза долго видела это синее прекрасное небо. Хрипя, выплевывала грязь и тянулась, тянулась к нему, тянулась и верила.
Над деревьями медленно всплыло солнце, лучи упали на болото, и Лиза в последний раз увидела его свет — теплый, нестерпимо яркий, как обещание завтрашнего дня. И до последнего мгновения верила, что это завтра будет и для нее… Константин Паустовский Барсучий нос Озеро около берегов было засыпано ворохами желтых листьев. Их было так много, что мы не могли ловить рыбу. Лески ложились на листья и не тонули. Приходилось выезжать на старом челне на середину озера, где доцветали кувшинки и голубая вода казалась черной, как деготь. Там мы ловили разноцветных окуней. Они бились и сверкали в траве, как сказочные японские петухи. Мы вытаскивали оловянную плотву и ершей с глазами, похожими на две маленькие луны. Щуки ляскали на нас мелкими, как иглы, зубами.
Стояла осень в солнце и туманах. Сквозь облетевшие леса были видны далекие облака и синий густой воздух. По ночам в зарослях вокруг нас шевелились и дрожали низкие звезды. У нас на стоянке горел костер. Мы жгли его весь день и ночь напролет, чтобы отгонять волков, - они тихо выли по дальним берегам озера. Их беспокоили дым костра и веселые человеческие крики. Мы были уверены, что огонь пугает зверей, но однажды вечером в траве у костра начал сердито сопеть какой-то зверь. Его не было видно. Он озабоченно бегал вокруг нас, шумел высокой травой, фыркал и сердился, но не высовывал из травы даже ушей.
Картошка жарилась на сковороде, от нее шел острый вкусный запах, и зверь, очевидно, прибежал на этот запах. С нами был маленький мальчик. Ему было всего девять лет, но он хорошо переносил ночевки в лесу и холод осенних рассветов. Гораздо лучше нас, взрослых, он все замечал и рассказывал. Он был выдумщик, но мы, взрослые, очень любили его выдумки. Мы никак не могли, да и не хотели доказывать ему, что он говорит неправду. Каждый день он придумывал что-нибудь новое: то он слышал, как шептались рыбы, то видел, как муравьи устроили себе паром через ручей из сосновой коры и паутины. Мы делали вид, что верили ему. Все, что окружало нас, казалось необыкновенным: и поздняя луна, блиставшая над черными озерами, и высокие облака, похожие на горы розового снега, и даже привычный морской шум высоких сосен.
Мальчик первый услышал фырканье зверя и зашипел на нас, чтобы мы замолчали. Мы притихли. Мы старались даже не дышать, хотя рука невольно тянулась к двустволке, - кто знает, что это мог быть за зверь! Через полчаса зверь высунул из травы мокрый черный нос, похожий на свиной пятачок. Нос долго нюхал воздух и дрожал от жадности. Потом из травы показалась острая морда с черными пронзительными глазами. Наконец показалась полосатая шкурка. Из зарослей вылез маленький барсук. Он поджал лапу и внимательно посмотрел на меня.
Потом он брезгливо фыркнул и сделал шаг к картошке. Она жарилась и шипела, разбрызгивая кипящее сало. Мне хотелось крикнуть зверьку, что он обожжется, но я опоздал - барсук прыгнул к сковородке и сунул в нее нос... Запахло паленой кожей. Барсук взвизгнул и с отчаянным воплем бросился обратно в траву. Он бежал и голосил на весь лес, ломал кусты и плевался от негодования и боли. На озере и в лесу началось смятение. Без времени заорали испуганные лягушки, всполошились птицы, и у самого берега, как пушечный выстрел, ударила пудовая щука. Утром мальчик разбудил меня и рассказал, что он сам только что видел, как барсук лечит свой обожженный нос.
Я не поверил. Я сел у костра и спросонок слушал утренние голоса птиц. Вдали посвистывали белохвостые кулики, крякали утки, курлыкали журавли на сухих болотах - мшарах, плескались рыбы, тихо ворковали горлинки. Мне не хотелось двигаться. Мальчик тянул меня за руку. Он обиделся. Он хотел доказать мне, что он не соврал. Он звал меня пойти посмотреть, как лечится барсук. Я нехотя согласился.
Мы осторожно пробрались в чащу, и среди зарослей вереска я увидел гнилой сосновый пень. От него тянуло грибами и йодом. Около пня, спиной к нам, стоял барсук. Он расковырял пень и засунул в середину пня, в мокрую и холодную труху, обожженный нос. Он стоял неподвижно и холодил свой несчастный нос, а вокруг бегал и фыркал другой маленький барсучок. Он волновался и толкал нашего барсука носом в живот. Наш барсук рычал на него и лягался задними пушистыми лапами. Потом он сел и заплакал. Он смотрел на нас круглыми и мокрыми глазами, стонал и облизывал своим шершавым языком больной нос.
Он как будто просил о помощи, но мы ничем не могли ему помочь. Через год я встретил на берегах этого же озера барсука со шрамом на носу. Он сидел у воды и старался поймать лапой гремящих, как жесть, стрекоз. Я помахал ему рукой, но он сердито чихнул в мою сторону и спрятался в зарослях брусники. С тех пор я его больше не видел. Канун Рождества. С залива дует холодный пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов - делаются последние покупки перед праздником.
Все торопятся побыстрее добраться до дома. Т олько маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. О н то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшиеруки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом крендели и баранки. Д верь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Н езаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше.
Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь. С тарый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика. М альчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад.
И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: «Петербург. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: - А что ты хочешь написать Иисусу? Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос, - мальчик подошел ближе к писарю и продолжал. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, - он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы. С тарый писарь подумал: «Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином. Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня ». Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она: - Мама, здравствуй!
Ты в порядке? Вопросы и пожелания? Тогда целую. Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость - спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит - и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: - Мама, здравствуй! Не надумала ехать?
Гляди… Вопросов нет? А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду. Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром. Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода.
Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить. Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод - мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз - Мария. Другую нажал - Коля. Кому хочешь жалься.
И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело - возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет? Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер.
Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут.
Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам. Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: - Мама, здравствуй!
Вопросы есть? Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла. В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. И то слава богу. Слышишь меня?!
Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские - модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже.
Живая классика тексты для конкурса 7 класс
Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег. Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет. Но мы - дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим.
Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас?
Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате? Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня - заплакать ей или нет?
И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу. Я сегодня видела конку! Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка.
Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади на подножке стоял кондуктор, весь в золоте,- а может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах,- и трубил в золотую трубу: - Ррам-рра-ра! Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами.
Как расскажешь это все! Можно сказать только: - Лена! Я видела конку!
Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения. И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы?
Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят.
Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу. Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!
Сергей Куцко ВОЛКИ Так уж устроена деревенская жизнь, что если и до полудня не выйдешь в лес, не прогуляться по знакомым грибным да ягодным местам, то к вечеру и бежать нечего, всё попрячется. Так рассудила и одна девушка. Солнце только поднялось до верхушек елей, а в руках уже полное лукошко, далеко забрела, но зато грибы какие!
С благодарностью она посмотрела вокруг и только собралась было уходить, как дальние кусты неожиданно вздрогнули и на поляну вышел зверь, глаза его цепко следили за фигурой девушки. Ой, собака! Где-то недалеко паслись коровы, и знакомство в лесу с пастушьей собакой не было им большой неожиданностью.
Волки медленно подступали, впереди шла волчица. Бывает так у этих зверей - волчица становится во главе стаи. Только у неё глаза были не столь свирепы, сколь изучающи.
Что ты сделаешь сейчас, когда нет в твоих руках оружия, а рядом нет твоих сородичей? Осеняя себя крёстным знамением, она просила Матерь Божию, словно свою маму, в последней надежде на заступничество и спасение. Когда она открыла глаза, волки, минуя кусты, уходили в лес.
Впереди не спеша, опустив голову, шла волчица. Владимир Железняков «Чучело» Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе. Мне бы надо остановиться и уйти.
Мальчишки набросились на меня. Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад. Железная Кнопка и Шмакова выволокли чучело, укрепленное на длинной палке.
Следом за ними вышел Димка и стал в стороне. Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей. Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие-то перышки.
Ленка замолчала и как-то вся угасла. Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил. А они веселились вокруг чучела, - сказала Ленка.
Я придумала! Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру. А Валька в это время - он повсюду успевал первым - воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост.
Димка стоял около чучела, низко опустив голову. Я замерла - ждала в последний раз! Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я!
Я не выдержала и закричала: «Димка! Не надо, Димка-а-а-а!.. Может быть, потому, что чучело было на длинной палке.
Только он был маленький и некрепкий. Получился какой-то безголовый поджигатель. Он чиркнул спичкой, и пламя огня выросло над его плечами.
Потом вскочил и торопливо отбежал в сторону. Они подтащили меня вплотную к огню. Я, не отрываясь, смотрела на пламя костра.
Я почувствовала тогда, как этот огонь охватил меня, как он жжет, печет и кусает, хотя до меня доходили только волны его тепла. Я закричала, я так закричала, что они от неожиданности выпустили меня. Когда они меня выпустили, я бросилась к костру и стала расшвыривать его ногами, хватала горящие сучья руками - мне не хотелось, чтобы чучело сгорело.
Мне почему-то этого страшно не хотелось! Первым опомнился Димка. Ты что, шуток не понимаешь?
Так толкнула, что он полетел вверх тормашками - только пятки сверкнули к небу. А сама вырвала из огня чучело и стала им размахивать над головой, наступая на всех. Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр.
Они разбежались. А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала. Рядом со мной лежало чучело.
Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое. Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза - у чучела дымилось платье.
Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву. Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина. Лев Толстой Лебеди Лебеди стадом летели из холодной стороны в тёплые земли.
Они летели через море. Они летели день и ночь, и другой день и другую ночь они, не отдыхая, летели над водою. На небе был полный месяц, и лебеди далеко внизу под собой видели синеющую воду.
Все лебеди уморились, махая крыльями; но они не останавливались и летели дальше. Впереди летели старые, сильные лебеди, сзади летели те, которые были моложе и слабее. Один молодой лебедь летел позади всех.
Силы его ослабели. Он взмахнул крыльями и не мог лететь дальше. Тогда он, распустив крылья, пошёл книзу.
Он ближе и ближе спускался к воде; а товарищи его дальше и дальше белелись в месячном свете. Лебедь спустился на воду и сложил крылья. Море всколыхнулось под ним и покачало его.
Стадо лебедей чуть виднелось белой чертой на светлом небе. И чуть слышно было в тишине, как звенели их крылья. Когда они совсем скрылись из вида, лебедь загнул назад шею и закрыл глаза.
Он не шевелился, и только море, поднимаясь и опускаясь широкой полосой, поднимало и опускало его. Перед зарёй лёгкий ветерок стал колыхать море. И вода плескала в белую грудь лебедя.
Лебедь открыл глаза. На востоке краснела заря, и месяц и звёзды стали бледнее. Лебедь вздохнул, вытянул шею и взмахнул крыльями, приподнялся и полетел, цепляя крыльями по воде.
Он поднимался выше и выше и полетел один над тёмными всколыхавшимися волнами. Васильев «А зори здесь тихие…» Лизе казалось, что он улыбается. Злилась, ненавидела его и себя и сидела.
Она не знала, зачем сидит, как не знала и того, зачем шла сюда. Она почти никогда не плакала, потому что была одинока и привыкла к этому, и теперь ей больше всего на свете хотелось, чтобы ее пожалели. Чтобы говорили ласковые слова, гладили по голове, утешали и — в этом она себе не признавалась — может быть, даже поцеловали.
Но не могла же она сказать, что последний раз ее поцеловала мама пять лет назад и что этот поцелуй нужен ей сейчас как залог того прекрасного завтрашнего дня, ради которого она жила на земле. И зевнул. Длинно, равнодушно, с завыванием.
Лиза, кусая губы, метнулась вниз, больно ударилась коленкой и вылетела во двор, с силой хлопнув дверью. Утром она слышала, как отец запрягал казенного Дымка, как гость прощался с матерью, как скрипели ворота. Лежала, прикидываясь спящей, а из-под закрытых век ползли слезы.
В обед вернулся подвыпивший отец. Со стуком высыпал из шапки на стол колючие куски синеватого колотого сахара, сказал с удивлением: — А он птица, гость-то наш! Сахару велел нам отпустить, во как.
А мы его в сельпе-то совсем уж год не видали. Целых три кило сахару!.. Потом он замолчал, долго хлопал себя по карманам и из кисета достал измятый клочок бумаги: "Тебе надо учиться, Лиза.
В лесу совсем одичаешь. В августе приезжай: устрою в техникум с общежитием". Подпись и адрес.
И больше ничего — даже привета. Через месяц умерла мать. Всегда угрюмый отец теперь совсем озверел, пил втемную, а Лиза по-прежнему ждала завтрашнего дня, покрепче запирая на ночь двери от отцовских дружков.
Но отныне этот завтрашний день прочно был связан с августом, и, слушая пьяные крики за стеной, Лиза в тысячный раз перечитывала затертую до дыр записку. Но началась война, и вместо города Лиза попала на оборонные работы. Все лето рыла окопы и противотанковые укрепления, которые немцы аккуратно обходили, попадала в окружения, выбиралась из них и снова рыла, с каждым разом все дальше и дальше откатываясь на восток.
Поздней осенью она оказалась где-то за Валдаем, прилепилась к зенитной части и поэтому бежала сейчас на 171-й разъезд… Васков понравился Лизе сразу: когда стоял перед их строем, растерянно моргая еще сонными глазами. Понравились его твердое немногословие, крестьянская неторопливость и та особая, мужская основательность, которая воспринимается всеми женщинами как гарантия незыблемости семейного очага. А случилось так, что вышучивать коменданта стали все: это считалось хорошим тоном.
Лиза не участвовала в подобных разговорах, но когда всезнающая Кирьянова со смехом объявила, что старшина не устоял перед роскошными прелестями квартирной хозяйки, Лиза вдруг вспыхнула: — Неправда это!.. В душку военного втюрилась! Тут все загалдели, захохотали, а Лиза разревелась и убежала в лес.
Плакала на пеньке, пока ее не отыскала Рита Осянина. Проще жить надо. Проще, понимаешь?
Но Лиза жила, задыхаясь от застенчивости, а старшина — от службы, и никогда бы им и глазами-то не столкнуться, если бы не этот случай. И поэтому Лиза летела через лес как на крыльях. И, думая о нем, она проскочила мимо приметной сосны, а когда у болота вспомнила помнила о слегах, возвращаться уже не хотелось.
Здесь достаточно было бурелома, и Лиза быстро выбрала подходящую жердь. Перед тем как лезть в дряблую жижу, она затаенно прислушалась, а потом деловито сняла с себя юбку. Привязав ее к вершине шеста, заботливо подоткнула гимнастерку под ремень и, подтянув голубые казенные рейтузы, шагнула в болото.
На этот раз никто не шел впереди, расталкивая грязь. Жидкое месиво цеплялось за бедра, волоклось за ней, и Лиза с трудом, задыхаясь и раскачиваясь, продвигалась вперед. Шаг за шагом, цепенея от ледяной воды и не спуская глаз с двух сосенок на островке.
Но не грязь, не холод, не живая, дышащая под ногами почва были ей страшны. Страшным было одиночество, мертвая, загробная тишина, повисшая над бурым болотом. Лиза ощущала почти животный ужас, и ужас этот не только не пропадал, а с каждым шагом все больше и больше скапливался в ней, и она дрожала беспомощно и жалко, боясь оглянуться, сделать лишнее движение или хотя бы громко вздохнуть.
Она плохо помнила, как выбралась на островок. Вползла на коленях, ткнулась ничком в прелую траву и заплакала. Всхлипывала, размазывала слезы по толстым щекам, вздрагивая от холода, одиночества и омерзительного страха.
Вскочила — слезы еще текли. Шмыгая носом, прошла островок, прицелилась, как идти дальше, и, не отдохнув, не собравшись с силами, полезла в топь. Поначалу было неглубоко, и Лиза успела успокоиться и даже повеселела.
Последний кусок оставался и, каким бы трудным он ни был, дальше шла суша, твердая, родная земля с травой и деревьями. И Лиза уже думала, где бы ей помыться, вспоминала все лужи да бочажки и прикидывала, стоит ли полоскать одежду или уж потерпеть до разъезда. Там ведь совсем пустяк оставался, дорогу она хорошо запомнила, со всеми поворотами, и смело рассчитывала за час-полтора добежать до своих.
Идти труднее стало, топь до колен добралась, но теперь с каждым шагом приближался тот берег, и Лиза уже отчетливо, до трещинок видела пень, с которого старшина тогда в болото сиганул. Смешно сиганул, неуклюже: чуть на ногах устоял. И Лиза опять стала думать о Васкове и даже заулыбалась.
Споют они, обязательно даже споют, когда выполнит комендант боевой приказ и вернется опять на разъезд. Только схитрить придется, схитрить и выманить его вечером в лес. А там… Там посмотрим, кто сильнее: она или квартирная хозяйка, у которой всего-то достоинств, что под одной крышей со старшиной… Огромный бурый пузырь вспучился перед ней.
Это было так неожиданно, так быстро и так близко от нее, что Лиза, не успев вскрикнуть, инстинктивно рванулась в сторону. Всего на шаг в сторону, а ноги сразу потеряли опору, повисли где-то в зыбкой пустоте, и топь мягкими тисками сдавила бедра. Давно копившийся ужас вдруг разом выплеснулся наружу, острой болью отдавшись в сердце.
Пытаясь во что бы то ни стало удержаться, выкарабкаться на тропу, Лиза всей тяжестью навалилась на шест. Сухая жердина звонко хрустнула, и Лиза лицом вниз упала в холодную жидкую грязь. Земли не было.
Ноги медленно, страшно медленно тащило вниз, руки без толку гребли топь, и Лиза, задыхаясь, извивалась в жидком месиве. А тропа была где-то совсем рядом: шаг, полшага от нее, но эти полшага уже невозможно было сделать. На помощь!..
Жуткий одинокий крик долго звенел над равнодушным ржавым болотом. Взлетал к вершинам сосен, путался в молодой листве ольшаника, падал до хрипа и снова из последних сил взлетал к безоблачному майскому небу. Лиза долго видела это синее прекрасное небо.
Хрипя, выплевывала грязь и тянулась, тянулась к нему, тянулась и верила. Над деревьями медленно всплыло солнце, лучи упали на болото, и Лиза в последний раз увидела его свет — теплый, нестерпимо яркий, как обещание завтрашнего дня. И до последнего мгновения верила, что это завтра будет и для нее… Константин Паустовский Барсучий нос Озеро около берегов было засыпано ворохами желтых листьев.
Их было так много, что мы не могли ловить рыбу. Лески ложились на листья и не тонули. Приходилось выезжать на старом челне на середину озера, где доцветали кувшинки и голубая вода казалась черной, как деготь.
Там мы ловили разноцветных окуней. Они бились и сверкали в траве, как сказочные японские петухи. Мы вытаскивали оловянную плотву и ершей с глазами, похожими на две маленькие луны.
Щуки ляскали на нас мелкими, как иглы, зубами. Стояла осень в солнце и туманах. Сквозь облетевшие леса были видны далекие облака и синий густой воздух.
По ночам в зарослях вокруг нас шевелились и дрожали низкие звезды. У нас на стоянке горел костер. Мы жгли его весь день и ночь напролет, чтобы отгонять волков, - они тихо выли по дальним берегам озера.
Их беспокоили дым костра и веселые человеческие крики. Мы были уверены, что огонь пугает зверей, но однажды вечером в траве у костра начал сердито сопеть какой-то зверь. Его не было видно.
Он озабоченно бегал вокруг нас, шумел высокой травой, фыркал и сердился, но не высовывал из травы даже ушей. Картошка жарилась на сковороде, от нее шел острый вкусный запах, и зверь, очевидно, прибежал на этот запах. С нами был маленький мальчик.
Ему было всего девять лет, но он хорошо переносил ночевки в лесу и холод осенних рассветов. Гораздо лучше нас, взрослых, он все замечал и рассказывал. Он был выдумщик, но мы, взрослые, очень любили его выдумки.
Мы никак не могли, да и не хотели доказывать ему, что он говорит неправду. Каждый день он придумывал что-нибудь новое: то он слышал, как шептались рыбы, то видел, как муравьи устроили себе паром через ручей из сосновой коры и паутины. Мы делали вид, что верили ему.
Все, что окружало нас, казалось необыкновенным: и поздняя луна, блиставшая над черными озерами, и высокие облака, похожие на горы розового снега, и даже привычный морской шум высоких сосен. Мальчик первый услышал фырканье зверя и зашипел на нас, чтобы мы замолчали. Мы притихли.
Мы старались даже не дышать, хотя рука невольно тянулась к двустволке, - кто знает, что это мог быть за зверь! Через полчаса зверь высунул из травы мокрый черный нос, похожий на свиной пятачок. Нос долго нюхал воздух и дрожал от жадности.
Потом из травы показалась острая морда с черными пронзительными глазами. Наконец показалась полосатая шкурка. Из зарослей вылез маленький барсук.
Он поджал лапу и внимательно посмотрел на меня. Потом он брезгливо фыркнул и сделал шаг к картошке. Она жарилась и шипела, разбрызгивая кипящее сало.
Мне хотелось крикнуть зверьку, что он обожжется, но я опоздал - барсук прыгнул к сковородке и сунул в нее нос... Запахло паленой кожей. Барсук взвизгнул и с отчаянным воплем бросился обратно в траву.
Он бежал и голосил на весь лес, ломал кусты и плевался от негодования и боли. На озере и в лесу началось смятение. Без времени заорали испуганные лягушки, всполошились птицы, и у самого берега, как пушечный выстрел, ударила пудовая щука.
Утром мальчик разбудил меня и рассказал, что он сам только что видел, как барсук лечит свой обожженный нос. Я не поверил. Я сел у костра и спросонок слушал утренние голоса птиц.
Вдали посвистывали белохвостые кулики, крякали утки, курлыкали журавли на сухих болотах - мшарах, плескались рыбы, тихо ворковали горлинки. Мне не хотелось двигаться. Мальчик тянул меня за руку.
Он обиделся. Он хотел доказать мне, что он не соврал. Он звал меня пойти посмотреть, как лечится барсук.
Я нехотя согласился. Мы осторожно пробрались в чащу, и среди зарослей вереска я увидел гнилой сосновый пень. От него тянуло грибами и йодом.
Около пня, спиной к нам, стоял барсук. Он расковырял пень и засунул в середину пня, в мокрую и холодную труху, обожженный нос. Он стоял неподвижно и холодил свой несчастный нос, а вокруг бегал и фыркал другой маленький барсучок.
Он волновался и толкал нашего барсука носом в живот. Наш барсук рычал на него и лягался задними пушистыми лапами. Потом он сел и заплакал.
Он смотрел на нас круглыми и мокрыми глазами, стонал и облизывал своим шершавым языком больной нос. Он как будто просил о помощи, но мы ничем не могли ему помочь. Через год я встретил на берегах этого же озера барсука со шрамом на носу.
Он сидел у воды и старался поймать лапой гремящих, как жесть, стрекоз. Я помахал ему рукой, но он сердито чихнул в мою сторону и спрятался в зарослях брусники. С тех пор я его больше не видел.
Канун Рождества.
Или сама с собой поспорила, что простоит под дождем, пока не сосчитает до тысячи? Или до двух тысяч. Она была в коротеньком пальто, из которого давно выросла, без косынки. Ее прямые волосы вымокли и прилипли к щекам, и от этого лицо вытянулось.
Глаза блестели, как две застывшие капли. Гремели водосточные трубы , дребезжали подоконники, трещали перепончатые купола зонтов. Она ничего не видела и не слышала. Не чувствовала холодных струй. Она стояла под окном, охваченная отчаянной решимостью.
Мы кричали ей из подворотни. Она не шла. Мы выбежали под дождь. Схватили ее за руки: не пропадать же человеку. Мы отошли.
Повернулись спиной и стали смотреть на улицу. Люди спешили, подняв над головами зонты, словно на город спустился целый десант на угрюмых черных парашютах. Десант прохожих. Потом мы увидели, как к Нинке подошла ее мать. Она долго уговаривала Нинку уйти.
Наконец ей удалось увести девчонку изпод дождя в подъезд. Там горела тусклая лампочка. Нинкина мать повернула лицо к свету, и мы услышали, как она сказала: - Посмотри на меня. Я, по-твоему, красивая? Нинка удивленно посмотрела на мать и, конечно, ничего не увидела.
Разве мать может быть красивой или некрасивой? Просто дурная. Она прижалась к матери и заплакала. Мы так и не поняли, кого она жалела: мать или себя. И некрасивые выходят замуж.
Потом они вышли на дождь и пошли по улице. Мы не сговариваясь двинулись за ними. Нет, не из любопытства. Нам казалось, что мы можем понадобиться Нинке. Неожиданно мы услышали, как Нинка спросила: - У тебя был муж?
Мать не ответила. Она как бы не расслышала вопроса.
На бетоне не пишут карандашом. Я никогда не писала на бетоне. Я писала на стенках, на асфальте, но они привезли меня на бетонный завод и дали Танин дневник — записную книжку с алфавитом: а, б, в... У меня есть такая же книжка. За сорок копеек. Я взяла в руки Танин дневник и открыла страничку.
Там было написано: «Женя умерла 28 дек. Мне стало холодно. Я захотела отдать им книжку и уйти. Но я василеостровская. И если у подруги умерла старшая сестра, я должна остаться с ней, а не удирать. Буду писать. Кран опустил к моим ногам огромную раму с густым серым тестом. Я взяла палочку, присела на корточки и стала писать.
От бетона веяло холодом. Писать было трудно. И мне говорили: — Не торопись. Я делала ошибки, заглаживала бетон ладонью и писала снова. У меня плохо получалось. Пока я писала про Женю, умерла бабушка. Если просто хочешь есть, это не голод — поешь часом позже. Я пробовала голодать с утра до вечера.
Голод — когда изо дня в день голодает голова, руки, сердце — все, что у тебя есть, голодает. Сперва голодает, потом умирает. У Леки был свой угол, отгороженный шкафами, он там чертил. Зарабатывал деньги черчением и учился. Он был тихий и близорукий, в очках, и все скрипел у себя своим рейсфедером. Где он умер? Наверное, на кухне, где маленьким слабым паровозиком дымила «буржуйка», где спали, раз в день ели хлеб. Маленький кусочек, как лекарство от смерти.
Леке не хватило лекарства... В новой раме бетон был жидкий, он наползал на буквы. И слово «умер» исчезло. Мне не хотелось писать его снова. Но мне сказали: — Пиши, Валя Зайцева, пиши. И я снова написала — «умер». Я очень устала писать слово «умер». Я знала, что с каждой страничкой дневника Тане Савичевой становилось все хуже.
Она давно перестала петь и не замечала, что заикается. Она уже не играла в учительницу. Но не сдавалась — жила. Мне рассказывали... Наступила весна. Зазеленели деревья. У нас на Васильевском много деревьев. Таня высохла, вымерзла, стала тоненькой и легкой.
У нее дрожали руки и от солнца болели глаза. Фашисты убили половину Тани Савичевой, а может быть, больше половины. Но с ней была мама, и Таня держалась. Я долго не решалась открыть страничку на букву «М». На этой страничке Таниной рукой было написано: «Мама 13 мая в 7. Таня не написала слово «умерла». У нее не хватило сил написать это слово. Я крепко сжала палочку и коснулась бетона.
Не заглядывала в дневник, а писала наизусть. Хорошо, что почерк у нас одинаковый. Я писала изо всех сил. Бетон стал густым, почти застыл. Он уже не наползал на буквы. Ведь Таня Савичева моя... Мы с Таней одногодки, мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо. Не будь она василеостровской, ленинградкой, не продержалась бы так долго.
Но она жила — значит, не сдавалась! Открыла страничку «С». Там было два слова: «Савичевы умерли». Открыла страничку «У» — «Умерли все». И я представила себе, что это я, Валя Зайцева, осталась одна: без мамы, без папы, без сестренки Люльки. Под обстрелом. В пустой квартире на Второй линии. Я захотела зачеркнуть эту последнюю страницу, но бетон затвердел, и палочка сломалась.
И вдруг про себя я спросила Таню Савичеву: «Почему одна? У тебя же есть подруга — Валя Зайцева, твоя соседка с Васильевского острова. Мы пойдем с тобой в Румянцевский сад, побегаем, а когда надоест, я принесу из дома бабушкин платок, и мы сыграем в учительницу Линду Августовну. Я подарю его тебе на день рождения. Слышишь, Таня Савичева? Ты сделала все, что нужно. Я не поняла, за что мне говорят «спасибо». Я сказала: — Приду завтра...
Моя подружка Таня Савичева не стреляла в фашистов и не была разведчиком у партизан. Она просто жила в родном городе в самое трудное время. Но, может быть, фашисты потому и не вошли в Ленинград, что в нем жила Таня Савичева и жили еще много других девчонок и мальчишек, которые так навсегда и остались в своем времени. И с ними дружат сегодняшние ребята, как я дружу с Таней. А дружат ведь только с живыми. Владимир Железняков «Чучело» Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе. Мне бы надо остановиться и уйти. Мальчишки набросились на меня.
Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад. Железная Кнопка и Шмакова выволокли чучело, укрепленное на длинной палке. Следом за ними вышел Димка и стал в стороне. Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей. Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие-то перышки. Ленка замолчала и как-то вся угасла. Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил. Я придумала!
Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру. А Валька в это время — он повсюду успевал первым — воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост. Димка стоял около чучела, низко опустив голову. Я замерла — ждала в последний раз! Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я! Я не выдержала и закричала: «Димка! Не надо, Димка-а-а-а!.. Может быть, потому, что чучело было на длинной палке.
Только он был маленький и некрепкий. Получился какой-то безголовый поджигатель. Он чиркнул спичкой, и пламя огня выросло над его плечами. Потом вскочил и торопливо отбежал в сторону. Они подтащили меня вплотную к огню. Я, не отрываясь, смотрела на пламя костра. Я почувствовала тогда, как этот огонь охватил меня, как он жжет, печет и кусает, хотя до меня доходили только волны его тепла. Я закричала, я так закричала, что они от неожиданности выпустили меня.
Когда они меня выпустили, я бросилась к костру и стала расшвыривать его ногами, хватала горящие сучья руками — мне не хотелось, чтобы чучело сгорело. Мне почему-то этого страшно не хотелось! Первым опомнился Димка. Ты что, шуток не понимаешь? Так толкнула, что он полетел вверх тормашками — только пятки сверкнули к небу. А сама вырвала из огня чучело и стала им размахивать над головой, наступая на всех. Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр. Они разбежались.
А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала. Рядом со мной лежало чучело. Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое. Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза — у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву. Потом до меня долетел голос Железной Кнопки. Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина.
Вениамин Каверин "Два капитана" "На груди, в боковом кармашке лежало письмо капитана Татаринова. Утонул почтальон! И вот однажды она читает ему такое письмо: «Глубокоуважаемая Мария Васильевна... Спешу сообщить вам, что Иван Львович жив и здоров, — продолжал я быстро. Я не останавливался, хотя Катя несколько раз брала меня за рукав с каким—то ужасом и удивлением. Но это еще не все! Дождалась, наконец! Я вернусь, когда ты прочитаешь.
Разумеется, я никуда не ушел. Я прежде не знал — горе или радость получить такое письмо.
А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала. Рядом со мной лежало чучело. Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое. Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза - у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву.
Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина. Лев Толстой Лебеди Лебеди стадом летели из холодной стороны в тёплые земли. Они летели через море. Они летели день и ночь, и другой день и другую ночь они, не отдыхая, летели над водою. На небе был полный месяц, и лебеди далеко внизу под собой видели синеющую воду. Все лебеди уморились, махая крыльями; но они не останавливались и летели дальше. Впереди летели старые, сильные лебеди, сзади летели те, которые были моложе и слабее. Один молодой лебедь летел позади всех.
Силы его ослабели. Он взмахнул крыльями и не мог лететь дальше. Тогда он, распустив крылья, пошёл книзу. Он ближе и ближе спускался к воде; а товарищи его дальше и дальше белелись в месячном свете. Лебедь спустился на воду и сложил крылья. Море всколыхнулось под ним и покачало его. Стадо лебедей чуть виднелось белой чертой на светлом небе. И чуть слышно было в тишине, как звенели их крылья.
Когда они совсем скрылись из вида, лебедь загнул назад шею и закрыл глаза. Он не шевелился, и только море, поднимаясь и опускаясь широкой полосой, поднимало и опускало его. Перед зарёй лёгкий ветерок стал колыхать море. И вода плескала в белую грудь лебедя. Лебедь открыл глаза. На востоке краснела заря, и месяц и звёзды стали бледнее. Лебедь вздохнул, вытянул шею и взмахнул крыльями, приподнялся и полетел, цепляя крыльями по воде. Он поднимался выше и выше и полетел один над тёмными всколыхавшимися волнами.
Васильев «А зори здесь тихие…» Лизе казалось, что он улыбается. Злилась, ненавидела его и себя и сидела. Она не знала, зачем сидит, как не знала и того, зачем шла сюда. Она почти никогда не плакала, потому что была одинока и привыкла к этому, и теперь ей больше всего на свете хотелось, чтобы ее пожалели. Чтобы говорили ласковые слова, гладили по голове, утешали и — в этом она себе не признавалась — может быть, даже поцеловали. Но не могла же она сказать, что последний раз ее поцеловала мама пять лет назад и что этот поцелуй нужен ей сейчас как залог того прекрасного завтрашнего дня, ради которого она жила на земле. И зевнул. Длинно, равнодушно, с завыванием.
Лиза, кусая губы, метнулась вниз, больно ударилась коленкой и вылетела во двор, с силой хлопнув дверью. Утром она слышала, как отец запрягал казенного Дымка, как гость прощался с матерью, как скрипели ворота. Лежала, прикидываясь спящей, а из-под закрытых век ползли слезы. В обед вернулся подвыпивший отец. Со стуком высыпал из шапки на стол колючие куски синеватого колотого сахара, сказал с удивлением: — А он птица, гость-то наш! Сахару велел нам отпустить, во как. А мы его в сельпе-то совсем уж год не видали. Целых три кило сахару!..
Потом он замолчал, долго хлопал себя по карманам и из кисета достал измятый клочок бумаги: "Тебе надо учиться, Лиза. В лесу совсем одичаешь. В августе приезжай: устрою в техникум с общежитием". Подпись и адрес. И больше ничего — даже привета. Через месяц умерла мать. Всегда угрюмый отец теперь совсем озверел, пил втемную, а Лиза по-прежнему ждала завтрашнего дня, покрепче запирая на ночь двери от отцовских дружков. Но отныне этот завтрашний день прочно был связан с августом, и, слушая пьяные крики за стеной, Лиза в тысячный раз перечитывала затертую до дыр записку.
Но началась война, и вместо города Лиза попала на оборонные работы. Все лето рыла окопы и противотанковые укрепления, которые немцы аккуратно обходили, попадала в окружения, выбиралась из них и снова рыла, с каждым разом все дальше и дальше откатываясь на восток. Поздней осенью она оказалась где-то за Валдаем, прилепилась к зенитной части и поэтому бежала сейчас на 171-й разъезд… Васков понравился Лизе сразу: когда стоял перед их строем, растерянно моргая еще сонными глазами. Понравились его твердое немногословие, крестьянская неторопливость и та особая, мужская основательность, которая воспринимается всеми женщинами как гарантия незыблемости семейного очага. А случилось так, что вышучивать коменданта стали все: это считалось хорошим тоном. Лиза не участвовала в подобных разговорах, но когда всезнающая Кирьянова со смехом объявила, что старшина не устоял перед роскошными прелестями квартирной хозяйки, Лиза вдруг вспыхнула: — Неправда это!.. В душку военного втюрилась! Тут все загалдели, захохотали, а Лиза разревелась и убежала в лес.
Плакала на пеньке, пока ее не отыскала Рита Осянина. Проще жить надо. Проще, понимаешь? Но Лиза жила, задыхаясь от застенчивости, а старшина — от службы, и никогда бы им и глазами-то не столкнуться, если бы не этот случай. И поэтому Лиза летела через лес как на крыльях. И, думая о нем, она проскочила мимо приметной сосны, а когда у болота вспомнила помнила о слегах, возвращаться уже не хотелось. Здесь достаточно было бурелома, и Лиза быстро выбрала подходящую жердь. Перед тем как лезть в дряблую жижу, она затаенно прислушалась, а потом деловито сняла с себя юбку.
Привязав ее к вершине шеста, заботливо подоткнула гимнастерку под ремень и, подтянув голубые казенные рейтузы, шагнула в болото. На этот раз никто не шел впереди, расталкивая грязь. Жидкое месиво цеплялось за бедра, волоклось за ней, и Лиза с трудом, задыхаясь и раскачиваясь, продвигалась вперед. Шаг за шагом, цепенея от ледяной воды и не спуская глаз с двух сосенок на островке. Но не грязь, не холод, не живая, дышащая под ногами почва были ей страшны. Страшным было одиночество, мертвая, загробная тишина, повисшая над бурым болотом. Лиза ощущала почти животный ужас, и ужас этот не только не пропадал, а с каждым шагом все больше и больше скапливался в ней, и она дрожала беспомощно и жалко, боясь оглянуться, сделать лишнее движение или хотя бы громко вздохнуть. Она плохо помнила, как выбралась на островок.
Вползла на коленях, ткнулась ничком в прелую траву и заплакала. Всхлипывала, размазывала слезы по толстым щекам, вздрагивая от холода, одиночества и омерзительного страха. Вскочила — слезы еще текли. Шмыгая носом, прошла островок, прицелилась, как идти дальше, и, не отдохнув, не собравшись с силами, полезла в топь. Поначалу было неглубоко, и Лиза успела успокоиться и даже повеселела. Последний кусок оставался и, каким бы трудным он ни был, дальше шла суша, твердая, родная земля с травой и деревьями. И Лиза уже думала, где бы ей помыться, вспоминала все лужи да бочажки и прикидывала, стоит ли полоскать одежду или уж потерпеть до разъезда. Там ведь совсем пустяк оставался, дорогу она хорошо запомнила, со всеми поворотами, и смело рассчитывала за час-полтора добежать до своих.
Идти труднее стало, топь до колен добралась, но теперь с каждым шагом приближался тот берег, и Лиза уже отчетливо, до трещинок видела пень, с которого старшина тогда в болото сиганул. Смешно сиганул, неуклюже: чуть на ногах устоял. И Лиза опять стала думать о Васкове и даже заулыбалась. Споют они, обязательно даже споют, когда выполнит комендант боевой приказ и вернется опять на разъезд. Только схитрить придется, схитрить и выманить его вечером в лес. А там… Там посмотрим, кто сильнее: она или квартирная хозяйка, у которой всего-то достоинств, что под одной крышей со старшиной… Огромный бурый пузырь вспучился перед ней. Это было так неожиданно, так быстро и так близко от нее, что Лиза, не успев вскрикнуть, инстинктивно рванулась в сторону. Всего на шаг в сторону, а ноги сразу потеряли опору, повисли где-то в зыбкой пустоте, и топь мягкими тисками сдавила бедра.
Давно копившийся ужас вдруг разом выплеснулся наружу, острой болью отдавшись в сердце. Пытаясь во что бы то ни стало удержаться, выкарабкаться на тропу, Лиза всей тяжестью навалилась на шест. Сухая жердина звонко хрустнула, и Лиза лицом вниз упала в холодную жидкую грязь. Земли не было. Ноги медленно, страшно медленно тащило вниз, руки без толку гребли топь, и Лиза, задыхаясь, извивалась в жидком месиве. А тропа была где-то совсем рядом: шаг, полшага от нее, но эти полшага уже невозможно было сделать. На помощь!.. Жуткий одинокий крик долго звенел над равнодушным ржавым болотом.
Взлетал к вершинам сосен, путался в молодой листве ольшаника, падал до хрипа и снова из последних сил взлетал к безоблачному майскому небу. Лиза долго видела это синее прекрасное небо. Хрипя, выплевывала грязь и тянулась, тянулась к нему, тянулась и верила. Над деревьями медленно всплыло солнце, лучи упали на болото, и Лиза в последний раз увидела его свет — теплый, нестерпимо яркий, как обещание завтрашнего дня. И до последнего мгновения верила, что это завтра будет и для нее… Константин Паустовский Барсучий нос Озеро около берегов было засыпано ворохами желтых листьев. Их было так много, что мы не могли ловить рыбу. Лески ложились на листья и не тонули. Приходилось выезжать на старом челне на середину озера, где доцветали кувшинки и голубая вода казалась черной, как деготь.
Там мы ловили разноцветных окуней. Они бились и сверкали в траве, как сказочные японские петухи. Мы вытаскивали оловянную плотву и ершей с глазами, похожими на две маленькие луны. Щуки ляскали на нас мелкими, как иглы, зубами. Стояла осень в солнце и туманах. Сквозь облетевшие леса были видны далекие облака и синий густой воздух. По ночам в зарослях вокруг нас шевелились и дрожали низкие звезды. У нас на стоянке горел костер.
Мы жгли его весь день и ночь напролет, чтобы отгонять волков, - они тихо выли по дальним берегам озера. Их беспокоили дым костра и веселые человеческие крики. Мы были уверены, что огонь пугает зверей, но однажды вечером в траве у костра начал сердито сопеть какой-то зверь. Его не было видно. Он озабоченно бегал вокруг нас, шумел высокой травой, фыркал и сердился, но не высовывал из травы даже ушей. Картошка жарилась на сковороде, от нее шел острый вкусный запах, и зверь, очевидно, прибежал на этот запах. С нами был маленький мальчик. Ему было всего девять лет, но он хорошо переносил ночевки в лесу и холод осенних рассветов.
Гораздо лучше нас, взрослых, он все замечал и рассказывал. Он был выдумщик, но мы, взрослые, очень любили его выдумки. Мы никак не могли, да и не хотели доказывать ему, что он говорит неправду. Каждый день он придумывал что-нибудь новое: то он слышал, как шептались рыбы, то видел, как муравьи устроили себе паром через ручей из сосновой коры и паутины. Мы делали вид, что верили ему. Все, что окружало нас, казалось необыкновенным: и поздняя луна, блиставшая над черными озерами, и высокие облака, похожие на горы розового снега, и даже привычный морской шум высоких сосен. Мальчик первый услышал фырканье зверя и зашипел на нас, чтобы мы замолчали. Мы притихли.
Мы старались даже не дышать, хотя рука невольно тянулась к двустволке, - кто знает, что это мог быть за зверь! Через полчаса зверь высунул из травы мокрый черный нос, похожий на свиной пятачок. Нос долго нюхал воздух и дрожал от жадности. Потом из травы показалась острая морда с черными пронзительными глазами. Наконец показалась полосатая шкурка. Из зарослей вылез маленький барсук. Он поджал лапу и внимательно посмотрел на меня. Потом он брезгливо фыркнул и сделал шаг к картошке.
Она жарилась и шипела, разбрызгивая кипящее сало. Мне хотелось крикнуть зверьку, что он обожжется, но я опоздал - барсук прыгнул к сковородке и сунул в нее нос... Запахло паленой кожей. Барсук взвизгнул и с отчаянным воплем бросился обратно в траву. Он бежал и голосил на весь лес, ломал кусты и плевался от негодования и боли. На озере и в лесу началось смятение. Без времени заорали испуганные лягушки, всполошились птицы, и у самого берега, как пушечный выстрел, ударила пудовая щука. Утром мальчик разбудил меня и рассказал, что он сам только что видел, как барсук лечит свой обожженный нос.
Я не поверил. Я сел у костра и спросонок слушал утренние голоса птиц. Вдали посвистывали белохвостые кулики, крякали утки, курлыкали журавли на сухих болотах - мшарах, плескались рыбы, тихо ворковали горлинки. Мне не хотелось двигаться. Мальчик тянул меня за руку. Он обиделся. Он хотел доказать мне, что он не соврал. Он звал меня пойти посмотреть, как лечится барсук.
Я нехотя согласился. Мы осторожно пробрались в чащу, и среди зарослей вереска я увидел гнилой сосновый пень. От него тянуло грибами и йодом. Около пня, спиной к нам, стоял барсук. Он расковырял пень и засунул в середину пня, в мокрую и холодную труху, обожженный нос. Он стоял неподвижно и холодил свой несчастный нос, а вокруг бегал и фыркал другой маленький барсучок. Он волновался и толкал нашего барсука носом в живот. Наш барсук рычал на него и лягался задними пушистыми лапами.
Потом он сел и заплакал. Он смотрел на нас круглыми и мокрыми глазами, стонал и облизывал своим шершавым языком больной нос. Он как будто просил о помощи, но мы ничем не могли ему помочь. Через год я встретил на берегах этого же озера барсука со шрамом на носу. Он сидел у воды и старался поймать лапой гремящих, как жесть, стрекоз. Я помахал ему рукой, но он сердито чихнул в мою сторону и спрятался в зарослях брусники. С тех пор я его больше не видел. Канун Рождества.
С залива дует холодный пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов - делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома. Т олько маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. О н то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшиеруки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом крендели и баранки.
Д верь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Н езаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь. С тарый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться.
Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика. М альчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: «Петербург. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества.
Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: - А что ты хочешь написать Иисусу? Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос, - мальчик подошел ближе к писарю и продолжал. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, - он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы. С тарый писарь подумал: «Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином. Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня ». Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она: - Мама, здравствуй! Ты в порядке? Вопросы и пожелания?
Тогда целую. Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость - спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит - и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: - Мама, здравствуй! Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет?
А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду. Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром. Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода.
Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить. Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод - мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз - Мария. Другую нажал - Коля.
Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело - возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед.
Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика"
Девушка с зелёными волосами увидела пожилого гражданина и опять так ласково говорит: — Да, кстати, чуть не забыла, если в комплекте с пирсингом и прокалыванием ушей идёт нанесение татуировок, то цена за весь пакет процедур становится просто смешной… И, правда, наш дедушка уже начал смеяться. Хорошая ведь татуировка. Северный морской флот. Давай снова нарисуем. Только покрупнее. А на лбу надпись выколем: «предъявителю скидка». Татуировки на лбах отвлекают внимание водителей и пешеходов. О-па… Я даже и не думала, что он такие слова знает.
Это как? Вон на строительном рынке. А у вас, значит, нет? Идёмте, девчонки, на рынок, там выгоднее. Мы вышли на улицу, и тут дедушка нам как скомандует: — Домой шагом марш! Под конвоем! В ногу!
А сам взял бабушку под руку и сказал: — У тебя, Светик, болезнь. Ещё не изученная современной наукой. Тебе если бесплатную путёвку в погреб дадут, чеснок перебирать, ты ведь полезешь… Глазом не моргнёшь! Так мы с бабушкой и не воспользовались таким выгодным суперпредложением. Уши я потом проколю, когда подрасту. Когда смогу прийти без бабушки. Чтобы дедушка не нервничал.
Пока и без серёжек похожу, ничего страшного. А на бабушку я совсем не обижаюсь. Просто раньше не было скидок и распродаж. Недаром бабушка говорит про трудные годы лихолетья. Мы другое поколение. Мы в погреб бесплатно не полезем! Страшная тайна Когда я была маленькая, однажды в нашем садике появился новый мальчик, Егор.
Он приехал из другого района, чтобы теперь жить у тёти. Он прямо так и сказал: — Родители уехали на год работать за границу, и я буду жить у ммммм… ээээээ… тёти. Тётя у Егора была просто необыкновенная. Не какая-нибудь там тётя-мотя в платочке, как у других. Тётя Егора была тонкая и высокая, с длинными жёлтыми волосами, которые она закалывала в хвост блестящей заколкой. Она носила красные сапоги-чулки на больших платформах, шуршащий чёрный плащ и большие тёмные очки. Она всё время читала модные журналы и слушала пластинки на проигрывателе.
Иногда она даже жвачку жевала!!! А это тогда было — ну вообще… Егор называл её не тётя, а просто Ира. Всё это было очень странно. Однажды я услышала, как Егор, когда Ира ему что-то не разрешала, прошипел страшным голосом: — Счас всем скажу, кто ты на самом деле! И она тут же ему всё разрешила. А я умирала от любопытства — кто же она? Секретный агент?
В молодости Ира была артисткой. Она танцевала в ансамбле русских народных танцев. Егор показал мне фотографию — там было много девушек с косами и в платьях с вышивкой. У Иры было полно друзей в разных странах, они присылали ей открытки с видами далёких городов. Ира всё время говорила, что скоро выйдет замуж и уедет далеко-далеко. А ещё у неё были разные шляпы. И вот однажды… Нам в школе сказали — кто будет участвовать в спектакле на английском языке, тому поставят пятёрки, и можно улучшить четвертные оценки по инглишу.
Егор, конечно, тут же стал участвовать со страшной силой, и пообещал принести для спектакля настоящие шляпы, как в старину, из прошлой жизни. Ведь шляпы принести — гораздо легче и приятней, чем английские глаголы учить, а лишняя пятёрка никому не помешает. К Ире сегодня придёт в гости дядька из Франции. Они познакомились давно, во Франции, когда он приходил на концерт. А теперь приехал в Москву по делам. Мы зашли к Егору. Французский гость пил чай с тульскими пряниками.
Ира, красивая, как в русской народной сказке, смотрела на него. Вот, Анри, это мой племянник Егор, а это его подруга Ксюша. Француз ласково улыбнулся. Егор открыл шкаф в коридоре и начал деловито выгружать оттуда шляпы и запихивать их в мешок. Из кухни на нас смотрела Ира. Я не разрешаю! Коллектив какой-то… Этак ты всю квартиру растащишь… Говорю же, нельзя.
И она стала тащить мешок со шляпами из рук Егора. И тут… Егор зажмурился… Набрал побольше воздуха… — Бабушка, только не бей! Бабушка, миленькая, только не бей! Хотя, в общем-то, ясно было, что никто его не бьёт, даже не собирается. Где есть бабушь? Бабушь бьётся? Между тем Ира сделала Егору страшные глаза.
Очень страшные. Я даже подумала, что от такого взгляда запросто можно испариться или превратиться в пепел. Берите что хотите, и чтобы я вас не видела… А потом поговорим. Мы схватили драгоценные шляпы и помчались по лестнице вниз, даже лифт вызывать не стали — вдруг Ира передумает? Папина мама. Просто она говорит, что ещё молодая, и слово «бабушка» у нас запрещено… Как они с Егором потом поговорили, я не знаю. В школу он на следующий день пришёл вполне целый и невредимый.
Теперь совсем другие времена. Теперь и не такие бабушки бывают. Бабушки теперь на скутерах ездят и под куполом цирка болтаются. Но, наверное, всё равно они не любят, когда их при посторонних называют бабушками. Хотя, если разобраться, ну чего такого в слове «бабушка»? Поэтому, дружок, возьми на вооружение. На самый крайний случай.
Если у твоей бабушки есть жених, который думает, что она твоя тётя или даже старшая сестра, помни, что можно однажды открыть ему правду. Но только в самом крайнем случае. Когда другого выхода нет. Очень редко. Но можно. Надежда Тэффи. Валя Мне шел двадцать первый год.
Ей, моей дочери, четвертый. Мы не вполне сходились характерами. Я была в то время какая-то испуганная, неровная, либо плакала, либо смеялась. Она, Валя, очень уравновешенная, спокойная и с утра до вечера занималась коммерцией — выторговывала у меня шоколадки. Утром она не желала вставать, пока ей не дадут шоколадку. Не желала идти гулять, не желала возвращаться с прогулки, не желала завтракать, обедать, пить молоко, идти в ванну, вылезать из ванны, спать, причесываться, — за все полагалась плата — шоколадки. Без шоколадки прекращалась всякая жизнь и деятельность, а затем следовал оглушительный систематический рев.
И тогда я уступала. Она презирала меня за мою бестолочь — это так чувствовалось, но обращалась со много не очень плохо. Иногда даже ласкала мягкой, теплой, всегда липкой от конфет рукой. В словах этих, конечно, ничего не было лестного, но я знала, что красоту своего резинового слоненка она ставила выше Венеры Милосской. У каждого свои идеалы. И я радовалась, только старалась при посторонних не вызывать ее на нежность. Кроме конфет, она мало чем интересовалась.
Раз только, пририсовывая усы старым теткам в альбоме, спросила вскользь: «А где сейчас Иисус Христос? Насчет приличий была строга и требовала, чтобы все с ней первой здоровались. Раз пришла ко мне очень взволнованная и возмущенная: — Кухаркина Мотька вышла на балкон в одной юбке, а там гуси ходят. Да, она была строга. Рождество в тот год подходило грустное и заботное. Я кое-как смеялась и еще больше плакала, потому что жить-то и не удавалось. Валя со слоненком толковала целые дни про елку.
Надо было, значит, непременно елку схлопотать. Выписала, по секрету, от Мюра и Мерелиза картонажи. Разбирала ночью. Картонажи оказались прямо чудесные: попугаи в золотых клеточках, домики, фонарики, но лучше всего был маленький ангел, с радужными слюдяными крылышками, весь в золотых блестках. Он висел на резинке, крылышки шевелились. Из чего он был, — не понять. Вроде воска.
Щечки румяные и в руках роза. Я такого чуда никогда не видала. И сразу подумалось — лучше его на елку не вешать. Валя все равно не поймет всей его прелести, а только сломает. Оставлю его себе. Так и решила. А утром Валя чихнула, — значит, насморк.
Я испугалась. А я не забочусь о ней. Я плохая мать. Вот ангела припрятала. Что получше-то, значит, себе. Оттого и не поймет, что я не развиваю в ней любви к прекрасному. Под сочельник, ночью, убирая елку, достала и ангела.
Долго рассматривала. Ну, до чего был мил! В коротенькой, толстой ручке — роза. Сам веселый, румяный и вместе нежный. Такого бы ангела спрятать в коробочку, а в дурные дни, когда почтальон приносит злые письма и лампы горят тускло, и ветер стучит железом на крыше, — вот тогда только позволить себе вынуть его и тихонько подержать за резиночку и полюбоваться, как сверкают золотые блестки и переливаются слюдяные крылышки. Может быть, бедно все это и жалко, но ведь лучше-то ничего нет… Я повесила ангела высоко. Он был самый красивый из всех вещиц, значит, и надо его на почетное место.
Но была еще одна мысль тайная, подлая: высоко, не так заметно для людей «маленького роста». Вечером елку зажгли. Пригласили кухаркину Мотьку и прачкиного Лешеньку. Валя вела себя так мило и ласково, что черствое сердце мое оттаяло. Я подняла ее на руки и сама показала ей ангела. Я дала. Она долго рассматривала его, гладила пальцем крылышки.
Брэдбери Р. Тысячи дней, наполненных дождём, сплошь состоящих из дождя; гул и дробь ливня, хрустальные водопады града, неистовые ураганы, словно цунами, что затопляют острова. Никто из колонистов, кроме девочки Марго, не помнит, как выглядит солнце. Девочка его помнит, потому что она прилетела на Венеру с Земли, где видела его всё время. Одноклассники не любят Марго за то, что она непохожа на остальных детей Венеры. Что победит? Жестокость или доброта?
Петя, Игорь, Иван, Алёшка! Спустившись во второй окоп, я услышала стон. Люди, отзовитесь хоть кто-нибудь! Стон повторился, неясный, глухой. Бегом побежала мимо мёртвых тел, ища его, оставшегося в живых.
Я здесь! И опять стала переворачивать всех, кто попадался на пути. Я обязательно тебя найду! Ты только дождись меня! Не умирай!
Вверх, взлетела ракета, осветив его. Стон повторился где-то совсем рядом. Давай, прислушивайся! Ты его найдёшь, ты сможешь! Ещё немного - и конец окопа.
Боже, как же страшно! Быстрее, быстрее! Я, комсомолка, просила Господа о помощи… Было ли это чудом, но стон повторился. Да он в самом конце окопа! Свои внутренности он придерживал руками.
Я прикрыла его глаза. Передо мной лежал совсем молоденький лейтенант. Какой пакет? Ты не сказал куда? Ты не сказал куда!
Сидя с ним, молоденьким лейтенантом, прощалась, а слезы катились одна за другой. Забрав его документы, шла по окопу, шатаясь, меня подташнивало, когда закрывала по пути глаза мёртвым бойцам. Пакет я доставила в штаб. И сведения там, действительно, оказались очень важными. Только вот медаль, которую мне вручили, мою первую боевую награду, никогда не надевала, потому как принадлежала она тому лейтенанту, Останькову Ивану Ивановичу.
А пока шли бои… Четвёртый год войны. За это время я совсем поседела: рыжие волосы стали совершенно белыми. Канун Рождества. С залива дует холодный пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег.
Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов - делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома. Т олько маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. О н то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшиеруки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше.
Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом крендели и баранки. Д верь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Н езаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше.
Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь. С тарый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество.
Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика. М альчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок.
Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: «Петербург. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: - А что ты хочешь написать Иисусу? Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос, - мальчик подошел ближе к писарю и продолжал. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, - он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы.
С тарый писарь подумал: «Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином. Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня». Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она: — Мама, здравствуй! Ты в порядке? Вопросы и пожелания?
Тогда целую. Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов.
Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: — Мама, здравствуй! Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду.
Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром. Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. А может, так и будет тепло стоять?
Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить.
Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься.
И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца.
По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет? Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь.
И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур?
Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут. Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь.
Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам. Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет.
Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: — Мама, здравствуй! Вопросы есть? Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла.
В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. И то слава богу.
Слышишь меня?! Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый.
Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже.
А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная.
Это что за страсть? И к чему бы такое? Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном. Но что оно в жизни главное?
Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним — другой.
Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник.
Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь.
Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом.
И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть.
Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад. Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она.
Где, где… — подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая.
Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела.
Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска… — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске.
Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала? На том и закончился с дочерью разговор. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть.
А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить , мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко.
Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется. В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины: — Болят ваши косточки?.. Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: — Болят, моя доча… — Ноют руки и ноги?..
В доярках да в свинарках. А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят… — Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос. Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа.
Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. И от слез вроде бы стало легче. И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: — Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто?
А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… Издалека, через многие километры, донесся голос дочери: — Говори, мама, говори… — Вот я и гутарю.
Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча.
Ты слышишь меня?.. В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение. Хлеб для собаки Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке. У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке.
Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась. Отец помолчал, нехотя пояснил: — Выпадает… От голода. Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет.
И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал.
На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая… Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения.
Подошел Петров, постоял немного рядом и сказал: - Кого вы слушаете? Мало он вас обманывал? Димка, признайся: лапшу на уши вешаешь! Придешь и все испортишь. Помечтать не дашь.
Иван Якимов «Странная процессия» Осенью на Настасею-овчарницу, когда кормили по дворам пастухов — благодарили за то, что они скот сберегли, - пропал у Митрохи Ванюгина баран. Поискал, поискал Митроха, нет нигде барана, хоть убей. Стал ходить по домам и дворам. У пяти хозяев побывал, а потом направил стопы к Макриде и Епифану. Заходит, а они всей семьёй суп жирный из баранины хлебают, только ложки мелькают. Хлеб-соль, - говорит Митроха, косясь на стол. Проходи, Митрофан Кузьмич, гостем будешь. Садись суп с нами хлебать, - приглашают хозяева.
Никак, барана зарезали? Слава богу, зарезали, хватит ему жир копить. А я ума не приложу, куды мог запропаститься баран,- вздохнул Митроха и, помолчав спросил: - К вам он не попал случаем? А может, и попал, надо поглядеть в хлеве. А может и под нож попал? Может и под нож попал, - ничуть не смутившись, отвечает хозяин. Ты не шути, Епифан Аверьянович, вы ведь не в темноте, чай, резали барана, должны отличить своего от чужого. Да эти бараны все серые, как волки, дак кто их разберёт, высказалась Макрида.
Кажите шкуру. Я своего барана кряду узнаю. Хозяин несёт шкуру. Ну точно, мой баран-то! Не нарочно мы, прости, Кузьмич. У самых дверей стоял он окоянный, кто ж его знал, что он твой, - пожимают хозяева плечами. Забирай нашего барана и делу конец. Нет, не конец!
Вертайте моего барана! Да как его вернёшь, коли он наполовину съеден? Вертайте всё, что осталось, за остальное деньги платите. Через час от дома Макриды и Епифана к дому Митрохи на глазах у всей деревни двигалась странная процессия.. Впереди шёл, припадая на правую ногу, Епифан с бараньей шкурой под мышкой, за ним важно вышагивал Митроха с мешком баранины на плече, а замыкала шествие Макрида. Она семенила с чугуном на вытянутых руках - несла недоеденный суп из Митрохиного барана. Баран, хоть и в разобранном виде, но снова вернулся к хозяину. Бобик в гостях у Барбоса Н.
Носов Бобик увидел на столе гребешок и спросил: А что это у вас за пила? Какая пила! Это гребешок. А для чего он? Эх ты! Не знаешь, для чего гребешок? Как это - причесываться? Барбос взял гребешок и стал причесывать у себя на голове шерсть: Вот смотри, как надо причесываться.
Подойди к зеркалу и причешись. Бобик взял гребешок, подошел к зеркалу и увидел в нем свое отражение. Послушай, - закричал он, показывая на зеркало, - там собака какая-то! Да это ведь ты сам в зеркале! Как - я? Я ведь здесь, а там другая собака. Барбос тоже подошел к зеркалу. Бобик увидел его отражение и закричал: Ну вот, теперь их уже двое!
Да нет! Они там, в зеркале, неживые. Как неживые? Вот чудак! Видишь, там одна собака на меня похожа! Точь-в-точь как ты! А другая собака похожа на тебя. Что ты!
Такие же лапы, как у тебя. Нет, это ты меня обманываешь! Посадил туда каких-то двух собак и думаешь, я тебе поверю, - сказал Бобик. Он принялся причесываться перед зеркалом, потом вдруг как засмеется: Глянь-ка, а этот чудак в зеркале тоже причесывается! Вот умора! Барбос только фыркнул и отошел в сторону. Виктор Драгунский «Шиворот- навыворот» Один раз я сидел, сидел и ни с того ни с сего вдруг такое надумал, что даже сам удивился. Я надумал, что вот как хорошо было бы, если бы все вокруг на свете было устроено наоборот.
Ну вот, например, чтобы дети были во всех делах главные и взрослые должны были бы их во всем, во всем слушаться. В общем, чтобы взрослые были как дети, а дети как взрослые. Вот это было бы замечательно, очень было бы интересно. Во-первых, я представляю себе, как бы маме «понравилась» такая история, что я хожу и командую ею как хочу, да и папе небось тоже бы «понравилось», а о бабушке и говорить нечего. Что и говорить, я все бы им припомнил! Например, вот мама сидела бы за обедом, а я бы ей сказал: «Ты почему это завела моду без хлеба есть? Вот еще новости! Ты погляди на себя в зеркало, на кого ты похожа?
Вылитый Кощей! Ешь сейчас же, тебе говорят! Не держи за щекой! Опять задумалась? Все решаешь мировые проблемы? Жуй как следует! И не раскачивайся на стуле! Вечно тебя надо ждать!
Мой руки сейчас же! Как следует, как следует мой, нечего грязь размазывать. После тебя на полотенце страшно смотреть. Щеткой три и не жалей мыла. Ну-ка, покажи ногти! Это ужас, а не ногти. Это просто когти! Где ножницы?
Не дергайся! Ни с каким мясом я не режу, а стригу очень осторожно. Не хлюпай носом, ты не девчонка... Вот так. Теперь садись к столу». Он бы сел и потихоньку сказал маме: «Ну как поживаешь? Когда я ем, то глух и нем! Запомните это на всю жизнь.
Золотое правило! Положи сейчас же газету, наказание ты мое! Полюбуйтесь-ка на нашу бабуленьку! Каков вид! Пальто распахнуто, шапка на затылке! Щеки красные, вся шея мокрая! Хороша, нечего сказать. Признавайся, опять в хоккей гоняла!
А это что за грязная палка? Ты зачем ее в дом приволокла? Это клюшка! Убери ее сейчас же с моих глаз - на черный ход! И мы тоже хотим в кино! Вчера ходили на день рождения, в воскресенье я вас в цирк водил! Понравилось развлекаться каждый день. Дома сидите!
Нате вам вот тридцать копеек на мороженое, и все! Ведь каждый ребенок может провести с собой одного взрослого бесплатно! Сиди дома, гулена! Но я не успел придумать, что бы я сказал, потому что в это время вошла мама, самая настоящая, живая, и сказала: - Ты еще сидишь. Ешь сейчас же, посмотри, на кого ты похож? Джанни Родари Вопросы наизнанку Жил-был один мальчик, который целые дни только и делал, что приставал ко всем с вопросами. В этом, конечно, нет ничего плохого, напротив, любознательность - дело похвальное. Но беда в том, что на вопросы этого мальчика никому не удавалось ответить.
Например, приходит он однажды и спрашивает: - Почему у ящиков есть стол? Конечно, люди только удивленно открывали глаза или на всякий случай отвечали: - Ящики служат для того, чтобы в них что-нибудь класть. Ну, скажем, обеденные приборы. А вот почему у ящиков есть столы? Люди качали головами и спешили уйти. В другой раз он спрашивал: - Почему у хвоста есть рыба? Или еще: - Почему у усов есть кошка? Люди пожимали плечами и спешили уйти, потому что у всех были свои дела.
Мальчик подрастал, но по-прежнему оставался почемучкой, и не простым, а почемучкой наизнанку. Даже став взрослым, он ходил и приставал ко всем с вопросами. Само собой понятно, что никто, ни один человек, не мог на них ответить. Совсем отчаявшись, почемучка наизнанку удалился на вершину горы, построил себе хижину и придумывал там на свободе все новые и новые вопросы. Придумывал, записывал их в тетрадку, а потом ломал голову, стараясь найти ответ Однако ни разу в жизни он не ответил ни на один из своих вопросов. Да и как было ответить, если в тетрадке у него было написано: "Почему у тени есть сосна? Мало-помалу у него отросла длинная борода, но он даже не думал ее подстригать. Вместо этого он придумал новый вопрос: "Почему у бороды есть лицо?
Когда он умер, один ученый стал исследовать его жизнь и сделал удивительное научное открытие. Оказалось, что этот почемучка с детства привык надевать чулки наизнанку и надевал их так всю жизнь. Ни разу ему не удавалось надеть их как полагается. Поэтому-то он до самой смерти не мог научиться задавать правильные вопросы. А посмотри-ка на свои чулки, верно ли ты их надел? Генри Солнце ярко светит и птицы весело поют на ветвях. Во всей природе разлиты мир и гармония. У входа в небольшую пригородную гостиницу сидит приезжий и, тихо покуривая трубочку, ждет поезда.
Но вот высокий мужчина в сапогах и в шляпе с широкими, опущенными вниз полями выходит из гостиницы с шестизарядным револьвером в руке и стреляет. Человек на скамье скатывается с громким воплем. Пуля оцарапала ему ухо. Он вскакивает на ноги в изумлении и ярости и орет: - Почему вы в меня стреляете? Высокий мужчина приближается с широкополой шляпой в руке, кланяется и говорит: - П"ошу п"ощения, сэ". Я полковник Джэй, сэ", мне показалось, что вы оско"бляете меня, сэ", но вижу, что я ошибся. Очень "ад, что не убил вас, сэ". Я вижу тепе"ь, что вы п"осто выколачивали пепел из вашей т"убки, сэ".
П"ошу у вас п"ощения, сэ", а также, чтобы вы пошли и де"нули со мной по стаканчику, сэ", дабы показать, что у вас нет никакого осадка на душе п"отив джентльмена, кото"ый п"инес вам свои извинения, сэ". Генри Он был стар и слаб, и песок в часах его жизни почти истек. Он двигался неверными шагами вдоль одной из самых фешенебельных улиц Хаустона. Он оставил город двадцать лет тому назад, когда последний был немногим больше влачащей полунищее существование деревни, и теперь, устав странствовать по свету и полный мучительного желания поглядеть еще раз на места, где протекало его детство, он вернулся и нашел, что шумный деловой город вырос на месте дома его предков. Он тщетно искал какой-нибудь знакомый предмет, могущий напомнить ему минувшие дни. Все изменилось. Там, где стояла хижина его отца, высились стены стройного небоскреба; пустырь, где он играл ребенком, был застроен современными зданиями. По обе стороны расстилались великолепные лужайки, подбегавшие к роскошным особнякам.
Внезапно, с радостным криком, он бросился вперед с удвоенной энергией. Он увидел перед собой - нетронутый рукой человека и неизменимый временем - старый знакомый предмет, вокруг которого он бегал и играл ребенком. Он простер руки и кинулся к нему с глубоким вздохом удовлетворенности. Позже его нашли спящим с тихой улыбкой на лице на старой мусорной куче посередине улицы - единственном памятнике его сладкого детства! Пишет тебе твоя любимая тётя Тамара, бывший полковник Красной Армии. Тебе пора заняться сельским хозяйством — как для воспитательности, так и для урожая. Морковь надо сажать по стойке «смирно». Капусту — в шеренгу через одного.
Тыкву — по команде «вольно». Желательно около старой помойки. Тыква всю помойку «высосет» и станет огроменной. Подсолнух хорошо растёт подальше от забора, чтобы его не съели соседи. Помидоры надо сажать прислонёнными к палкам. Огурцы и чеснок требуют постоянного удобрения. Это я всё прочитала в уставе сельскохозяйственной службы. Семена я покупала стаканами на рынке и все ссыпала в один мешочек.
Но ты на месте разберёшься. Не увлекайся гигантизмом. Помни о трагической участи товарища Мичурина, который погиб, упав с огурца. Мы всей семьёй тебя целуем». От такой посылки дядя Фёдор пришёл в ужас. Он отобрал себе несколько семечек, которые хорошо знал. Он посадил на солнечном месте семечки подсолнуха. Посадил около помойки семечки тыквы.
И всё. Скоро у него всё выросло вкусное, свежее, как в учебнике. Марина Дружинина. В воскресенье мы пили чай с вареньем и слушали радио. Как всегда в это время, радиослушатели в прямом эфире поздравляли своих друзей, родственников, начальников с днём рождения, днём свадьбы или ещё с чем-нибудь знаменательным; рассказывали, какие они расчудесные, и просили исполнить для этих прекрасных людей хорошие песни. Мы слушаем вас! Кого будем поздравлять? И тут...
Я ушам своим не поверил! Поздравляю Владимира Петровича Ручкина, ученика шестого класса «Б»! Он получил пятёрку по математике! Первую в этой четверти! И вообще первую! Передайте для него лучшую песню! А сейчас - «Дважды два - четыре»! Заиграла музыка, а я чуть чаем не поперхнулся.
Шутка ли - в честь меня песню поют! Ведь Ручкин - это я! Да ещё и Владимир! Да ещё и Петрович! И вообще, в шестом «Б» учусь! Всё совпадает! Всё, кроме пятёрки. Никаких пятёрок я не получал.
А в дневнике у меня красовалось нечто прямо противоположное. Неужели ты пятёрку получил?! Я так мечтала об этом! Что же ты молчал? Скромный какой! А Владик-то - настоящий друг! Как за тебя радуется! Даже по радио поздравил!
Пятёрочку надо отпраздновать! Я испеку что-нибудь вкусное! Я хотел крикнуть, что Владик - не друг, а гад! Всё врёт! Никакой пятёрки не было! Но язык совершенно не поворачивался. Как я ни старался. Уж очень мама обрадовалась.
Никогда не думал, что мамина радость так действует на мой язык! Когда раздадут, тогда и полюбуемся! И пойдём в цирк! А сейчас я сбегаю за мороженым для всех нас! Трубку снял Владик. А мне расхлёбывать! Где я им пятёрку возьму? Приходи ко мне прямо сейчас уроки делать.
Скрипя зубами, я отправился к Владику. А что мне ещё оставалось?.. В общем, целых два часа мы решали примеры, задачи... И всё это вместо моего любимого триллера «Арбузы-людоеды»! Ну, Владька, погоди! На следующий день на уроке математики Алевтина Васильевна спросила: - Кто хочет разобрать домашнее задание у доски? Владик ткнул меня в бок. Я ойкнул и поднял руку.
Первый раз в жизни. А потом... Потом случилось чудо. Я всё решил и объяснил правильно. И в моём дневнике заалела гордая пятёрка! Честное слово, я даже не представлял, что получать пятёрки так приятно!
Похожие файлы
- Тексты для заучивания наизусть к конкурсу «Живая классика-2017» — КиберПедия
- Живая классика 2018 г Муниципальный этап, 7 8 классы - YouTube
- Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика"
- Тексты для живой классики 7 класс
Тексты для проведения конкурса чтецов "живая классика"
Ленка стояла у доски, прижавшись стриженым затылком к ее черной холодной поверхности. Ветер прошлого хлестал ее по лицу: «Чу-че-ло-о-о, пре-да-тель!.. Сжечь на костре-е-е-е! Тебя никогда нельзя понять… Объясни! А я никогда никого не буду гонять… И никогда никого не буду травить.
Хоть убейте! В руках у него был неразлучный друг - автомат. За пазухой - краюшка материнского хлеба. Так и сберёг краюшку до самого Берлина.
Смолкли орудия. Остановились танки. Отвыли сигналы воздушных тревог. Тихо стало на земле.
И люди услышали, как шуршит ветер, растёт трава, поют птицы. В этот час попал Иван на одну из берлинских площадей, где ещё догорал подожжённый фашистами дом. Площадь была пуста. И вдруг из подвала горящего дома вышла маленькая девочка.
У неё были тоненькие ножки и потемневшее от горя и голода лицо. Нетвёрдо ступая по залитому солнцем асфальту, беспомощно протянув руки, будто слепая, девочка пошла навстречу Ивану. И такой маленькой и беспомощной показалась она Ивану на огромной пустой, будто вымершей, площади, что он остановился, и сердце его стиснула жалость. Достал Иван из-за пазухи драгоценную краюшку, присел на корточки и протянул девочке хлеб.
Никогда ещё краюшка не была такой тёплой. Такой свежей. Никогда ещё так не пахла ржаной мукой, парным молоком, добрыми материнскими руками. Девочка улыбнулась, а худенькие пальцы вцепились в краюшку.
Иван осторожно поднял девочку с опалённой земли. А в этот миг из-за угла выглянул страшный, обросший Фриц - Рыжий лис. Что ему было до того, что кончилась война! Только одна мысль крутилась в его помутившейся фашистской голове: "Найти и убить Ивана!
И вот он, Иван, на площади, вот его широкая спина. Фриц - Рыжий лис достал из-под пиджака поганый пистолет с кривым дулом и выстрелил предательски из-за угла. Пуля попала Ивану в самое сердце. Дрогнул Иван.
Но не упал - побоялся девочку уронить. Только почувствовал, как тяжёлым металлом наливаются ноги. Бронзовыми стали сапоги, плащ, лицо. Бронзовой - девочка на его руках.
Бронзовым - грозный автомат за могучими плечами. С бронзовой щеки девочки скатилась слеза, ударилась о землю и превратилась в сверкающий меч. Взялся бронзовый Иван за его рукоятку. Закричал Фриц - Рыжий лис от ужаса и страха.
Дрогнула от крика обгорелая стена, рухнула и похоронила его под собой... И в ту же минуту краюшка, что оставалась у матери, тоже бронзовой стала. Поняла мать, что стряслась с сыном беда. Кинулась на улицу, побежала, куда сердце повело.
Спрашивают её люди: Куда торопишься? К сыну. С сыном беда! И подвозили её на машинах и на поездах, на пароходах и на самолётах.
Быстро добралась мать до Берлина. Вышла она на площадь. Увидела бронзового сына - подкосились у неё ноги. Упала мать на колени, да так и замерла в вечной скорби своей.
Бронзовый Иван с бронзовой девочкой на руках и по сей день стоит в городе Берлине - всему миру виден. А присмотришься - заметишь между девочкой и широкой Ивановой грудью бронзовую краюшку материнского хлеба. И если на Родину нашу нападут враги, оживёт Иван, бережно поставит девочку на землю, поднимет свой грозный автомат и - горе врагам! Казалось, что уже сегодня кончится война.
Уже четыре года как я на фронте. Почти никого не осталось в живых из санинструкторов батальона. Моё детство как-то сразу перешло во взрослую жизнь. В перерывах между боями я часто вспоминала школу, вальс… А наутро война.
Решили всем классом идти на фронт. Но девчонок оставили при больнице проходить месячные курсы санинструкторов. Когда я прибыла в дивизию, уже видела раненых. Говорили, что у этих ребят даже оружия не было: добывали в бою.
Первое ощущение беспомощности и страха я испытала в августе сорок первого… — Ребята есть кто живой? Я переворачивала мёртвые тела, все они смотрели на меня, но никто не просил помощи, потому что уже не слышали. Артналёт уничтожил всех… — Ну не может такого быть, хоть кто-то же должен остаться в живых?! Петя, Игорь, Иван, Алёшка!
Спустившись во второй окоп, я услышала стон. Люди, отзовитесь хоть кто-нибудь! Стон повторился, неясный, глухой. Бегом побежала мимо мёртвых тел, ища его, оставшегося в живых.
Я здесь! И опять стала переворачивать всех, кто попадался на пути. Я обязательно тебя найду! Ты только дождись меня!
Не умирай! Вверх, взлетела ракета, осветив его. Стон повторился где-то совсем рядом. Давай, прислушивайся!
Ты его найдёшь, ты сможешь! Ещё немного - и конец окопа. Боже, как же страшно! Быстрее, быстрее!
Я, комсомолка, просила Господа о помощи… Было ли это чудом, но стон повторился. Да он в самом конце окопа! Свои внутренности он придерживал руками. Я прикрыла его глаза.
Передо мной лежал совсем молоденький лейтенант. Какой пакет? Ты не сказал куда? Ты не сказал куда!
Сидя с ним, молоденьким лейтенантом, прощалась, а слезы катились одна за другой. Забрав его документы, шла по окопу, шатаясь, меня подташнивало, когда закрывала по пути глаза мёртвым бойцам. Пакет я доставила в штаб. И сведения там, действительно, оказались очень важными.
Только вот медаль, которую мне вручили, мою первую боевую награду, никогда не надевала, потому как принадлежала она тому лейтенанту, Останькову Ивану Ивановичу. А пока шли бои… Четвёртый год войны. За это время я совсем поседела: рыжие волосы стали совершенно белыми. Канун Рождества.
С залива дует холодный пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов - делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома.
Т олько маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. О н то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшиеруки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом крендели и баранки.
Д верь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Н езаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше.
Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь. С тарый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться.
Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика.
М альчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: «Петербург. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества.
Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: - А что ты хочешь написать Иисусу? Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос, - мальчик подошел ближе к писарю и продолжал. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, - он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы. С тарый писарь подумал: «Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином.
Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня». Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она: — Мама, здравствуй! Ты в порядке? Вопросы и пожелания?
Тогда целую. Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок.
Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: — Мама, здравствуй! Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет?
А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду. Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром.
Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода.
Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить.
Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля.
Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой.
Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься.
И кто поднимет? Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря.
Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур?
Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут. Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать.
Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать.
Обычно звонила дочь из города, по утрам. Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: — Мама, здравствуй!
Вопросы есть? Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла. В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду.
Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. И то слава богу.
Слышишь меня?! Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось.
А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи.
И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы?
Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть?
И к чему бы такое? Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном. Но что оно в жизни главное?
Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру.
Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит.
Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор.
Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый.
Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом.
И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее.
Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад.
И было видно, что не врёт. Все даже притихли. Мы с Серёгой всегда домой пешком ходим. В тот день Серёга мне все уши про Ирину-Мальвичу прожужжал. Что с него возьмёшь — влюбился.
Я, конечно, верю, что она собирается быть врачом, но только сомневаюсь, что у неё это получится. Потому что врач должен ничего не бояться — даже покойников, а её бабушка из школы встречает. Я так прямо и сказал. Он взбеленился, но ничего путного мне возразить не смог. А на следующий день подходит ко мне — прямо лица на нём нет. Надо же что-то подарить! А что? Нужно такое подарить, чтобы всю жизнь помнили.
Пусть всю жизнь растут. Посмотрит на цветок в горшке и сразу тебя вспомнит. Гений в трусиках! А ты знаешь, сколько такой цветок может стоить? Я что, деньги рисую? Давай у Марь Санны в биологии попросим. Там цветов дополна! Она не откажет!
Мы ей вон сколько лягушачьей икры насобирали! В кабинете биологии шла генеральная уборка: большая куча поломанных чучел и мятых восковых яблок, битых цветочных горшков лежала прямо на полу. А над всем этим мусором, приготовленным на свалку, возвышался скелет. Серёга его как увидел, даже побледнел. Я вас очень прошу, я вас просто умоляю! Одна моя знакомая хочет быть врачом… И ей надо привыкать! Это такое пособие! Какой трамвай!
Серёга обернул скелет мешковиной и помчался к нашему дому. Скелет был старый. Все проволочки, которыми он был скреплён, проржавели, и кости развалились. Мы его долго собирали в тёмном парадном. Нас же ещё никто не приглашал! Вынуждена будет пригласить. Это меня устраивало. Я люблю ходить в гости.
Но всё-таки что-то меня смущало. Не ожидаешь и вдруг — ба-бах! Повесим на шею ему поздравительную открытку и поставим к двери. Так мы и сделали… — Давай ставь к двери! Загремел дверной крюк, лязгнул замок… И гробовая тишина повисла над площадкой. Скелет покачался, словно раздумывая, что бы такое предпринять, и тоже рухнул в коридор. И тогда раздался душераздирающий крик. Когда мы выскочили из укрытия, то увидели ужасную картину.
В коридоре лежала Ирина бабушка. Рядом с ней, рассыпавшись на мелкие косточки, белел скелет, а череп медленно и величественно катился вдаль по тёмному коридору. В конце коридора стояла Ирина-Мальвина и кричала так, словно у неё в горле была сирена «скорой помощи». Что было дальше, страшно рассказывать. Но одного мы достигли: этот подарок Ира помнит всю жизнь. А ты чего дома сидишь? Пойдём гулять. Ты лучше ко мне в гости иди.
Дедушка на работу ушёл. Никого дома нет. Лезь прямо в окно. Бобик залез в окно и с любопытством стал осматривать комнату. Теснота, понимаешь! И крыша протекает. Неважные условия! Ходи где хочешь.
Один раз зашёл в комнату — что было! Закричали, заохали, даже палкой по спине стукнули. Он почесал лапой за ухом, потом увидел на стене часы с маятником и спрашивает: — А что это у вас за штука на стенке висит? Всё тик-так да тик-так, а внизу болтается. А для чего они? Барбос и бобик смотрят на часы Барбос и сам не знал толком, для чего часы, но всё-таки принялся объяснять: — Ну, это такая штука, понимаешь… часы… они ходят… — Как — ходят? Так они ещё и дерутся? Как они могут драться!
Бобик увидел на столе гребешок и спросил: — А что это у вас за пила? Это гребешок. Не знаешь, для чего гребешок? Барбос взял гребешок и стал причёсывать у себя на голове шерсть: — Вот смотри, как надо причёсываться. Подойди к зеркалу и причешись. Бобик причесывается перед зеркалом Бобик взял гребешок, подошёл к зеркалу и увидел в нём своё отражение. Я ведь здесь, а там другая собака. Барбос тоже подошёл к зеркалу.
Бобик увидел его отражение и закричал: — Ну вот, теперь их уже двое! Они там, в зеркале, неживые. Видишь, там одна собака на меня похожа! Посадил туда каких-то двух собак и думаешь, я тебе поверю, — сказал Бобик. Он принялся причёсываться перед зеркалом, потом вдруг как засмеётся: — Глянь-ка, а этот чудак в зеркале тоже причёсывается! Вот умора! Барбос только фыркнул и отошёл в сторону.
Когда Марилла вернулась из своего паломничества в подвал, она застала Аню снова впавшей в мечтательность. Девочка сидела, опустив подбородок на руки и устремив взгляд в небо. Так Марилла и оставила ее, пока обед не появился на столе. Мэтью кивнул и печально взглянул на Аню. Марилла перехватила этот взгляд и сказала сухо: — Я собираюсь поехать в Уайт Сендс и решить этот вопрос. Я возьму Аню с собой, чтобы миссис Спенсер могла сразу отправить ее обратно в Новую Шотландию. Я оставлю тебе чай на плите и вернусь домой как раз к дойке. И опять Мэтью ничего не сказал. Марилла почувствовала, что зря тратит слова. Ничто так не раздражает, как мужчина, который не отвечает… кроме женщины, которая не отвечает. В положенное время Мэтью запряг гнедую, и Марилла с Аней сели в кабриолет. Мэтью открыл пред ними ворота двора и, когда они медленно проезжали мимо, сказал громко, ни к кому, кажется, не обращаясь: — Здесь был утром один паренек, Джерри Буот из Крик, и я сказал ему, что найму его на лето. Марилла не ответила, но хлестнула несчастную гнедую с такой силой, что толстая кобыла, не привыкшая к подобному обращению, возмущенно рванула галопом. Когда кабриолет уже катил по большой дороге, Марилла обернулась и увидела, что несносный Мэтью стоит, прислонившись к воротам, и печально смотрит им вслед. Сергей Куцко ВОЛКИ Так уж устроена деревенская жизнь, что если и до полудня не выйдешь в лес, не прогуляться по знакомым грибным да ягодным местам, то к вечеру и бежать нечего, всё попрячется. Так рассудила и одна девушка. Солнце только поднялось до верхушек елей, а в руках уже полное лукошко, далеко забрела, но зато грибы какие! С благодарностью она посмотрела вокруг и только собралась было уходить, как дальние кусты неожиданно вздрогнули и на поляну вышел зверь, глаза его цепко следили за фигурой девушки. Где-то недалеко паслись коровы, и знакомство в лесу с пастушьей собакой не было им большой неожиданностью. Волки медленно подступали, впереди шла волчица. Бывает так у этих зверей — волчица становится во главе стаи. Только у неё глаза были не столь свирепы, сколь изучающи. Что ты сделаешь сейчас, когда нет в твоих руках оружия, а рядом нет твоих сородичей? Осеняя себя крёстным знамением, она просила Матерь Божию, словно свою маму, в последней надежде на заступничество и спасение. Когда она открыла глаза, волки, минуя кусты, уходили в лес. Впереди не спеша, опустив голову, шла волчица. Канун Рождества. С залива дует холодный, пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов — делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома. Только маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. Он то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшие руки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом кренделя и баранки. Дверь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Незаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь. Старый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика. Мальчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Так кому же ты хочешь написать письмо? Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: — А что ты хочешь написать Иисусу? Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, — он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы. Их охранял надёжный сторож — умный пёс Уран. Он зря никогда ни на кого не лаял, зорко следил за незнакомцами, радовался хозяевам. Но вот этот дом попал под снос. Его обитателям предложили благоустроенную квартиру, и тут возник вопрос — что делать с овчаркой? Как сторож Уран уже был им не нужен, становясь лишь обузой. Несколько дней шли ожесточённые споры о собачьей судьбе. В открытое окно из дома до сторожевой конуры частенько долетали жалобные всхлипывания внука и грозные окрики деда. Что понимал Уран из доносившихся слов? Кто знает... Только заметили невестка и внук, выносившие ему еду, что миска собаки так и оставалась нетронутой более суток. Уран не ел и в последующие дни, как его ни уговаривали. Он уже не вилял хвостом, когда к нему подходили, и даже отводил взгляд в сторону, словно не желая больше смотреть на людей, предававших его. Невестка, ожидавшая наследника или наследницу, предположила: — А не заболел ли Уран? Хозяин в сердцах бросил: — Вот было бы и лучше, если бы пёс сам издох. Не пришлось бы тогда пристреливать. Невестка вздрогнула. Уран посмотрел на сказавшего взглядом, который хозяин потом долго не мог забыть. Внук уговорил соседа ветеринара посмотреть своего любимца. Но ветеринар не обнаружил никакой болезни, только задумчиво сказал: — Может быть, он о чем-то затосковал... Уран вскоре умер, до самой смерти чуть шевеля хвостом лишь невестке и внуку, навещавших его. А хозяин по ночам часто вспоминал взгляд Урана, преданно служившего ему столько лет. Старик уже пожалел о жестоких словах, убивших пса. Но разве сказанное вернуть? И кто знает, как ранило озвученное зло внука, привязанного к своему четвероногому другу? А кто знает, как оно, разлетясь по миру подобно радиоволне, повлияет на души ещё не родившихся детей, будущие поколения? Слова живут, слова не умирают... В старинной книжке рассказывалось: у одной девочки умер папа. Девочка тосковала о нем. Он всегда был ласков с ней. Этой теплоты ей не хватало. Однажды папа приснился ей и сказал: теперь ты будь ласкова с людьми. Каждое доброе слово служит Вечности. Случилось это так. В одной бедной семье было трое детей. Их папа умер, мама работала, где могла, а потом заболела. В доме не осталось ни крошки, а есть так хотелось. Что делать? Вышла мама на улицу и стала просить милостыню, но люди, не замечая её, проходили мимо. В отчаянии она вошла в церковь и стала просить о помощи Самого Христа. Кого же ещё оставалось просить? Вот тут, у иконы Спасителя, Маша и увидела женщину, стоявшую на коленях. Лицо её было залито слезами. Девочка никогда раньше не видела таких страданий. У Маши было удивительное сердце. Когда рядом радовались, и ей хотелось прыгать от счастья. Но если кому-то было больно, она не могла пройти мимо и спрашивала: Что с тобой? Почему ты плачешь? И чужая боль проникала в её сердце. Вот и теперь она склонилась к женщине: У вас горе? И когда та поделилась с ней своей бедой, Маша, которая никогда в жизни не испытывала чувства голода, представила себе троих одиноких, давно не видевших еды малышей. Не задумываясь, она протянула женщине пять рублей. Это были все её деньги. По тем временам это была значительная сумма, и лицо женщины просияло. А где ваш дом? С удивлением она узнала, что живёт бедная семья в соседнем подвале. Девочка не понимала, как можно жить в подвале, но она твёрдо знала, что ей нужно сделать в этот рождественский вечер. Счастливая мать, как на крыльях, летела домой. Она накупила еды в ближайшем магазине, и дети радостно встретили её. Вскоре запылала печка и закипел самовар. Дети согрелись, насытились и притихли. Стол, уставленный едой, был для них неожиданным праздником, почти чудом. Но тут Надя, самая маленькая, спросила: Мама, а правда, что в Рождественскую мочь Бог посылает детям Ангела, и тот приносит им много-много подарков? Мама прекрасно знала, что гостинцев им ждать не от кого. Слава Богу и за то, что Он уже им дал: все сыты и согреты. Но малыши есть малыши. Им так хотелось иметь в Рождественский праздник ёлку, такую же, как у нсех остальных детей. Что она, бедная, могла им сказать? Разрушить детскую веру? Дети настороженно смотрели на неё, ожидая ответа. И мама подтвердила: Это правда. Но Ангел приходит только к тем, кто всем сердцем верит в Бога и от всей души молится Ему. А я всем сердцем верю в Бога и от всей души молюсь Ему, - не отступала Надя. Мама не знала, что сказать. В комнате установилась тишина, только поленья потрескивали в печке. И вдруг раздался стук. Дети вздрогнули, а мама перекрестилась и дрожащей рукой открыла дверь. На пороге стояла маленькая светловолосая девочка Maшa, а за ней - бородатый мужик с ёлкой в руках. С Рождеством Христовым! Дети замерли. Пока бородач устанавливал ёлку, в комнату вошла Машина няня с большой корзиной, из которой сразу же стали появляться подарки. Малыши не верили своим глазам. Но ни они, ни мама не подозревали, что девочка отдала им свою ёлку и свои подарки. А когда неожиданные гости ушли, Надя спросила: Эта девочка и была Ангел? Добровольского «Серёжа» Обычно кровати братьев стояли рядом. Но когда Серёжа заболел воспалением легких, Сашу переселили в другую комнату и запре-тили тревожить малыша. Только просили молиться за братишку, которому становилось всё хуже и хуже. Как-то вечером Саша заглянул в комнату больного. Серёжа лежал с открытыми, ниче-го не видящими глазами и едва дышал. Ис-пугавшись, мальчик кинулся к кабинету, из которого доносились голоса родителей. Дверь была приоткрыта, и Саша услышал, как ма-ма, плача, сказала, что Серёжа умирает. Па-па с болью в голосе ответил: — Что ж теперь плакать? Его уже не спа-сти...
Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет? Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут. Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам. Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: — Мама, здравствуй! Вопросы есть? Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла. В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. И то слава богу. Слышишь меня?! Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое? Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном. Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад. Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. Где, где… — подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска… — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала? На том и закончился с дочерью разговор. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить , мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется. В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины: — Болят ваши косточки?.. Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: — Болят, моя доча… — Ноют руки и ноги?.. В доярках да в свинарках. А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят… — Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос. Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа. Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. И от слез вроде бы стало легче. И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: — Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… Издалека, через многие километры, донесся голос дочери: — Говори, мама, говори… — Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?.. В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение. Хлеб для собаки Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке. У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке. Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась. Отец помолчал, нехотя пояснил: — Выпадает… От голода. Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет. И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал. На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая… Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения. Не бойся. Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть. Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла. После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки. На следующее утро — новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю. Второго куска я ей подарить уже не мог. То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали. Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения — даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности. Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени. Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки. Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку. А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности. Да, даже благодарности. Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить. Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть. Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища. Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни. В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя. Виталий Закруткин. Матерь человеческая В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи, багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и дальние пушечные залпы. Все вокруг было залито неверным, тусклым медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех сторон наползали невнятные, пугающие шумы... Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде. Над ней, едва различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками густая чаща кукурузы. Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария вытянулась в ложбине борозды. Ей хотелось втиснуться в затвердевшую, поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать того, что творилось сейчас на хуторе. Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву. Но долго лежать так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом легла на спину. Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая, проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали небо трассирующие пули. Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный, удушливый запах дыма и гари. Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть, господи... Нет у меня больше сил... Она поднялась, стала на колени, прислушалась. Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля. Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден. До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом. Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр. По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры. Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной. Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за хутором, там, где летом был колхозный ток. На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь. Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место. Год тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей бригады ворошила на току зерно. Многие плакали, вспоминая ушедших на фронт мужей, братьев, детей. Но война им казалась далекой, и не знали они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого, затерянного в холмистой степи хутора. И вот в эту страшную сентябрьскую ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле, и не знали, что их ждет... Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться туда, на ток, но страх остановил ее. Попятившись, она снова приникла к земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный крик. Так Мария лежала долго, по-детски всхлипывая, задыхаясь от едкого, ползущего на холм дыма. Хутор догорал. Стали стихать орудийные залпы. В потемневшем небе послышался ровный гул летящих куда-то тяжелых бомбардировщиков. Со стороны тока Мария услышала надрывный женский плач и короткие, злые выкрики немцев. Сопровождаемая солдатами-автоматчиками нестройная толпа хуторян медленно двинулась по проселочной дороге. Дорога пролегала вдоль кукурузного поля совсем близко, метрах в сорока. Мария затаила дыхание, приникла грудью к земле. Там же малые дети, ни в чем не повинные женщины... Толпа хуторян брела мимо нее. Три женщины несли на руках грудных детей. Мария узнала их. Это были две ее соседки, молодые солдатки, мужья которых ушли на фронт перед самым приходом немцев, а третья - эвакуированная учительница, она родила дочку уже здесь, на хуторе. Дети повзрослее ковыляли по дороге, держась за подолы материнских юбок, и Мария узнала и матерей и детей... Неуклюже прошагал на своих самодельных костылях дядя Корней, ногу ему отняли еще в ту германскую войну. Поддерживая друг друга, шли двое ветхих стариков-вдовцов, дед Кузьма и дед Никита. Они каждое лето сторожили колхозную бахчу и не раз угощали Марию сочными, прохладными арбузами. Хуторяне шли тихо, и лишь только кто-нибудь из женщин начинал громко, навзрыд плакать, к ней тотчас же подходил немец в каске, ударами автомата сбивал ее с ног. Толпа останавливалась. Ухватив упавшую женщину за ворот, немец поднимал ее, быстро и сердито лопотал что-то, указывая рукой вперед... Всматриваясь в странный светящийся полумрак, Мария узнавала почти всех хуторян. Они шли с корзинками, с ведрами, с мешками за плечами, шли, повинуясь коротким окрикам автоматчиков. Никто из них не говорил ни слова, в толпе слышался только плач детей. И лишь на вершине холма, когда колонна почему-то задержалась, раздался душераздирающий вопль: Сволочи! Фашистские выродки! Не хочу я вашей Германии! Не буду вашей батрачкой, гады! Мария узнала голос. Кричала пятнадцатилетняя Саня Зименкова, комсомолка, дочка ушедшего на фронт хуторского тракториста. До войны Саня училась в седьмом классе, проживала в школьном интернате в далеком районном центре, но школа уже год не работала, Саня приехала к матери и осталась на хуторе. Санечка, чего это ты?