Бородатые, державшие лошадей, с воплями пустились прочь, стараясь избежать копыт и колес, кто-то покатился в пыли под ноги лошадей, закричал от боли. E Побледнел Давыдов напряг всю силу пытаясь освободить руки и не мог. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение.
Глава 7 (продолжение)
Готовимся к ЕГЭ по русскому языку | Образовательная социальная сеть | 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. одолеть течение. (Арс.). |
Читать онлайн В дебрях Уссурийского края бесплатно | Бык и лошадь, впряженные бок о бок, напрягали все силы. |
Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение
Дня через два мы достигли того места, где была Стеклянная фанза, но нашли здесь только её развалины. С каждым днём тропинка становилась всё хуже и хуже. Видно было, что по ней давно уже не ходили люди. Она заросла травой и во многих местах была завалена буреломом. Вскоре мы её совсем потеряли. Встречались нам и зверовые тропы; мы пользовались ими, пока они тянулись в желательном для нас направлении, но больше шли целиной. На третий день к вечеру мы подошли к хребту Да-дянь-шань, который идёт здесь в меридиональном направлении и имеет высоту в среднем около 700 метров. Оставив людей внизу, я поднялся на одну из соседних вершин, чтобы оттуда посмотреть, далеко ли ещё осталось до перевала.
Сверху хорошо были видны все горы. Оказалось, что водораздел был в двух или трёх километрах от нас. Стало ясно, что к вечеру нам не дойти до него, а если бы мы и дошли, то рисковали заночевать без воды, потому что в это время года горные ключи в истоках почти совсем иссякают. Я решил встать на бивак там, где остались лошади, а завтра идти к перевалу. Обыкновенно свой маршрут я никогда не затягивал до сумерек и останавливался на бивак так, чтобы засветло можно было поставить палатки и заготовить дрова на ночь. Пока стрелки возились на биваке, я пользовался свободным временем и отправлялся осматривать ближайшие окрестности. Постоянным моим спутником в такого рода экскурсиях был Поликарп Олентьев — отличный человек и прекрасный охотник.
Ему было тогда лет двадцать шесть. Он был среднего роста и хорошо сложён. Русые волосы, крупные черты лица и небольшие усы дадут читателю некоторое представление о его лице.
Ожидал Павка дня, когда выйдет отсюда, тянуло к огромному каменному закопченному зданию. Частенько бывал он там у Артема, ходил с ним осматривать вагоны и старался чем-нибудь помочь. Особенно скучно стало, когда ушла с работы Фрося. Не было уже смеющейся, веселой девушки, и Павка острее почувствовал, как крепко он сдружился с ней. Приходя утром в судомойню, слушая сварливые крики беженок, ощущал какую-то пустоту и одиночество.
В ночной перерыв, подкладывая в топку куба дрова, Павка присел на корточках перед открытой дверцей; прищурившись, смотрел на огонь — хорошо было от теплоты печки. В судомойне никого не было. Не заметил, как мысли вернулись к тому, что было недавно, к Фросе, и отчетливо всплыла картина. На повороте из любопытства влез на дрова, чтобы заглянуть в кладовушку, где обычно собирались игроки. А игра там была в полном разгаре. Побуревший от волнения Заливанов держал банк. На лестнице послышались шаги. Обернулся: сверху спускался Прохошка.
Павка залез под лестницу, пережидая, когда тот пройдет в кухню. Под лестницей было темно, и Прохощка видеть его не мог. Прохошка повернул вниз, и Павке было видно его широкую спину и большую голову. Сверху по лестнице еще кто-то сбегал поспешными легкими шагами, и Павка услыхал знакомый голос: — Прохошка, подожди. Прохошка остановился и, обернувшись, посмотрел вверх. Шаги на лестнице застучали вниз, и Павка узнал Фросю. Она взяла официанта за рукав и прерывающимся, сдавленным голосом сказала: — Прохошка, где же те деньги, которые тебе дал поручик? Прохор резко отдернул руку.
А разве я тебе не дал? Не больно ли дорого, сударыня, для судомойки? Я думаю, хватит и тех пятидесяти, что я дал. Подумаешь, какое счастье! Почище барыньки, с образованием — и то таких денег не берут. Скажи спасибо за это — ночку поспать и пятьдесят целковых схватить. Нет дураков. Десятку-две я тебе еще дам, и кончено, а не будешь дурой — еще подработаешь, я тебе протекцию составлю.
Не передать, не рассказать чувств, которые охватили Павку, когда он слушал этот разговор и, стоя в темноте под лестницей, видел вздрагивающую и бьющуюся о поленья головой Фросю. Не сказался Павка, молчал, судорожно ухватившись за чугунные подставки лестницы, а в голове пронеслось и застряло отчетливо, ясно: «И эту продали, проклятые. Эх, Фрося, Фрося…» Еще глубже и сильнее затаилась ненависть к Прохошке, и все окружающее опостылело и стало ненавистным. Почему я не большой и сильный, как Артем? Тихо было в комнате, лишь потрескивало в топке, и у крана слышался стук равномерно падающих капель. Климка, поставив на полку последнюю ярко начищенную кастрюлю, вытирал руки. На кухне никого не было. Дежурный повар и кухонщицы спали в раздевалке.
На три ночных часа затихала кухня, и эти часы Климка всегда проводил наверху у Павки. По-хорошему сдружился поваренок с черноглазйм кубовщиком. Поднявшись наверх, Климка увидел Павку сидящим на корточках перед раскрытой топкой. Павка заметил на стене тень от знакомой взлохмаченной фигуры и проговорил, не оборачиваясь: — Садись, Климка. Поваренок забрался на сложенные поленья и, улегшись на них, посмотрел на сидевшего молча Павку и проговорил, улыбаясь: — Ты что, на огонь колдуешь? Павка с трудом оторвал глаза от огненных языков. На Климку смотрели два огромных блестящих глаза. В них Климка увидел невысказанную грусть.
Первый раз увидел Климка эту грусть в глазах товарища. Павка поднялся и сел рядом с Климкой. Всегда находило, как только попал сюда работать. Ты погляди, что здесь делается! Работаем как верблюды, а в благодарность тебя по зубам бьет кто только вздумает, и ни от кого защиты нет. Нас с тобой хозяева нанимали им служить, а бить всякий право имеет, у кого только сила есть. Ведь хоть разорвись, всем сразу не угодишь, а кому не угодишь, от того и получай. Уж так стараешься, чтобы делать как следует, чтобы никто придраться не мог, кидаешься во все концы, но все равно кому-нибудь не донесли вовремя — и по шее… Климка испуганно перебил его: — Ты не кричи так, а то зайдет кто — услышит.
Павка вскочил: — Ну и пусть слышит, все равно уйду отсюда. Пути очищать от снега и то лучше, а здесь… могила, жулик на жулике сидит. Денег у них сколько у всех! А нас за тварей считают, с дивчатами что хотят, то и делают; а которая хорошая, не поддается, выгоняют в два счета. Тем куда деваться? Набирают беженок, бесприютных, голодающих. Те за хлеб держатся, тут хоть поесть смогут, и на все идут из-за голода. Он говорил это с такой злобой, что Климка, опасаясь, что кто-нибудь услышит их разговор, вскочил и закрыл дверь, ведущую в кухню, а Павка все говорил о накипевшем у него на душе.
Почему молчишь? Павка сел на табуретку у стола и устало склонил голову на ладонь. Климка наложил в топку дров и тоже сел у стола. Нашли у него что-то, — ответил Павка. Климка недоуменно посмотрел на Павку: — А что эта политика означает? Павка пожал плечами: — Черт его знает. Говорят, ежели кто против царя идет, так политикой зовется. Климка испуганно дернулся: — Не знаю, — ответил Павка.
Дверь открылась, и в судомойню вошла заспанная Глаша: — Вы это чего не спите, ребятки? На час задремать можно, пока поезда нет. Иди, Павка, я за кубом погляжу. Кончилась Павкина служба раньше, чем он ожидал, и так кончилась, как он и не предвидел. В один из морозных январских дней дорабатывал Павка свою смену и собирался уходить домой, но сменявшего его парня не было. Пошел Павка к хозяйке и заявил, что уходит домой, но та не отпускала. Пришлось усталому Павке отстукивать вторые сутки, и к ночи он совсем выбился из сил. В перерыв надо было наливать кубы и кипятить их к трехчасовому поезду.
Отвернул кран Павка — вода не шла. Водокачка, видно, не подала. Оставил кран открытым, улегся на дрова и уснул: усталость одолела. Через несколько минут забулькал, заурчал кран, и вода полилась в бак, наполнила его до краев и потекла по кафельным плитам на пол судомойни, в которой, как обычно, никого не было. Воды наливалось все больше и больше. Она залила пол и просочилась под дверь в зал. Ручейки подбирались под вещи и чемоданы спящих пассажиров. Никто этого не замечал, и только когда вода залила лежавшего на полу пассажира и тот, вскочив на ноги, закричал, все бросились к вещам.
Поднялась суматоха. А вода все прибывала и прибывала. Убиравший со стола во втором зале Прохошка кинулся на крик пассажиров и, прыгая через лужи, подбежал к двери и с силой распахнул ее. Вода, сдерживаемая дверью, потоком хлынула в зал. Крики усилились. В судомойню вбежали дежурные официанты. Прохошка бросился к спящему Павке. Удары один за другим сыпались на голову совершенно одуревшего от боли мальчика.
Он со сна ничего не понимал. В глазах вспыхивали яркие молнии, и жгучая боль пронизывала все тело. Избитый, едва доплелся домой. Утром Артем, угрюмый, насупившийся, расспрашивал Павку обо всем случившемся. Павка рассказал все, как было. Артем надел кожух и, не говоря ни слова, вышел. Громадная фигура прислонилась к притолоке. Прохор, тащивший на подносе целый ворох посуды, толкнув ногой дверь, вошел в судомойню.
Артем шагнул вперед и, тяжело опустив руку на плечо официанта, спросил, глядя в упор: — За что Павку, брата моего, бил? Прохор хотел освободить плечо, но страшный удар кулака свалил его на пол; он пытался подняться, но второй удар, страшнее первого, пригвоздил его к полу. Испуганные посудницы шарахнулись в сторону. Артем повернулся и пошел к выходу. Прохошка с разбитым в кровь лицом ворочался на полу. Артем из депо вечером не вернулся. Мать узнала: сидит Артем в жандармском отделении. Через шесть суток вернулся Артем вечером, когда мать спала.
Подошел к сидевшему на кровати Павке и спросил ласково: — Что, поправился, браток? Там делу научишься. Павка крепко сжал обеими руками громадную руку Артема. Глава вторая В маленький городок вихрем ворвалась ошеломляющая весть: «Царя скинули! С приползшего в пургу поезда на перрон выкатились два студента с винтовками поверх шинели и отряд революционных солдат с красными повязками на рукавах. Они арестовали станционных жандармов, старого полковника и начальника гарнизона. И в городке поверили. По снежным улицам к площади потянулись тысячи людей.
Жадно слушали новые слова: «свобода, равенство, братство». Прошли дни, шумливые, наполненные возбуждением и радостью. Наступило затишье, и только красный флаг над зданием городской управы, где хозяевами укрепились меньшевики и бундовцы, говорил о происшедшей перемене. Все остальное осталось по-прежнему. К концу зимы в городке разместился гвардейский кавалергардский полк. По утрам ездили эскадронами на станцию ловить дезертиров, бежавших с Юго-Западного фронта. У кавалергардов лица сытые, народ рослый, здоровенный. Офицеры все больше графы да князья, погоны золотые, на рейтузах канты серебряные, все, как при царе, — словно и не было революции.
Прошагал мимо семнадцатый год. Для Павки, Климки и Сережки Брузжака ничего не изменилось. Хозяева остались старые. Только в дождливый ноябрь стало твориться что-то неладное. Зашевелились на вокзале новые люди, все больше из окопных солдат с чудным прозвищем «большевики». Откуда такое название, твердое, увесистое, — никому невдомек. Трудновато гвардейцам дезертиров с. Все чаще лопались вокзальные стекла от ружейной трескотни.
С фронта срывались целыми группами и при задержке отбивались штыками. В начале декабря хлынули целыми эшелонами. Гвардейцы вокзал запрудили, удержать думали, но их пулеметными трещотками ошарашили. К смерти привычные люди из вагонов высыпали. В город гвардейцев загнали серые фронтовики. Загнали и на вокзал воротились, и дальше двинулись эшелон за эшелоном. Весной тысяча девятьсот восемнадцатого года трое друзей шли от Сережки Брузжака, где резались в «шестьдесят шесть». По дороге завернули в садик Корчагина.
Прилегли на траву. Было скучно. Все привычные занятия надоели. Начали думать, как бы лучше денек провести. За спиной зацокали копыта лошади, и на дорогу вынесся всадник. Конь одним рывком перепрыгнул канаву, отделявшую шоссе от низенького забора садика. Конник махнул нагайкой лежавшим Павке и Климке: — Эй, хлопцы мои, сюда! Павка и Климка вскочили на ноги и подбежали к забору.
Всадник был весь в пыли, толстым слоем серой дорожной пыли были покрыты сбитая на затылок фуражка, защитная гимнастерка и защитные штаны. На крепком солдатском ремне висел наган и две немецкие бомбы. Сережка, торопясь, стал рассказывать приезжему все городские новости: — Никакой власти у нас нет уже две недели. Самооборона у нас власть. Все жители по очереди ходят ночью город охранять. А вы кто такие будете? Из дому бежал Павка, держа в руках кружку с водой. Всадник жадно, залпом, выпил ее до дна, передал кружку Павке, рванул поводья и, взяв с места в карьер, помчался к сосновой опушке.
Потому и Лещинские вчера выехали. А раз богатые утекают — значит, придут партизаны, — окончательно и твердо разрешил этот политический вопрос Сережка. Доводы его были настолько убедительны, что с ним сразу согласились и Павка и Климка. Не успели ребята как следует поговорить об этом, как по шоссе зацокали копыта. Все трое бросились к забору. Из лесу, из-за дома лесничего, чуть видного ребятам, двигались люди, повозки, а совсем недалеко по шоссе — человек пятнадцать конных с винтовками поперек седла. Впереди конных двое: один — пожилой, в защитном френче, перепоясанном офицерскими ремнями, с биноклем на груди, а рядом с ним — только что виденный ребятами всадник. На френче у пожилого — красный бант.
Лопни мои глаза — партизаны… — И, гикнув от радости, птицей переметнулся через забор на улицу. Оба приятеля последовали за ним. Все трое стоял» теперь на краю шоссе и смотрели на подъезжающих. Всадники подъехали совсем близко. Знакомый ребятам кивнул им и, указав нагайкой на дом Лещинских, спросил: — Кто в этом доме живет? Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал: — Здесь адвокат Лещинский живет. Вчера сбежал. Вас, видно, испугался… — Ты откуда знаешь, кто мы такие?
Павка, указывая на бант, ответил: — А это что? Сразу видать… На улицу высыпали жители, с любопытством рассматривая входивший в город отряд. Наши приятели стояли у шоссе и тоже смотрели на запыленных, усталых красногвардейцев. Когда прогромыхало по камням единственное в отряде орудие и проехали повозки с пулеметами, ребята двинулись за партизанами и разошлись по домам лишь после того, как отряд остановился в центре города и стал размещаться по квартирам. Вечером в большой гостиной дома Лещинских, где остановился штаб отряда, за большим с резными ножками столом сидело четверо: трое из комсостава и командир отряда товарищ Булгаков — пожилой, с проседью в волосах. Булгаков, развернув на столе карту губернии, водил по ней ногтем, оттискивая линии, и говорил, обращаясь к сидевшему напротив скуластому, с крепкими зубами: — Ты говоришь, товарищ Ермаченко, что здесь надо будет драться, а я думаю — надо утром отходить. Хорошо бы даже ночью, да люди устали. Наша задача — успеть отойти к Казатину, пока немцы не добрались туда раньше нас.
Оказывать сопротивление с нашими силами — это же смешно… Одно орудие и тридцать снарядов, двести штыков и шестьдесят сабель — грозная сила… Немцы идут железной лавиной. Драться мы сможем, только соединившись с другими отходящими красными частями. Ведь мы должны иметь в виду, товарищ, что, кроме немцев, мы имеем по пути много разных контрреволюционных банд. Мое мнение — завтра же утром отходить, взорвав мостик за станцией. Пока немцы будут его налаживать, пройдет два-три дня. По железной дороге их продвижение будет задержано. Вы как думаете, товарищи? Давайте решим, — обратился он к сидящим за столом.
Сидевший наискосок от Булгакова Стружков пожевал Губами, посмотрел на карту, потом на Булгакова и наконец с трудом выдавил застрявшие в горле слова: — Я… под… держиваю Булгакова. Самый молодой, в рабочей блузе, согласился: — Булгаков говорит дело. И только Ермаченко, тот, что днем говорил с ребятами, отрицательно мотнул головой: — На черта же мы тогда отряд собирали? Чтобы отходить перед немцами без драки? По-моему, нам надо здесь с ними стукнуться. Надоело драпака задавать… Ежели бы на меня, то я дрался бы здесь обязательно. Булгаков неодобрительно посмотрел на него: — Драться надо с толком, Ермаченко. А бросать людей на верный разгром и уничтожение — этого мы не можем делать.
Да это и смешно. За нами движется целая дивизия с тяжелой артиллерией, бронемашинами… Не надо ребячиться, товарищ Ермаченко… — И, уже обращаясь к остальным, закончил: — Итак, решено — завтра утром отходим. Здесь — крупный железнодорожный узел, городишко имеет два вокзала. Мы должны позаботиться о том, чтобы на станции работал надежный товарищ, сейчас мы решим, кого из своих оставить здесь для налаживания работы. Намечайте кандидатуры. Во-вторых, он слесарь и монтер — сможет устроиться работать на станции. С нашим отрядом Федора никто не видел — он приедет лишь ночью. Парень он мозговитый и здесь дело наладит.
По-моему, это самый подходящий человек. Булгаков кивнул головой: — Правильно, я с тобой согласен, Ермаченко. Вы, товарищи, не возражаете? Значит, вопрос исчерпан. Мы оставляем Жухраю денег и мандат на работу. Здесь имеется целый склад винтовок — двадцать тысяч штук, оставшихся еще от царской войны. Сложены они в крестьянском сарае и лежат там, забытые всеми. Мне сообщил об этом крестьянин — хозяин сарая.
Хочет избавиться от них… Оставлять немцам этот склад, конечно, нельзя… Я считаю, нужно его сжечь. И сейчас же, чтобы к утру все было готово. Только поджигать-то опасно: сарай стоит на краю города, среди бедняцких дворов. Могут загореться крестьянские постройки. Крепко сбитый, со щетиной давно не бритой бороды, Стружков шевельнулся: — За… за… чем… поджигать? Я д… думаю раз… раздать оружие на… населению. Булгаков быстро повернулся к нему: — Раздать, говоришь? Вот это правильно!
Будет по крайней мере чем почесать бока немцам, когда прижмут до края. Зажимать ведь, как полагается, крепко будут. А когда станет невмоготу, возьмутся ребята за оружие. Стружков правильно сказал: раздать. Хорошо бы даже в деревеньку завести. Мужички припрячут поглубже, а как немцы станут реквизировать подчистую, эти винтовочки-то ой как нужны будут! Булгаков засмеялся: — Да, но ведь немцы прикажут сдать оружие и все его снесут. Ермаченко запротестовал: — Ну, не все снесут.
Кто снесет, а кто и оставит. Булгаков вопросительно обвел глазами сидящих. Когда приедет Жухрай, пусть зайдет ко мне. Я побеседую с ним. А ты, Ермаченко, пойди проверь посты. Оставшись один, Булгаков прошел в соседнюю с гостиной спальню хозяев и, разостлав на матраце шинель, лег. Утром Павка возвращался с электростанции. Уже целый год работал он подручным кочегара.
В городке царило необычайное оживление. Это оживление сразу бросилось ему в глаза. По дороге все чаще и чаще встречались жители, несущие по одной, по две и по три винтовки. Павка заспешил домой, не понимая, в чем дело. Возле усадьбы Лещинского садились на лошадей вчерашние его знакомые. Вбежав в дом, наскоро помывшись и узнав от матери, что Артема еще нет, Павка выскочил и помчался к Сережке Брузжаку, жившему на другом конце города. Сережка был сыном помощника машиниста. Его отец имел собственный маленький домик и такое же маленькое хозяйство.
Сережки дома не оказалось. Мать его, полная белолицая женщина, недовольно посмотрела на Павку: — А черт его знает, где он! Сорвался чуть свет, носит его нелегкая. Оружие, говорит, где-то раздают, так он, наверное, там и есть. Всыпать вам розог надо, сопливым воякам. Распустились уж чересчур.
Начали меркнуть звезды. Тайга распахивала полы темной ночи, пропуская в просветы румянец холодной зари. Мое присутствие не выдавал валежник. Я не стрелял, хотелось побольше насладиться ранним весенним утром. А песни ширились, слышались яснее, громче. Вдруг мой слух обжег выстрел и донесся треск сучьев, сломанных падающей птицей. Замерли певцы. Только где-то в стороне, захлебываясь и картавя, надрывался молодой самец. Я приподнялся из-за валежины. Немного присмотрелся, вижу угольно-черный силуэт токующего глухаря. Глухарь примостился на огромной, широкой ветке старого кедра. Распустив веером пестрый хвост, надув зоб и чуточку приподняв к небу краснобровую голову, бросал в немое пространство капли горячей песни. Запели и остальные петухи, все страстнее, все громче. В любовных песнях нарождалось утро. Дрожащими руками я приподнял малокалиберку и, не торопясь, "посадил" птицу на мушку. С мыслью, что вот сейчас рухнет на землю этот гордый певец, я нажал гашетку. Но ружье дало осечку. Глухарь мгновенно смолк и, повернув в мою сторону настороженно голову, сжался в продолговатый комок. Мы оба, не шевелясь, следили друг за другом. А вершины кедров уже были политы светом разлившейся зари. Глухарь повернул голову в противоположную сторону, прислушался и снова: - Ток... Я снова прижимаю к плечу малокалиберку, тяну гашетку, но ружье, как заколдованное, - молчит. Вижу, кто-то шевелится в чаще, это Кирилл. Он скрадывает моего глухаря. Я замер истуканом, проклиная ружье. Мне ничего не оставалось делать, как ждать развязки. А петух, разазартившись, пел, слегка покачиваясь на сучке и царапая его острыми зубцами крыльев. Вот он торопливо затокал и зашипел, теряя на секунду зрение и слух. Кирилл, дождавшись этого момента, сделал четыре-пять прыжков и вдруг замер горбатым пнем. Глухарь, не замечая его, снова и снова повторял песню, Шипел, а охотник все ближе и ближе подпрыгивал к нему. Я видел, как он медленно поднимал ружье, долго целил и как после выстрела глухарь, ломая ветки, свалился на "пол". Досада и чувство зависти на миг овладели мною. Патрон засел крепко, я торопился и сломал выбрасыватель. Охота сорвалась, какая досада! Возвращаться на бивак не хотелось. Разлившийся по лесу утренний свет гнал прочь поредевший мрак ночи. Но вот близко послышался шорох; я приподнялся. Из-за старого упавшего кедра приближалась ко мне капалуха. Она, покачиваясь из стороны в сторону, нежно тянула: "к-о-о-т, к-о-о-т". Птица была совсем близко, я хорошо видел ее оперение, замечал, как ритмично шевелились перья, как тревожно скользили по пространству ее глаза. Она замолкла и, приподнимая голову, прислушивалась к песням. Их становилось все больше, глухари пели наперебой. Справа от меня отчетливо и громко защелкал глухарь. Он бесшумно появился из-за молодых кедров, группой стоявших у скрадка. Каким крупным показался он мне в своем пышном наряде! Сколько гордости и силы было в его позе! Он, будто не замечая прижавшейся в снегу самки, распустил крылья и пошел кругами возле нее. Снова прогремел выстрел. Глухарь и капалуха насторожились и, захлопав крыльями, исчезли за ближними кедрами. Я встал. На чистом небе лежал густой румянец зари. Казалось, вот-вот брызнут лучи восходящего солнца. Позади послышались шаги Кирилла. На табор мы принесли трех глухарей. Павел Назарович успел вскипятить чай. Пришлось задержаться. Ведь это был первый день долгожданной охоты, и мы не могли отказать себе в удовольствии отведать дичи. Правда, за это мы были наказаны. Пока варили суп да завтракали, настывшая за ночь снежная кора - наст - под действием солнца успела размякнуть. Лыжи проваливались, цепляясь за сучья, ломались, и мы скоро совсем выбились из сил. На последнем километре к реке Тагасук пришлось добираться буквально на четвереньках. Как только мы появились на берегу Тагасука, в воздух с шумом поднялась пара кряковых. Они набрали высоту и скрылись за вершинами леса. Это были самые надежные вестники желанной весны. Она была где-то близко и своей невидимой рукой уже коснулась крутых речных берегов. Сквозь прогретую корку земли успел пробиться пушок зеленой трави, вспухли почки на тонких ветвях тальника, по-весеннему шумела и сама река. Продолжать путь невозможно. Солнце безжалостно плавило снег. Мы решили сделать плот, на нем спуститься до озера, а там по льду добраться до заимки. Через два часа река несла нас по бесчисленным кривунам. Зимнее безмолвие оборвалось. Мы слышали робкий шум проснувшихся ручейков, плеск рыбы, шелест освободившейся из-под снега прошлогодней травы. Мимо нас пронеслась стая мелких птиц. Ветерок задорно пробегал по реке, награждая нас лаской и теплом. Но все эти признаки весны были уловимы только на реке, а вдали от нее еще лежала зима. Мутная вода Тагасука медленно несла вперед наш плот, скрепленный тальниковыми прутьями. Павел Назарович и Лебедев дремали, пригретые солнцем. Я, стоя в корме, шестом управлял "суденышком". За большим поворотом открылось широкое поле разлива. Это было недалеко от озера. Вода, не поместившись в нем, выплеснулась из берегов, залила равнину и кусты. Наконец, мы подплыли к кромке льда и по нему к концу дня добрались до заимки. Днепровский и Кудрявцев уже вернулись с разведки. Днем позже пришел Пугачев с товарищами, и мы начали готовиться к походу на Кизир. С нартами на Кизир Наш путь идет по завалам. Вынужденная ночевка. Собаки держат зверя. Удачный выстрел Рано-рано 18 апреля мы тронулись с заимки Можарской на реку Кизир. Утренними сумерками десять груженых нарт ползли по твердой снежной корке. Впереди попрежнему шел Днепровский, только теперь ему не на кого было покрикивать. Он сам впрягся в нарты, а Бурку со всеми остальными лошадьми оставили на заимке. Двадцатикилометровое пространство, отделяющее Можарское озеро от Кизира, так завалено лесом, что без прорубки нельзя протащить даже нарты. Шли лыжней, проложенной от озера до Кизира Днепровским и Кудрявцевым. Снова перед нами мертвая тайга: пни, обломки стволов, скелеты деревьев. На один километр пути затрачивалось около часа, а сколько усилий! Если вначале нередко слышались шутки, то с полудня шли молча и все чаще поглядывали на солнце, как бы поторапливая его к закату. Павел Назарович расчищал путь, намечал обходы. Дорога с каждым часом слабела: чем ярче светило солнце, тем чаще нарты проваливались в снег. Упряжки из веревочных лямок и тонких шестов, прикрепленных к нартам, ломались и рвались. Небольшая возвышенность, - в другое время ее и не заметили бы, - казалась горой, и после подъема на нее на плечах оставались красные рубцы. На крутых подъемах в нарты впрягались по два-три человека. Каждый бугорок, канава или валежник преодолевались с большими усилиями. А когда попадали в завал, через который нельзя было прорубиться, разгружались и перетаскивали на себе не только груз, но и нарты. Ползли долго, тяжело. Казалось, будто солнце неподвижно застыло над нами. День - как вечность. А окружающая нас природа была мертвой, как пустыня. К вечеру цепочка каравана разорвалась, люди с нартами растерялись по ощетинившимся холмам, по залитым вешней водою распадкам. А впереди лежал все тот же непролазный завал. Так и не дошли мы в тот день до Кизира. Ночевали в ложке возле старых кедров, сиротливо стоявших среди моря погибшего леса. Тем, кто первыми добрались до ночевки, пришлось разгрузить свои нарты и с нами вернуться на помощь отставшим. Еще долго на нартовом следу слышался стук топоров, крик и проклятия. Вечер вкрадчиво сходил с вершин гор. Все собрались у костра. Как оказалось, часть груза со сломанными нартами была брошена на местах аварий. Много нарт требовало ремонта, но после ужина никто и не думал браться за работу. Все, так устали, что сразу улеглись спать, причем, как всегда бывает после тяжелого дня, кто уснул прямо на земле у костра, кто успел бросить под себя что-нибудь из одежды и только Павел Назарович отдыхал по-настоящему. Он разжег отдельный небольшой костер под кедром, разделся и крепко уснул. Ночь была холодная. Забылись в тяжелом сне. Ветерок, не переставая, гулял по тайге. Он то бросался на юг и возвращался оттуда с теплом, то вдруг, изменив направление, улетал вверх по реке и приносил с собой холод. Левка и Черня зверя держат, - повторил тот же голос. Я вскочил, торопливо натянул верхнюю одежду и, отойдя от костра, прислушался. Злобный лай доносился из соседнего ложка. He было сомнения: Левка и Черня были возле зверя. Но какого? Порой до слуха доносился не лай, а рев и возня, и тогда казалось, что собаки схватились "врукопашную". Медведей, как хищников, отстреливали без разрешения. Прокопий заткнул за пояс топор, перекинул через плечо бердану и стал на лыжи. Предутреннее небо чертили огнистые полоски падающих звезд. От костра в ночь убегали черные тени деревьев. Мы торопливо подвигались к ложку. За небольшой возвышенностью впереди показалось темное пятно. Это небольшим оазисом рос ельник среди погибшего леса. Оттуда-то и доносился лай, по-прежнему злобный и напряженный. Задержались на минуту, чтобы определить направление ветра. Не спугнуть бы зверя раньше, чем увидим! Потом правой вершиной обошли ложок и спустились к ельнику против ветра. Высоко над горизонтом повисла зарница, предвестница наступающего утра. Вокруг все больше и больше светлело. Подвинулись еще вперед, к самому ельнику. Мысль, зрение и слух работали с невероятным напряжением. Зашатайся веточка, свались пушинка снега - все это не ускользнуло бы от нашего внимания. Пожалуй, в зверовой охоте минуты скрадывания самые сильные. Их всегда вспоминаешь с наслаждением. Делаем еще несколько шагов. Вот и край небольшого ската, но и теперь в просветах ельника никого не видно. Минуты напряжения сразу оборвались. Совсем близко за колодой лаяли Левка и Черня. Мы скинули ружья и начали спускаться к собакам. Те, увидев нас, стали еще более неистовствовать. Тесня друг друга, они с отчаянным лаем подступали к небольшому отверстию под корнями нетолстой ели. Я повернул к ним лыжи и хотел заглянуть под корпи, как вдруг собаки отскочили в сторону, отверстие, увеличиваясь, разломилось, и из-под нависшего снега вырвался черный медведь, показавшийся мне в этот момент невероятно большим. Почти бессознательно я отпрыгнул в сторону, одна лыжа сломалась, и мне с трудом удалось удержать равновесие. Крик Днепровского заставил меня оглянуться. Зверь мгновенным наскоком сбил Прокопия с ног и, подобрав под себя, готов был расправиться с ним, но в этот почти неуловимый момент Левка и Черня вцепились в медведя зубами. Он с ревом бросился на собак. Те отскочили в разные стороны, и медведь снова кинулся на Днепровского. Разъяренные Левка и Черня не зевали. Наседая со всей присущей им напористостью, они впивались зубами в зад зверя. Медведь в страшном гневе бросался на собак. Так повторялось несколько раз. Я держал в руках готовый к выстрелу штуцер, но стрелять не мог. Собаки, Прокопий и зверь - все это одним клубком вертелось перед глазами. Наконец, разъяренный дерзостью собак медведь бросился за Левкой и наскочил на меня. Два выстрела раз за разом прокатились по ельнику и эхом отозвались далеко по мертвой тайге. Все это произошло так неожиданно, что я еще несколько секунд не мог уяснить себе всего случившегося. В пяти метрах от меня в предсмертных судорогах корчился медведь, а Левка и Черня, оседлав его, изливали свою злобу. Прокопий сидел в яме, без шапки, в разорванной фуфайке, с окровавленным лицом, принужденной улыбкой скрывая пережитое волнение. Зверь изнемог и без движения растянулся на снегу. Собаки все еще не унимались. Прокопий, с трудом удерживаясь на ногах, поймал Черню, затем подтащил к себе Левку и обнял их. Крупные слезы, скатывавшиеся по его лицу, окрашивались кровью и красными пятнами ложились на снег. Впервые за много лет совместных скитаний по тайге я увидел прославленного забайкальского зверобоя в таком состоянии. Я однажды сам был свидетелем рукопашной схватки, когда раненая медведица, защищая своих малышей, бросилась на Днепровского и уснула непробудным сном на его охотничьем ноже. Собаки растрогали охотника. Он плакал, обнимал их и нежно трепал по шерсти. Я не знал, что делать: прервать ли трогательную сцену или ожидать, пока Прокопий, успокоившись, придет в себя? Но Черня и Левка, видимо, вспомнили про медведя, вырвались из рук Днепровского, и снова их лай прокатился по тайге. Зверь разорвал Прокопию плечо и избороздил когтями голову. При падении охотник неудачно подвернул ногу и вывихнул ступню. Я достал зашитый в фуфайке бинт и перевязал ему раны. Издали послышались голоса. Нашим следом шли люди и тащили за собой на случай удачи двое нарт. Медведь оказался крупным и жирным. На спине вдоль хребта и особенно к задней части толщина сала доходила до трех пальцев. Все мы радовались, что Днепровский легко отделался, и были очень довольны добычей. Ведь предстояла тяжелая физическая работа по переброске груза на Кизир, которая в лучшем случае протянется неделю, и жирное мясо было как нельзя кстати. Только теперь мы заметили, что взошло солнце и горы уже не в силах заслонить его. Расплывалась теплынь по мрачной низине, кругом чернели пятна вылупившихся из-под снега кочек. В тайге посветлело, но в ней попрежнему было мертво, не радовал ее и теплый весенний день. Арсением Кудрявцевым взяли под руки Прокопия, медленно повели его на стоянку. Следом за нами шли Левка и Черня. Люди несли медведя. Табор сразу преобразился. Больше всех был доволен повар Алексей Лазарев. Похлебочкой да мурцовочкой не довольствуются - подавай им говядинки, да не какой-нибудь, а медвежатинки! Теперь ему не нужно было за завтраком и ужином рассказывать о вкусных блюдах, чем он в последнее время только и разнообразил наш стол. На костре закипели два котла с мясом, жарились медвежьи почки, топился жир, и тут же, у разложенного по снегу мяса, товарищи разделывали медвежью шкуру. Его жизнь во многом отличается от жизни других хищников. Природа проявила к "косолапому" слишком много внимания. Она сделала его всеядным животным, наделила поистине геркулесовой силой и инстинктом, побуждающим зверя зарываться в берлогу и проводить в спячке холодную зиму. Этим он избавляется от зимних голодовок и скитаний по глубокому снегу на своих коротких ногах. Но перед тем как покинуть тайгу и погрузиться в длительный сон, зверь энергично накапливает жир. Вот почему он быстро жиреет. Никто из хищников так не отъедается за осень, как медведь. Я наблюдал этих зверей в течение многих лет в самых различных районах нашей страны. Из пятидесяти, примерно, медведей, убитых мною осенью и ранней весною по выходе зверя из берлоги, я не нашел очень большой разницы по количеству жира в том и другом случае у одинаковых по росту животных. Зимой зверь тратит совсем небольшую долю своих запасов, во всяком случае, не более одной трети. Неверно, что медведь выходит из берлоги худым, измученным длительной голодовкой. В период спячки его организм впадает в такое физическое состояние, когда, под влиянием общего охлаждения, он почти полностью прекращает свою жизнеспособность, и потребность в питательных веществах у него сокращается до минимума. Во время пребывания медведя в берлоге жир служит ему изоляционной прослойкой между внешней температурой и температурой внутри организма. Но, покинув свое убежище, что иногда бывает ранней весною, из-за появления в берлоге воды или весенней сырости, зверь принужден голодать. В тайге в это время нет растительного корма. Во многих медвежьих желудках, вскрытых в апреле, мы нередко находили хвою, звериный помет, сухую траву, мурашей, личинки насекомых. Разве может огромное животное прожить весну за счет такого непитательного корма? Конечно, нет! На этот период ему и нужно две трети жира, без которого ему не пережить весны. Если же по причине болезни, старости или отсутствия корма медведь не накопит за осень достаточного количества жира, в нем не появится инстинкт, побуждающий зверя ложиться на зиму в берлогу. Это самое страшное в жизни медведя. Можно представить себе декабрьскую тайгу, холодную, заснеженную, и шатающегося по ней зверя. Холод не дает ему покоя, и он бродит из края в край по лесу. И если, измученный и голодный, он все же уснет где-нибудь в снегу, то уснет непробудно. Такого зверя промышленники называют "шатуном". Обозленный необычным состоянием, он делается дерзким, хитрым, и встреча с ним часто заканчивается трагически для охотника. Можно утверждать, что из всех случаев нападения медведя на человека осенью и зимой три четверти относится на счет "шатунов". Люди покурили, увязали веревки на пустых нартах, ушли с ними за брошенным вчера грузом. А мы с Павлом Назаровичем решили в этот день добраться до Кизира. На месте ночевки остался раненый Прокопий. Ему нужно было несколько дней отлежаться. Небо безоблачно. Солнце безжалостно плавит снег. Все больше появляется пней, сучковатых обломков стволов. Еще печальнее выглядит мертвая тайга. Путь так переплетен завалом, что мы и без нарт можем пробираться только с топорами в руках. Вечером мы с Павлом Назаровичем, мокрые и усталые, добрались до Кизира, пройдя за день не более шести километров. Неожиданно я увидел вместо бурного потока совсем спокойную реку с ровным, хотя и быстрым течением. Вода была настолько чиста и прозрачна, что легко различались песчинки на дне. Апрельское небо бирюзой отражалось в весенней воде Кизира. Несмотря на сравнительно раннее время середина апреля , я не видел на Кизире следов ледохода. Обилие грунтовых вод, поступающих зимой в реку, частые шиверы и перекаты не позволяют ей покрываться толстым слоем льда. В среднем течении Кизир почти не замерзает, и ледохода, как принято понимать это слово, на нем не бывает. В первой половине апреля река вскрывается, и до 10 мая уровень воды в ней поднимается незначительно. Остаток дня Павел Назарович провел в поисках тополей для будущих лодок, а я провозился с настилом под груз. Старик разжег костер под толстой елью, устроил вешала для просушки одежды, расстелил хвою для постелей, повесил ружья, и на нашем биваке стало уютно. Потом Зудов натаскал еловых веток и долго делал заслон от воображаемого ветра. За ужином Павел Назарович сказал: - Давеча стайки птиц на юг потянули, думаю - не зря: снег будет... Я посмотрел на небо. Над нами смутно мерцали звезды, туманной полоской светился Млечный Путь.
Для посетителей из стран СНГ есть возможно задать вопросы по таким предметам как Украинский язык, Белорусский язык, Казакхский язык, Узбекский язык, Кыргызский язык. На вопросы могут отвечать также любые пользователи, в том числе и педагоги. Консультацию по вопросам и домашним заданиям может получить любой школьник или студент. Вопросы-ответы » Русский язык Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а с приставкой Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а с приставкой пре-, б с приставкой при-. Растолкуйте значения, которые эти приставки заносят в слова. Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр...
Задание 14 ЕГЭ по русскому языку. Практика
Дерсу Узала (сборник) читать онлайн бесплатно на | Павка, стараясь не отстать от лошади всадника" рассказывал. |
Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение | Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал: – Здесь адвокат Лещинский живет. |
ГДЗ номер 155 с.142 по русскому языку 10 класса Гольцова Учебник (часть 1) — Skysmart Решения | Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал: – Здесь адвокат Лещинский живет. |
Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение
Бородатые, державшие лошадей, с воплями пустились прочь, стараясь избежать копыт и колес, кто-то покатился в пыли под ноги лошадей, закричал от боли. Он наблюдал, как многие жители королевства пытались выйти на дорогу. Большинство людей в конечном итоге либо смотрели на это и уходили, либо прилагали минимальные усилия, прежде чем в конце концов сдаться. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр победить течение. » Ответы ГДЗ» лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. 1. лошадь напрягала все силы, стараясь течение. (арс.) 2. заяц метнулся, заверещал и, уши,. (арс.) 3. через несколько часов с вода, снова доходит до скал, и путь. (мих.).
Подготовка к ВПР
Русский язык 4 класс 2 часть упр 142. Русский язык 4 класс 2 часть Калюжная. Русский язык 4 класс упражнение 142. Упражнение 142 по русскому языку 4 класс. Русский язык 4 класс упр 254. Русский язык 5 класс 1 часть упр 254.
Русский язык 4 класс упр 142. Предложение со словом 4 класс упр 142 русский язык. Русский язык 3 класс упражнение 142. Русский язык 3 класс 2 часть стр 142. Домашнее задание упражнение 142.
Упр 274. Гдз по русскому языку 6 класс ладыженская учебник упражнение 274. Домашние задания по русскому языку упражнение 274. Русский язык 9 класс 274 упражнение. Русский язык 3 класс учебник.
Русский язык 3 класс стр 3. Русский язык 3 класс учебник Канакина. Русский язык 2 класс 1 часть учебник страница 142. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть. Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение.
Лошадь напрягала все силы гдз. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение гдз. Формы слова береза. Берёза однокоренные слова с суффиксом. Тигр однокоренные слова.
Однокоренные слова к слову тигр. Упр 288. Русский язык 6 класс 288. Русский язык 6 класс упражнение 288. Русский язык 6 класс ладыженская 288.
Волосы у веры гладко причесаны. Волосы у веры гладко причесаны гладко причесанные волосы придают. Гладко причёсанные волосы придают лицу веры строгость. У дяди брови чаще всего нахмуренный. Спотлайт 2 стр 142.
Спрослайт 2 класс стр 142 упр.
После горы Тудинзы долина реки Лефу сразу расширяется от 1 до 3 километров. Отсюда начинались жилые места.
Часам к двум мы дошли до деревни Николаевки, в которой насчитывалось тогда тридцать шесть дворов. Отдохнув немного, я велел Олентьеву купить овса и накормить хорошенько лошадей, а сам вместе с Дерсу пошёл вперёд. Мне хотелось поскорей дойти до ближайшей деревни Казакевичево и устроить своих спутников на ночь под крышу.
Осенью в пасмурный день всегда смеркается рано. Часов в пять начал накрапывать дождь. Мы прибавили шагу.
Скоро дорога разделилась надвое. Одна шла за реку, другая как будто бы направлялась в горы. Мы выбрали последнюю.
Потом стали попадаться другие дороги, пересекающие нашу в разных направлениях. Когда мы подходили к деревне, было уже совсем темно. В это время стрелки дошли до перекрёстка дорог и, не зная, куда идти, дали два выстрела.
Опасаясь, что они могут заблудиться, я ответил им тем же. Вдруг в ближайшей фанзе раздался крик, и вслед за тем из окна её грянул выстрел, потом другой, третий, и через несколько минут стрельба поднялась по всей деревне. Я ничего не мог понять: дождь, крики, ружейная пальба… Что случилось, почему поднялся такой переполох?
Вдруг из-за одной фанзы показался свет. Какой-то кореец нёс в одной руке керосиновый факел, а в другой берданку. Он бежал и кричал что-то по-своему.
Мы бросились к нему навстречу. Неровный красноватый свет факела прыгал по лужам и освещал его искажённое страхом лицо. Увидев нас, кореец бросил факел на землю, выстрелил в упор в Дерсу и убежал.
Разлившийся по земле керосин вспыхнул и загорелся дымным пламенем. Я видел, что в него стреляют, а он стоял во весь свой рост, махал рукой и что-то кричал корейцам. Услышав стрельбу, Олентьев решил, что мы подверглись нападению хунхузов.
Оставив при лошадях двух коноводов, он с остальными людьми бросился к нам на выручку. Наконец стрельба из ближайшей к нам фанзы прекратилась. Тогда Дерсу вступил с корейцами в переговоры.
Они ни за что не хотели открывать дверей. Никакие увещевания не помогли. Корейцы ругались и грозили возобновить пальбу из ружей.
Нечего делать, надо было становиться биваком. Мы разложили костры на берегу реки и начали ставить палатки. В стороне стояла старая развалившаяся фанза, а рядом с ней были сложены груды дров, заготовленных корейцами на зиму.
В деревне стрельба долго ещё не прекращалась. Те фанзы, что были в стороне, отстреливались всю ночь. От кого?
Корейцы и сами не знали этого. Стрелки и ругались и смеялись. На другой день была назначена днёвка.
Я велел людям осмотреть седла, просушить то, что промокло, и почистить винтовки. Дождь перестал; свежий северо-западный ветер разогнал тучи; выглянуло солнце. Я оделся и пошёл осматривать деревню.
Казалось бы, что после вчерашней перепалки корейцы должны были прийти на наш бивак и посмотреть людей, в которых они стреляли. Ничего подобного. Из соседней фанзы вышло двое мужчин.
Они были одеты в белые куртки с широкими рукавами, в белые ватные шаровары и имели плетёную верёвочную обувь на ногах. Они даже не взглянули на нас и прошли мимо. Около другой фанзы сидел старик и крутил нитки.
Когда я подошёл к нему, он поднял голову и посмотрел на меня такими глазами, в которых нельзя было прочесть ни любопытства, ни удивления. По дороге навстречу нам шла женщина, одетая в белую юбку и белую кофту; грудь её была открыта. Она несла на голове глиняный кувшин с водой и шла прямо, ровной походкой, глядя вниз на землю.
Поравнявшись с нами, кореянка не посторонилась и, не поднимая глаз, прошла мимо. И всюду, куда я ни приходил, я видел то удивительное равнодушие, которым так отличаются корейцы. Это спокойствие очень похоже на тупость.
Казалось, здесь не было жизни, а были только одни механические движения. Корейцы живут хуторами. Фанзы их разбросаны на значительном расстоянии друг от друга, и каждая находится в середине своих полей и огородов.
Вот почему небольшая корейская деревня сплошь и рядом занимает пространство в несколько квадратных километров. Возвращаясь назад к биваку, я вошёл в одну из фанз. Тонкие стены её были обмазаны глиной изнутри и снаружи.
В фанзе имелось трое дверей с решётчатыми окнами, оклеенными бумагой. Соломенная четырёхскатная крыша была покрыта сетью, Страница 8 из 40 сплетённой из сухой травы. Корейские фанзы все одинаковы.
Внутри их имеется глиняный кан. Он занимает больше половины помещения. Под каном проходят печные трубы, согревающие полы в комнатах и распространяющие тепло по всему дому.
Дымовые ходы выведены наружу в большое дуплистое дерево, заменяющее трубу. В одной половине фанзы, где находятся каны, помещаются люди, в другой, с земляным полом, — куры, лошади и рогатый скот. Жилая половина дощатыми перегородками разделяется ещё на отдельные комнаты, устланные чистыми циновками.
В одной комнате помещаются женщины с детьми, в других — мужчины и гости. В фанзе я увидел ту самую женщину, которая переходила нам дорогу с кувшином на голове. Она сидела на корточках и деревянным ковшом наливала в котёл воду.
Делала она это медленно, высоко поднимала ковш кверху и лила воду как-то странно — через руку в правую сторону. Она равнодушно взглянула на меня и молча продолжала своё дело. На кане сидел мужчина лет пятидесяти и курил трубку.
Он не шевельнулся и ничего не ответил на моё приветствие. Я посидел с минуту, затем вышел на улицу и направился к своим спутникам. После обеда я отправился экскурсировать по окрестностям.
Переправившись на другую сторону реки, я поднялся на возвышенность. Это была древняя речная терраса, высотой в 20 метров. Нижние слои её состоят из песчаников, верхний — из пористой лавы.
Большие пустоты в лаве свидетельствовали о том, что в момент извержения она была сильно насыщена газами. Многие пустоты выполнены каким-то минералом чёрного и серо-синего цвета. С высоты террасы мне открывался чудный вид на долину реки Лефу.
Правый берег, где расположилась деревня Казакевичево, был низменный. В этих местах Лефу принимает в себя четыре притока: Малую Лефу и Пичинзу — с левой стороны и Ивановку и Лубянку — с правой. Между устьями двух последних, на такой же древней речной террасе, расположилось большое село Ивановское, насчитывающее около двухсот дворов[23 - Основание селения относится к 1883 г.
Дальше долина Лефу становится расплывчатой. Пологие холмы, мало возвышающиеся над общим уровнем, покрыты дубовым и чёрно-берёзовым редколесьем. Часа два я бродил по окрестностям и наконец опять подошёл к обрыву.
День склонялся к вечеру. По небу медленно ползли лёгкие розовые облачка. Дальние горы, освещённые последними лучами заходящего солнца, казались фиолетовыми.
Оголённые от листвы деревья приняли однотонную серую окраску. В нашей деревне по-прежнему царило полное спокойствие. Из длинных труб фанз вились белые дымки.
Они быстро таяли в прохладном вечернем воздухе. По дорожкам кое-где мелькали белью фигуры корейцев. Внизу, у самой реки, горел огонь.
Это был наш бивак. Когда я возвращался назад, уже смеркалось. Вода в реке казалась чёрной, и на спокойной поверхности её отражались пламя костра и мигающие на небе звезды.
Около огня сидели стрелки: один что-то рассказывал, другие смеялись. Смех и шутки сразу прекратились. После чая я сел у огня и стал записывать в дневнике свои наблюдения.
Дерсу разбирал свою котомку и поправлял костёр. Затем он натыкал позади себя несколько ивовых прутьев и обтянул их полотнищами палатки, потом постелил на землю козью шкуру, сел на неё и, накинув себе на плечи кожаную куртку, закурил трубку. Через несколько минут я услышал лёгкий храп.
Он спал. Голова его свесилась на грудь, руки опустились, погасшая трубка выпала изо рта и лежала на коленях… «И так всю жизнь, — подумал я. Дерсу по-своему был счастлив.
В стороне глухо шумела река; где-то за деревней лаяла собака; в одной из фанз плакал ребёнок. Я завернулся в бурку, лёг спиной к костру и сладко уснул. На другой день чуть свет мы все были уже на ногах.
Ночью наши лошади, не найдя корма на корейских пашнях, ушли к горам на отаву. Пока их разыскивали, артельщик приготовил чай и сварил кашу. Когда стрелки вернулись с конями, я успел закончить свои работы.
В восемь часов утра мы выступили в путь. От описанного села Казакевичево[24 - Село Казакевичево основано в 1872 г. Одна из них, кружная, идёт на село Ивановское, другая, малохоженая и местами болотистая, идёт по левому берегу реки.
Чем дальше, тем долина всё более и более принимала характер луговой. По всем признакам видно было, что горы кончаются. Они отодвинулись куда-то в сторону, и на место их выступили широкие и пологие увалы, покрытые кустарниковой порослью.
Дуб и липа дровяного характера с отмёрзшими вершинами растут здесь кое-где группами и в одиночку. Около самой реки — частые насаждения ивы, ольхи и черёмухи. Наша тропа стала принимать влево, в горы и увела нас от реки километра на четыре.
В этот день мы немного не дошли до деревни Ляличи[25 - Основана в 1885 г. Вечером я сидел с Дерсу у костра и беседовал с ним о дальнейшем маршруте по реке Лефу. Гольд говорил, что далее пойдут обширные болота и бездорожье, и советовал плыть на лодке, а лошадей и часть команды оставить в Ляличах.
Совет его был вполне благоразумный. Я последовал ему и только изменил местопребывание команды. Глава 5.
Нижнее течение Лефу На другое утро я взял с собой Олентьева и стрелка Марченко, а остальных отправил в село Черниговку с приказанием дожидаться там моего возвращения. При содействии старосты нам очень скоро удалось заполучить довольно сносную плоскодонку. За неё мы отдали двенадцать рублей деньгами и две бутылки водки.
Весь день был употреблён на оборудование лодки. Дерсу сам приспособлял весла, устраивал из колышков уключины, налаживал сиденья и готовил шесты. Я любовался, как работа у него в руках спорилась и кипела.
Он никогда не суетился, все действия его были обдуманы, последовательны, и ни в чём не было проволочек. Видно было, что он в жизни прошёл такую школу, которая приучила его быть энергичным, деятельным и не тратить времени понапрасну. Случайно в одной избе нашлись готовые сухари.
А больше нам ничего не надо было. Всё остальное — чай, сахар, соль, крупу и консервы — мы имели в достаточном количестве. В тот же вечер по совету гольда все имущество было перенесено в лодку, а сами мы остались ночевать на берету.
Ночь выпала ветреная и холодная. За недостатком дров огня большого развести было нельзя, и потому все зябли и почти не спали. Как я ни старался завернуться в бурку, но холодный ветер находил где-нибудь лазейку и знобил то плечо, то бок, то спину.
Дрова были плохие, они трещали и бросали во все стороны искры. У Дерсу прогорело одеяло. Сквозь дремоту я слышал, как он ругал полено, называя его по-своему — «худой люди».
После этого я слышал всплеск по реке и шипение головешки. Очевидно, старик бросил её в воду. Потом мне удалось Страница 9 из 40 как-то согреться, и я уснул.
Ночью я проснулся и увидел Дерсу, сидящего у костра. Он поправлял огонь. Ветер раздувал пламя во все стороны.
Поверх бурки на мне лежало одеяло гольда. Значит, это он прикрыл меня, вот почему я и согрелся. Стрелки тоже были прикрыты его палаткой.
Я предлагал Дерсу лечь на моё место, но он отказался. Его шибко вредный, — он указал на дрова. Чем ближе я присматривался к этому человеку, тем больше он мне нравился.
С каждым днём я открывал в нём новые достоинства. Раньше я думал, что эгоизм особенно свойствен дикому человеку, а чувство гуманности, человеколюбия и внимания к чужому интересу присуще только европейцам. Не ошибся ли я?
Под эти мысли я опять задремал и проспал до утра. Когда совсем рассвело, Дерсу разбудил нас. Он согрел чай и изжарил мясо.
После завтрака я отправил команду с лошадьми в Черниговку, затем мы спустили лодку в воду и тронулись в путь. Подгоняемая шестами, лодка наша хорошо шла по течению. Километров через пять мы достигли железнодорожного моста и остановились на отдых.
Дерсу рассказал, что в этих местах он бывал ещё мальчиком с отцом, они приходили сюда на охоту за козами. Про железную дорогу он слышал от китайцев, но никогда её раньше не видел. После краткого отдыха мы поплыли дальше.
Около железнодорожного моста горы кончились. Я вышел из лодки и поднялся на ближайшую сопку, чтобы в последний раз осмотреться во все стороны. Красивая панорама развернулась перед моими глазами.
Сзади, на востоке, толпились горы: на юге были пологие холмы, поросшие лиственным редколесьем; на севере, насколько хватал глаз, расстилалось бесконечное низменное пространство, покрытое травой. Сколько я ни напрягал зрение, я не мог увидеть конца этой низины. Она уходила вдаль и скрывалась где-то за горизонтом.
Порой по ней пробегал ветер. Трава колыхалась и волновалась, как море. Кое-где группами и в одиночку росли чахлые берёзки и другие какие-то деревья.
С горы, на которой я стоял, реку Лефу далеко можно было проследить по ольшаникам и ивнякам, растущим по её берегам в изобилии. Вначале она сохраняет своё северо-восточное направление, но, не доходя сопок, видневшихся на западе километрах в восьми, поворачивает на север и немного склоняется к востоку. Бесчисленное множество протоков, слепых рукавов, заводей и озерков окаймляет её с обеих сторон.
Низина эта казалась безжизненной и пустынной. Ярко блестевшие на солнце в разных местах лужи свидетельствовали о том, что долина Лефу в дождливый период года легко затопляется водой. На всём этом пространстве Лефу принимает в себя с левой стороны два притока: Сандуган[26 - Сань-дао-ган — увал, по которому проходит третья дорога, или третий увал на пути.
Последняя протекает по такой же низменной и болотистой долине, как и сама Лефу. К полудню мы доехали ещё до одной возвышенности, расположенной на самом берегу реки, с левой стороны. Сопка эта высотою 120—140 метров покрыта редколесьем из дуба, берёзы, липы, клёна, ореха и акаций.
Отсюда шла тропинка, вероятно, к селу Вознесенскому, находящемуся западнее, километрах в двенадцати. Во вторую половину дня мы проехали ещё столько же и стали биваком довольно рано. Долгое сидение в лодке наскучило, и потому всем хотелось выйти и размять онемевшие члены.
Меня тянуло в поле. Олентьев и Марченко принялись устраивать бивак, а мы с Дерсу пошли на охоту. С первого же шага буйные травы охватили нас со всех сторон.
Они были так высоки и так густы, что человек в них казался утонувшим. Внизу, под ногами, — трава, спереди и сзади — трава, с боков — тоже трава и только вверху — голубое небо. Казалось, что мы шли по дну травяного моря.
Это впечатление становилось ещё сильнее, когда, взобравшись на какую-нибудь кочку, я видел, как степь волновалась. С робостью и опаской я опять погружался в траву и шёл дальше. В этих местах так же легко заблудиться, как и в лесу.
Мы несколько раз сбивались с дороги, но тотчас же спешили исправить свои ошибки. Найдя какую-нибудь кочку, я взбирался на неё и старался рассмотреть что-нибудь впереди. Дерсу хватал вейник и полынь руками и пригибал их к земле.
Я смотрел вперёд, в стороны, и всюду передо мной расстилалось бесконечное волнующееся травяное море. Главными представителями этих трав будут: тростники высотой до 3 метров, вейник, полынь и др. Из древесных пород, растущих по берегам проток, можно отметить кустарниковую лозу, осину, белую берёзу, ольху и др.
Население этих болотистых степей главным образом пернатое. Кто не бывал в низовьях Лефу во время перелёта, тот не может себе представить, что там происходит. Тысячи тысяч птиц большими и малыми стаями тянулись к югу.
Некоторые шли в обратном направлении, другие — наискось в сторону. Вереницы их то подымались кверху, то опускались вниз, и все разом, ближние и дальние, проектировались на фоне неба, в особенности внизу, около горизонта, который вследствие этого казался как бы затянутым паутиной. Я смотрел, как очарованный.
Выше всех были орлы. Распластав свои могучие крылья, они парили, описывая большие круги. Что для них расстояния?
Некоторые из них кружились так высоко, что едва были заметны. Ниже их, но всё же высоко над землёй, летели гуси. Эти осторожные птицы шли правильными косяками и, тяжело вразброд махая крыльями, оглашали воздух своими сильными криками.
Рядом с ними летели казарки и лебеди. Внизу, близко к земле, с шумом неслись торопливые утки. Тут были стаи грузной кряквы, которую легко можно было узнать по свистящему шуму, издаваемому её крыльями, и совсем над водой тысячами летели чирки и другие мелкие утки.
Там и сям в воздухе виднелись канюки и пустельга. Эти представители соколов описывали красивые круги, подолгу останавливались на одном месте и, трепеща крыльями, зорко высматривали на земле добычу. Порой они отлетали в сторону, опять описывали круги и вдруг, сложив крылья, стремглав бросались книзу, но, едва коснувшись травы, снова быстро взмывали вверх.
Грациозные и подвижные чайки и изящные проворные крачки своей снежной белизной мелькали в синеве лазурного неба. Кроншнепы летели легко, плавно и при полёте своём делали удивительно красивые повороты. Остроклювые крохали на лету посматривали по сторонам, точно выискивая место, где бы им можно было остановиться.
Сивки-моряки держались болотистых низин. Лужи стоячей воды, видимо, служили для них вехами, по которым они и держали направление. И вся масса птиц неслась к югу.
Величественная картина! Вдруг совершенно неожиданно откуда-то взялись две козули. Они были от нас шагах в шестидесяти.
В густой траве их почти не было видно — мелькали только головы с растопыренными ушами и белые пятна около задних ног. Отбежав шагов полтораста, козули остановились. Я выпалил из ружья и промахнулся.
Раскатистое эхо подхватило звук выстрела и далеко разнесло его по реке. Тысячи птиц поднялись от воды и с криком полетели во все стороны. Испуганные козули сорвались с места и снова пошли большими прыжками.
Тогда прицелился Дерсу. И в тот момент, когда голова одной из них показалась над травой, он спустил курок. Когда дым рассеялся, животных уже не было видно.
Гольд снова Страница 10 из 40 зарядил свою винтовку и не торопясь пошёл вперёд. Я молча последовал за ним. Дерсу огляделся, потом повернул назад, пошёл в сторону и опять вернулся обратно.
Последние отсветы зари погасли на вершине Эгалейона. Темные стволы олив расплывались в сумерках. Он взглянул через плечо на закрытую дверь, едва обрисовывающуюся под выступом портика, и решил, что время настало. Предчувствие небывалых переживаний заставило его задрожать, как мальчика, крадущегося на первое свидание с приглянувшейся податливой рабыней. Птолемей взлетел по лестнице, стукнул в дверь и, не получая ответа, открыл ее, незапертую.
В проеме прохода, под висевшим на бронзовой цепи двухпламенным лампионом стояла Таис в темной эксомиде, короткой, как у амазонки. Даже в слабом свете масляной лампы Птолемей заметил, как пылали щеки юной женщины, а складки ткани на высокой груди поднимались от частого дыхания. Глаза, почти черные на затемненном лице, смотрели прямо на Птолемея. Заглянув в них, македонец замер. Лента в цвет хитона, стягивала крутые завитки волос на темени.
Таис, отступив на полшага, сняла откуда-то из-за выступа двери широкий химатион и взмахом его загасила светильник. Птолемей озадаченно остановился во тьме, а молодая женщина скользнула к выходу. Ее рука нашла руку македонца, крепко сжала ее и потянула за собой. Они вышли через боковую калитку в кустах и направились по тропинке вниз к речке Илиссу, протекавшей через Сады от Ликея и святилища Геракла до слияния с Кефисом. Низкий полумесяц освещал дорогу.
Таис шла быстро, почти бегом, не оглядываясь, и Птолемею передалась ее серьезность. Он следовал за ней в молчании, любуясь ее походкой, прямой, со свободно развернутыми плечами, придававшей величавость ее небольшой фигурке. Стройная шея гордо держала голову с тяжелым узлом волос на высоком затылке. Она плотно завернулась в темный химатион, при каждом шаге западавший глубоко то с одной, то с другой стороны ее талии, подчеркивая гибкость тела. Маленькие ноги ступали легко и уверенно, и перисцелиды - ножные браслеты - серебристо звенели на ее щиколотках.
Тени гигантских платанов перекрыли путь. За этой стеной темноты вспыхнула холодным светом беломраморная площадка - полукруг гладких плит. На высоком пьедестале стояло бронзовое изображение богини. Внизу едва слышно журчал Илисс. Чуть склонив голову, богиня откидывала с плеч тонкое покрывало, и взгляд ее глаз из зеленых светящихся камней приковывал внимание.
Особенное, редкое для изображений божества выражение сочувствия и откровенности поразительно сочеталось с таинственной глубиной всезнающего взора. Казалось, богиня склоняется к смертным, чтобы в тиши и безлюдье звездной ночи открыть им тайну - каждому свою. Левой рукой богиня - это была знаменитая на весь эллинский мир "Афродита Урания, что в Садах", - протягивала пышную розу - символ женской сущности, цветок Афродиты и любви. Сильное тело, облитое складками пеплоса, замерло в спокойном энтазисе. Одеяние, необычно раскрытое на плече по древнему азиатскому или критскому канону, обнажало груди, высокие, сближенные и широкие, как винные кратеры, резко противоречившие своей чувственной силой вдохновенной тайне лица и строгой позе Небесной Афродиты.
Из всех художников Эллады Алкамену впервые удалось сочетать древнюю силу чувственной красоты с духовным взлетом, создав религиозный образ неодолимой привлекательности и наполнив его обещанием пламенного счастья. Богиня - Мать и Урания вместе. Таис благоговейно подошла к богине и, шепча что-то, обняла ноги знаменитого творения Алкамена. Она замерла у подножия статуи и вдруг отпрянула назад к недвижно стоявшему Птолемею. Опершись на его мощную руку, она молча и пытливо заглянула македонцу в лицо, пытаясь найти нужный отклик.
Птолемей чувствовал, что Таис ищет в нем что-то, но продолжал молча стоять, недоуменно улыбаясь. А она столь же внезапно, одним прыжком, оказалась в середине мраморной площадки. Трижды хлопнув в ладоши, Таис запела гимн Афродите с подчеркнутым ритмом, как поют в храмах богини перед выходом священных танцовщиц. Не сходит улыбка с милого лика ее, и прелестен цветок у богини, - в мерном движении танца она опять приблизилась к Птолемею. На этот раз она не отстранилась.
Обвив руками его шею, крепко прижалась к нему. Химатион упал наземь, и сквозь тонкую ткань хитона горячее, крепкое тело Таис стало совсем близким. Но не нужно просить богиню об огне, смотри сам не сгори в нем, - шепнула девушка. Неожиданно юная гетера изо всех сил уперлась в широкую грудь Птолемея и вырвалась. Сегодня увели быков в горы...
Таис, поднявшись на цыпочки, приникла к его уху. По древнему обычаю афинских земледельцев, на только что вспаханном поле. Птолемей сжал плечи девушки, безмолвно соглашаясь, и Таис устремилась вниз по течению речки, затем повернула на север к святой Элевзинской дороге. В долине Илисса легла глубокая тьма, луна скрылась за гребнем горы, звезды блестели все ярче. Мы идем на поле Скирона.
Там в ночь полнолуния справляется женщинами праздник Деметры Закононосительницы. И что же делается на поле Скирона? Я постараюсь попасть туда, если пробуду в Афинах до полнолуния. Только женщинам, только молодым разрешен доступ туда в ночь Тесмофорий после бега с факелами. Но не гетерам!
После бега с факелами жрицы Деметры выбрали меня в числе двенадцати. И когда празднество закончилось для непосвященных, мы, нагие, бежали глубокой ночью те тридцать стадий, что отделяют поле от храма. Женская тайна, и все мы связаны ужасной клятвой. Но запоминается на всю жизнь. И бег на поле тоже нельзя забыть.
Бежишь под яркой высокой луной, в молчании ночи, рядом с быстрыми и красивыми подругами. Мы мчимся, едва касаясь земли, все тело - как струна, ждущая прикосновения богини. Ветки мимолетно касаются тебя, легкий ветер обвевает разгоряченное тело. И когда минуешь грозные перепутья со стражами Гекаты... Остановишься, а сердце так бьется...
Исчезнешь в лунном свете, как соль, брошенная в воду, как дымок очага в небе. Нет ничего между тобой и матерью-Землей. Ты - Она, и Она - ты! Таис ускорила замедленный было шаг и повернула налево. Зачернела впереди полоса деревьев, ограничивавших поле с севера.
Все молчало кругом, только чуть шелестел ветер, разносивший запах тимьяна. Птолемей ясно различал Таис, но ничего не видел в отдалении. Они постояли, прислушиваясь к ночи, обнявшей их черным покрывалом, потом сошли с тропинки в поле. Много раз паханная земля была пушистой, сандалии глубоко погружались в нее. Наконец Таис остановилась, вздохнула и бросила химатион, знаком дав понять Птолемею, чтобы он сделал то же.
Таис выпрямилась и, подняв руки к голове, сняла ленту и распустила волосы. Она молчала. Пальцы ее рук сжимались и разжимались, лаская волосы Птолемея, скользя по его затылку и шее. От влажной, теплой, недавно перепаханной земли шел сильный свежий запах. Казалось, сама Гея, вечно юная, полная плодоносных соков жизни, раскинулась в могучей истоме.
Птолемей ощутил в себе силу титана. Каждый мускул его мощного тела приобрел твердость бронзы. Схватив Таис на руки, он поднял ее к сверкающим звездам, бросая ее красотой вызов равнодушной вечности. Прошло немало времени, когда они снова вернулись в окружающий мир, на поле Скирона. Склоняясь над лицом возлюбленной, Птолемей зашептал строчку из любимого стихотворения.
Он сожалел сейчас, что знал их мало в сравнении с Александром. Таис медленно повернула голову, всматриваясь в Птолемея. Глупы мои соотечественники, считающие македонцев дикими горцами. Но я поняла - ты далек от Урании, тебе лучше быть с Геей. Птолемей увидел ее ресницы, пряди волос на лбу и темные круги вокруг глаз.
Он оглянулся. Края поля, во тьме казавшегося необъятным, были совсем близки. Долгая предосенняя ночь кончилась. Таис приподнялась и удивленно смотрела на поднимавшуюся из-за Гиметта зарю. Внизу, в просвете рощи, послышалось блеяние овец.
Таис медленно встала и выпрямилась навстречу первым лучам солнца, еще резче подчеркнувшим оттенок красной меди, свойственный ее загорелому телу. Руки поднялись к волосам извечным жестом женщины - хранительницы и носительницы красоты, томительной и зовущей, исчезающей и возрождающейся вновь, пока существует род человеческий. Таис покрылась химатионом, будто озябла, и медленно пошла рядом с гордым Птолемеем, задумчивая, со склоненной головой. Аристотель говорил, что поклоняться Урании под именем Анахиты начали древние народы - ассирийцы, что ли? Пойди к своим друзьям...
Нет, подожди, стань слева от меня! Македонец посмотрел в том направлении и увидел лишь старый, заброшенный жертвенник, хотя некогда он был построен богато, с мрачной отделкой из массивного темного камня. Если сама Афродита страшится могучего Эроса, то тем более мы, ее служительницы, боимся Антэроса. Но молчи, идем скорее отсюда. Птолемей подал Таис простой кедровый ящичек, прикоснувшись к ее колену.
Гетера сидела в саду, любуясь поздними бледными розами, и куталась в химатион от пронизывающего ветра. Шуршали сухие листья, будто призраки крались осторожными шагами к своим неведомым целям. Таис вопросительно посмотрела на македонца. Ты принес мне подарок, который супруг делает после заключения брака, снимая покров невесты. Но свой анакалиптерион ты даришь в день прощания и после того, как много раз снял с меня все покровы.
Не поздно ли? Или ты мечтаешь о девушке, чьи предки из эоев - Списка Женщин? Другое: я не дарил тебе ничего, и это зазорно. Но что я имею в сравнении с грудами серебра твоих поклонников? А здесь...
Статуэтка из слоновой кости и золота была, несомненно, очень древней; тысячелетие, не меньше, прошло с той поры, как неповторимое искусство ваятеля Крита создало этот образ участницы Тавромахии - священной и смертельно опасной игры с особой породой гигантских быков, выведенных на Крите и ныне исчезнувших. Таис осторожно взяла ее, погладила пальцами, восхищенно вздохнула и внезапно рассмеялась, столь заразительно, что на этот раз Птолемей тоже улыбнулся. Где добыл ты ее? Но Неарх сказал, что это женская вещь и мужчине приносит несчастье! Он подвержен древним суевериям своей страны.
Некогда там считали, что женская богиня-мать главнее всех небожителей. Таис задумчиво взглянула на македонца. Не отвечая, Таис закрыла ларец, встала и повела Птолемея во внутреннюю комнату, к теплу и запаху псестионов. Эти ячменные пирожки с медом, зажаренные в масле, были очень вкусны у Таис, которая иногда стряпала сама. Усадив гостя, Таис принялась хлопотать у стола, приготовляя вино и острую подливку для мяса.
Она уже знала, что македонцы не привержены к любимой афинянами рыбе. Птолемей следил за ее бесшумными движениями. В прозрачном серебрящемся хитоне эолийского покроя из тончайшей ткани, которую ввозили из Персии, среди комнаты, затененной зелеными занавесями, Таис казалась облитой лунным светом, подобно самой Артемиде. Она распустила волосы, как пирейская девчонка, подхватив их к затылку простым шнурком, и была само воплощение веселой юности, дерзкой и неутомимой. Это удивительно сочеталось с уверенной мудростью женщины, сознающей свою красоту, умеющей бороться с ловушками судьбы, - то, что было в ней от знаменитой гетеры самого великолепного города Эллады.
Контраст, губительно неотразимый, и Птолемей, вонзив ногти в ладони, едва не застонал. Разлука не могла быть короткой. Скорее всего он терял Таис навсегда. У царевича плохие дела - новая ссора с отцом. Он вместе с матерью бежал в Эпир.
Боюсь, жизнь его под угрозой. Александр не покинет мать, которая рвется к власти, - опасная вещь для бывшей жены. Таис стало жаль этого молодого и закаленного воина. Она подсела к нему, лаская по обыкновению его жесткие вьющиеся волосы, по-военному коротко остриженные, Птолемей вытянул шею, чтобы поцеловать Таис, и заметил новое ожерелье. Тонкая цепочка из темного золота причудливой вязи соединялась в центре двумя сверкающими звездами из ярко-желтого электрона.
Подарок Филопатра? Короткий негромкий смешок, отличавший Таис, был ему самым искренним ответом. Какое право? Каждый дарит, что хочет или что может. Посмотри внимательнее, - Таис сняла цепочку и подала Птолемею.
Каждая звезда в один дактил поперечником имела по десять узких ребристых лучей, а в середине букву "каппа", тоже означавшую цифру десять. Птолемей вернул ожерелье, пожав плечами в знак непонимания. Это вроде как отличие? Та, что почитается во Фракии и Коринфе и на южных берегах Эвксинского Понта. Ты можешь прибавить сюда третью звезду.
Я не знал и не успею подарить ее тебе. Я пришлю из Пеллы, если боги будут милостивы к Александру и ко мне - наши с ним судьбы сплелись. Выйдем ли мы на простор Ойкумены или сойдем под землю, но вместе. Цель его неизвестна, но у него есть сила, не даваемая обычным людям. Ты мой сильный, умный, смелый воин и можешь быть даже царем, а я - твоей царицей.
Я готова, - Таис приникла к Птолемею, и оба перестали заглядывать вперед в неизвестную судьбу. Из безмерной дали будущего время текло на них медлительным потоком, неизбежно и неумолимо уходя в невозвратимое прошлое. Прошла и их встреча. И вот уже Таис стояла на пороге, а Птолемей, не в силах оторваться от подруги, топтался, подгоняемый необходимостью спешить в Гидафиней, к Неарху, куда должны были привести лошадей. Он не знал, что точный, исполнительный критянин сам еще только пробирался с опущенной головой по переулкам Керамика после прощания с Эгесихорой.
Он мечтает дойти до пределов мира, обиталища богов там, где восходит солнце. И Стагирит Аристотель всячески разжигает в нем стремление к этому подвигу. А ты пошла бы со мной? Не как с воином, а с военачальником. Будь победителем, и, если я останусь мила тебе...
Птолемей уже давно скрылся за дальним домом, а Таис еще долго смотрела вслед, пока ее не вывело из задумчивости прикосновение рабыни, приготовившей воду для купания. Птолемей, одолевая власть любви, шел скорым шагом и не позволял себе бросить прощальный взгляд на Таис, - оглядываться уходя было плохой приметой. Даже на ее мраморное воплощение - одну из девушек на балюстраде храма Нике Бескрылой. Там одна из Ник в тонком древнем пеплосе, с откинутой назад головой, как бы собирающаяся взлететь или броситься вперед в безудержном порыве, живо напоминала ему его возлюбленную. Македонец, дивясь сам себе, всегда подходил к храму, чтобы бросить взгляд на барельеф.
Небо, столь чистое и глубокое, что его воспевали даже чужеземцы, приобрело свинцовый оттенок. Кристальный воздух, всегда придававший всем статуям и сооружениям волшебную четкость, заструился и заколыхался, будто набросил на Афины покрывало неверной и зыбкой изменчивости, обмана и искажения, столь характерных для пустынных стран на далеких южных берегах. Таис перестала ездить на купанье - слишком пропылилась дорога - и лишь иногда на рассвете выезжала верхом, чтобы ненадолго ощутить в быстрой скачке веяние ветра на разгоряченном теле. Послеполуденный зной тяжко придавил город. Все живое попряталось в тень, прохладу храмов и колоннад, темноту закрытых ставнями жилищ.
Лишь изредка стучали колеса лениво влекомой повозки или копыта потной лошади со спешившим в укрытие всадником. Эгесихора вошла по обыкновению быстро и остановилась, ослепленная переходом от света к полумраку спальной комнаты. Не теряя ни минуты, она сбросила легкий хитон и села в ногах распростертой на ложе столь же нагой подруги. По раздувающимся ноздрям и часто вздымавшейся груди Таис поняла, что спартанка злится. Злюсь на все.
Мне надоели ваши афиняне - крикливые, болтливые, охотники до сплетен. Неужели это те самые великие строители и художники, мудрецы и воины, о которых так гордо писали во времена Перикла? Или с тех пор все изменилось? Отравили чем-нибудь на позавчерашнем симпосионе? Вино мне показалось кислым...
В Афинах становится все больше народа. Люди озлобляются от тесноты, шума, крика, вечной нехватки то воды, то пищи. В эту жару все глядят на встречных как на врагов. И гинекономы ярятся без причин - скоро красивой женщине нельзя будет появиться на агоре или Акрополе по вечерам. Тесно в Афинах, да и во всей Аттике, говорят, собралось пятьсот тысяч человек.
Во всей Спарте не больше полутораста тысяч. В таком множестве люди мешают друг другу и озлобляются. Видят роскошь, красоту и завидуют, насыщая воздух испарениями черной желчи. Последствия прежних войн и особенно прошлогодней. Наш красавец царевич, он теперь царь македонский и, по существу, владыка Эллады, показал волчьи зубы, да славится Аполлон Ликейский!
До сего дня на рынке рабов продают фиванцев-мужчин всего по сотне драхм, а женщин по полторы. Сам город стерт с лица Геи. Ужаснулась вся Эллада! Дело вашего царя Агиса плохо - он хотел быть один, когда совместный бой привел бы греков к победе, и остался один против могучего врага. Эгесихора задумалась и вздохнула.
А как насчет Крита? Лакедемонянка вспыхнула, продолжая: - Убит Филипп, воцарился Александр, стал вместо него главным военачальником Эллады, сокрушил Фивы и теперь... И с тех пор - ничего. Правда, он посылает мне одно письмо в год. Сначала писал по пять.
Таис опустила ресницы и, помолчав, сказала: - Птолемей пишет, что Александр поистине показал божественный дар. Подобно Фемистоклу, он всегда умеет мгновенно изобрести новый ход, принять другое решение, если прежнее не годится. Но Фемистокл стремился на запад, а Александр идет на восток. На востоке баснословные богатства, неисчислимые народы, необъятные просторы. На западе людей меньше, и Фемистокл даже мечтал переселить афинян в Энторию, за Ионическое море, но умер в изгнании в горах Тессалии.
Теперь его могила на западном мысе Пирейского холма, где он любил сидеть, глядя на море. Я была там. Уединенное место покоя и печали. Разве ты можешь сказать, почему тяжелая тоска, даже страх охватывает людей в руинах Микен? Недоброе, запретное, отвергнутое богами место.
На Крите показывают гробницу Пасифаи, и то же, подобное страху чувство приходит к путникам, будто тень царицы со сверкающим именем и ужасной славой стоит около них. Какая-то ярость вскипает во мне против этой жизни, я нуждаюсь в утешении и не нахожу его. Перемены, путешествия, может быть... А Птолемей? Он - теликрат, покоритель женщин, но я не буду жить у него затворницей, подобно афинской или македонской супруге, и чтобы меня наказывали рафанидой в случае измены.
А пошла бы с ним далеко, далеко! Поедем на холм Пирея хоть сегодня. Пошлю Клонарию с запиской к Олору и Ксенофилу. Они будут сопровождать нас. Поплывем вечером, когда спадет жара, и проведем там лунную ночь до рассвета.
Это хорошие молодые люди, отважные и сильные. Ксенофил выступал на прошлой олимпиаде борцом среди юношей. Таис возвратилась домой еще до того, как солнце стало свирепствовать на белых улицах Афин. Странная задумчивость пришла к ней там, на склоне холма выше Фемистоклейона, где они сидели вдвоем с Эгесихорой, в то время как двое их спутников лежали внизу около лодки и обсуждали предстоящую поездку в Парнею для охоты на диких свиней. Эгесихора поверила подруге тайну.
Эоситей - младший двоюродный брат Агиса, царя Спарты, уплывает в Египет с большим отрядом воинов, которых нанял египетский фараон Хабабаш для своей охраны. Наверное, он замышляет выгнать персидского сатрапа. Шесть кораблей отплывают сразу. И начальник лакедемонян зовет ее поехать с собой, пророча дивной дочери Спарты славу в стране поэтов и древнего искусства. Эгесихора крепко прижала к себе Таис и стала уговаривать поехать с нею в сказочный Египет.
Она сможет побывать на Крите - с такой надежной охраной можно не опасаться никаких пиратов или разбойников. Таис напомнила подруге о том, что Неарх рассказывал им обеим о гибели древней красоты Крита, исчезновении прежнего населения, нищете, воцарившейся на острове, разоренном неуемными нападениями и войнами разных племен. В груды камней, в пожарах и землетрясениях, обратились дворцы Кносса и Феста, исчезло прежнее население, и никто уже больше не может читать надписи на забытом языке. Только кое-где на холмах еще высятся гигантские каменные рога, будто из-под земли поднимаются быки Держателя Земли Посейдона, да широкие лестницы спускаются к площадкам для священных игр. Иногда среди зарослей вдруг наткнешься на обломки тяжелых амфор в два человеческих роста с извивами змей на их толстых боках, а рядом в чистых сверкающих бассейнах плещется вода, еще бегущая по трубам водопроводов...
Таис достала ларец с критской статуэткой - подарок Птолемея, вынула драгоценную скульптуру и, растянувшись на ложе, стала рассматривать ее, как будто увидела впервые. Новые глаза дали ей время и грустные думы последних дней. Больше тысячи лет - огромная даль времени, еще не было великолепных Афин, а герой Тесей еще не ездил в Кносс убивать Минотавра и сокрушать могущество великой морской державы! Из этой неизмеримой глубины, отдаления явилось к ней это живое, тонко изваянное напряженное лицо с огромными пристальными глазами и маленьким скорбным ртом. Согнутые в локтях руки были подняты ладонями вперед - сигнал не то остановки, не то внимания.
Длинные ноги, слегка расставленные, девически тонкие, вытянутые и поставленные на пальцы, выражали мгновение толчка от земли для взлета. Одежда из листового золота в виде короткого узорного передника с широким поясом, стянувшим невероятно тонкую талию. Облегающий корсаж поддерживался двумя наплечниками и оставлял грудь открытой. На ключицах, у основания крепкой шеи, лежало широкое ожерелье. Именно лежало - от сильной выпуклости грудной клетки.
Повязка, обегавшая подбородок девушки, стягивала высокую коническую прическу.
На другой релке, точно сговорившись, собрались грызуны и насекомоядные: красные полевки, мышки-экономки и уссурийские землеройки. В стороне от дороги находился большой водоем. Около него сидело несколько серых скворцов. Эти крикливые птицы были теперь молчаливы; они садились в лужу и купались, стараясь крылышками обдать себя водой. Вблизи возделанных полей встречались ошейниковые овсянки.
Они прыгали по тропе и близко допускали к себе человека, но, когда подбегали к ним собаки, с шумом поднимались с земли и садились на ближайшие кусты и деревья. На опушке леса я увидел еще какую-то маленькую серенькую птицу. Рутковский убил ее из ружья. Это оказалась восточноазиатская совка, та самая, которую китайцы называют «ли-у» и которая якобы уводит искателей женьшеня от того места, где скрывается дорогой корень. Несколько голубовато-серых амурских кобчиков гонялись за насекомыми, делая в воздухе резкие повороты. Некоторые птицы сидели на кочках и равнодушно посматривали на людей, проходивших мимо них.
Когда мы возвратились на станцию, был уже вечер. В теплом весеннем воздухе стоял неумолкаемый гомон. Со стороны болот неслись лягушечьи концерты, в деревне лаяли собаки, где-то в поле звенел колокольчик. Завтра в поход. Что-то ожидает нас впереди? Работа между участниками экспедиции распределялась следующим образом.
Гранатмана было возложено заведование хозяйством и фуражное довольствие лошадей. Мерзлякову давались отдельные поручения в сторону от главного пути. Этнографические исследования и маршрутные съемки я взял на себя, а Н. Пальчевский направился прямо в залив Ольги, где в ожидании отряда решил заняться сбором растений, а затем уже присоединиться к экспедиции и следовать с ней дальше по побережью моря. Самый порядок дня в походе распределялся следующим образом. Очередной артельщик, выбранный сроком на 2 недели, вставал раньше других.
Он варил какую-нибудь кашу, грел чай и, когда завтрак был готов, будил остальных людей. На утренние сборы уходило около часа. Приблизительно между 7 и 8 часами мы выступали в поход. Около полудня делался большой привал. Лошадей развьючивали и пускали на подножный корм. Горячая пища варилась 2 раза в сутки, утром и вечером, а днем на привалах пили чай с сухарями или ели мучные лепешки, испеченные накануне.
В час дня выступали дальше и шли примерно до 4 часов. За день мы успевали пройти от 15 до 25 км, смотря по местности, погоде и той работе, которая производилась в пути. Место для бивака всегда выбирали где-нибудь около речки. Пока варился обед и ставили палатки, я успевал вычертить свой маршрут. В это время товарищи сушили растения, препарировали птиц, укладывали насекомых в ящики и нумеровали геологический материал. В 5 часов обедали и ужинали в одно и то же время.
После этого с ружьем в руках я уходил экскурсировать по окрестностям и заходил иногда так далеко, что не всегда успевал возвратиться назад к сумеркам. Темнота застигала меня в дороге, и эти переходы в лунную ночь по лесу оставили по себе неизгладимые воспоминания. В девять часов вечера последний раз мы пили чай, затем стрелки занимались своими делами: чистили ружья, починяли одежду и обувь, исправляли седла… В это время я заносил в дневник свои наблюдения. Во время путешествия скучать не приходится. За день так уходишься, что еле-еле дотащишься до бивака. Палатка, костер и теплое одеяло кажутся тогда лучшими благами, какие только даны людям на земле; никакая городская гостиница не может сравниться с ними.
Выпьешь поскорее горячего чаю, залезешь в свой спальный мешок и уснешь таким сном, каким спят только усталые. В походе мы были ежедневно. Дневки были только случайные: например, заболела лошадь, сломалось седло и т. Если окрестности были интересны, мы останавливались в этом месте на двое суток, а то и более. Из опыта выяснилось, что во время сильных дождей быть в дороге невыгодно, потому что пройти удается немного, люди и лошади скоро устают, седла портятся, планшет мокнет и т. В результате выходит так, что в ненастье идешь, а в солнечный день сидишь в палатке, приводишь в порядок съемки, доканчиваешь дневник, делаешь вычисления — одним словом, исполняешь ту работу, которую не успел сделать раньше.
В день выступления, 19 мая, мы все встали рано, но выступили поздно. Это вполне естественно. Первые сборы всегда затягиваются. Дальше в пути все привыкают к известному порядку, каждый знает своего коня, свой вьюк, какие у него должны быть вещи, что сперва надо укладывать, что после, какие предметы бывают нужны в дороге и какие на биваке. В первый день все участники экспедиции выступили бодрыми и веселыми. День был жаркий, солнечный.
На небе не было ни одного облачка, но в воздухе чувствовался избыток влаги. Грязная проселочная дорога между селениями Шмаковкой и Успенкой пролегает по увалам горы Хандо-дин-за-сы.
Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение
Двигаться надо! Она напрягала все силы. И так стояли они, будто обнявшись. Он наблюдал, как многие жители королевства пытались выйти на дорогу. Большинство людей в конечном итоге либо смотрели на это и уходили, либо прилагали минимальные усилия, прежде чем в конце концов сдаться. 1) Преодолев за четыре дня недельную дорогу, он доехал из Михайловского в Москву.
Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение
Они бежали, ведя лошадей в поводу, вверх по холму и вниз где-то с милю, потом сели верхом и опять поскакали. Волкодав напряг руки, стараясь оставить себе хоть какую надежду, но возившийся с веревкой оказался тоже не промах. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало её всё дальше и дальше. Кожевников видел это. Дождавшись остальных коней, он в карьер бросился вдоль берега вниз по течению. Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение. Лошадь напрягала все силы гдз.
Дерсу Узала (сборник) читать онлайн - Владимир Арсеньев
Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр... Она запирает дверь на ключ, пр.. Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр... Безродного пр... Белая берёза под моим окном пр...
Иногда я думаю об ушедших великих людях, о мучениках науки, о мудрецах и героях и об их удивительных словах. Я не верю в Бога, Ромашов, но иногда я думаю о святых угодниках, подвижниках и страстотерпцах и возобновляю в памяти каноны и умилительные акафисты.
Я ведь, дорогой мой, в бурсе учился, и память у меня чудовищная. Думаю я обо всем об этом, и случается, так вдруг иногда горячо прочувствую чужую радость, или чужую скорбь, или бессмертную красоту какого-нибудь поступка, что хожу вот так, один… и плачу, — страстно, жарко плачу… Ромашов потихоньку встал с кровати и сел с ногами на открытое окно, так что его спина и его подошвы упирались в противоположные косяки рамы. Отсюда, из освещенной комнаты, ночь казалась еще темнее, еще глубже, еще таинственнее. Теплый, порывистый, но беззвучный ветер шевелил внизу, под окном черные листья каких-то низеньких кустов. И в этом мягком воздухе, полном странных весенних ароматов, в этой тишине, темноте, в этих преувеличенно ярких и точно теплых звездах — чувствовалось тайное и страстное брожение, угадывалась жажда материнства и расточительное сладострастие земли, растений, деревьев — целого мира. А Назанский все ходил по комнате и говорил, не глядя на Ромашова, точно обращаясь к стенам и к углам комнаты: — Мысль в эти часы бежит так прихотливо, так пестро и так неожиданно. Ум становится острым и ярким, воображение — точно поток!
Все вещи и лица, которые я вызываю, стоят передо мною так рельефно и так восхитительно ясно, точно я вижу их в камер-обскуре. Я знаю, я знаю, мой милый, что это обострение чувств, все это духовное озарение — увы! Сначала, когда я впервые испытал этот чудный подъем внутренней жизни, я думал, что это — само вдохновение. Но нет: в нем нет ничего творческого, нет даже ничего прочного. Это просто болезненный процесс. Это просто внезапные приливы, которые с каждым разом все больше и больше разъедают дно. Но все-таки это безумие сладко мне, и… к черту спасительная бережливость и вместе с ней к черту дурацкая надежда прожить до ста десяти лет и попасть в газетную смесь, как редкий пример долговечия… Я счастлив — и все тут!
Назанский опять подошел к поставцу и, выпив, аккуратно притворил дверцы. Ромашов лениво, почти бессознательно, встал и сделал то же самое. Но Назанский почти не слыхал его вопроса. Никогда не надо делать человека, даже в мыслях, участником зла, а тем более грязи. Я думаю часто о нежных, чистых, изящных женщинах, об их светлых и прелестных улыбках, думаю о молодых, целомудренных матерях, о любовницах, идущих ради любви на смерть, о прекрасных, невинных и гордых девушках с белоснежной душой, знающих все и ничего не боящихся. Таких женщин нет. Впрочем, я не прав.
Наверно, Ромашов, такие женщины есть, но мы с вами их никогда не увидим. Вы еще, может быть, увидите, но я — нет. Он стоял теперь перед Ромашовым и глядел ему прямо в лицо, но по мечтательному выражению его глаз и по неопределенной улыбке, блуждавшей вокруг его губ, было заметно, что он не видит своего собеседника. Никогда еще лицо Назанского, даже в его Лучшие, трезвые минуты, не казалось Ромашову таким красивым Си интересным. Золотые волосы падали крупными цельными локонами вокруг его высокого, чистого лба, густая, четырехугольной формы, рыжая, небольшая борода лежала правильными волнами, точно нагофрированная, и вся его массивная и изящная голова, с обнаженной шеей благородного рисунка, была похожа на голову одного из тех греческих героев или мудрецов, великолепные бюсты которых Ромашов видел где-то на гравюрах. Ясные, чуть-чуть влажные голубые глаза смотрели оживленно, умно и кротко. Даже цвет этого красивого, правильного лица поражал своим ровным, нежным, розовым тоном, и только очень опытный взгляд различил бы в этой кажущейся свежести, вместе с некоторой опухлостью черт, результат алкогольного воспаления крови.
К женщине! Какая бездна тайны! Какое наслаждение и какое острое, сладкое страдание! Он в волнении схватил себя руками за волосы и опять метнулся в угол, но, дойдя до него, остановился, повернулся лицом к Ромашову и весело захохотал. Подпоручик с тревогой следил за ним. Сидел я однажды в Рязани на станции «Ока» и ждал парохода. Ждать приходилось, пожалуй, около суток, — это было во время весеннего разлива, — и я — вы, конечно, понимаете — свил себе гнездо в буфете.
А за буфетом стояла девушка, так лет восемнадцати, — такая, знаете ли, некрасивая, в оспинках, по бойкая такая, черноглазая, с чудесной улыбкой и в конце концов премилая. И было нас только трое на станции: она, я и маленький белобрысый телеграфист. Впрочем, был и ее отец, знаете — такая красная, толстая, сивая подрядческая морда, вроде старого и свирепого меделянского пса. Но отец был как бы за кулисами. Выйдет на две минуты за прилавок и все зевает, и все чешет под жилетом брюхо, не может никак глаз разлепить. Потом уйдет опять спать. Но телеграфистик приходил постоянно.
Помню, облокотился он на стойку локтями и молчит. И она молчит, смотрит в окно, на разлив. А там вдруг юноша запоет говорком: Лю-юбовь — что такое? Это чувство неземное, Что волнует нашу кровь. И опять замолчит. А через пять минут она замурлычет: «Любовь — что такое? Что такое любовь?..
Должно быть, оба слышали его где-нибудь в оперетке или с эстрады… небось нарочно в город пешком ходили. Попоют и опять помолчат. А потом она, как будто незаметно, все поглядывая в окошечко, глядь — и забудет руку на стойке, а он возьмет ее в свои руки и перебирает палец за пальцем. И опять: «Лю-юбовь — что такое?.. И так они круглые сутки. Тогда эта «любовь» мне порядком надоела, а теперь, знаете, трогательно вспомнить. Ведь таким манером они, должно быть, любезничали до меня недели две, а может быть, и после меня с месяц.
И я только потом почувствовал, какое это счастие, какой луч света в их бедной, узенькой-узенькой жизни, ограниченной еще больше, чем наша нелепая жизнь — о, куда! Впрочем… Постойте-ка, Ромашов. Мысли у меня путаются. К чему это я о телеграфисте? Назанский опять подошел к поставцу. Но он не вил, а, повернувшись спиной к Ромашову, мучительно тер лоб и крепко сжимал виски пальцами правой руки. И в этом нервном движении было что-то жалкое, бессильное, приниженное.
Он быстро выпил рюмку, отвернулся с загоревшимися глазами от поставца и торопливо утер губы рукавом рубашки. Кто понимает ее? Из нее сделали тему для грязных, помойных опереток, для похабных карточек, для мерзких анекдотов, для мерзких-мерзких стишков. Это мы, офицеры, сделали. Вчера у меня был Диц. Он сидел на том же самом месте, где теперь сидите вы. Он играл своим золотым пенсне и говорил о женщинах.
Ромашов, дорогой мой, если бы животные, например собаки, обладали даром понимания человеческой речи и если бы одна из них услышала вчера Дица, ей-богу, она ушла бы из комнаты от стыда. Вы знаете — Диц хороший человек, да и все хорошие, Ромашов: дурных людей нет. Но он стыдится иначе говорить о женщинах, стыдится из боязни потерять свое реноме циника, развратника и победителя. Тут какой-то общий обман, какое-то напускное мужское молодечество, какое-то хвастливое презрение к женщине. И все это оттого, что для большинства в любви, в обладании женщиной, понимаете, в окончательном обладании, — таится что-то грубо-животное, что-то эгоистичное, только для себя, что-то сокровенно-низменное, блудливое и постыдное — черт! И оттого-то у большинства вслед за обладанием идет холодность, отвращение, вражда. Оттого-то люди и отвели для любви ночь, так же как для воровства и для убийства… Тут, дорогой мой, природа устроила для людей какую-то засаду с приманкой и с петлей.
Природа, как и во всем, распорядилась гениально. То-то и дело, что для поручика Дица вслед за любовью идет брезгливость и пресыщение, а для Данте вся любовь — прелесть, очарование, весна! Нет, нет, не думайте: я говорю о любви в самом прямом, телесном смысле. Но она — удел избранников. Вот вам пример: все люди обладают музыкальным слухом, но у миллионов он, как у рыбы трески или как у штабс-капитана Васильченки, а один из этого миллиона — Бетховен. Так во всем: в поэзии, в художестве, в мудрости… И любовь, говорю я вам, имеет свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов. Он подошел к окну, прислонился лбом к углу стены рядом с Ромашовым и, задумчиво глядя в теплый мрак весенней ночи, заговорил вздрагивающим, глубоким, проникновенным голосом: — О, как мы не умеем ценить ее тонких, неуловимых прелестей, мы — грубые, ленивые, недальновидные.
Понимаете ли вы, сколько разнообразного счастия и очаровательных мучений заключается в нераздельной, безнадежной любви? Когда я был помоложе, во мне жила одна греза: влюбиться в недосягаемую, необыкновенную женщину, такую, знаете ли, с которой у меня никогда и ничего не может быть общего. Влюбиться и всю жизнь, все мысли посвятить ей. Все равно: наняться поденщиком, поступить в лакеи, в кучера — переодеваться, хитрить, чтобы только хоть раз в год случайно увидеть ее, поцеловать следы ее ног на лестнице, чтобы — о, какое безумное блаженство! Ну, хорошо: вы сойдете с ума от этой удивительной, невероятной любви, а поручик Диц сойдет с ума от прогрессивного паралича и от гадких болезней. Что же лучше? Но подумайте только, какое счастье — стоять целую ночь на другой стороне улицы, в тени, и глядеть в окно обожаемой женщины.
Вот осветилось оно изнутри, на занавеске движется тень. Не она ли это? Что она делает? Что думает? Погас свет. Спи мирно, моя радость, спи, возлюбленная моя!.. И день уже полон — это победа!
Дни, месяцы, годы употреблять все силы изобретательности и настойчивости, и вот — великий, умопомрачительный восторг: у тебя в руках ее платок, бумажка от конфеты, оброненная афиша. Она ничего не знает о тебе, никогда не услышит о тебе, глаза ее скользят по тебе, не видя, но ты тут, подле, всегда обожающий, всегда готовый отдать за нее — нет, зачем за нее — за ее каприз, за ее мужа, за любовника, за ее любимую собачонку — отдать и жизнь, и честь, и все, что только возможно отдать! Ромашов, таких радостей не знают красавцы и победители. Как хорошо все, что вы говорите! Он уже давно встал с подоконника и так же, как и Назанский, ходил по узкой, длинной комнате, ежеминутно сталкиваясь с ним и останавливаясь. Я вам расскажу про себя. Я был влюблен в одну… женщину.
Это было не здесь, не здесь… еще в Москве… я был… юнкером. Но она не знала об этом. И мне доставляло чудесное удовольствие сидеть около нее и, когда она что-нибудь работала, взять нитку и тихонько тянуть к себе. Только и всего. Она не замечала этого, совсем не замечала, а у меня от счастья дружилась голова. Это — точно проволока, точно электрический ток? Какое-то тонкое, нежное общение?
Ах, милый мой, жизнь так прекрасна!.. Назанский замолчал, растроганный своими мыслями, и его голубые глаза, наполнившись слезами, заблестели. Ромашова также охватила какая-то неопределенная, мягкая жалость и немного истеричное умиление. Эти чувства относились одинаково и к Назанскому и к нему самому. О нет, нет, я не смею читать вам пошлой морали… Я сам… Но что, если бы вы встретили в своей жизни женщину, которая сумела бы вас оценить и была бы вас достойна. Я часто об этом думаю… Назанский остановился и долго смотрел в раскрытое окно. Я вам расскажу!
С девушкой… Но знаете, как это у Гейне: «Она была достойна любви, и он любил ее, но он был недостоин любви, и она не любила его». Она разлюбила меня за то, что я пью… впрочем, я не знаю, может быть, я пью оттого, что она меня разлюбила. Она… ее здесь тоже нет… это было давно. Ведь вы знаете, я прослужил сначала три года, потом был четыре года в запасе, а потом три года тому назад опять поступил в полк. Между нами не было романа. Всего десять — пятнадцать встреч, пять-шесть интимных разговоров. Но — думали ли вы когда-нибудь о неотразимой, обаятельной власти прошедшего?
Так вот, в этих невинных мелочах — все мое богатство. Я люблю ее до сих пор. Подождите, Ромашов… Вы стоите этого. Я вам прочту ее единственное письмо — первое и последнее, которое она мне написала. Он сел на корточки перед чемоданом и стал неторопливо переворачивать в нем какие-то бумаги. В то же время он продолжал говорить: — Пожалуй, она никогда и никого не любила, кроме себя. В ней пропасть властолюбия, какая-то злая и гордая сила.
И в то же время она — такая добрая, женственная, бесконечно милая. Точно в ней два человека: один — с сухим, эгоистичным умом, другой — с нежным и страстным сердцем. Вот оно, читайте, Ромашов. Что сверху — это лишнее. Что-то, казалось, постороннее ударило Ромашову в голову, и вся комната пошатнулась перед его глазами. Письмо было написано крупным, нервным, тонким почерком, который мог принадлежать только одной Александре Петровне — так он был своеобразен, неправилен и изящен. Ромашов, часто получавший от нее записки с приглашениями на обед и на партию винта, мог бы узнать этот почерк из тысячи различных писем.
Больше всего в жизни я стыжусь лжи, всегда идущей от трусости и от слабости, и потому не стану вам лгать. Я любила вас и до сих пор еще люблю, и знаю, что мне не скоро и нелегко будет уйти от этого чувства. Но в конце концов я все-таки одержу над ним победу. Что было бы, если бы я поступила иначе? Во мне, правда, хватило бы сил и самоотверженности быть вожатым, нянькой, сестрой милосердия при безвольном, опустившемся, нравственно разлагающемся человеке, но я ненавижу чувства жалости и постоянного унизительного всепрощения и не хочу, чтобы вы их во мне возбуждали. Я не хочу, чтобы вы питались милостыней сострадания и собачьей преданности. А другим вы быть не можете, несмотря на ваш ум и прекрасную душу.
Скажите честно, искренно, ведь не можете? Ах, дорогой Василий Нилыч, если бы вы могли! Если бы! К вам стремится все мое сердце, все мои желания, я люблю вас. Но вы сами не захотели меня. Ведь для любимого человека можно перевернуть весь мир, а я вас просила так о немногом. Вы не можете?
Мысленно целую вас в лоб… как покойника, потому что вы умерли для меня. Советую это письмо уничтожить. Не потому, чтобы я чего-нибудь боялась, но потому, что со временем оно будет для вас источником тоски и мучительных воспоминаний. Еще раз повторяю…» — Дальше вам не интересно, — сказал Назанский, вынимая из рук Ромашова письмо. Потом мы не видались больше. Она… она уехала куда-то и, кажется, вышла замуж за… одного инженера. Это второстепенное.
Эти слова Ромашов сказал совсем шепотом, но оба офицера вздрогнули от них и долго не могли отвести глаз друг от друга. В эти несколько секунд между ними точно раздвинулись все преграды человеческой хитрости, притворства и непроницаемости, и они свободно читали в душах друг у друга. Они сразу поняли сотню вещей, которые до сих пор таили про себя, и весь их сегодняшний разговор принял вдруг какой-то особый, глубокий, точно трагический смысл. И вы — тоже? Но он тотчас же опомнился и с натянутым смехом воскликнул: — Фу, какое недоразумение! Мы с вами совсем удалились от темы. Письмо, которое я вам показал, писано сто лет тому назад, и эта женщина живет теперь где-то далеко, кажется, в Закавказье… Итак, на чем же мы остановились?
Поздно, — сказал Ромашов, вставая. Назанский не стал его удерживать. Простились они не холодно и не сухо, но точно стыдясь друг друга. Ромашов теперь еще более был уверен, что письмо писано Шурочкой. Идя домой, он все время думал об этом письме и сам не мог понять, какие чувства оно в нем возбуждало. Тут была и ревнивая зависть к Назанскому — ревность к прошлому, и какое-то торжествующее злое сожаление к Николаеву, но в то же время была и какая-то новая надежда — неопределенная, туманная, но сладкая и манящая. Точно это письмо и ему давало в руки какую-то таинственную, незримую нить, идущую в будущее.
Ветер утих. Ночь была полна глубокой тишиной, и темнота ее казалась бархатной и теплой. Но тайная творческая жизнь чуялась в бессонном воздухе, в спокойствии невидимых деревьев, в запахе земли. Ромашов шел, не видя дороги, и ему все представлялось, что вот-вот кто-то могучий, властный и ласковый дохнет ему в лицо жарким дыханием. И была у него в душе ревнивая грусть по его прежним, детским, таким ярким и невозвратимым веснам, была тихая, беззлобная зависть к своему чистому, нежному прошлому… Придя к себе, он застал вторую записку от Раисы Александровны Петерсон. Она нелепым и выспренним слогом писала о коварном-обмане, о том, что она все понимает, и о всех ужасах мести, на которые способно разбитое женское сердце. Может быть, вы думаете, что никто не знает, где вы бываете каждый вечер?
И у стен есть уши. Мне известен каждый ваш шаг. Но, все равно, с вашей наружностью и красноречием вы там ничего не добьетесь, кроме того, что N вас вышвырнет за дверь, как щенка. А со мною советую вам быть осторожнее. Я не из тех женщин, которые прощают нанесенные обиды. Владеть кинжалом я умею, Я близ Кавказа рождена!!! Прежде ваша, теперь ничья Раиса.
Непременно будьте в ту субботу в собрании. Нам надо объясниться. Я для вас оставлю 3-ю кадриль, но уж теперь не по значению. И сам себе он показался с ног до головы запачканным тяжелой, несмываемой грязью, которую на него наложила эта связь с нелюбимой женщиной — связь, тянувшаяся почти полгода. Он лег в постель, удрученный, точно раздавленный всем нынешним днем, и, уже засыпая, подумал про себя словами, которые он слышал вечером от Назанского: «Его мысли были серы, как солдатское сукно». Он заснул скоро, тяжелым сном. И, как это всегда с ним бывало в последнее время после крупных огорчений, он увидел себя во сне мальчиком.
Не было грязи, тоски, однообразия жизни, в теле чувствовалась бодрость, душа была светла и чиста и играла бессознательной радостью. И весь мир был светел и чист, а посреди его — милые, знакомые улицы Москвы блистали тем прекрасным сиянием, какое можно видеть только во сне. Но где-то на краю этого ликующего мира, далеко на горизонте, оставалось темное, зловещее пятно: там притаился серенький, унылый городишко с тяжелой и скучной службой, с ротными школами, с пьянством в собрании, с тяжестью и противной любовной связью, с тоской и одиночеством. Вся жизнь звенела и сияла радостью, но темное враждебное пятно тайно, как черный призрак, подстерегало Ромашова и ждало своей очереди. И один маленький Ромашов — чистый, беззаботный, невинный — страстно плакал о своем старшем двойнике, уходящем, точно расплывающемся в этой злобной тьме. Среди ночи он проснулся и заметил, что его подушка влажна от слез. Он не мог сразу удержать их, и они еще долго сбегали по его щекам теплыми, мокрыми, быстрыми струйками.
VI За исключением немногих честолюбцев и карьеристов, все офицеры несли службу как принудительную, неприятную, опротивевшую барщину, томясь ею и не любя ее. Младшие офицеры, совсем по-школьнически, опаздывали на занятия и потихоньку убегали с них, если знали, что им за это не достанется. Ротные командиры, большею частью люди многосемейные, погруженные в домашние дрязги и в романы своих жен, придавленные жестокой бедностью и жизнью сверх средств, кряхтели под бременем непомерных расходов и векселей. Они строили заплату на заплате, хватая деньги в одном месте, чтобы заткнуть долг в другом; многие из них решались — и чаще всего по настоянию своих жен — заимствовать деньги из ротных сумм или из платы, приходившейся солдатам за вольные работы; иные по месяцам и даже годам задерживали денежные солдатские письма, которые они, по правилам, должны были распечатывать. Некоторые только и жили, что винтом, штосом и ландскнехтом: кое-кто играл нечисто, — об этом знали, но смотрели сквозь пальцы. При этом все сильно пьянствовали как в собрании, так и в гостях друг у друга, иные же, вроде Сливы, — в одиночку. Таким образом, офицерам даже некогда было серьезно относиться к своим обязанностям.
Обыкновенно весь внутренний механизм роты приводил в движение и регулировал фельдфебель; он же вел всю канцелярскую отчетность и держал ротного командира незаметно, но крепко, в своих жилистых, многоопытных руках. На службу ротные ходили с таким же отвращением, как и субалтерн-офицеры, и «подтягивали фендриков» только для соблюдения престижа, а еще реже из властолюбивого самодурства. Батальонные командиры ровно ничего не делали, особенно зимой. Есть в армии два таких промежуточных звания — батальонного и бригадного командиров: начальники эти всегда находятся в самом неопределенном и бездеятельном положении. Летом им все-таки приходилось делать батальонные учения, участвовать в полковых и дивизионных занятиях и нести трудности маневров. В свободное же время они сидели в собрании, с усердием читали «Инвалид» и спорили о чинопроизводстве, играли в карты, позволяли охотно младшим офицерам угощать себя, устраивали у себя на домах вечеринки и старались выдавать своих многочисленных дочерей замуж. Однако перед большими смотрами все, от мала до велика, подтягивались и тянули друг друга.
Тогда уже не знали отдыха, наверстывая лишними часами занятий и напряженной, хотя и бестолковой энергией то, что было пропущено. С силами солдат не считались, доводя людей до изнурения. Ротные жестоко резали и осаживали младших офицеров, младшие офицеры сквернословили неестественно, неумело и безобразно, унтер-офицеры, охрипшие от ругани, жестоко дрались. Впрочем, дрались и не одни только унтер-офицеры. Такие дни бывали настоящей страдой, и о воскресном отдыхе с лишними часами сна мечтал, как о райском блаженстве, весь полк, начиная с командира до последнего затрепанного и замурзанного денщика. Этой весной в полку усиленно готовились к майскому параду. Стало наверно известным, что смотр будет производить командир корпуса, взыскательный боевой генерал, известный в мировой военной литературе своими записками о войне карлистов и о франко-прусской кампании 1870 года, в которых он участвовал в качестве волонтера.
Еще более широкою известностью пользовались его приказы, написанные в лапидарном суворовском духе. Провинившихся подчиненных он разделывал в этих приказах со свойственным ему хлестким и грубым сарказмом, которого офицеры боялись больше всяких дисциплинарных наказаний. Поэтому в ротах шла, вот уже две недели, поспешная, лихорадочная работа, и воскресный день с одинаковым нетерпением ожидался как усталыми офицерами, так и задерганными, ошалевшими солдатами. Но для Ромашова благодаря аресту пропала вся прелесть этого сладкого отдыха. Встал он очень рано и, как ни старался, не мог потом заснуть. Он вяло одевался, с отвращением пил чай и даже раз за что-то грубо прикрикнул на Гайнана, который, как и всегда, был весел, подвижен и неуклюж, как молодой щенок. В серой расстегнутой тужурке кружился Ромашов по своей крошечной комнате, задевая ногами за ножки кровати, а локтями за шаткую пыльную этажерку.
В первый раз за полтора года — и то благодаря несчастному и случайному обстоятельству — он остался наедине сам с собою. Прежде этому мешала служба, дежурства, вечера в собрании, карточная игра, ухаживание за Петерсон, вечера у Николаевых. Иногда, если и случался свободный, ничем не заполненный час, то Ромашов, томимый скукой и бездельем, точно боясь самого себя, торопливо бежал в клуб, или к знакомым, или просто на улицу, до встречи с кем-нибудь из холостых товарищей, что всегда кончалось выпивкой. Теперь же он с тоской думал, что впереди — целый день одиночества, и в голову ему лезли все такие странные, неудобные и ненужные мысли. В городе зазвонили к поздней обедне. Сквозь вторую, еще не выставленную раму до Ромашова доносились дрожащие, точно рождающиеся один из другого звуки благовеста, по-весеннему очаровательно грустные. Сейчас же за окном начинался сад, где во множестве росли черешни, все белые от цветов, круглые и кудрявые, точно стадо белоснежных овец, точно толпа девочек в белых платьях.
Между ними там и сям возвышались стройные, прямые тополи с ветками, молитвенно устремленными вверх, в небо, и широко раскидывали свои мощные куполобразные вершины старые каштаны; деревья были еще пусты и чернели голыми сучьями, но уже начинали, едва заметно для глаза, желтеть первой, пушистой, радостной зеленью. Утро выдалось ясное, яркое, влажное. Деревья тихо вздрагивали и медленно качались. Чувствовалось, что между ними бродит ласковый прохладный ветерок и заигрывает, и шалит, и, наклоняя цветы книзу, целует их. Из окна направо была видна через ворота часть грязной, черной улицы, с чьим-то забором по ту сторону. Вдоль этого забора, бережно ступая ногами в сухие места, медленно проходили люди. Целый свободный день!
Его потянуло не в собрание, как всегда, а просто на улицу, на воздух. Он как будто не знал раньше цены свободе и теперь сам удивлялся тому, как много счастья может заключаться в простой возможности идти, куда хочешь, повернуть в любой переулок, выйти на площадь, зайти в церковь и делать это не боясь, не думая о последствиях. Эта возможность вдруг представилась ему каким-то огромным праздником души. И вместе с тем вспомнилось ему, как в раннем детстве, еще до корпуса, мать наказывала его тем, что привязывала его тоненькой ниткой за ногу к кровати, а сама уходила.
Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр... Она запирает дверь на ключ, пр..
Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр... Безродного пр... Белая берёза под моим окном пр...
Судомойки, сдавшие свое дежурство вновь прибывшим, с интересом наблюдали за разговором двух мальчиков. Нахальный тон и вызывающее поведение мальчишки разозлили Павку. Он подвинулся на шаг к своей смене, приготовясь влепить мальчишке хорошего леща, но боязнь быть прогнанным в первый же день работы остановила его. Весь потемнев, он сказал: — Ты потише, не налетай, а то обожжешься. Завтра приду в семь, а драться я умею не хуже тебя; если захочешь попробовать — пожалуйста. Противник отодвинулся на шаг к кубу и с удивлением смотрел на взъерошенного Павку. Такого категорического отпора он не ожидал и немного опешил. Первый день прошел благополучно, и Павка шагал домой с чувством человека, честно заработавшего свой отдых. Теперь он тоже трудится, и никто теперь не скажет ему, что он дармоед. Утреннее солнце лениво подымалось из-за громады лесопильного завода. Скоро и Павкин домишко покажется. Вот здесь, сейчас же за усадьбой Лещинского. Все равно проклятый поп не дал бы житья, а теперь я на него плевать хотел, — рассуждал Павка, подходя к дому, и, открывая калитку, вспомнил: — А тому, белобрысому, обязательно набью морду, обязательно». Мать возилась во дворе с самоваром. Увидев сына, спросила тревожно: — Ну, как? Мать хотела о чем-то предупредить. Он понял — в раскрытое окно комнаты виднелась широкая спина брата Артема. Служить будет в депо. Павка не совсем уверенно открыл дверь в комнату. Громадная фигура, сидевшая за столом спиной к нему, повернулась, и на Павку глянули из-под густых черных бровей суровые глаза брата. Ну, ну, здорово! Не предвещала Павке ничего приятного беседа с приехавшим братом. Побаивался Павлик Артема. Но Артем, видно, драться не собирался; он сидел на табурете, опершись локтями о стол, и смотрел на Павку неотрывающимся взглядом — не то насмешливо, не то презрительно. Павка уставился глазами в потрескавшуюся половицу, внимательно изучая высунувшуюся шляпку гвоздика. Но Артем поднялся из-за стола и пошел в кухню. Во время чаепития Артем спокойно расспрашивал Павку о происшедшем в классе. Павка рассказал все. И в кого он такой уродился? Господи боже мой, сколько я мучений с этим мальчишкой перенесла, — жаловалась она. Артем, отодвинув от себя пустую чашку, сказал, обращаясь к Павке: — Ну, так вот, браток. Раз уж так случилось, держись теперь настороже, на работе фокусов не выкидывай, а выполняй все что надо; ежели и оттуда тебя выставят, то я тебя так разрисую, что дальше некуда. Запомни это. Довольно мать дергать. Куда, черт, ни ткнется — везде недоразумение, везде чего-нибудь отчебучит. Но теперь уж шабаш. Отработаешь годок — буду просить взять учеником в депо, потому в тех помоях человека из тебя не будет. Надо учиться ремеслу. Сейчас еще мал, но через год попрошу — может, примут. Я сюда перевожусь и здесь работать буду. Мамка служить больше не будет. Хватит ей горб гнуть перед всякой сволочью, но ты смотри, Павка, будь человеком. Он поднялся во весь свой громадный рост, надел висевший на спинке стула пиджак и бросил матери: — Я пойду по делу на часок. Уже во дворе, проходя мимо окна, сказал: — Там тебе привез сапоги и ножик, мамка даст. Буфет вокзала торговал беспрерывно целые сутки. Железнодорожный узел соединял пять линий. Вокзал плотно был набит людьми и только на два-три часа ночью, в перерыв между двумя поездами, затихал. Здесь, на вокзале, сходились и разбегались в разные стороны сотни эшелонов. С фронта на фронт. Оттуда с искалеченными, с искромсанными людьми, а туда с потоком новых людей в серых однообразных шинелях. Два года провертелся Павка на этой работе. Кухня и судомойня — вот все, что он видел за эти два года. В громадной подвальной кухне — лихорадочная работа. Работало двадцать с лишним человек. Десять официантов сновали из буфета в кухню. Получал уже Павка не восемь, а десять рублей. Вырос за два года, окреп. Много мытарств прошел он за это время. Коптился в кухне полгода поваренком, вылетел опять в судомойню — выбросил всесильный шеф: не понравился несговорчивый мальчонка, того и жди, что пырнет ножом за зуботычину. Давно бы уже прогнали за это с работы, но спасала его неиссякаемая трудоспособность. Работать мог Павка больше всех, не уставая. В горячие для буфета часы носился как угорелый с подносами, прыгая через четыре-пять ступенек вниз, в кухню, и обратно. Ночами, когда прекращалась толкотня в обоих залах буфета, внизу, в кладовушках кухни, собирались официанты. Начиналась бесшабашная азартная игра: в «очко», в «девятку». Видел Павка не раз кредитки, лежавшие на столах. Не удивлялся Павка такому количеству денег, знал, что каждый из них за сутки своего дежурства чаевыми получал по тридцать — сорок рублей. По полтинничку, по рублику собирали. А потом напивались и резались в карты. Злобился на них Павка. Поднесет — унесет. Пропивают и проигрывают». Считал их Павка, так же как хозяев, чужими, враждебными. Приводили они своих сынков в гимназических мундирчиках, приводили и расплывшихся от довольства жен. Не удивлялся он и тому, что происходило ночами в закоулках кухни да на складах буфетных; знал Павка хорошо, что всякая посудница и продавщица недолго наработает в буфете, если не продаст себя за несколько рублей каждому, кто имел здесь власть и силу. Заглянул Павка в самую глубину жизни, на ее дно, в колодезь, — и затхлой плесенью, болотной сыростью пахнуло на него, жадного ко всему новому, неизведанному. Не удалось Артему устроить брата учеником в депо: моложе пятнадцати лет не брали. Ожидал Павка дня, когда выйдет отсюда, тянуло к огромному каменному закопченному зданию. Частенько бывал он там у Артема, ходил с ним осматривать вагоны и старался чем-нибудь помочь. Особенно скучно стало, когда ушла с работы Фрося. Не было уже смеющейся, веселой девушки, и Павка острее почувствовал, как крепко он сдружился с ней. Приходя утром в судомойню, слушая сварливые крики беженок, ощущал какую-то пустоту и одиночество. В ночной перерыв, подкладывая в топку куба дрова, Павка присел на корточках перед открытой дверцей; прищурившись, смотрел на огонь — хорошо было от теплоты печки. В судомойне никого не было. Не заметил, как мысли вернулись к тому, что было недавно, к Фросе, и отчетливо всплыла картина. На повороте из любопытства влез на дрова, чтобы заглянуть в кладовушку, где обычно собирались игроки. А игра там была в полном разгаре. Побуревший от волнения Заливанов держал банк. На лестнице послышались шаги. Обернулся: сверху спускался Прохошка. Павка залез под лестницу, пережидая, когда тот пройдет в кухню. Под лестницей было темно, и Прохощка видеть его не мог. Прохошка повернул вниз, и Павке было видно его широкую спину и большую голову. Сверху по лестнице еще кто-то сбегал поспешными легкими шагами, и Павка услыхал знакомый голос: — Прохошка, подожди. Прохошка остановился и, обернувшись, посмотрел вверх. Шаги на лестнице застучали вниз, и Павка узнал Фросю. Она взяла официанта за рукав и прерывающимся, сдавленным голосом сказала: — Прохошка, где же те деньги, которые тебе дал поручик? Прохор резко отдернул руку. А разве я тебе не дал? Не больно ли дорого, сударыня, для судомойки? Я думаю, хватит и тех пятидесяти, что я дал. Подумаешь, какое счастье! Почище барыньки, с образованием — и то таких денег не берут. Скажи спасибо за это — ночку поспать и пятьдесят целковых схватить. Нет дураков. Десятку-две я тебе еще дам, и кончено, а не будешь дурой — еще подработаешь, я тебе протекцию составлю. Не передать, не рассказать чувств, которые охватили Павку, когда он слушал этот разговор и, стоя в темноте под лестницей, видел вздрагивающую и бьющуюся о поленья головой Фросю. Не сказался Павка, молчал, судорожно ухватившись за чугунные подставки лестницы, а в голове пронеслось и застряло отчетливо, ясно: «И эту продали, проклятые. Эх, Фрося, Фрося…» Еще глубже и сильнее затаилась ненависть к Прохошке, и все окружающее опостылело и стало ненавистным. Почему я не большой и сильный, как Артем? Тихо было в комнате, лишь потрескивало в топке, и у крана слышался стук равномерно падающих капель. Климка, поставив на полку последнюю ярко начищенную кастрюлю, вытирал руки. На кухне никого не было. Дежурный повар и кухонщицы спали в раздевалке. На три ночных часа затихала кухня, и эти часы Климка всегда проводил наверху у Павки. По-хорошему сдружился поваренок с черноглазйм кубовщиком. Поднявшись наверх, Климка увидел Павку сидящим на корточках перед раскрытой топкой. Павка заметил на стене тень от знакомой взлохмаченной фигуры и проговорил, не оборачиваясь: — Садись, Климка. Поваренок забрался на сложенные поленья и, улегшись на них, посмотрел на сидевшего молча Павку и проговорил, улыбаясь: — Ты что, на огонь колдуешь? Павка с трудом оторвал глаза от огненных языков. На Климку смотрели два огромных блестящих глаза. В них Климка увидел невысказанную грусть. Первый раз увидел Климка эту грусть в глазах товарища. Павка поднялся и сел рядом с Климкой. Всегда находило, как только попал сюда работать. Ты погляди, что здесь делается! Работаем как верблюды, а в благодарность тебя по зубам бьет кто только вздумает, и ни от кого защиты нет. Нас с тобой хозяева нанимали им служить, а бить всякий право имеет, у кого только сила есть. Ведь хоть разорвись, всем сразу не угодишь, а кому не угодишь, от того и получай. Уж так стараешься, чтобы делать как следует, чтобы никто придраться не мог, кидаешься во все концы, но все равно кому-нибудь не донесли вовремя — и по шее… Климка испуганно перебил его: — Ты не кричи так, а то зайдет кто — услышит. Павка вскочил: — Ну и пусть слышит, все равно уйду отсюда. Пути очищать от снега и то лучше, а здесь… могила, жулик на жулике сидит. Денег у них сколько у всех! А нас за тварей считают, с дивчатами что хотят, то и делают; а которая хорошая, не поддается, выгоняют в два счета. Тем куда деваться? Набирают беженок, бесприютных, голодающих. Те за хлеб держатся, тут хоть поесть смогут, и на все идут из-за голода. Он говорил это с такой злобой, что Климка, опасаясь, что кто-нибудь услышит их разговор, вскочил и закрыл дверь, ведущую в кухню, а Павка все говорил о накипевшем у него на душе. Почему молчишь? Павка сел на табуретку у стола и устало склонил голову на ладонь. Климка наложил в топку дров и тоже сел у стола. Нашли у него что-то, — ответил Павка. Климка недоуменно посмотрел на Павку: — А что эта политика означает? Павка пожал плечами: — Черт его знает. Говорят, ежели кто против царя идет, так политикой зовется. Климка испуганно дернулся: — Не знаю, — ответил Павка. Дверь открылась, и в судомойню вошла заспанная Глаша: — Вы это чего не спите, ребятки? На час задремать можно, пока поезда нет. Иди, Павка, я за кубом погляжу. Кончилась Павкина служба раньше, чем он ожидал, и так кончилась, как он и не предвидел. В один из морозных январских дней дорабатывал Павка свою смену и собирался уходить домой, но сменявшего его парня не было. Пошел Павка к хозяйке и заявил, что уходит домой, но та не отпускала. Пришлось усталому Павке отстукивать вторые сутки, и к ночи он совсем выбился из сил. В перерыв надо было наливать кубы и кипятить их к трехчасовому поезду. Отвернул кран Павка — вода не шла. Водокачка, видно, не подала. Оставил кран открытым, улегся на дрова и уснул: усталость одолела. Через несколько минут забулькал, заурчал кран, и вода полилась в бак, наполнила его до краев и потекла по кафельным плитам на пол судомойни, в которой, как обычно, никого не было. Воды наливалось все больше и больше. Она залила пол и просочилась под дверь в зал. Ручейки подбирались под вещи и чемоданы спящих пассажиров. Никто этого не замечал, и только когда вода залила лежавшего на полу пассажира и тот, вскочив на ноги, закричал, все бросились к вещам. Поднялась суматоха. А вода все прибывала и прибывала. Убиравший со стола во втором зале Прохошка кинулся на крик пассажиров и, прыгая через лужи, подбежал к двери и с силой распахнул ее. Вода, сдерживаемая дверью, потоком хлынула в зал. Крики усилились. В судомойню вбежали дежурные официанты. Прохошка бросился к спящему Павке. Удары один за другим сыпались на голову совершенно одуревшего от боли мальчика. Он со сна ничего не понимал. В глазах вспыхивали яркие молнии, и жгучая боль пронизывала все тело. Избитый, едва доплелся домой. Утром Артем, угрюмый, насупившийся, расспрашивал Павку обо всем случившемся. Павка рассказал все, как было. Артем надел кожух и, не говоря ни слова, вышел. Громадная фигура прислонилась к притолоке. Прохор, тащивший на подносе целый ворох посуды, толкнув ногой дверь, вошел в судомойню. Артем шагнул вперед и, тяжело опустив руку на плечо официанта, спросил, глядя в упор: — За что Павку, брата моего, бил? Прохор хотел освободить плечо, но страшный удар кулака свалил его на пол; он пытался подняться, но второй удар, страшнее первого, пригвоздил его к полу. Испуганные посудницы шарахнулись в сторону. Артем повернулся и пошел к выходу. Прохошка с разбитым в кровь лицом ворочался на полу. Артем из депо вечером не вернулся. Мать узнала: сидит Артем в жандармском отделении. Через шесть суток вернулся Артем вечером, когда мать спала. Подошел к сидевшему на кровати Павке и спросил ласково: — Что, поправился, браток? Там делу научишься. Павка крепко сжал обеими руками громадную руку Артема. Глава вторая В маленький городок вихрем ворвалась ошеломляющая весть: «Царя скинули! С приползшего в пургу поезда на перрон выкатились два студента с винтовками поверх шинели и отряд революционных солдат с красными повязками на рукавах. Они арестовали станционных жандармов, старого полковника и начальника гарнизона. И в городке поверили. По снежным улицам к площади потянулись тысячи людей. Жадно слушали новые слова: «свобода, равенство, братство». Прошли дни, шумливые, наполненные возбуждением и радостью. Наступило затишье, и только красный флаг над зданием городской управы, где хозяевами укрепились меньшевики и бундовцы, говорил о происшедшей перемене. Все остальное осталось по-прежнему. К концу зимы в городке разместился гвардейский кавалергардский полк. По утрам ездили эскадронами на станцию ловить дезертиров, бежавших с Юго-Западного фронта. У кавалергардов лица сытые, народ рослый, здоровенный. Офицеры все больше графы да князья, погоны золотые, на рейтузах канты серебряные, все, как при царе, — словно и не было революции. Прошагал мимо семнадцатый год. Для Павки, Климки и Сережки Брузжака ничего не изменилось. Хозяева остались старые. Только в дождливый ноябрь стало твориться что-то неладное. Зашевелились на вокзале новые люди, все больше из окопных солдат с чудным прозвищем «большевики». Откуда такое название, твердое, увесистое, — никому невдомек. Трудновато гвардейцам дезертиров с. Все чаще лопались вокзальные стекла от ружейной трескотни. С фронта срывались целыми группами и при задержке отбивались штыками. В начале декабря хлынули целыми эшелонами. Гвардейцы вокзал запрудили, удержать думали, но их пулеметными трещотками ошарашили. К смерти привычные люди из вагонов высыпали. В город гвардейцев загнали серые фронтовики. Загнали и на вокзал воротились, и дальше двинулись эшелон за эшелоном. Весной тысяча девятьсот восемнадцатого года трое друзей шли от Сережки Брузжака, где резались в «шестьдесят шесть». По дороге завернули в садик Корчагина. Прилегли на траву. Было скучно. Все привычные занятия надоели. Начали думать, как бы лучше денек провести. За спиной зацокали копыта лошади, и на дорогу вынесся всадник. Конь одним рывком перепрыгнул канаву, отделявшую шоссе от низенького забора садика. Конник махнул нагайкой лежавшим Павке и Климке: — Эй, хлопцы мои, сюда! Павка и Климка вскочили на ноги и подбежали к забору. Всадник был весь в пыли, толстым слоем серой дорожной пыли были покрыты сбитая на затылок фуражка, защитная гимнастерка и защитные штаны. На крепком солдатском ремне висел наган и две немецкие бомбы. Сережка, торопясь, стал рассказывать приезжему все городские новости: — Никакой власти у нас нет уже две недели. Самооборона у нас власть. Все жители по очереди ходят ночью город охранять. А вы кто такие будете? Из дому бежал Павка, держа в руках кружку с водой. Всадник жадно, залпом, выпил ее до дна, передал кружку Павке, рванул поводья и, взяв с места в карьер, помчался к сосновой опушке. Потому и Лещинские вчера выехали. А раз богатые утекают — значит, придут партизаны, — окончательно и твердо разрешил этот политический вопрос Сережка. Доводы его были настолько убедительны, что с ним сразу согласились и Павка и Климка. Не успели ребята как следует поговорить об этом, как по шоссе зацокали копыта. Все трое бросились к забору. Из лесу, из-за дома лесничего, чуть видного ребятам, двигались люди, повозки, а совсем недалеко по шоссе — человек пятнадцать конных с винтовками поперек седла. Впереди конных двое: один — пожилой, в защитном френче, перепоясанном офицерскими ремнями, с биноклем на груди, а рядом с ним — только что виденный ребятами всадник. На френче у пожилого — красный бант. Лопни мои глаза — партизаны… — И, гикнув от радости, птицей переметнулся через забор на улицу. Оба приятеля последовали за ним. Все трое стоял» теперь на краю шоссе и смотрели на подъезжающих. Всадники подъехали совсем близко. Знакомый ребятам кивнул им и, указав нагайкой на дом Лещинских, спросил: — Кто в этом доме живет? Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал: — Здесь адвокат Лещинский живет. Вчера сбежал. Вас, видно, испугался… — Ты откуда знаешь, кто мы такие? Павка, указывая на бант, ответил: — А это что? Сразу видать… На улицу высыпали жители, с любопытством рассматривая входивший в город отряд.
Н.Носов "Незнайка на Луне"
Дорога была как аллея. Справа пруд, окаймленный вербой и густым ивняком. Слева начинался лес. Она направилась было к прудам, на старую каменоломню, но остановилась, заметив внизу у пруда взметнувшуюся удочку. Нагнувшись над кривой вербой, раздвинула рукой ветви ивняка и увидела загорелого парнишку, босого, с засученными выше колен штанами.
Сбоку стояла ржавая жестяная банка с червями. Парень был увлечен своим занятием и не замечал пристального взгляда Тони. Павка сердито оглянулся. Держась за вербу, низко нагнувшись к воде, стояла незнакомая девушка.
На ней была белая матроска с синим в полоску воротником и светло-серая короткая юбка. Носочки с каемочкой плотно обтягивали стройные загорелые ноги в коричневых туфельках. Каштановые волосы были собраны в тяжелый жгут. Рука с удочкой чуть вздрогнула, гусиный поплавок кивнул головкой, и от него разбежалась кругами всколыхнувшаяся ровная гладь воды.
А голосок сзади взволнованно: — Клюет, видите, клюет… Павел совсем растерялся, дернул удочку. Вместе с брызгами воды вынырнул вертящийся на крючке червячок. Принес леший вот эту», — раздраженно думал Павка и, чтобы скрыть свою неловкость, закинул удочку подальше в воду — между двух лопухов, как раз туда, куда закидывать не следовало: крючок мог зацепиться за корягу. Сообразил и, не оборачиваясь, прошипел в сторону сидевшей наверху девушки: — Чего вы галдите?
Так вся рыба разбежится. И услыхал сверху насмешливое, издевающееся: — Она давно уже разбежалась от одного вашего вида. Разве днем ловят? Эх вы, горе-рыбак!
Это было уже слишком для старавшегося соблюсти приличие Павки. Он встал и, надвинув на лоб кепку, что всегда у него являлось признаком злости, проговорил, подбирая наиболее деликатные слова: — Вы бы, барышня, ушивались куда-нибудь, что ли. Глаза Тони чуть-чуть сузились, заискрились промелькнувшей улыбкой. В голосе ее уже не было насмешки, было в нем что-то дружеское, примиряющее, и Павка, собравшийся нагрубить этой невесть откуда взявшейся «барышне», был обезоружен.
Мне места не жалко, — согласился он и, присев, опять глянул на поплавок. Тот приблизился к лопуху, и было ясно, что крючок зацепился за корень. Потянуть его Павка не решался. А эта, конечно, смеяться будет.
Хоть бы ушла», — рассуждал он. Но Тоня, усевшись поудобнее на чуть покачивающуюся изогнутую вербу, положила на колени книгу и стала наблюдать за загорелым черноглазым грубияном, так нелюбезно встретившим ее и теперь нарочито не обращавшим на нее внимания. Павке хорошо видно в зеркальной воде отражение сидящей девушки. Она читает, а он потихоньку тянет зацепившуюся лесу.
Поплавок ныряет; леса, упираясь, натягивается. Через, мостик у водокачки прошли двое молодых людей — гимназисты-семиклассники. Один — сын начальника депо, инженера Сухарько, белобрысый, веснушчатый семнадцатилетний балбес и повеса Рябой Шурка, как прозвали его в училище, с хорошей удочкой, с лихо закушенной папироской. Рядом — Виктор Лещинский, стройный, изнеженный юноша.
Сухарько, подмигивая, нагнувшись к Виктору, говорил: — Девочка эта с изюмом, другой такой здесь нет. Уверяю, ро-ман-ти-че-ская особа. В Киеве учится в шестом классе, к отцу на лето приехала. Он здесь главный лесничий.
Она знакома с моей сестрой Лизой. Я как-то письмецо ей подкатил в таком, знаешь, возвышенном духе. Влюблен, дескать, безумно и с трепетом ожидаю вашего ответа. И даже из Надсона выскреб стихотвореньице подходящее.
Сухарько, немного смущенный, проговорил: — Да ломается, знаешь, задается. Не порть бумаги, говорит. Но это всегда так сначала бывает. Я в этих делах стреляная птица.
Знаешь, неохота возиться — долго ухаживать да притоптывать. Куда лучше, пойдешь вечерком в ремонтные бараки и за трешку такую красавицу выберешь, что язычком оближешься. И безо всякого ломанья. Мы с Валькой Тихоновым ходили — ты дорожного мастера знаешь?
Виктор презрительно сморщился: — Ты занимаешься такой гадостью, Шура? Шура пожевал папироску, сплюнул и бросил насмешливо: — Подумаешь, чистоплюй какой. Знаем, чем занимаетесь. Виктор, перебивая его, спросил: — Так ты меня с этой познакомишь?
Вчера она сама утром ловила. Приятели уже приближались к Тоне. Вынув папироску изо рта, Сухарько, франтовато изогнувшись, поклонился: — Здравствуйте, мадемуазель Туманова. Что, рыбу ловите?
Виктор смущенно подал Тоне руку. Он выполнял данное Виктору слово познакомить его с Тоней и старался оставить их вдвоем. Здесь уже ловят, — ответила Тоня. Тоня не успела ему помешать.
Он спустился вниз к удившему Павке. Павка поднял голову, посмотрел на Сухарько взглядом, не обещающим ничего хорошего. Чего губы распустил? Пош-шел вон отсюда!
Та перевернулась в воздухе и шлепнулась в воду. Брызги от разлетевшейся воды попали на лицо Тони. Павка вскочил. Он знал, что Сухарько — сын начальника депо, в котором работал Артем, и если он сейчас ударит в эту рыхлую рыжую рожу, то гимназист пожалуется отцу, и дело обязательно дойдет до Артема.
Это было единственной причиной, которая удерживала его от немедленной расправы. Сухарько, чувствуя, что Павел сейчас его ударит, бросился вперед и толкнул обеими руками в грудь стоявшего у воды Павку. Тот взмахнул руками, изогнулся, но удержался и не упал в воду. Сухарько был старше Павки на два года и имел репутацию первого драчуна и скандалиста.
Парка, получив удар в грудь, совершенно вышел из себя. Ну, получай! Затем, не давая ему опомниться, цепко схватил за форменную гимназическую куртку, рванул к себе и потащил в воду. Стоя по колени в воде, замочив свои блестящие ботинки и брюки, Сухарько изо всех сил старался вырваться из цепких рук Павки.
Толкнув гимназиста в воду, Павка выскочил на берег. Взбешенный Сухарько ринулся за Павкой, готовый разорвать его на куски. Выскочив на берег и быстро обернувшись к налетевшему Сухарько, Павка вспомнил: «Упор на левую ногу, правая напряжена и чуть согнута. Удар не только рукой, но и всем телом, снизу вверх, под подбородок».
Лязгнули зубы. Взвизгнув от страшной боли в подбородке и от прикушенного языка, Сухарько нелепо взмахнул руками и тяжело, всем телом, плюхнулся в воду. А на берегу безудержно хохотала Тоня. Схватив удочку, Павка дернул ее и, оборвав зацепившуюся лесу, выскочил на дорогу.
На станции становилось неспокойно. С линии приходили слухи, что железнодорожники начинают бастовать. На соседней большой станции деповские рабочие заварили кашу. Немцы арестовали двух машинистов по подозрению в провозе воззваний.
Среди рабочих, связанных с деревней, начались большие возмущения, вызванные реквизициями и возвращением помещиков в свои фольварки. Плетки, гетманских стражников полосовали мужицкие спины. В губернии развивалось партизанское движение. Уже насчитывалось до десятка партизанских отрядов, организованных большевиками.
Жухрай в эти дни не знал покоя. Он за время своего пребывания в городке проделал большую работу. Познакомился со многими рабочими-железнодорожниками, бывал на вечеринках, где собиралась молодежь, и создал крепкую группу из деповских слесарей и лесопилыциков. Пробовал прощупать и Артема.
На его вопрос, как Артем смотрит насчет большевистского дела и партии, здоровенный слесарь ответил ему. Но помочь, ежели надо будет, всегда готов. Можешь на меня рассчитывать. Федор и этим остался доволен — знал, что Артем свой парень, и, если что сказал, то и сделает.
Ничего, времечко теперь такое, что скоро грамоту пройдет», — думал матрос. Перешел Федор на работу с электростанции в депо. Удобнее было работать: на электростанции он был оторван от железной дороги. Движение на дороге было громадное.
Немцы увозили в Германию тысячами вагонов все, что награбили на Украине: рожь, пшеницу, скот… Неожиданно гетманская стража взяла на станции телеграфиста Пономаренко. Били его в комендантской жестоко, и, видно, рассказал он про агитацию Романа Сидоренко, деповского товарища Артема. За Романом пришли во время работы два немца и гетманец — помощник станционного коменданта. Подойдя к верстаку, где работал Роман, гетманец, не говоря ни слова, ударил его нагайкой по лицу.
Там поговорим кой о чем, — сказал он. И, жутко осклабившись, рванул слесаря за рукав. Артем, работавший на соседних тисках, бросил напильник и, надвинувшись всей громадой на гетманца, сдерживая накатывающуюся злобу, прохрипел: — Как смеешь бить, гад? Гетманец попятился, отстегивая кобуру револьвера.
Низенький, коротконогий немец скинул с плеча тяжелую винтовку с широким штыком и лязгнул затвором. Верзила-слесарь беспомощно стоял перед этим плюгавеньким солдатом, бессильный что-либо сделать. Забрали обоих. Артема через час выпустили, а Романа заперли в багажном подвале.
Через десять минут в депо никто не работал. Деповские собрались в станционном саду. К ним присоединились другие рабочие, стрелочники и работающие на материальном складе. Все были страшно возбуждены.
Кто-то написал воззвание с требованием выпустить Романа и Пономаренко. Возмущение еще более усилилось, когда примчавшийся к саду с кучей стражников гетманец, размахивая револьвером, закричал: — Если не пойдете, сейчас же на месте всех переарестуем! А кое-кого и к стенке поставим. Но крики озлобленных рабочих заставили его ретироваться на станцию.
Из города уже летели по шоссе грузовики, полные немецких солдат, вызванные комендантом станции. Рабочие стали разбегаться по домам. С работы ушли все, даже дежурный по станции. Сказывалась Жухраева работа.
Это было первое массовое выступление на станции. Немцы установили на перроне тяжелый пулемет. Он стоял, как легавая собака на стойке. Положив руку на рукоять, на корточках около него сидел немецкий капрал.
Вокзал обезлюдел. Ночью начались аресты. Забрали и Артема. Жухрай дома не ночевал, его не нашли.
Собрали всех в громадном товарном пакгаузе и выставили ультиматум: возврат на работу или военно-полевой суд. По линии бастовали почти все рабочие-железнодорожники. За сутки не прошел ни один поезд, а в ста двадцати километрах шел бой с крупным партизанским отрядом, перерезавшим линию и взорвавшим мосты. Ночью на станцию пришел эшелон немецких войск, но машинист, его помощник и кочегар сбежали с паровоза.
Кроме воинского эшелона, на станции ожидали очереди на отправление еще два состава. Открыв тяжелые двери пакгауза, вошел комендант станции, немецкий лейтенант, его помощник и группа немцев. Помощник коменданта вызвал: — Корчагин, Политовский, Брузжак. Вы сейчас едете поездной бригадой.
За отказ — расстрел на месте. Трое рабочих понуро кивнули головами. Их повели под конвоем к паровозу, а помощник коменданта уже выкрикивал фамилии машиниста, помощника и кочегара на другой состав. Паровоз сердито отфыркивался брызгами светящихся искр, глубоко дышал и, продавливая темноту, мчал по рельсам в глубь ночи.
Артем, набросав в топку угля, захлопнул ногой железную дверцу, потянул из стоявшего на ящике курносого чайника глоток воды и обратился к старику машинисту Политовскому: — Везем, говоришь, папаша? Тот сердито мигнул из-под нависших бровей: — Да, повезешь, ежели тебя штыком в спину. Подвинувшись поближе к Артему, Политовский тихо прошептал: — Нельзя нам везти, понимаешь? Там бой идет, повстанцы пути повзрывали.
А мы этих собак привезем, так они их порешат в два счета. Ты знаешь, сынок, я при царе не возил при забастовках. И теперь не повезу. До смерти позор будет, если для своих расправу привезем.
Ведь бригада-то паровозная разбежалась. Жизнью рисковали, а все же разбежались хлопцы. Нам поезд доставлять никак невозможно. Как ты думаешь?
Машинист сморщился, вытер паклей вспотевший лоб и посмотрел воспаленными глазами на манометр, как бы надеясь найти там ответ на мучительный вопрос. Потом злобно, с накипью отчаяния, выругался. Артем потянул из чайника воды. Оба думали об одном и том же, но никто не решался первым высказаться.
Артему вспомнилось Жухраево: «Как ты, братишка, насчет большевистской партии и коммунистической идеи рассматриваешь? Артем вздрогнул. Политовский, скрипнув зубами, добавил: — Иначе выхода нет. Стукнем, и регулятор в печку, рычаги в печку, паровоз на снижающий ход — и с паровоза долой.
И, будто скидывая тяжелый мешок с плеч, Артем сказал: — Ладно. Артем, нагнувшись к Брузжаку, рассказал помощнику о принятом решении. Брузжак не скоро ответил. Каждый из них шел на очень большой риск.
У всех оставались дома семьи. Особенно многосемейным был Политовский: у него дома осталось девять душ. Но каждый сознавал, что везти нельзя. Артем повернулся к старику, возившемуся у регулятора, и кивнул головой, как бы говоря, что Брузжак тоже согласен с их мнением, но тут же, мучимый неразрешимым вопросом, подвинулся к Политовскому ближе: — Но как же мы это сделаем?
Тот посмотрел на Артема: — Ты начинай. Ты самый крепкий. Ломом двинем его разок — и кончено. Артем нахмурился: — У меня это не выйдет.
Рука как-то не поднимается. Ведь солдат, если разобраться, не виноват. Его тоже из-под штыка погнали. Политовский блеснул глазами: — Не виноват, говоришь?
Но мы тоже ведь не виноваты, что нас сюда загнали. Ведь карательный везем. Эти невиноватые расстреливать партизанов будут, а те что, виноваты?.. Эх ты, сиромаха!..
Здоров, как медведь, а толку с тебя мало… — Ладно, — прохрипел Артем, беря лом. Но Политовский зашептал: — Я возьму, У меня вернее. Ты бери лопату и лезь скидать уголь с тендера. Если будет нужно, то грохнешь немца лопатой.
А я вроде уголь разбивать пойду. Брузжак кивнул головой: — Верно, старик. Немец в суконной бескозырке с красным околыш-ком сидел с края на тендере, поставив между ног винтовку, и курил сигару, изредка посматривая на возившихся на паровозе рабочих. Когда Артем полез наверх грести уголь, часовой не обратил на это особого внимания.
А затем, когда Политовский, как бы желая отгрести большие куски угля с края тендера, попросил его знаком подвинуться, немец послушно передвинулся вниз, к дверке, ведущей в будку паровоза. Глухой, короткий удар лома, проломивший череп немцу, поразил Артема и Брузжака, как ожог. Тело солдата мешком свалилось в проход. Серая суконная бескозырка быстро окрасилась кровью.
Лязгнула ударившаяся о железный борт винтовка. Голос сорвался, но тотчас же, преодолевая дарившее всех молчание, перешел в крик. Через десяток минут все было сделано. Паровоз, лишенный управления, медленно задерживал ход.
Тяжелыми взмахами вступали в огневой круг паровоза темные силуэты придорожных деревьев и тотчас же снова бежали в безглазую темь. Фонари паровоза, стремясь пронизать тьму, натыкались на ее густую кисею и отвоевывали у ночи лишь десяток метров. Паровоз, как бы истратив последние силы, дышал все реже и реже. Могучее тело по инерции пролетело вперед, и ноги твердо толкнулись о вырвавшуюся из-под них землю.
Пробежав два шага, Артем упал, тяжело перевернувшись через голову. С обеих подножек паровоза спрыгнули сразу еще две тени. В доме Брузжаков было невесело. Антонина Васильевна, мать Сережи, за последние четыре дня совсем извелась.
От мужа вестей не было. Она знала, что его вместе с Корчагиным и Политовским взяли немцы в поездную бригаду. Вчера приходили трое из гетманской стражи и грубо, с ругательствами, допрашивали ее. Из этих «слов она смутно догадывалась, что случилось что-то неладное, и, когда ушла стража, женщина, мучимая тяжелой неизвестностью, повязала платок, собираясь идти к Марии Яковлевне, надеясь у нее узнать о муже.
Старшая дочь Валя, прибиравшая на кухне, увидев уходившую мать, спросила: — Ты далеко, мама? Антонина Васильевна, взглянув на дочь полными слез глазами, ответила: — Пойду к Корчагиным. Может, узнаю у них про отца. Если Сережка придет, то скажи ему: пусть на станцию сходит к Политовским.
Валя, тепло обняв за плечи мать, успокаивала ее, провожая до двери: — Ты не тревожься, мама. Мария Яковлевна встретила Брузжак, как и всегда, радушно. Обе женщины ожидали услышать друг от друга что-либо новое, но после первых же слов надежда эта исчезла. У Корчагиных ночью тоже был обыск.
Искали Артема. Уходя, приказали Марии Яковлевне, как только вернется сын, сейчас же сообщить в комендатуру. Корчагина была страшно перепугана ночным приходом патруля. Она была одна: Павел, как всегда, ночью работал на электростанции.
Павка пришел рано утром. Выслушав рассказ матери о ночном обыске и поисках Артема, он почувствовал, как все его существо наполняет гнетущая тревога за брата. Несмотря на разницу характеров и кажущуюся суровость Артема, братья крепко любили друг друга. Это была суровая любовь, без признаний, и Павел ясно сознавал, что нет такой жертвы, которую он не принес бы без колебания, если бы она была нужна брату.
Он, не отдыхая, побежал на станцию в депо искать Жухрая, но не нашел его, а от знакомых рабочих ничего не смог узнать ни о ком из уехавших. Не знала ничего и семья машиниста Политовского. Павка встретил во дворе Бориса, самого младшего сына Политовского. От него он узнал, что ночью был обыск у Политовских.
Искали отца. Так ни с чем и вернулся Павка к матери, устало завалился на кровать и сразу потонул в беспокойной сонной зыби. Валя оглянулась на стук в дверь. В открытой двери появилась рыжая всклокоченная голова Марченко.
Климка, видно, быстро бежал. Он запыхался и покраснел от бега. Тот нерешительно посмотрел на девушку: — Да так, знаешь, дело у меня к ней есть. Климка забыл все предостережения, категорический приказ Жухрая передать записку только Антонине.
Васильевне лично, вытащил из кармана замусоленный клочок бумажки и подал его девушке. Не мог отказать он этой белокурой сестренке Сережки, потому что рыженький Климка не совсем сводил концы с концами в своих отношениях к этой славной девчурке.
Вблизи возделанных полей встречались ошейниковые овсянки. Они прыгали по тропе и близко допускали к себе человека, но, когда подбегали к ним собаки, с шумом поднимались с земли и садились на ближайшие кусты и деревья. На опушке леса я увидел еще какую-то маленькую серенькую птицу. Рутковский убил ее из ружья. Это оказалась восточноазиатская совка, та самая, которую китайцы называют «ли-у» и которая якобы уводит искателей женьшеня от того места, где скрывается дорогой корень.
Несколько голубовато-серых амурских кобчиков гонялись за насекомыми, делая в воздухе резкие повороты. Некоторые птицы сидели на кочках и равнодушно посматривали на людей, проходивших мимо них. Когда мы возвратились на станцию, был уже вечер. В теплом весеннем воздухе стоял неумолкаемый гомон. Со стороны болот неслись лягушечьи концерты, в деревне лаяли собаки, где-то в поле звенел колокольчик. Завтра в поход. Что-то ожидает нас впереди?
Работа между участниками экспедиции распределялась следующим образом. Гранатмана было возложено заведование хозяйством и фуражное довольствие лошадей. Мерзлякову давались отдельные поручения в сторону от главного пути. Этнографические исследования и маршрутные съемки я взял на себя, а Н. Пальчевский направился прямо в залив Ольги, где в ожидании отряда решил заняться сбором растений, а затем уже присоединиться к экспедиции и следовать с ней дальше по побережью моря. Самый порядок дня в походе распределялся следующим образом. Очередной артельщик, выбранный сроком на 2 недели, вставал раньше других.
Он варил какую-нибудь кашу, грел чай и, когда завтрак был готов, будил остальных людей. На утренние сборы уходило около часа. Приблизительно между 7 и 8 часами мы выступали в поход. Около полудня делался большой привал. Лошадей развьючивали и пускали на подножный корм. Горячая пища варилась 2 раза в сутки, утром и вечером, а днем на привалах пили чай с сухарями или ели мучные лепешки, испеченные накануне. В час дня выступали дальше и шли примерно до 4 часов.
За день мы успевали пройти от 15 до 25 км, смотря по местности, погоде и той работе, которая производилась в пути. Место для бивака всегда выбирали где-нибудь около речки. Пока варился обед и ставили палатки, я успевал вычертить свой маршрут. В это время товарищи сушили растения, препарировали птиц, укладывали насекомых в ящики и нумеровали геологический материал. В 5 часов обедали и ужинали в одно и то же время. После этого с ружьем в руках я уходил экскурсировать по окрестностям и заходил иногда так далеко, что не всегда успевал возвратиться назад к сумеркам. Темнота застигала меня в дороге, и эти переходы в лунную ночь по лесу оставили по себе неизгладимые воспоминания.
В девять часов вечера последний раз мы пили чай, затем стрелки занимались своими делами: чистили ружья, починяли одежду и обувь, исправляли седла… В это время я заносил в дневник свои наблюдения. Во время путешествия скучать не приходится. За день так уходишься, что еле-еле дотащишься до бивака. Палатка, костер и теплое одеяло кажутся тогда лучшими благами, какие только даны людям на земле; никакая городская гостиница не может сравниться с ними. Выпьешь поскорее горячего чаю, залезешь в свой спальный мешок и уснешь таким сном, каким спят только усталые. В походе мы были ежедневно. Дневки были только случайные: например, заболела лошадь, сломалось седло и т.
Если окрестности были интересны, мы останавливались в этом месте на двое суток, а то и более. Из опыта выяснилось, что во время сильных дождей быть в дороге невыгодно, потому что пройти удается немного, люди и лошади скоро устают, седла портятся, планшет мокнет и т. В результате выходит так, что в ненастье идешь, а в солнечный день сидишь в палатке, приводишь в порядок съемки, доканчиваешь дневник, делаешь вычисления — одним словом, исполняешь ту работу, которую не успел сделать раньше. В день выступления, 19 мая, мы все встали рано, но выступили поздно. Это вполне естественно. Первые сборы всегда затягиваются. Дальше в пути все привыкают к известному порядку, каждый знает своего коня, свой вьюк, какие у него должны быть вещи, что сперва надо укладывать, что после, какие предметы бывают нужны в дороге и какие на биваке.
В первый день все участники экспедиции выступили бодрыми и веселыми. День был жаркий, солнечный. На небе не было ни одного облачка, но в воздухе чувствовался избыток влаги. Грязная проселочная дорога между селениями Шмаковкой и Успенкой пролегает по увалам горы Хандо-дин-за-сы. Все мосты на ней уничтожены весенними палами, и потому переправа через встречающиеся на пути речки, превратившиеся теперь в стремительные потоки, была делом далеко не легким. На возвышенных местах характер растительности был тот же самый, что и около железной дороги. Это было редколесье из липы, дубняка и березы.
При окружающих пустырях редколесье это казалось уже густым лесом.
Под его собственной тяжестью и тридцатикилограммовым грузом, который он нес на спине, лыжи выгибались лучком, глубоко вязли в снег. Следом, уже по готовой, хорошо спрессованной лыжне, шел весь отряд. А подъем становился чем дальше, тем круче. Правда, выбравшись на вершину отрога, мы сторицею были вознаграждены: перед нами расстилалась зеленая, живая тайга. Погибший лес остался позади. Как же обрадовались мы этой перемене! Пространство, лежащее между нами и вершиной гольца, покрывало кедровое редколесье, мелкое и корявое. Но в нем была жизнь!
В воздухе улавливался запах хвои. У первых деревьев мы сели отдохнуть. Одни сейчас же принялись чинить лыжи, другие переобувались, а курящие достали кисеты и медленно крутили цыгарки. Вдруг мы услышали крик кедровки и насторожились. Каким приятным показался нам ее голос после длительного безмолвия. Признаться, тогда кедровка сошла у нас за певчую птицу, так соскучились мы о звуках в мертвой тайге. Даже повар Алексей, предпочитавший любой песне сопение своей трубки, и тот снял шапку и прислушался. А кедровка вовсе не собиралась ничего "выделывать" и твердила свое однообразное: — Да-а-ак, да-а-ак, да-а-ак... Такова уж ее песня.
После короткого перерыва двинулись дальше и в два часа дня были под вершиной гольца. На границе леса лагерем расположились у трех кедров, выделявшихся своей высотой. Люди, освободившись от тяжелых поняжек, расселись на снегу. Нас окружал обычный зимний пейзаж. Внизу виднелись чаши стылых озер. Мертвую тайгу пронизывали стрелы заледеневших ключей, убегавших в синь далекого горизонта. Снежный покров равнины грязнили пятна проталин и отогретых болот. Если там, внизу весна уже порвала зимний покров, то по отрогам гор лежал нетронутый снег. Апрельское солнце еще бессильно было пробудить природу от долгого сна.
Но теплый южный ветер уже трубил по щелям и дуплам старых кедрачей о приближающемся переломе. Пугачев, Лебедев, Самбуев и я остались под гольцом организовывать лагерь, а остальные спустились к нартам, чтобы утром вернуться к нам с грузом. До заката солнца времени оставалось много. Мы поручили Самбуеву наготовить дров и сварить ужин, а сами решили сделать пробное восхождение на голец Козя. Покидая стоянку, я заметил далеко на севере над гольцом Чебулак тонкую полоску мутного тумана. Но разве могла она вызвать подозрение, когда вокруг нас царила тишина и небо было чистое, почти бирюзового цвета. Не подумав, что погода может измениться, мы покинули лагерь. Черня увязался с нами. От лагеря метров через двести начинался крутой подъем.
Двухметровой толщей снег покрывал склоны гольца. Верхний слой был так спрессован ветрами, что мы легко передвигались без лыж. Но чем ближе к шапке гольца, тем круче становился подъем. Приходилось выбивать ступеньки и по ним взбираться наверх. Оставалось уже совсем немного до цели, когда на нашем пути выросли гигантские ступени надувного снега. Мы разошлись в разные стороны искать проход. Лебедев и Пугачев свернули влево, намереваясь достигнуть вершины гольца по кромке, за которой виднелся глубокий цирк, а я снежными карнизами ушел вправо. Около часа я лазил у вершины, и все безрезультатно, прохода не было. Размышляя, что делать дальше, я заглянул вниз — и поразился.
Ни тайги, ни отрогов не видно. Туман, как огромное море, хлынувшее вдруг из ущелий гор, затопил все земные контуры. Темными островками торчали лишь вершины гор. Это было необычайное зрелище! Мне казалось, что мы остались одни, отрезанные от мира, что не существует больше ни нашего лагеря с Самбуевым, ни Можарского озера, ни Саяна. Все сметено белесоватым морем тумана. Я испытывал неприятное состояние одиночества, оторванности. Неожиданно на северном горизонте появились черные тучи. Они теснились над макушками гольцов, как бы ожидая сигнала, чтобы рвануться вперед.
Потускневшее солнце, окаймленное оранжевым кругом, краем своим уже касалось горизонта. Погода вдруг изменилась. Налетел ветер и яростно набросился на лежащий внизу туман. Всколыхнулось серое море. Оторванные клочья тумана вздымались высоко и там исчезали, растерзанные ветром. Зашевелились северные тучи и, хмурясь, заволокли небо. Приближался буран. Нужно было немедленно возвращаться. Я начал спускаться вниз, но не своим следом, как следовало бы, а напрямик.
Скоро снежный скат оборвался, и я оказался у края крутого откоса. Идти дальше по откосу казалось опасным, тем более, что не было видно, что же пряталось там, внизу, за туманом. А ветер крепчал. Холод все настойчивее проникал под одежду, стыло вспотевшее тело. Нужно было торопиться. Я шагнул вперед, но, поскользнувшись, сорвался с твердой поверхности надува и покатился вниз. С трудом задержался на небольшом выступе, стряхнул с себя снег и. За выступом отвесной стеной уходил в туман снежный обрыв. Справа и слева чуть виднелись рубцы обнаженных скал, круто спадавших в черную бездну.
Куда идти? И тут только я понял, что попал впросак. А время бежало. Уже окончательно стемнело. Пошел снег. Разыгрался буран. Все вокруг меня взбудоражилось, завертелось, взревело. Но самым страшным был холод. Он сковывал руки и ноги.
Нужно было двигаться, чтобы хоть немного согреться. Оставался один выход — вернуться на верх гольца и спуститься в лагерь своим следом. Я стал взбираться обратно по откосу. Ногам не на что было опереться, руки, впиваясь пальцами в крепкий снег, не в силах были удерживать тело. Я падал, карабкался, снова скатывался вниз, пока не выбился из сил. А погода свирепела. Тревожные мысли не покидали меня. И все-таки что же делать? Холод добрался до вспотевшего тела.
Начинался озноб. Я пошел к краю площадки. В темноте не видно было даже кисти вытянутой руки. Мне ничего не оставалось, как прыгать с обрыва. Натягиваю на голову поплотнее шапку-ушанку, застегиваю телогрейку. Я хотел сделать последнее движение, чтобы оторваться от бровки этой маленькой площадки, как снег подо мною сдвинулся, пополз и, набирая скорость, потянул меня в пропасть. Меня то бросало вперед, то с головой зарывало в снег. Я потерял сознание и не знаю, сколько времени был в забытьи. Когда же пришел в себя, то оказалось, что я лежу в глубоком снегу.
Стоило больших усилий выбраться наверх. Вокруг громоздились глыбы снега, скатившегося вместе со мною с гольца. Я, не задумываясь, шагнул вперед. Ноги с трудом передвигались. Тело коченело; казалось, что кровь стынет в жилах от холода. Я уже не чувствовал носа и щек — они омертвели. Странно стучали пальцы рук, будто на них не было мяса. Мысли обрывались. Наступило состояние безразличия.
Не хотелось ни думать, ни двигаться. Каждый бугорок манил прилечь, и стоило больших усилий не поддаться соблазну. Напрягаю силы, с трудом передвигаю онемевшие ноги по глубокому снегу. Ветер, злой и холодный, бросает в лицо заледеневшие крупинки снега. Одежда застыла коробом. Пытался засунуть руки в карманы, но не смог. Где-то на грани еще билась жизнь, поддерживая во мне волю к сопротивлению. С большим усилием я сделал еще несколько шагов вперед и... Он неожиданно вырос передо мною, чтобы укрыть от непогоды.
Я раздвинул густую хвою и присел на мягкий мех. Сразу стало теплее: оттого ли, что тело действительно согрелось, или оттого, что оно окончательно онемело. Я плотнее прижимаюсь к корявому стволу кедра. Запускаю под кору руки — а там оказалась пустота. Пролажу туда сам. Внутри светло, просторно, ни ветра, ни холода. Приятная истома овладевает мною... Прошло, видимо, несколько минут, как послышался шорох. Потом что-то теплое коснулось моего лица.
Я открыл глаза и поразился: возле меня стоял Черня, никакого кедра поблизости не было. Я лежал под сугробом, полузасыпанный снегом. Темная ночь, снежное поле, да не в меру разгулявшийся буран — вот и все, что окружало меня. С трудом поднялся. Память вернула меня к действительности. Вспомнил все, что произошло, и стало страшно. Появилось желание бороться, жить. Я попытался схватить Черню, но руки не повиновались, пальцы не шевелились. Собака разыскала меня по следу.
Умное животное, будто понимая мое бессилие, не стало дожидаться и направилось вниз. Я шел следом, снова теряя силы, спотыкаясь и падая. У кромки леса послышались выстрелы, а затем и крик. Это товарищи, обеспокоенные моим отсутствием, подавали сигналы. В лагере не было костра, что крайне меня удивило. Пугачев и Лебедев без приключений вернулись на стоянку своим следом. Увидев меня, они вдруг забеспокоились и, не расспрашивая, стащили всю одежду, уложили на бурку и растерли снегом руки, ноги, лицо. Терли крепко, не жалея сил, пока не зашевелились пальцы на ногах и руках. Через двадцать минут я уже лежал" в спальном мешке.
Выпитые сто граммов спирта живительной влагой разлились по организму, сильнее забилось сердце, стало тепло, и я погрузился в сладостный сон. Проснувшись утром, я прежде всего ощупал лицо — оно зашершавело и сильно горело. Спальный мешок занесло снегом. В лагере попрежнему не было костра. Буран, не переставая, играл над гольцом. Три большие ямы, выжженные в снегу, свидетельствовали о том, что люди вели долгую борьбу за огонь, но им так и не удалось удержать его на поверхности двухметрового снега. Разгораясь, костер неизменно уходил вниз и гас, оставляя людей во власти холода. Чего только не делали мои спутники! Они забивали яму сырым лесом, сооружали поверх снега настил из толстых бревен и на них разводили костер, но все тщетно.
Им ничего не оставалось, как взяться за топоры и заняться рубкой леса, чтобы согреться. Я же не мог ничего делать — болели руки и ноги. Тогда мои товарищи решили везти меня на лыжах и ниже, под скалой или в более защищенном уголке леса, остановиться. Три широкие камусные лыжи уже были связаны, оставалось только переложить меня на них и тронуться в путь. Вдруг Черня и Левка поднялись со своих лежбищ и, насторожив уши, стали подозрительно посматривать вниз. Потом они бросились вперед и исчезли в тумане. И действительно, не прошло и нескольких минут, как из тумана показалась заиндевевшая фигура старика. Будто привидение, появился перед нами настоящий дед Мороз с длинной обледенелой бородой. Действительно, это был наш проводник Павел Назарович Зудов, известный саянский промышленник из поселка Можарка.
Он был назначен к нам Ольховским райисполкомом, но задержался дома со сборами и сдачей колхозных жеребцов, за которыми ухаживал и о которых потом тосковал в течение всего нашего путешествия. За стариком показались рабочий Курсинов и повар Алексей Лазарев, тащившие тяжелые поняжки. Остальные товарищи шли где-то сзади. Зудов приблизился к моей постели и очень удивился, увидев черное, уже покрывшееся струпьями мое лицо. Затем он долго рассматривал ямы, выжженные в снегу, сваленный лес и качал головою. Он сбросил с плеч ношу и стал торопить всех. Через несколько минут люди с топорами ушли и скоро принесли два толстых сухих бревна. Одно из них положили рядом со мной на снег и по концам его, с верхней стороны вбили по шпонке. На шпонки положили второе бревно так, что между ними образовалась щель в два пальца.
Пока закрепляли сложенные бревна, Зудов заполнил щель сухими щепками и поджег их. Огонь разгорался быстро, и по мере того как сильнее обугливались бревна, тепла излучалось все больше. Надья так называют промысловики это примитивное сооружение горела не пламенем, а ровным жаром. Как мы были благодарны старику, когда почувствовали, наконец, настоящее тепло! Через полчаса Пугачев, Самбуев и Лебедев уже спали под защитой огня. Итак, попытка выйти на вершину гольца Козя закончилась неудачей. Два дня еще гуляла непогода по Саяну, и только на третий, 15 апреля, ветер начал сдавать и туман заметно поредел. Мы безотлучно находились в лагере. Две большие надьи спасали от холода.
Я все еще лежал в спальном мешке. Заметно наступило улучшение, опала опухоль на руках и ногах, стихла боль, только лицо покрывала грубая чешуя да тело болело, как от тяжелых побоев. Лебедев решил, не ожидая полного перелома погоды, подняться на вершину Козя. Когда он, теряясь в тумане, шел на подъем, я долго смотрел ему вслед и думал: "Вот неугомонный человек! Что значит любить свое дело! Ведь он торопится потому, что боится: а вдруг не он первым поднимется на голец и тогда не придется ему пережить тех счастливых минут, которые испытывает человек, раньше других преодолевший такое препятствие". Я его понимал и не стал удерживать. Остальные с Пугачевым ушли вниз за грузом. Только Зудов остался со мной в лагере.
Заря медленно окрашивала восток. Погода улучшилась, серый облачный свод рвался, обнажая купол темноголубого неба. Ветер тоже стих. Изредка проносились его последние короткие порывы. Внизу, затаившись, лежал рыхлый туман. Белка заиграла, — сказал сидевший у костра Зудов. Под вершиной кедра я заметил темный клубок. Это было гайно гнездо , а рядом с ним вертелась белка. Она то исчезала в густой хвое, то спускалась и поднималась по стволу, то снова появлялась на сучке близ гайна.
Зверек, не переставая, издавал свое характерное "цит-т-а, цит-т-а... Все дни непогоды белка отсиживалась в теплом незатейливом гнезде. Она изрядно проголодалась и теперь, почуяв наступление тепла, покинула свой домик. Но прежде чем пуститься в поиски корма, ей нужно было поразмяться, привести себя в порядок, и она начала это утро с гимнастических упражнений, иначе нельзя объяснить ее беготню по стволу и веткам вокруг гайна. Затем белка принялась за туалет, усевшись на задние лапки, почистила о сучок носик и, как бы умываясь, протерла лапками глаза, почесала за ушками, а затем принялась за шубку, сильно слежавшуюся за эти дни. С ловкостью опытного мастера она расчесывала пушистый хвост, взбивала коготками шерсть на боках, спинке и под брюшком. Но это занятие часто прерывалось. В нарядной шубке белки, да и в гнезде, живут паразиты. Иногда их скапливается так много и они проявляют такую активность, что доводят зверька до истощения, а то и до гибели.
Из-за них-то белка отрывается от утреннего туалета. Но вот она встряхнула шубкой. Снова послышалось "цит-т-а, цит-т-а... День тянулся скучно. Догорала надья. Плыли по горизонту все более редеющие облака. Пусто и голо становилось на небе, только солнце блином висело над гольцом, покрыв нашу стоянку узорчатой тенью старого кедра. Обстановка невольно заставляла задуматься о нашем положении. Мы только начали свое путешествие, но действительность уже внесла существенные поправки в наши планы.
Мы запаздываем, и неважно, что этому были причины — бури и завалы. Ведь запас продовольствия был рассчитан только для захода в глубь Саяна всего на три месяца. Остальное должны были доставить туда из Нижнеудинска наши работники Мошков и Козлов. Им было поручено перебросить груз в тафаларский поселок Гутары и далее вьючно на оленях в вершины рек Орзагая и Прямого Казыра и там разыскать нас. Покидая поселок Черемшанку, мы не получили от Мошкова известий о выезде в Гутары; не привез ничего утешительного и Зудов, выехавший неделей позднее. А что, если, проникнув в глубь Саяна, мы не найдем там продовольствия? Эта мысль все чаще и чаще тревожила меня. Беспокойство усугублялось еще и тем, что мы уже не могли пополнить свои запасы: в низовьях началась распутица, и связь между Можарским озером и Черемшанкой прекратилась. Оставалось только одно: верить, что в намеченном пункте мы встретимся с Мошковым и Козловым.
Готовились к подъему. Я еще не совсем поправился и поэтому пошел с Зудовым вперед без груза. День был на редкость приятный — ни облачка, ни ветра. Расплылась по горам теплынь. Из-под снега появилась россыпь. На север летели журавли. Поднявшись на первый барьер, мы задержались. Далеко внизу, вытянувшись гуськом, шли с тяжелыми поняжками люди. Они несли инструменты, цемент, дрова, продукты.
Еще ниже виднелся наш лагерь. Он был отмечен на снежном поле сиротливой струйкой дыма и казался совсем крошечным. Ровно в полдень мы с Зудовым поднялись на вершину гольца Козя. Нас охватило чувство радостного удовлетворения. Это первый голец, на котором мы должны были произвести геодезические работы. На север и восток, как безбрежное море, раскинулись горы самых причудливых форм и очертаний, изрезанные глубокими лощинами и украшенные зубчатыми гребнями. Всюду, куда ни бросишь взгляд, ущелья, обрывы, мрачные цирки. На переднем плане, оберегая грудью подступы к Саяну, высились гольцы Москва, Чебулак, Окуневый. Подпирая вершинами небо, они стояли перед нами во всем своем величии.
Голец Козя является последней и довольно значительной вершиной на западной оконечности хребта Крыжина. Южные склоны его несколько пологи и сглажены, тогда как северные обрываются скалами, образующими глубокий цирк. Ниже его крутой склон завален обломками разрушенных стен. От Козя на восток убегают с многочисленными вершинами изорванные цепи гор. Вершина Козя покрыта серой угловатой россыпью, кое-где затянутой моховым покровом. Отсюда, с вершины Козя, мы впервые увидели предстоящий путь. Шел он через вершины гольцов, снежные поля и пропасти. Вопреки моим прежним представлениям, горы Восточного Саяна состояли не из одного мощного хребта, а из отдельных массивов, беспорядочно скученных и отрезанных друг от друга глубокими долинами. Это обстоятельство несколько усложняло нашу работу, но мы не унывали.
Тем не менее, когда они направились через общий зал обратно, торопиться нужды не было. Шестеро мужчин сдвинули свои кресла перед камином тесным кружком. Тэм, сидя спиной к огню, говорил тихим голосом, а другие наклонились к нему, слушая его так внимательно, что навряд ли заметили бы даже стадо овец, прогони его мимо них. Ранду захотелось подойти поближе, чтобы услышать, о чем идет разговор, но Мэт дернул его за рукав и посмотрел умоляющим взглядом. Со вздохом Ранд пошел за Мэтом к двуколке. Вернувшись, на верху лестницы ребята обнаружили поднос с горячими медовыми пряниками, заполнившими коридор своим ароматом. Там же оказались две кружки и кувшин горячего сидра с пряностями. Вопреки собственному решению подождать со сладким, Ранд, как до него вдруг дошло, две последние ходки от повозки в подвал пытался жонглировать бочонком и горячим, с пылу с жару, пряником.
Пока Мэт отводил душу пряниками, Ранд установил последнюю бочку на полку, смахнул крошки с губ и сказал: — Ну, что там о мене... По лестнице простучали шаги, и в погреб торопливо скатился Ивин Финнгар, его толстощекое лицо просто-таки светилось от желания поделиться новостями. И слышал еще, что у миссис Лухан есть кое-кто на примете, кого надо искать. Тех лет, что разделяли Ранда и Мэта с Ивином, которому исполнилось всего четырнадцать, обычно хватало, чтобы быстренько разобраться со всем, что тот скажет. На этот раз парни переглянулись и затем почти одновременно заговорили. Ты разглядел его лицо? Ивин непонимающе переводил взгляд с одного на другого, потом, когда Мэт угрожающе шагнул к нему, быстро заговорил: — Конечно же, я разглядел его лицо. И плащ у него — зеленый.
Или, может, серый. Все время меняется. Кажется, он будто исчезает там, где встанет. Иногда, если он не шевелится, его даже не заметишь, хоть и глядишь прямо на него. А ее плащ — голубой как небо, и в десять раз наряднее, чем любые праздничные одежды, что я видел. И к тому же она в десять раз красивее всех, кого я в жизни встречал. Она высокородная леди, как в сказках. Наверное, так.
Он уставился на Мэта, который заложил руки за голову и зажмурился. Я видел, как они прискакали. А их лошади, Ранд! Я никогда не видывал таких высоких лошадей или таких холеных. Они выглядели так, будто могут скакать вечно. По-моему, он у нее в услужении. Мэт продолжал, словно не слыша Ивина: — Во всяком случае, он ей подчиняется, делает все, что она приказывает. Только он не похож на наемного слугу.
Может, воин. Ты бы видел, как он носит меч, кажется, что меч — его часть, рука или нога. По сравнению с ним купеческие охранники просто шавки. А она, Ранд! Я никогда и вообразить себе не мог никого похожего на нее. Она точно из менестрелевых преданий. Она словно... Не считая купцов, раз в год приезжающих закупать табак и шерсть, и торговцев, чужеземцы никогда, или почти никогда, не появлялись в Двуречье.
Может, в Таренском Перевозе, но не так далеко к югу. К тому же большинство купцов и торговцев наезжали сюда многие годы подряд, так что их не считали на деле чужаками. Просто нездешними. Минуло добрых пять лет с той поры, как в последний раз в Эмондовом Лугу появлялся настоящий чужак, да и тот пытался скрыться от какой-то неприятности, приключившейся с ним в Байрлоне, а от какой — никто в деревне не понял. Он надолго не задержался. Чужаки, Ранд, и такие чужаки, какие тебе и не снились. Вдумайся в это! Ранд открыл было рот, но так ничего и не сказал.
Всадник в черном плаще действовал ему на нервы так же, как на нервы кошке бегущая за ней собака. Выглядело же все зловещим совпадением: трое чужаков рядом с деревней в одно и то же время. Трое, если только плащ того, о ком говорил Ивин, — плащ, меняющий цвет, — никогда не становится черным. Морейн, так он ее называл. Леди Морейн. А его имя — Лан. Мудрой она, может, и не нравится, а мне понравилась. Она извинилась, когда это выяснилось.
Да, извинилась. И стала говорить о травах, о том, кто есть кто в Эмондовом Лугу, и с тем же уважением к Найнив, как и все женщины в деревне, и вопросов было много. Она о жителях узнавала: о том, сколько человеку лет, долго ли он тут прожил, и... В любом случае, Найнив отвечала ей так, словно раскусила недозрелую ягоду-сладину. Потом, когда леди Морейн отошла, Найнив смотрела ей вслед, будто... Когда в прошлом году Кенн назвал ее «дитя», она стукнула его по голове своим посохом, а он все-таки из Совета Деревни и, кроме того, по летам ей в дедушки годится. Она же вскипает по любому поводу, но долго не сердится, если только добивается своего. Слишком долго, — пробормотал Ивин.
Судя по всему, наш Бэл Тайн будет самым лучшим из всех. Менестрель, леди — чего можно еще пожелать? Кому нужен фейерверк? Тебе надо бы взглянуть на того приятеля. Он взбежал по лестнице, следом карабкался Ивин, канюча: — Что, и в самом деле менестрель, а, Мэт? Это не как те гончие-призраки, правда? Или лягушки? Ранд задержался только для того, чтобы потушить лампу, потом поспешил за Мэтом и Ивином.
В общем зале к группе у камина присоединились Рауэн Хэрн и Сэмил Кро, и в результате тут собрался Совет Деревни в полном составе. Свои слова мэр подчеркивал, ударяя толстым указательным пальцем по ладони другой руки и поочередно вглядываясь каждому в лицо. Все кивали, соглашаясь со всем, что он говорил, хотя Кенн, в отличие от остальных, кивал с большой неохотой. То, каким тесным кружком они расположились, говорило о теме обсуждения больше, чем ярко раскрашенная вывеска. О чем бы ни шла речь, дело касалось исключительно Совета Деревни, по крайней мере пока. Члены Совета могли бы не понять Ранда, попытайся тот подслушать. Юноша неохотно отошел в сторону. Еще оставался менестрель.
И те чужаки. На дворе Белы и двуколки не было — о них позаботились Хью или Тэд, конюхи гостиницы. Мэт и Ивин стояли в нескольких шагах от парадной двери гостиницы, уставившись друг на друга, ветер трепал их плащи. Менестрель здесь. А теперь вали отсюда! Ранд, скажи этой бараньей башке, что я говорю правду, может, тогда он от меня отвяжется! Поплотнее закутавшись в плащ, Ранд шагнул вперед на помощь Мэту, но слова замерли у него на языке, а на затылке зашевелились волосы. За ним опять наблюдали.
Это ощущение не походило на то чувство, какое возникло от всадника в капюшоне, но радости от этого все равно было мало, особенно так скоро после той неожиданной встречи. Быстрый взгляд на Лужайку, и Ранд увидел то же, что и раньше, — играющая ребятня, люди, занятые подготовкой Празднества, и никого, кто смотрел бы в его сторону. Одиноко возвышался ожидающий праздника Весенний Шест. Суета и ребячьи крики заполняли боковые улочки. Все было так, как и должно было быть. Если не считать того, что за Рандом наблюдали. Тогда что-то подсказало юноше повернуться кругом и взглянуть вверх. На крало черепичной крыши гостиницы расселся большой ворон, порывы ветра с гор чуть покачивали его.
Ворон склонил голову набок, блестящий черный глаз смотрел прямо... Он почему-то поверил в это, и внезапно жаркая волна гнева захлестнула юношу. Друзья переглянулись, затем, как один, потянулись за камнями. Два камня летели точно... Захлопав крыльями, ворон опять склонил голову набок, без всякой боязни уставившись на юношей мертвенно-черным глазом, ничем не выказывая, что произошло. Ранд, оцепенев от ужаса, уставился на птицу. Мэт, не отрывая взгляда от птицы, покачал головой: — Никогда. Да и вообще ни у какой птицы таких повадок не припомню.
С пронзительным карканьем ворон так резко взмыл в воздух, что с кромки крыши на землю опустились два черных пера. Пораженные, Ранд и Мэт развернулись, провожая взглядами ворона, стремительно пролетевшего над Лужайкой и направившегося в сторону Гор Тумана, которые поднимались за Западным Лесом и, как обычно, упирались своими вершинами в облака. Птица превратилась в темное пятнышко на западе и вскоре исчезла из виду. Ранд перевел изумленный взгляд на женщину. Она тоже следила за полетом птицы, но теперь уже повернулась, и ее глаза встретились с глазами юноши. Ранд не мог вымолвить ни слова, он мог только смотреть. Это, должно быть, и есть леди Морейн, и она во всем оказалась такой, как ее описывали Мэт и Ивин, во всем и даже больше. Когда Ранд услышал, как она назвала Найнив «дитя», то представил ее старой, что на поверку оказалось совсем не так.
Он вообще не мог определить возраст незнакомки. На первый взгляд ему показалось, что она так же молода, как и Найнив, но чем дольше он смотрел, тем больше склонялся к мысли, что она старше Найнив. Вокруг больших темных глаз лежала печать зрелости, намек на то знание, которое никому не суждено обрести молодым. На миг Ранду почудилось, что ее глаза — глубокие омуты, в которые он погружается с головой. И стало понятным, почему Мэт и Ивин назвали ее леди из преданий менестреля. Женщина держала себя с таким достоинством и властностью, от которых испытываешь чувство неловкости и от которых ноги становятся словно ватные. Хотя она была едва по грудь Ранду, но осанка делала ее рост таким, каким ему и следовало бы быть, и поэтому высокий Ранд чувствовал себя не в своей тарелке. Женщина совершенно не походила ни на кого, с кем Ранд встречался раньше.
Широкий капюшон плаща обрамлял ее лицо и мягкие локоны темных волос. Он никогда не видел взрослую женщину с волосами, не заплетенными в косу; в Двуречье каждая девушка с нетерпением ждала того дня, когда деревенский Круг Женщин объявит, что она уже взрослая и может носить косу. Одежды незнакомки тоже были необычными. Плащ, сшитый из небесно-голубого бархата, с богатым серебряным шитьем — листья, виноградные лозы, цветы шли по его краям. Платье, по сравнению с плащом более темного синего оттенка, в разрезах которого проглядывала кремовая ткань, переливалось, когда женщина двигалась. Шею ее обвивало ожерелье из тяжелых золотых звеньев; еще одна золотая, изящной работы цепочка, лежащая на волосах, поддерживала маленький сверкающий голубой камень на лбу. Широкий пояс плетеного золота охватывал талию леди, а на указательном пальце левой руки блестело золотое кольцо в виде змея, пожирающего собственный хвост. Ранду никогда не доводилось видеть подобного кольца, хотя он сразу узнал Великого Змея — символ еще более древний, чем само Колесо Времени.
Наряднее, чем любые праздничные одежды, сказал Ивин, и он был прав. В Двуречье никто и никогда так не одевался. Она улыбнулась, и в Ранде проснулась готовность что-нибудь сделать для нее, все, что в его силах, лишь бы это могло оправдать то, что он стоит рядом с нею. Он понимал, что она улыбается им всем, но, казалось, улыбка предназначалась только ему одному. На самом деле все походило на то, что менестрелевы сказки обернулись былью. На лице Мэта застыла глупая улыбка. Как будто о ее приезде, сколь бы краток он ни был, не будут толковать в деревне целый год! А как зовут вас?
Прежде чем кто-то из юношей успел сказать хоть слово, вперед выскочил Ивин: — Меня зовут Ивин Финнгар, леди. Это я сказал им ваше имя, вот потому-то они его и знают. Я слышал, как его произносил Лан, но я не подслушивал. Никто вроде вас раньше не приезжал в Эмондов Луг. И еще в деревне будет на Бэл Тайн менестрель. А сегодня — Ночь Зимы. Вы зайдете ко мне в дом? Моя мама печет яблочный пирог.
Ее глаза блеснули радостным удивлением, хотя больше оно ни в чем не проявилось. Но вы все должны звать меня Морейн. Морейн, — сказал Мэт и деревянно поклонился, затем, пунцовый от смущения, выпрямился. Ранд подумал, стоит ли ему делать что-нибудь такое наподобие того, как поступают мужчины в сказаниях, но, по примеру Мэта, лишь произнес свое имя. По крайней мере, сейчас язык у него не заплетался. Морейн перевела взгляд с него на Мэта и обратно. Ранд подумал, что ее улыбка — едва заметная, уголками губ — была теперь похожа на ту, которая обычно бывала у Эгвейн, когда та скрывала какой-нибудь секрет. Она засмеялась, услышав, как они заторопились согласиться.
Примите это на память и храните у себя — и будете помнить, что согласились явиться ко мне, когда я попрошу об этом. Теперь между нами — узы. Женщина остановилась и взглянула через плечо, и он проглотил комок в горле, прежде чем продолжить: — Зачем вы приехали в Эмондов Луг? Поэтому он сам поспешил все объяснить: — Прошу прощения, я не хотел показаться невежливым. Просто дело в том, что в Двуречье никто не приезжает, не считая купцов и торговцев, которые появляются, когда снег не слишком глубок и можно сюда добраться из Байрлона. Почти никто. И уж точно никто, кто был бы похож на вас. Люди из купеческой охраны говорят порой, что здесь самая глухомань, и, по-моему, так и должно казаться любому нездешнему.
Мне просто интересно. Улыбка Морейн медленно исчезла, будто она что-то припомнила. Минуту она молча смотрела на Ранда. Место, которое вы зовете Двуречьем, всегда интересовало меня. Когда могу, я посвящаю свое время изучению историй о том, что случилось когда-то, здесь и в других местах. Человек носит множество имен, множество лиц. Различных лиц, но всегда это один и тот же человек. Мы можем лишь наблюдать, и изучать, и надеяться.
Ранд изумленно уставился на нее, не в силах вымолвить ни слова, даже спросить, о чем она сказала. Он не был уверен, что эти слова предназначались для них. Как отметил про себя Ранд, Ивин и Мэт будто онемели, а Ивин вдобавок стоял, разинув рот. Морейн опять посмотрела на ребят, и все трое чуть встряхнулись, словно проснувшись. Никто не сказал в ответ ни слова. Морейн направилась к Фургонному Мосту, не ступая по траве, а словно скользя над ней. Плащ ее раздался в стороны, словно крылья. Когда она отошла, высокий мужчина, которого Ранд не замечал, пока тот не шагнул от парадной двери гостиницы, последовал за Морейн, положив руку на большую рукоять своего меча.
Темное его одеяние имело серо-зеленый цвет, оно сливалось с листвой или тенью, а его плащ, который трепал ветер, принимал разные оттенки серого, зеленого, бурого цветов. Плащ этот временами, казалось, исчезал, сливаясь с тем, что было за ним. Длинные волосы мужчины, тронутые на висках сединой, были схвачены узким кожаным ремешком. На его обветренном лице, словно высеченном из камня, — сплошные грани и углы, — морщин, вопреки седине в волосах, не было. Когда он двинулся, то Ранду он сразу напомнил волка. Проходя мимо троих ребят, он окинул каждого острым взглядом голубых глаз, холодным, как зимний рассвет. Он словно оценивал их в уме, и ни одна черточка его лица не выдала того, каким оказался итог. Мужчина ускорил шаг, чтобы догнать Морейн, затем пошел у нее за плечом, наклонившись к ней и что-то говоря.
Ранд перевел дыхание, которое невольно сдерживал. Так или иначе, у Стражей доспехи и мечи все в золоте и драгоценностях, и они проводят жизнь на севере, в Великом Запустении, сражаясь со злыми тварями, и все такое прочее. У нас же овцы! Знать бы, что могло такого интересного для нее случиться здесь. Подумать только, что я могу купить, когда появится торговец! Ранд разжал руку и увидел монету, которую ему вручила Морейн, и от удивления чуть не выронил ее. На такую уйму серебра в Двуречье можно вполне купить хорошего коня, и еще останется. Ранд посмотрел на Мэта и увидел то же ошеломленное выражение, что наверняка было сейчас и на его лице.
Повернув ладонь так, чтобы монету мог заметить только Мэт, но никак не Ивин, он вопросительно поднял бровь. Мэт кивнул, и с минуту они обалдело глядели друг на друга. И я не истрачу ее. Даже когда появится торговец. С этими словами он засунул монету в карман куртки. Кивнув, Ранд медленно сделал то же самое со своей монетой. Он решил, что Мэт прав, хотя и не был уверен почему. Нельзя, раз монета досталась от нее.
Он не смог сообразить, на что еще может пригодиться серебро, но... Ивин всмотрелся в монету, покачал головой и запихнул серебро в карман. Ясное дело, Ивин все равно не поверит, пока собственными глазами не увидит менестреля. По ту сторону Фургонного Моста раздались радостные возгласы, и, когда Ранд увидел, что послужило поводом для них, он уже засмеялся от всей души. К мосту, сопровождаемый беспорядочной толпой деревенских — от седовласых стариков до только-только научившихся ходить малышей, — двигался высокий фургон, который тащила восьмерка лошадей. Округлый парусиновый верх был увешан снаружи множеством узелков и котомок, смахивающих на гроздья винограда. Наконец-то прибыл торговец. Чужаки и менестрель, фейерверк и торговец.
Судя по всему, намечался самый лучший Бэл Тайн из всех. По-прежнему окруженный толпой деревенских и пришедших на Праздник фермеров, торговец остановил лошадей перед гостиницей. Со всех сторон к громадному фургону с большими, выше человеческого роста, колесами стекался народ, все взоры были прикованы к торговцу, сидевшему с вожжами в руках. Человека в фургоне — бледного, щуплого мужчину с костлявыми руками и большим крючковатым носом — звали Падан Фейн. Фейн, всегда улыбающийся и смеющийся, словно над ему одному известной шуткой, каждую весну, сколько помнил себя Ранд, являлся в Эмондов Луг со своим фургоном и упряжкой. Члены Совета вышагивали нарочито медленно, даже Кенн Буйе в сопровождении нетерпеливых воплей всех прочих, требовавших кто булавок, кто кружев, кто книг или еще доброй дюжины видов всевозможных товаров. Толпа неохотно расступалась, пропуская процессию, и тут же поспешно смыкалась за нею. Адресованные торговцу возгласы не смолкали.
Большинство сбежавшихся к фургону требовало новостей. С точки зрения жителей деревни, иголки, чай и тому подобное — не более чем половина груза в фургоне. Столь же, если не более важно любое слово извне, известия из мира за пределами Двуречья. Одни торговцы просто рассказывают, что знают, вываливая все сразу в одну кучу и предоставляя деревенским самим в этой куче разбираться. Из других почти каждое слово приходилось вытягивать чуть ли не клещами, они разговаривали нехотя и без особой вежливости. Фейн, однако, говорил охотно, зачастую с подковырками, и истории свои заводил надолго, делясь разнообразными подробностями, превращая рассказ в представление, вполне сравнимое с представлением менестреля. Он просто наслаждался всеобщим вниманием, расхаживая с гордым видом, словно петух, ловя на себе взгляды слушателей. Ранду пришло в голову, что Фейну не доставит особой радости узнать, что в Эмондовом Лугу оказался настоящий менестрель.
Торговец, с нарочитой тщательностью занявшийся привязыванием поводьев, уделил Совету и селянам одинаковое внимание, которое при всем желании вообще трудно было назвать вниманием. Фейн небрежно кивнул всем и никому в отдельности. Он улыбался, ничего не говоря, и рассеянным взмахом руки приветствовал тех, с кем был особо дружен, хотя его дружеские отношения всегда отличались необычайной сдержанностью и никогда не заходили дальше похлопываний по спине. Все громче становились просьбы рассказать о новостях, но Фейн не торопился, перекладывая какие-то предметы у сиденья, пока напряженное ожидание толпы не достигло такого накала, к которому он стремился. Лишь Совет хранил молчание, в соответствии с достоинством, приличествующим его положению, только облако табачного дыма выдавало нетерпение членов Совета. Ранд и Мэт втиснулись в толпу, подбираясь к фургону как можно ближе. Ранд наверняка бы застрял на полпути, не вцепись ему в рукав Мэт, который и вытянул его прямо за спины членов Совета. На полголовы ниже Ранда, курчавый подмастерье кузнеца был коренастым, с широкой грудью, словно полтора человека в обхвате, с могучими, под стать самому мастеру Лухану, плечами и руками.
Перрин легко бы протолкался через столпотворение, но это было не в его характере. Он пробирался между людьми с осторожностью, не забывая извиняться, хотя на него вряд ли кто обращал внимание — оно целиком было отдано торговцу. Но Перрин все равно извинялся и старался никого не толкнуть, когда прокладывал себе дорогу сквозь толпу к Ранду и Мэту. Держу пари, что и фейерверк будет. Перрин подозрительно оглядел его, затем вопросительно посмотрел на Ранда. Я объясню все позже... Потом, я сказал! В этот же миг Падан Фейн поднялся с сиденья фургона, и толпа сразу притихла.
Последние слова Ранда громом прокатились в полнейшей тишине, застигнув торговца с поднятой рукой, в драматической позе и с открытым ртом. Все изумленно воззрились на Ранда. Костлявый низенький человек в фургоне, который уже приготовился своими первыми словами приковать к себе все взоры, пронзил Ранда колючим, испытующим взглядом. Ранд вспыхнул, ему страшно захотелось стать ростом с Ивина, чтобы не возвышаться над толпой. К тому же его приятели неловко подались в сторону. Всего год прошел с тех пор, как Фейн впервые стал признавать их за мужчин. Обычно у Фейна не находилось времени для кого-то чересчур юного, чтобы купить у него какой-нибудь товар по хорошей цене. Ранд надеялся, что в глазах торговца он не скатится вновь до уровня детишек.
Громко откашлявшись, Фейн одернул тяжелый плащ. И даже дальше. Зима оказалась куда более жестокой, чем вы даже можете вообразить, такой холодной, что от мороза у вас кровь стыла в жилах и трещали кости?
По Уссурийскому краю
Кушевич Практикум по русскому языку ответы Практикум позволяет учащимся проверить, углубить, закрепить знания и обеспечивает поэтапную подготовку к ЕГЭ по русскому языку. Наличие ответов даёт возможность использовать книгу в качестве самоучителя. Пособие адресовано учащимся старших классов, педагогам общеобразовательных организаций, методистам, репетиторам, преподавателям подготовительных курсов вузов и учреждений СПО. Скачать Сборник работ победителей Всероссийского конкурса сочинений. Купить Русский язык. Практикум по пунктуации. Автор М. Шутан Купить Программа курса «Русский язык».
Гольцова Купить Школьный этимологический словарь русской фразеологии Купить Школьный морфемный словарь русского языка. Автор Н. Николина Купить Готовимся к Единому государственному экзамену. Итоговое сочинение. Пособие для учащихся.
Около другой фанзы сидел старик и крутил нитки. Когда я подошёл к нему, он поднял голову и посмотрел на меня такими глазами, в которых нельзя было прочесть ни любопытства, ни удивления. По дороге навстречу нам шла женщина, одетая в белую юбку и белую кофту; грудь её была открыта. Она несла на голове глиняный кувшин с водой и шла прямо, ровной походкой, глядя вниз на землю.
Поравнявшись с нами, кореянка не посторонилась и, не поднимая глаз, прошла мимо. И всюду, куда я ни приходил, я видел то удивительное равнодушие, которым так отличаются корейцы. Это спокойствие очень похоже на тупость. Казалось, здесь не было жизни, а были только одни механические движения. Корейцы живут хуторами. Фанзы их разбросаны на значительном расстоянии друг от друга, и каждая находится в середине своих полей и огородов. Вот почему небольшая корейская деревня сплошь и рядом занимает пространство в несколько квадратных километров. Возвращаясь назад к биваку, я вошёл в одну из фанз. Тонкие стены её были обмазаны глиной изнутри и снаружи.
В фанзе имелось трое дверей с решётчатыми окнами, оклеенными бумагой. Соломенная четырёхскатная крыша была покрыта сетью, Страница 8 из 40 сплетённой из сухой травы. Корейские фанзы все одинаковы. Внутри их имеется глиняный кан. Он занимает больше половины помещения. Под каном проходят печные трубы, согревающие полы в комнатах и распространяющие тепло по всему дому. Дымовые ходы выведены наружу в большое дуплистое дерево, заменяющее трубу. В одной половине фанзы, где находятся каны, помещаются люди, в другой, с земляным полом, — куры, лошади и рогатый скот. Жилая половина дощатыми перегородками разделяется ещё на отдельные комнаты, устланные чистыми циновками.
В одной комнате помещаются женщины с детьми, в других — мужчины и гости. В фанзе я увидел ту самую женщину, которая переходила нам дорогу с кувшином на голове. Она сидела на корточках и деревянным ковшом наливала в котёл воду. Делала она это медленно, высоко поднимала ковш кверху и лила воду как-то странно — через руку в правую сторону. Она равнодушно взглянула на меня и молча продолжала своё дело. На кане сидел мужчина лет пятидесяти и курил трубку. Он не шевельнулся и ничего не ответил на моё приветствие. Я посидел с минуту, затем вышел на улицу и направился к своим спутникам. После обеда я отправился экскурсировать по окрестностям.
Переправившись на другую сторону реки, я поднялся на возвышенность. Это была древняя речная терраса, высотой в 20 метров. Нижние слои её состоят из песчаников, верхний — из пористой лавы. Большие пустоты в лаве свидетельствовали о том, что в момент извержения она была сильно насыщена газами. Многие пустоты выполнены каким-то минералом чёрного и серо-синего цвета. С высоты террасы мне открывался чудный вид на долину реки Лефу. Правый берег, где расположилась деревня Казакевичево, был низменный. В этих местах Лефу принимает в себя четыре притока: Малую Лефу и Пичинзу — с левой стороны и Ивановку и Лубянку — с правой. Между устьями двух последних, на такой же древней речной террасе, расположилось большое село Ивановское, насчитывающее около двухсот дворов[23 - Основание селения относится к 1883 г.
Дальше долина Лефу становится расплывчатой. Пологие холмы, мало возвышающиеся над общим уровнем, покрыты дубовым и чёрно-берёзовым редколесьем. Часа два я бродил по окрестностям и наконец опять подошёл к обрыву. День склонялся к вечеру. По небу медленно ползли лёгкие розовые облачка. Дальние горы, освещённые последними лучами заходящего солнца, казались фиолетовыми. Оголённые от листвы деревья приняли однотонную серую окраску. В нашей деревне по-прежнему царило полное спокойствие. Из длинных труб фанз вились белые дымки.
Они быстро таяли в прохладном вечернем воздухе. По дорожкам кое-где мелькали белью фигуры корейцев. Внизу, у самой реки, горел огонь. Это был наш бивак. Когда я возвращался назад, уже смеркалось. Вода в реке казалась чёрной, и на спокойной поверхности её отражались пламя костра и мигающие на небе звезды. Около огня сидели стрелки: один что-то рассказывал, другие смеялись. Смех и шутки сразу прекратились. После чая я сел у огня и стал записывать в дневнике свои наблюдения.
Дерсу разбирал свою котомку и поправлял костёр. Затем он натыкал позади себя несколько ивовых прутьев и обтянул их полотнищами палатки, потом постелил на землю козью шкуру, сел на неё и, накинув себе на плечи кожаную куртку, закурил трубку. Через несколько минут я услышал лёгкий храп. Он спал. Голова его свесилась на грудь, руки опустились, погасшая трубка выпала изо рта и лежала на коленях… «И так всю жизнь, — подумал я. Дерсу по-своему был счастлив. В стороне глухо шумела река; где-то за деревней лаяла собака; в одной из фанз плакал ребёнок. Я завернулся в бурку, лёг спиной к костру и сладко уснул. На другой день чуть свет мы все были уже на ногах.
Ночью наши лошади, не найдя корма на корейских пашнях, ушли к горам на отаву. Пока их разыскивали, артельщик приготовил чай и сварил кашу. Когда стрелки вернулись с конями, я успел закончить свои работы. В восемь часов утра мы выступили в путь. От описанного села Казакевичево[24 - Село Казакевичево основано в 1872 г. Одна из них, кружная, идёт на село Ивановское, другая, малохоженая и местами болотистая, идёт по левому берегу реки. Чем дальше, тем долина всё более и более принимала характер луговой. По всем признакам видно было, что горы кончаются. Они отодвинулись куда-то в сторону, и на место их выступили широкие и пологие увалы, покрытые кустарниковой порослью.
Дуб и липа дровяного характера с отмёрзшими вершинами растут здесь кое-где группами и в одиночку. Около самой реки — частые насаждения ивы, ольхи и черёмухи. Наша тропа стала принимать влево, в горы и увела нас от реки километра на четыре. В этот день мы немного не дошли до деревни Ляличи[25 - Основана в 1885 г. Вечером я сидел с Дерсу у костра и беседовал с ним о дальнейшем маршруте по реке Лефу. Гольд говорил, что далее пойдут обширные болота и бездорожье, и советовал плыть на лодке, а лошадей и часть команды оставить в Ляличах. Совет его был вполне благоразумный. Я последовал ему и только изменил местопребывание команды. Глава 5.
Нижнее течение Лефу На другое утро я взял с собой Олентьева и стрелка Марченко, а остальных отправил в село Черниговку с приказанием дожидаться там моего возвращения. При содействии старосты нам очень скоро удалось заполучить довольно сносную плоскодонку. За неё мы отдали двенадцать рублей деньгами и две бутылки водки. Весь день был употреблён на оборудование лодки. Дерсу сам приспособлял весла, устраивал из колышков уключины, налаживал сиденья и готовил шесты. Я любовался, как работа у него в руках спорилась и кипела. Он никогда не суетился, все действия его были обдуманы, последовательны, и ни в чём не было проволочек. Видно было, что он в жизни прошёл такую школу, которая приучила его быть энергичным, деятельным и не тратить времени понапрасну. Случайно в одной избе нашлись готовые сухари.
А больше нам ничего не надо было. Всё остальное — чай, сахар, соль, крупу и консервы — мы имели в достаточном количестве. В тот же вечер по совету гольда все имущество было перенесено в лодку, а сами мы остались ночевать на берету. Ночь выпала ветреная и холодная. За недостатком дров огня большого развести было нельзя, и потому все зябли и почти не спали. Как я ни старался завернуться в бурку, но холодный ветер находил где-нибудь лазейку и знобил то плечо, то бок, то спину. Дрова были плохие, они трещали и бросали во все стороны искры. У Дерсу прогорело одеяло. Сквозь дремоту я слышал, как он ругал полено, называя его по-своему — «худой люди».
После этого я слышал всплеск по реке и шипение головешки. Очевидно, старик бросил её в воду. Потом мне удалось Страница 9 из 40 как-то согреться, и я уснул. Ночью я проснулся и увидел Дерсу, сидящего у костра. Он поправлял огонь. Ветер раздувал пламя во все стороны. Поверх бурки на мне лежало одеяло гольда. Значит, это он прикрыл меня, вот почему я и согрелся. Стрелки тоже были прикрыты его палаткой.
Я предлагал Дерсу лечь на моё место, но он отказался. Его шибко вредный, — он указал на дрова. Чем ближе я присматривался к этому человеку, тем больше он мне нравился. С каждым днём я открывал в нём новые достоинства. Раньше я думал, что эгоизм особенно свойствен дикому человеку, а чувство гуманности, человеколюбия и внимания к чужому интересу присуще только европейцам. Не ошибся ли я? Под эти мысли я опять задремал и проспал до утра. Когда совсем рассвело, Дерсу разбудил нас. Он согрел чай и изжарил мясо.
После завтрака я отправил команду с лошадьми в Черниговку, затем мы спустили лодку в воду и тронулись в путь. Подгоняемая шестами, лодка наша хорошо шла по течению. Километров через пять мы достигли железнодорожного моста и остановились на отдых. Дерсу рассказал, что в этих местах он бывал ещё мальчиком с отцом, они приходили сюда на охоту за козами. Про железную дорогу он слышал от китайцев, но никогда её раньше не видел. После краткого отдыха мы поплыли дальше. Около железнодорожного моста горы кончились. Я вышел из лодки и поднялся на ближайшую сопку, чтобы в последний раз осмотреться во все стороны. Красивая панорама развернулась перед моими глазами.
Сзади, на востоке, толпились горы: на юге были пологие холмы, поросшие лиственным редколесьем; на севере, насколько хватал глаз, расстилалось бесконечное низменное пространство, покрытое травой. Сколько я ни напрягал зрение, я не мог увидеть конца этой низины. Она уходила вдаль и скрывалась где-то за горизонтом. Порой по ней пробегал ветер. Трава колыхалась и волновалась, как море. Кое-где группами и в одиночку росли чахлые берёзки и другие какие-то деревья. С горы, на которой я стоял, реку Лефу далеко можно было проследить по ольшаникам и ивнякам, растущим по её берегам в изобилии. Вначале она сохраняет своё северо-восточное направление, но, не доходя сопок, видневшихся на западе километрах в восьми, поворачивает на север и немного склоняется к востоку. Бесчисленное множество протоков, слепых рукавов, заводей и озерков окаймляет её с обеих сторон.
Низина эта казалась безжизненной и пустынной. Ярко блестевшие на солнце в разных местах лужи свидетельствовали о том, что долина Лефу в дождливый период года легко затопляется водой. На всём этом пространстве Лефу принимает в себя с левой стороны два притока: Сандуган[26 - Сань-дао-ган — увал, по которому проходит третья дорога, или третий увал на пути. Последняя протекает по такой же низменной и болотистой долине, как и сама Лефу. К полудню мы доехали ещё до одной возвышенности, расположенной на самом берегу реки, с левой стороны. Сопка эта высотою 120—140 метров покрыта редколесьем из дуба, берёзы, липы, клёна, ореха и акаций. Отсюда шла тропинка, вероятно, к селу Вознесенскому, находящемуся западнее, километрах в двенадцати. Во вторую половину дня мы проехали ещё столько же и стали биваком довольно рано. Долгое сидение в лодке наскучило, и потому всем хотелось выйти и размять онемевшие члены.
Меня тянуло в поле. Олентьев и Марченко принялись устраивать бивак, а мы с Дерсу пошли на охоту. С первого же шага буйные травы охватили нас со всех сторон. Они были так высоки и так густы, что человек в них казался утонувшим. Внизу, под ногами, — трава, спереди и сзади — трава, с боков — тоже трава и только вверху — голубое небо. Казалось, что мы шли по дну травяного моря. Это впечатление становилось ещё сильнее, когда, взобравшись на какую-нибудь кочку, я видел, как степь волновалась. С робостью и опаской я опять погружался в траву и шёл дальше. В этих местах так же легко заблудиться, как и в лесу.
Мы несколько раз сбивались с дороги, но тотчас же спешили исправить свои ошибки. Найдя какую-нибудь кочку, я взбирался на неё и старался рассмотреть что-нибудь впереди. Дерсу хватал вейник и полынь руками и пригибал их к земле. Я смотрел вперёд, в стороны, и всюду передо мной расстилалось бесконечное волнующееся травяное море. Главными представителями этих трав будут: тростники высотой до 3 метров, вейник, полынь и др. Из древесных пород, растущих по берегам проток, можно отметить кустарниковую лозу, осину, белую берёзу, ольху и др. Население этих болотистых степей главным образом пернатое. Кто не бывал в низовьях Лефу во время перелёта, тот не может себе представить, что там происходит. Тысячи тысяч птиц большими и малыми стаями тянулись к югу.
Некоторые шли в обратном направлении, другие — наискось в сторону. Вереницы их то подымались кверху, то опускались вниз, и все разом, ближние и дальние, проектировались на фоне неба, в особенности внизу, около горизонта, который вследствие этого казался как бы затянутым паутиной. Я смотрел, как очарованный. Выше всех были орлы. Распластав свои могучие крылья, они парили, описывая большие круги. Что для них расстояния? Некоторые из них кружились так высоко, что едва были заметны. Ниже их, но всё же высоко над землёй, летели гуси. Эти осторожные птицы шли правильными косяками и, тяжело вразброд махая крыльями, оглашали воздух своими сильными криками.
Рядом с ними летели казарки и лебеди. Внизу, близко к земле, с шумом неслись торопливые утки. Тут были стаи грузной кряквы, которую легко можно было узнать по свистящему шуму, издаваемому её крыльями, и совсем над водой тысячами летели чирки и другие мелкие утки. Там и сям в воздухе виднелись канюки и пустельга. Эти представители соколов описывали красивые круги, подолгу останавливались на одном месте и, трепеща крыльями, зорко высматривали на земле добычу. Порой они отлетали в сторону, опять описывали круги и вдруг, сложив крылья, стремглав бросались книзу, но, едва коснувшись травы, снова быстро взмывали вверх. Грациозные и подвижные чайки и изящные проворные крачки своей снежной белизной мелькали в синеве лазурного неба. Кроншнепы летели легко, плавно и при полёте своём делали удивительно красивые повороты. Остроклювые крохали на лету посматривали по сторонам, точно выискивая место, где бы им можно было остановиться.
Сивки-моряки держались болотистых низин. Лужи стоячей воды, видимо, служили для них вехами, по которым они и держали направление. И вся масса птиц неслась к югу. Величественная картина! Вдруг совершенно неожиданно откуда-то взялись две козули. Они были от нас шагах в шестидесяти. В густой траве их почти не было видно — мелькали только головы с растопыренными ушами и белые пятна около задних ног. Отбежав шагов полтораста, козули остановились. Я выпалил из ружья и промахнулся.
Раскатистое эхо подхватило звук выстрела и далеко разнесло его по реке. Тысячи птиц поднялись от воды и с криком полетели во все стороны. Испуганные козули сорвались с места и снова пошли большими прыжками. Тогда прицелился Дерсу. И в тот момент, когда голова одной из них показалась над травой, он спустил курок. Когда дым рассеялся, животных уже не было видно. Гольд снова Страница 10 из 40 зарядил свою винтовку и не торопясь пошёл вперёд. Я молча последовал за ним. Дерсу огляделся, потом повернул назад, пошёл в сторону и опять вернулся обратно.
Видно было, что он что-то искал. Я принялся тоже искать убитое животное, хотя и не совсем верил гольду. Мне казалось, что он ошибся. Минут через десять мы нашли козулю. Голова её оказалась действительно простреленной. Дерсу взвалил её себе на плечи и тихонько пошёл обратно. На бивак мы возвратились уже в сумерки. Вечерняя заря ещё пыталась бороться с надвигающейся тьмой, но не могла её осилить, уступила и ушла за горизонт. Тотчас на небе замигали звезды, словно и они обрадовались тому, что наконец-то солнце дало им свободу.
Около протоки темнела какая-то роща. Деревьев теперь разобрать было нельзя: они все стали похожи друг на друга. Сквозь них виднелся свет нашего костра. Вечер был тихий и прохладный. Слышно было, как где-то неподалёку от нас с шумом опустилась в воду стая уток. По полёту можно было узнать, что это были чирки. После ужина Дерсу и Олентьев принялись свежевать козулю, а я занялся своей работой. Покончив с дневником, я лёг, но долго не мог уснуть. Едва я закрывал глаза, как передо мной тотчас появлялась качающаяся паутина: это было волнующееся травяное море и бесчисленные стаи гусей и уток.
Наконец под утро я уснул. На следующий день мы встали довольно рано, наскоро напились чаю, уложили свои пожитки в лодку и поплыли по Лефу. Чем дальше, тем извилистее становилась река. Кривуны её так местные жители называют извилины описывают почти полные окружности и вдруг поворачивают назад, опять загибаются, и нет места, где река хоть бы немного текла прямо. В нижнем течении Лефу принимает в себя с правой стороны два небольших притока: Монастырку и Черниговку. Множество проток и длинных слепых рукавов идёт перпендикулярно к реке, наискось и параллельно ей и образует весьма сложную водную систему. Километров на восемь ниже Монастырки горы подходят к Лефу и оканчиваются здесь безымянной сопкой в 290 метров высоты. У подножия её расположилась деревня Халкидон. Это было последнее в здешних местах селение.
Дальше к северу до самого озера Ханка жилых мест не было. Взятые с собой запасы продовольствия подходили к концу. Надо было их пополнить. Мы вытащили лодку на берег и пошли в деревню. Посредине её проходила широкая улица, дома стояли далеко друг от друга. Почти все крестьяне были старожилами и имели надел в сто десятин. Я вошёл в первую попавшуюся избу. Нельзя сказать, чтобы на дворе было чисто, нельзя сказать, чтобы чисто было и в доме. Мусор, разбросанные вещи, покачнувшийся забор, сорванная с петель дверь, почерневший от времени и грязи рукомойник свидетельствовали о том, что обитатели этого дома не особенно любили порядок.
Когда мы зашли во двор, навстречу нам вышла женщина с ребёнком на руках. Она испуганно посторонилась и робко ответила на моё приветствие. Я невольно обратил внимание на окна. Они были с двойными рамами в четыре стекла. Пространство же между ними почти до половины нижних стёкол было заполнено чем-то серовато-желтоватым. Сначала я думал, что это опилки, и спросил хозяйку, зачем их туда насыпали. Я подошёл поближе. Действительно, это были сухие комары. Их тут было по крайней мере с полкилограмма.
А в избе мы раскладываем дымокуры и спим в комарниках. Комары-то из воды выходят. Что им огонь! Летом трава сырая, не горит.
Надо все обдумать, вспомнить, не забыли ли что-нибудь, надо послать телеграммы, уложить свои вещи, известить то или иное лицо по телефону и т.
Целый день бегаешь по городу, являешься к начальнику и делаешь последние распоряжения. Вечер уходит на писание писем. Ночью почти не спишь. Все время беспокоит одна и та же мысль: все ли сделано и все ли взято. На другой день чуть свет вы уже на ногах.
Последние ваши хлопоты на вокзале около кассы. Наконец ударил станционный колокол, раздался свисток, и поезд тронулся. В эту минуту чувствуешь, как какая-то неимоверная тяжесть свалилась с плеч. Все беспокойства остались позади. Сознание, что ровно год будешь вне сферы канцелярских влияний и ровно год тебя не будут беспокоить предписаниями и телефонами, создает душевное равновесие.
Чувствуешь себя свободным; за работу принимаешься с удовольствием и сам себе удивляешься, откуда берется энергия. Мы имели отдельный вагон, прицепленный к концу поезда. Нас никто не стеснял, и мы расположились как дома. День мы провели в дружеской беседе, рассматривали карты и строили планы на будущее. Погода была пасмурная.
Дождь шел не переставая. По обе стороны полотна железной дороги тянулись большие кочковатые болота, залитые водой и окаймленные чахлой растительностью. В окнах мелькали отдельные деревья, телеграфные столбы, выемки. Все это было однообразно. День тянулся долго, тоскливо.
Наконец стало смеркаться. В вагоне зажгли свечи. Утомленные хлопотами последних дней, убаюкиваемые покачиванием вагона и ритмическим стуком колес, все очень скоро уснули. На другой день мы доехали до станции Шмаковка. Отсюда должно было начаться путешествие.
Ночью дождь перестал, и погода немного разгулялась. Солнце ярко светило. Смоченная водой листва блестела, как лакированная. От земли подымался пар… Стрелки встретили нас и указали нам квартиру. Остаток дня прошел в разборке имущества и в укладке вьюков.
Следующий день, 18 мая, был дан стрелкам в их распоряжение. Они переделывали себе унты, шили наколенники, приготовляли патронташи — вообще последний раз снаряжали себя в дорогу. Вначале сразу всего не доглядишь. Личный опыт в таких случаях — прежде всего. Важно, чтобы в главном не было упущений, а мелочи сами сгладятся.
Пользуясь свободным временем, мы вместе с П. Рутковским пошли осматривать окрестности. В этом месте течение реки Уссури чрезвычайно извилистое. Если ее вытянуть на карте, она, вероятно, заняла бы вдвое более места. Нельзя сказать, чтобы река имела много притоков: кружевной вид ей придают излучины.
Почти все реки Уссурийского края имеют течение довольно прямое до тех пор, пока текут по продольным межскладочным долинам. Но как только они выходят из гор на низины, начинают делать меандры [37] 37 Изгибы реки. Тем более это удивительно, что состав берегов всюду один и тот же: под дерном лежит небольшой слой чернозема, ниже — супесок, а еще ниже — толщи ила вперемежку с галькой. Я думаю, это можно объяснить так: пока река течет в горах, она может уклоняться в сторону только до известных пределов. Благодаря крутому падению тальвега [38] 38 Самые низкие места, по которым сбегает вода.
Река действует в одно и то же время и как пила и как напильник. Совсем иное дело на равнине. Здесь быстрота течения значительно уменьшается, глубина становится ровнее, берега однообразнее. При этих условиях немного нужно, чтобы заставить реку изменить направление, например случайное скопление в одном месте глины или гальки, тогда как рядом находятся рыхлые пески. Вот почему такие «кривуны» непостоянны: после каждого наводнения они изменяются, река образует новые колена и заносит песком место своего прежнего течения.
Очень часто входы в старые русла закупориваются, образуются длинные слепые рукава, как в данном случае мы видим это на Уссури. Среди наносов реки много глины. Этим объясняется заболоченность долины. Лето 1906 года было дождливое.
Раньше ты с этим делом никогда так не тянул.
Да еще и погода. Бран крякнул: — Как мне хочется, чтобы хоть кто-нибудь заговорил не о погоде. Все на нее жалуются, а кое-кто, кому следует соображать получше, ждет, что я наведу порядок и в погоде. Н-да, знать бы, что она хотела от меня... К Тэму и Брану прошествовал угловатый и потемневший, как старое корневище, Кенн Буйе, опиравшийся на такой же высокий и узловатый, как он сам, посох.
Кенн пытался смотреть глазками-бусинками сразу на обоих мужчин. Несомненно, его тут хватает. Недалеко отсюда что-то происходит. Следующей зимой в Двуречье не останется никого, кроме волков и воронов. И хорошо, если следующей зимой.
То же может случиться и в эту. Ты это знаешь. Одно скажу: она слишком молода, чтобы... Ладно, неважно. Круг Женщин возражает, когда Совет Деревни всего лишь обсуждает их дела, хотя сами лезут в наши, когда вздумается, что бывает почти всегда, или так кажется...
Спроси Мудрую, когда кончится зима, и она уйдет от ответа. Может, она не хочет нам рассказывать, что ей говорит ветер. Может, она слышит, что зима не кончится. Может, всего лишь то, что зима будет длиться до тех пор, пока не повернется Колесо и не кончится Эпоха. Вот тебе и смысл.
Бран воздел руки: — Да сохранит меня Свет от дураков. Кенн, ты — в Совете Деревни, а повторяешь болтовню Коплина. Ладно, выслушай меня. У нас хватает забот и без... Резкий рывок за рукав и приглушенный голос отвлекли Ранда от разговора старших: — Пойдем, Ранд, пока они тут спорят.
Пока тебя на работу не запрягли. Ранд глянул вниз и усмехнулся. Рядом с двуколкой, изогнувшись жилистым телом, словно старающийся сложиться вдвое аист, притаился Мэт Коутон. Ни Тэм, ни Бран, ни Кенн его не заметили. Карие глаза Мэта, как обычно, блестели озорством.
Вот мы его сейчас на Лужайку выпустим и поглядим, как девушки забегают. Улыбка Ранда стала шире; хоть это и не казалось ему таким забавным, как год-другой назад, но Мэт, похоже, так никогда и не повзрослеет. Ранд бросил взгляд на отца. Трое мужчин, по-прежнему занятые разговором, говорили уже чуть ли не все разом. Ранд сказал, понизив голос: — Я обещал разгрузить сидр.
Так что можно встретиться попозже. Мэт закатил глаза: — Таскать бочки! Пусть я сгорю, да лучше мне в камни играть со своей младшей сестренкой. Что ж, я знаю кое-что получше барсука. В Двуречье — чужаки.
Прошлым вечером... Ранд едва не задохнулся от волнения. И плащ на ветру не шевелится? Мэт проглотил ухмылку, и голос его упал до хриплого шепота: — Ты тоже его видел? Я думал, что только я.
Не смейся, Ранд, но он до смерти меня напугал. Он и меня испугал. Готов поклясться, он так меня ненавидел, что хотел убить. До того дня он и не предполагал, что кто-то может захотеть его убить, убить по-настоящему. Такого в Двуречье еще не было.
Кулачный бой может быть или борцовская схватка, но не убийство. Он просто сидел на своей лошади и смотрел на меня, у самой деревни, на околице, и все, но я испугался как никогда в жизни. Всего на мгновение я отвел взгляд — что, сам понимаешь, оказалось нелегко, — потом смотрю, а его и нет. Кровь и пепел! Вот уже три дня, как это произошло, а он все из головы не идет.
Все время через плечо оглядываюсь. Начинаешь думать о всяком таком, странном. Мне даже пришло в голову, буквально на минутку, что это мог быть Темный. Ранд глубоко вздохнул и, то ли желая напомнить самому себе, то ли по какой другой причине, стал читать наизусть: — Темный и все Отрекшиеся заключены в Шайол Гул, что за Великим Запустением, заключены Создателем в миг Творения, заключены до скончания времен. Рука Создателя оберегает мир, и Свет сияет для всех нас.
Но, по-моему, этот всадник... Не смейся. Я готов поклясться. Может, то был Дракон. Если когда-нибудь я увижу кого-то, похожего на Ишамаэля или Агинора, то это наверняка будет кто-нибудь из них.
Раз уж речь зашла об этом, то, может быть, он Человек Тени? Мэт пристально посмотрел на Ранда: — Я не был так напуган с тех... Нет, я вообще не был так испуган, не помню за собой такого. Отец думает, что меня смутили тени под деревьями. Мэт мрачно кивнул и облокотился о колесо повозки.
Я рассказал Дэву и Эламу Даутри. С тех пор они озираются по сторонам, как ястребы, но ничего не заметили. Теперь Элам считает, что я хотел надуть его. Дэв думает, что этот черный заявился с Таренского Перевоза — какой-нибудь ворюга, охочий до овец или цыплят. Куриный вор, надо же!
Мэт оскорбленно замолчал. Он попытался вообразить себе эту картину, но это было все равно что представить здоровенного волчину, притаившегося вместо кошки у мышиной норки. Да, видно, и тебе тоже, раз ты так ухватился за мои слова. Нам надо кому-то все рассказать. Да он пошлет нас к Найнив, чтобы удостовериться, не больны ли мы.
Никто не поверит, что мы оба это выдумали. Ранд почесал макушку, задумавшись, что ответить. В деревне Мэт был притчей во языцах. Немногим повезло избежать его шуточек. Если где-то белье шлепнулось с бельевой веревки в грязь или расстегнувшаяся подпруга сбросила фермера на дорогу, тут же всплывало имя Мэта, которого рядом могло и не быть.
Лучше уж совсем ничего, чем Мэт-свидетель. Чуть погодя Ранд сказал: — Твой отец поверил бы мне, заяви я такое, но вот мой... Мэр все еще отчитывал угрюмо молчащего теперь Кенна. Хороший мальчик. При первых же словах Тэма Мэт вскочил на ноги и начал пятиться в сторонку.
Да сияет над вами Свет. Мой па послал меня... В то же мгновение Ранд спросил: — Когда он здесь будет? За всю жизнь Ранд мог припомнить только двух менестрелей, появлявшихся в Двуречье. Одного из них он видел, когда был совсем малышом и сидел на плечах у Тэма.
То, что здесь на Бэл Тайн будет менестрель, с арфой, с флейтой, со всеми историями и прочим... В Эмондовом Лугу станут лет десять обсуждать этот Праздник, даже если никакого фейерверка и не будет. Тэм прислонился к борту повозки, опершись рукой о бочонок с бренди: — Да, менестрель, и уже здесь. Если б не Праздник, велел бы ему поставить лошадь в конюшню и спать в стойле вместе с ней, менестрель ты там или нет. Представьте себе этакое пришествие посередь ночного мрака.
Ранд изумленно вытаращил глаза. Никому и на ум не придет выйти за околицу ночью, да еще в эти дни, тем более в одиночку. Кровельщик что-то пробурчал себе под нос, но в этот раз так тихо, что Ранд расслышал всего одно-два слова. Живот мастера Брана заколыхался от смеха: — Черного! Да у него плащ как и у всякого менестреля, что я видел.
Больше заплат, чем самого плаща, да и такой расцветки, что вы и представить себе не можете. Ранд был поражен своим громким смехом, смехом, полным неподдельного облегчения. Нелепо вообразить внушающего ужас всадника в черном одеянии в роли менестреля, но... Он смущенно прикрыл рот ладонью. Теперь всего лишь плащ менестреля принес веселье.
Уже за одно это стоит раскошелиться, раз он приехал из самого Байрлона. И эти фейерверки, на которых вы настояли и за которыми послали. А если он не прибудет до завтра, что мы будем делать с этими самыми фейерверками? Что, устроим другой Праздник, лишь бы запустить их? И то если он их привезет, конечно.
Ну, или почти так же. Вы же видите, как все приободрились только от слухов о фейерверке. Вспомни я, например, того, кто прилюдно жаловался, как дорого обходятся кое-какие вещи. Хотя ведь подразумевалось, что о них никому не будет сказано ни слова и они останутся в тайне. Кенн прочистил горло: — Для такого ветра мои кости слишком стары.
Последние слова Кенн произносил уже на ходу, направляясь к гостинице. Когда дверь за ним захлопнулась, Бран вздохнул. Ладно, сейчас это неважно. Эй, молодежь, задумайтесь-ка на минутку. Верно, каждый радуется предстоящему фейерверку, но фейерверк-то пока — не больше, чем слух.
Пораскиньте мозгами, что станется с людьми, если торговец не появится здесь вовремя — после такого ожидания и предвкушения веселья. А с этой погодой так вполне может обернуться: кто знает, когда он приедет. Менестрелю они радовались бы в пятьдесят раз больше. Попомни мои слова. Даже сейчас он наглупил бы меньше, чем некоторые.
Он вручил первый бочонок с бренди мэру. Вспомните-ка: чем скорее сидр окажется в подвале... Когда Тэм и Бран вошли в гостиницу, Ранд повернулся к другу: — Не нужно мне помогать. Того барсука Дэв долго удерживать не станет. Одно удовольствие смотреть на тебя, как ты стоишь, уставясь на нее, словно бычок на мясника с ножом.
Развлеченьице не хуже барсука! Ранд, который укладывал в двуколку лук и колчан, так и замер. Ему действительно удалось выкинуть Эгвейн из головы. Само по себе это было необычно. Но Эгвейн наверняка где-то рядом с гостиницей.
Не много шансов, что удастся избежать встречи с нею. Конечно же, ведь в последний раз он видел ее несколько недель назад. Ты еще не в Совете Деревни. Ранд рывком поднял бочку и направился вслед за Мэтом. Может, Эгвейн тут вообще и близко нет.
Странно, но такая мысль вовсе не улучшила ему настроения. На верху бочонка, прикрыв глаза и обернув хвост вокруг себя, примостился Царапыч — рыжий гостиничный кот. Тэм стоял перед огромным очагом, сложенным из речного камня, и набивал трубку с длинным чубуком табаком из полированной табакерки, что хозяин гостиницы всегда держал на каминной полке. Камин занимал добрую половину стены большой квадратной комнаты, его верхняя перемычка находилась на высоте человеческого плеча, и тепло от яркого, потрескивающего в очаге пламени вытеснило холод за дверь. Ранд предполагал, что в этот час полного забот дня накануне Праздника в общей зале не окажется никого, за исключением Брана, отца и кота, но перед огнем, в креслах с высокими спинками, расположились еще четыре члена Совета Деревни, считая и Кенна.
Они держали в руках кружки, а головы сидящих окутывал голубовато-серый дым. На сей раз перед ними не лежали доски для игры в камни, и все книги Брана стояли на своих местах, на полочке напротив камина. Мужчины даже не разговаривали, молча уставившись в эль или постукивая в нетерпении чубуками трубок по зубам, словно ждали, когда к ним присоединятся Бран и Тэм. И даже для Совета в Таренском Перевозе, хотя кто знает, думают ли о чем-либо люди из Таренского Перевоза. Лишь двое мужчин у камина, кузнец Харал Лухан и мельник Джон Тэйн, мельком глянули на вошедших парней.
Мастер Лухан, однако, не просто глянул. Могучие, в буграх мускулов, руки кузнеца были с ляжку обычного человека. Он до сих пор не снял длинный кожаный фартук, словно его срочно позвали на собрание прямо от кузнечного горна. Кузнец смерил ребят хмурым взглядом, неторопливо выпрямился в кресле, полностью сосредоточившись на тщательном уминании табака в трубке. Ранд, заинтригованный, приостановился, но затем едва сдержал взвизг, когда Мэт лягнул его, угодив по лодыжке.
Он требовательным кивком указал Ранду на дверь в дальней части общей залы и заторопился туда, не ожидая ответа. Чуть прихрамывая, Ранд, не так быстро, поспешил следом. На подносе, который она несла в руках, стояли тарелки с соленьями и сыром и лежало несколько караваев с хрустящей корочкой, которыми она славилась в Эмондовом Лугу. Вид и запах еды напомнил вдруг Ранду, что этим утром, перед выходом с фермы, он съел лишь краюху хлеба. В животе у Ранда, к его смущению, заурчало.
Или любого другого возраста, если уж об этом речь. Правда, если вам захочется, — этим утром я пеку медовые пряники. Она была одной из немногих замужних женщин в округе, которые не набивались Тэму в свахи. Ее по-матерински доброе отношение к Ранду проявлялось в теплых улыбках и небольшом угощении всякий раз, когда бы он ни зашел в гостиницу, но таким же образом она поступала и по отношению ко всем молодым парням в округе. Если же она порой поглядывала на него с более далеко идущими намерениями, то дальше взглядов она, по крайней мере, не заходила, за что Ранд был глубоко ей признателен.
Немедленно раздался скрежет отодвигаемых кресел, когда мужчины повставали с мест, и похвалы хозяйке. Бесспорно, она стряпала лучше всех в Эмондовом Лугу, и на мили вокруг не было человека, который бы с радостью не ухватился за подвернувшуюся возможность оказаться у нее в гостях за обеденным столом. Над лестницей в погреб, как раз рядом с дверью на кухню, висела лампа, другая ярко освещала сам погреб с каменными стенами. Лишь в самых дальних его углах притаилась полумгла. На деревянных полках, протянувшихся вдоль стен и поперек комнаты, стояли бочонки с бренди и сидром, а также бочки с элем и вином, в некоторые из них вместо затычек были вбиты краны.
Но весь эль и все бренди были от фермеров Двуречья или же сделаны самим Браном. Торговцы и даже купцы продавали иногда бренди или эль из других краев, но они никогда не были так же хороши, как местные, стоили кучу денег, и их никто не просил больше одного раза. Мэт пожал плечами: — Да так, вообще-то ничего. Они скушали это за милую душу, как топленые сливки. Потом выпустил их возле дома Дага.
Откуда мне было знать, что они рванут прямо домой? Это уж точно не моя вина. Не оставь миссис Лухан двери открытыми, собаки не забежали бы внутрь. Я вовсе не думал вывалять в муке весь ее дом. Ранд одновременно смеялся и морщился.
Она почти так же сильна, а характер у нее намного хуже. Хотя это все равно. Может, если ты, пройдешь быстро, он тебя и не заметит. По лицу Мэта можно было понять, что шутки Ранда он воспринимает более чем серьезно. Тем не менее, когда они направились через общий зал обратно, торопиться нужды не было.
Шестеро мужчин сдвинули свои кресла перед камином тесным кружком. Тэм, сидя спиной к огню, говорил тихим голосом, а другие наклонились к нему, слушая его так внимательно, что навряд ли заметили бы даже стадо овец, прогони его мимо них. Ранду захотелось подойти поближе, чтобы услышать, о чем идет разговор, но Мэт дернул его за рукав и посмотрел умоляющим взглядом. Со вздохом Ранд пошел за Мэтом к двуколке. Вернувшись, на верху лестницы ребята обнаружили поднос с горячими медовыми пряниками, заполнившими коридор своим ароматом.
Там же оказались две кружки и кувшин горячего сидра с пряностями. Вопреки собственному решению подождать со сладким, Ранд, как до него вдруг дошло, две последние ходки от повозки в подвал пытался жонглировать бочонком и горячим, с пылу с жару, пряником. Пока Мэт отводил душу пряниками, Ранд установил последнюю бочку на полку, смахнул крошки с губ и сказал: — Ну, что там о мене... По лестнице простучали шаги, и в погреб торопливо скатился Ивин Финнгар, его толстощекое лицо просто-таки светилось от желания поделиться новостями. И слышал еще, что у миссис Лухан есть кое-кто на примете, кого надо искать.
Тех лет, что разделяли Ранда и Мэта с Ивином, которому исполнилось всего четырнадцать, обычно хватало, чтобы быстренько разобраться со всем, что тот скажет. На этот раз парни переглянулись и затем почти одновременно заговорили. Ты разглядел его лицо? Ивин непонимающе переводил взгляд с одного на другого, потом, когда Мэт угрожающе шагнул к нему, быстро заговорил: — Конечно же, я разглядел его лицо. И плащ у него — зеленый.
Или, может, серый. Все время меняется. Кажется, он будто исчезает там, где встанет. Иногда, если он не шевелится, его даже не заметишь, хоть и глядишь прямо на него. А ее плащ — голубой как небо, и в десять раз наряднее, чем любые праздничные одежды, что я видел.
И к тому же она в десять раз красивее всех, кого я в жизни встречал. Она высокородная леди, как в сказках. Наверное, так. Он уставился на Мэта, который заложил руки за голову и зажмурился. Я видел, как они прискакали.
А их лошади, Ранд! Я никогда не видывал таких высоких лошадей или таких холеных. Они выглядели так, будто могут скакать вечно. По-моему, он у нее в услужении. Мэт продолжал, словно не слыша Ивина: — Во всяком случае, он ей подчиняется, делает все, что она приказывает.
Только он не похож на наемного слугу. Может, воин. Ты бы видел, как он носит меч, кажется, что меч — его часть, рука или нога. По сравнению с ним купеческие охранники просто шавки. А она, Ранд!
Я никогда и вообразить себе не мог никого похожего на нее. Она точно из менестрелевых преданий. Она словно... Не считая купцов, раз в год приезжающих закупать табак и шерсть, и торговцев, чужеземцы никогда, или почти никогда, не появлялись в Двуречье. Может, в Таренском Перевозе, но не так далеко к югу.
К тому же большинство купцов и торговцев наезжали сюда многие годы подряд, так что их не считали на деле чужаками. Просто нездешними. Минуло добрых пять лет с той поры, как в последний раз в Эмондовом Лугу появлялся настоящий чужак, да и тот пытался скрыться от какой-то неприятности, приключившейся с ним в Байрлоне, а от какой — никто в деревне не понял. Он надолго не задержался. Чужаки, Ранд, и такие чужаки, какие тебе и не снились.
Вдумайся в это! Ранд открыл было рот, но так ничего и не сказал. Всадник в черном плаще действовал ему на нервы так же, как на нервы кошке бегущая за ней собака. Выглядело же все зловещим совпадением: трое чужаков рядом с деревней в одно и то же время. Трое, если только плащ того, о ком говорил Ивин, — плащ, меняющий цвет, — никогда не становится черным.
Морейн, так он ее называл. Леди Морейн. А его имя — Лан. Мудрой она, может, и не нравится, а мне понравилась. Она извинилась, когда это выяснилось.
Да, извинилась. И стала говорить о травах, о том, кто есть кто в Эмондовом Лугу, и с тем же уважением к Найнив, как и все женщины в деревне, и вопросов было много. Она о жителях узнавала: о том, сколько человеку лет, долго ли он тут прожил, и... В любом случае, Найнив отвечала ей так, словно раскусила недозрелую ягоду-сладину. Потом, когда леди Морейн отошла, Найнив смотрела ей вслед, будто...
Поединок. Александр Куприн
Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало её всё дальше и дальше. Она напрягала все силы. И так стояли они, будто обнявшись. И метель приютила их на минуту в своих облаках, а потом оглушила своим громким голосом. плевал сквозь зубы, хрипловато бранился, вертел цигарки в палец толщиной и прикидывался ко всему равнодушным, - ясно было, что на фронт он едет в первый раз и очень волнуется. Она напрягала все силы. И так стояли они, будто обнявшись. И метель приютила их на минуту в своих облаках, а потом оглушила своим громким голосом.
Библиотека
Ученики: Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть (пере-) течение. Заяц метнулся, заверещал и, прижав (присоединения) уши, притаился (неполнота). Через несколько часов с приливом (приближения) вода прибывает (приближения), снова доходит до скал. » Ответы ГДЗ» лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. Наш бот Вконтакте Наш бот в Телеграме. Новости Играть в ЕГЭ-игрушку. 9 мар 2019 когда все приспособятся, то люди и лошади сами пойдут скорее и без понукания. она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. заяц метнулся, заверещал и, прижав к спине уши, притаился.