Гость программы: Борис Любимов — театровед, ректор ВТУ им. Щепкина, кандидат искусствоведения.
Премьера документального фильма «Борис Любимов. 10 встреч»
Фото: сайт мэра Москвы В одном из столичных кинотеатров 16 мая состоится премьера документального фильма о заместителе художественного руководителя Государственного академического Малого театра Борисе Любимове. Лента продемонстрирует серию встреч-интервью с главным героем, который рассказывает о людей сформировавших его взгляды и кого из них называет своими учителями, в их числе родной отец и по совместительству легендарный советский переводчик Николай Любимов, теоретик театра Павел Марков и многие другие.
Но никаких слов, что она назначена на пост министра, она не сказала», — подчеркнул Любимов. Ранее был объявлен новый состав правительства. Ошибка в тексте?
Медаль имени Михаила Чехова 2023 год [11] Труды и монографии править Автор более 500 научных трудов, статей и монографий. Основные работы посвящены истории русского театра, теории театра; актуальным проблемам современного российского театрального процесса и русского классического репертуара, методологии театроведения, русской литературе, а также истории Русской православной церкви, русской религиозно-философской и общественной мысли. Книги: «О сценичности произведений Достоевского» 1981 , «Действо и действие» 1997.
Орденом «За заслуги в культуре и искусстве» отмечены актриса кино и Академического театра комедии имени Н. Орденом Дружбы — актер кино и Московского академического театра имени Вл. Знаком отличия «За наставничество» за заслуги в профессиональном становлении артистов вокального жанра награждена оперная прима и заведующая кафедрой вокального искусства ГИТИСа Тамара Синявская.
Борис Любимов: Драматурги любили людей
Сегодня Любимов является ректором Щепкинского театрального училища, замхудрука Малого театра, преподавателем ГИТИСа, заслуженным деятелем искусств РФ и профессором. Российский Центр Новостей. Российский Центр Новостей. Борис Грифцов был специалистом по французской культуре, искусствоведом, литературоведом и переводчиком, во многом повлиявшим на Николая Любимова. Лента новостей Липецка. Культура. Липецкие актёры встретились с ректором знаменитой «Щепки» Борисом Любимовым.
Борис Любимов
Любимов Борис Анатольевич ЛИЦА. Новости. Мамам призывников предложили позвонить комиссару. Борис Любимов не из тех, кто на свой день рождения сбегает из Москвы и прячется подальше от поздравлений. деятельность Орденом «За заслуги перед Отечеством III степени» награжден исполняющий обязанности ректора Высшего театрального училища имени а Борис Любимов.
Папа Министра культуры РФ о том, кто придёт на смену
Зеленина, музы плотным кольцом окружили Николая Любимова и его потомков. Фильм начинается со строк школьного сочинения 12-летнего Бориса Любимова про его трудный утренний подъём на учёбу, а затем появляется на экране сам Борис Николаевич — скромный седовласый человек, отметивший 75-летие, и мы уже вовлечены в его личную историю, ведущую нас по волнам памяти. Вместе с героем фильма мы попадаем в Государственный литературный музей на выставку «Художник перевода — Николай Любимов», посвящённую 110-летию его отца. Театральные афиши, книги, фотографии — и нам открывается необычный мир Николая Любимова, который живёт в книгах каждой библиотеки, театра, школы… Удачей фильма можно назвать ту тёплую, искреннюю интонацию, благодаря которой длинный разговор пролетает незаметно и оставляет ощущение, будто бы ты побеседовал с близким человеком.
Мы чрезвычайно ценим Ваш значимый вклад в развитие современного театра, Вы воспитали не одно поколение талантливой молодежи. Все сотрудники с особой теплотой вспоминают время, когда Вы возглавляли Бахрушинский музей. Благодаря Вашему профессионализму, поддержке и упорному труду наши совместные проекты становятся возможными.
Потом, оказывается, нужно везти дочку за тридевять земель.
А учителя знают, как не надо преподавать, а как надо, не знают. В общем, там были и драматические моменты. Не трагические, слава Тебе, Господи, но драматические. Один из французских мыслителей говорил, что «не страшно пострадать за церковь, страшно пострадать от церкви». Это действительно так, такая опасность тогда появилась. Я в течение какого-то времени занимался церковной публицистикой и в статьях, и на радио, вел передачи на канале «Культура» «Читая Библию». Сейчас я бы, конечно, никогда не дерзнул это сделать.
Это был период такой, еще, знаете, дилетантизма в самом специфическом смысле этого слова. Я не вижу в этом ничего плохого на определенном этапе. В конце концов, у истоков русской мысли как у западников, так и у славянофилов стоят офицеры — Чаадаев и Хомяков. И Хомяков был конногвардеец. На первом этапе думал: «Господи, кто мне позволил писать о Булгакове или о Флоренском или вести передачу «Читая Библию»? Я на большее не претендовал и получал одобрение, в том числе людей достаточно богословски образованных. Кроме того, помните, как в «Недоросле» портной Тришка, ему госпожа Простакова говорит, что он плохо сшил кафтан, а он говорит: первый портной шил хуже моего.
Я себе говорил: да, ты первый портной, который первый шьет. Мы оказались на необитаемом острове. Первый плот, который Робинзон соорудил, был, наверное, плохой, потом получше. А потом пойдут те, кто будут делать лучше. Поэтому я этими своими публикациями гордиться не горжусь, но и не стыжусь. Сейчас другое дело. Просто написать о Бердяеве — дело нехитрое, пора заниматься текстологией, пора заниматься собранием сочинений всерьез, пора заниматься архивами — это, может быть, не очень востребовано, но это черновая работа, это нормальная работа филолога — издавать, у философа — издавать и интерпретировать.
Мы тогда занимались популяризаторской работой, я очень увлекся, театроведение забросил. Я тогда шутил, что мне о Сергее Булгакове написать интереснее, чем о Михаиле Булгакове. О Михаиле уже есть профессионалы, а о Сергии тогда мало кто мог написать. На самом деле выше вас, вашего поколения все равно никто не вырос, никто ничего не сделал, все зачищено. Мне кажется, что здесь понятно: богословие — профессия, она и на Западе тоже доходу не дает. Здесь между 1988-м и 2000-м был период энтузиазма, я помню, тогда я со многими священнослужителями вместе на край Москвы ехал, и мы где-нибудь в подвале для местных энтузиастов читали лекции о Булгакове. Не то что за копейки, а просто бесплатно.
Сейчас, когда рынок вступает в свои права, как говорил Шаляпин, «бесплатно только птички поют». Сказать, что за песню об отце Георгии Флоровском или о полемике Булгакова и Лосского заплатят большие деньги, конечно, нельзя. Поэтому энтузиазм действительно ушел, но, с другой стороны, сделано очень много. Переиздано всё или почти всё. В 1974 году мне из-за границы подпольно прислали книгу Зернова «Русское религиозное возрождение XX века». Книга очень полезная, но к ней было приложение — все русские философы XX века от «а» Афанасьев, Арсеньев до «я» у нас Яковенко, но там его нет с датой рождения, и выходные данные книг основных. Я сказал себе: я это всё прочитаю.
Мне это напоминает, как один артист Малого театра, когда мы приехали на гастроли в Израиль, зашел в Тель-Авиве в кабачок, увидел там всё, что стоит, и сказал: «Их бин все это буду у вас пить», — что он более-менее неукоснительно и делал всё время нашего пребывания. Вот я примерно так сказал себе: «Их бин всё это у вас прочитаю». И действительно почти всё прочитал. Во всяком случае всё, что на русском языке есть. Только одну книгу Арсеньева «Жажда подлинного бытия» я так и не прочитал. Я думаю, ее можно сейчас взять в библиотеке, переснять и так далее. Я ее всё откладывал.
Пускай будет одна книга, которую я не прочитал. Но всё-таки прочитал и Бердяева, и Булгакова, и Вейдле — по алфавиту. Может быть, стоило бы у нас издать двухтомник Зандера о Булгакове «Бог и мир», я когда-то мечтал написать предисловие, это было бы очень полезно. В конце концов, тот, кто хочет, эту книгу найдет. А так — издано много, и очень неплохо. То, что делала Ирина Бенционовна Роднянская применительно к тому же Булгакову, мне кажется, очень удачно. Я не безнадежно смотрю.
Может быть, сейчас, когда первый порыв увлечения религиозной философией не богословием, а религиозной философией прошел, наступает похмелье, что ли, люди немножко объелись, какая-то часть людей. С другой стороны, я сейчас в связи со страшным юбилеем Первой мировой войны стал перечитывать книгу, которую я очень люблю: «Бывшее и несбывшееся», воспоминания Федора Степуна, философа второго ряда, но очень незаурядного и в чем-то мне очень близкого, увлекавшегося театром, культурой и так далее. Пишет он в 1940 году в Германии, когда уже фашизм вовсю, но война с Россией еще не началась, он пишет не о Советском Союзе, а о России. Он пишет, вспоминая свои годы, издание журнала «Логос» и так далее, что, может быть, философствующее христианство — это пройденный этап. Это он тогда уже почувствовал, что такая болтовня о христианстве, пускай даже с употреблением религиозных и философских терминов, немножко обрыдла. Я, кстати, думаю, что на каком-то этапе это снова возникнет, появятся те, кого Достоевский называл русскими мальчиками, и русские девочки нашего времени тоже, конечно же, которым снова захочется об этом что-то сказать и что-то узнать, они к этому снова потянутся. Но та безответственность, с которой об этом говорили пацаны из Серебряного века, даже такие незаурядные по-своему, как Мережковский, такая безответственная болтовня на христианские темы… В годы моего увлечения ими всё, что не марксизм, всё, что о Христе, мне было близко.
Сейчас чуть-чуть больше осторожности. Всё-таки сколько же было такого великолепного, талантливого, соблазнительного словоблудия и у Мережковского, и у Вячеслава Иванова применительно к христианству, да и у Василия Васильевича Розанова, которого я очень ценил и очень люблю. Сейчас мне интересен роман Алексея Варламова, «Мысленный волк», посвященный тому времени, где действует философ Эрве, ясно, что это Розанов, там угадывается и Пришвин, какие-то писатели называются явно, тот же Мережковский или его жена, о каких-то ты догадываешься. Ты понимаешь, сколько в этом было соблазна и такой театральной фальши, никуда от этого не деться, если бы этого не было, не было бы и 1917 года, не только октября, но и февраля, вернее, если бы это было, то совершенно по-другому, без тех трагических последствий для России, да и для всего мира. Но это уже совершенно отдельная тема. Весь век перед глазами… — К вопросу о времени. У вас затакт длинный в контексте семейной истории — у вас практически весь ХХ век перед глазами, сейчас уже и следующий.
Как вы сейчас смотрите на нынешнее время? Оно же очень не простое? Более того, я думаю, что не только перед нами, а перед всем человечеством стоят чрезвычайно мучительные испытания, потому что XXI век может оказаться еще страшнее XX, в этом я не то чтобы убежден, но я допускаю, что это вполне может быть. За себя уже не так страшно, всё-таки большая часть жизни позади. С другой стороны, людям и в шестьдесят семь лет не хотелось бы уходить на Соловки или в Освенцим. А за дочь, за внуков, конечно, тревожно. Я совершенно не разделяю восторга, конец истории — это абсолютно бредовая идея.
Либо будет так, как написано в книге «Апокалипсис», это вполне может случиться на ближайшем временном отрезке, или это будет очень мучительный период жизни, «малый апокалипсис», описанный у Луки в главе ХIХ, совершенно никакого оптимизма у меня нет. Повторяю, не только по отношению к нам, но и по отношению ко всему миру. Я «пощупал» XIX век — через отца, через бабушку. Вторая половина XIX века — я хотел бы, наверное, жить в то время. Если говорить о том времени, которое я прожил, я начинаю думать: когда мне было хорошо — 60, 50, 40 лет назад? Ни в один из этих годов возвращаться не хочу. Хочу увидеть папу, хочу увидеть маму.
Но понимаю, что если хочу увидеть папу и маму, то я не увижу своих внуков. Но это единственные мотивы, по которым мне хочется туда вернуться. У меня нет никакой тоски по Советскому Союзу. У некоторых она есть, иногда даже у очень незаурядных писателей, но они сочиняют Советский Союз так, как романтики сочиняли рыцарские замки, где всё хорошо, всё красиво и все вокруг пейзане любовно смотрят на своих феодалов и баронов. Они либо Советский Союз не застали, либо застали его в раннем детстве, когда всей тяжести этого не испытывали. Поэтому никакой тяги назад у меня нет. С другой стороны, я часто езжу и очень люблю ездить в Европу, в Италию и Францию главным образом.
Помните, еще в XIX веке, примерно в те годы, когда бабушка моя родилась, или чуть раньше, Иван Карамазов говорит Алеше: «Я хочу в Европу съездить, Алеша… и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники…» Вот это очень важно. С одной стороны, Запад — это страна святых чудес, и это сказал славянофил Хомяков, но тот Запад, за которым я наблюдаю, от этих святых чудес замечательным образом отказывается. Он расстается с ними. Я путешествую по этому Западу, восхищаюсь этими святыми чудесами, а несвятыми чудесами я оставляю за собой право не восхищаться. Мне хорошо на Западе в Средневековье, в Возрождении. XVIII век не люблю, потому что не люблю эпоху Просвещения, мне кажется она как раз эпохой потемнения мозгов.
Французская революция — одно из страшных явлений в истории человечества, прообраз всего остального, что потом последовало: Наполеон, Июльская революция 1830 года, революция 1848 года, Парижская коммуна, немцы в Париже и фактически они были бы и в 1914 году в Париже, если бы не наша злосчастная война. А XIX снова люблю. Недавно был в Марселе, с удовольствием прошел там по улице, которая описана в «Тартарене из Тараскона», переведенном моим отцом. Там мне хорошо. Я, может быть, не очень типичный человек — я не люблю технологии. Я отдаю должное гениальности открытия интернета, компьютера и так далее, но сам ими стараюсь не пользоваться. Совершенно спокойно обхожусь без телевидения и радио, свожу это к минимальной степени.
Я не их раб, а их пользователь, и не больше того. Вот я включаю «Россия 24», узнаю новости: такой-то умер, такой-то родился, произошло то-то, не произошло то-то. Мне кажется, очень важна мысль Александра Исаевича Солженицына, когда он, настаивавший на гласности и столкнувшийся с миром СМИ, говорил о том, что человек имеет право на то, чтобы не узнавать новости, это тоже его право. Это мое личное право, не общественное, конечно, мое личное право. Я имею право не интересоваться вашими достижениями культуры, науки и так далее. Знаете, есть замечательный факт: Достоевский встречает Гончарова за границей. Достоевский помоложе его лет на десять, поэтому он весь кипит, а Гончаров говорит: я имею право не знать этого ничего».
Достоевскому интересно, как идет франко-прусская война, а Гончарову семьдесят лет, ему это всё не интересно, это никак не скажется на его дальнейшей жизни. У меня такого нет, я на это не имею права, тем более что работаю не в научно-исследовательском институте, а с молодежью. Я не могу делать вид, что всё кончилось в 1914-м или даже в 1991 году. Но если говорить о трудности жизни пожилого человека, воспринимающего новизну, то она именно в этом, в восприятии абсолютной технологичности этого мира. Если в XIX веке гоголевские герои могли сказать: до нашего города хоть три года скачи, никуда не доскачешь; плохо нам будет, а не туркам, — то сейчас такое ощущение, что ты на просвете, на контроле, что любой человек и у тебя в стране, и в мире может проверить твой мобильный телефон, проверить, где ты находишься, всё про тебя знает. Я не говорю сейчас о коммерческой тайне и так далее. Пушкин, который зеленел от того, что читают его письма, сейчас дрался бы на дуэлях шесть раз в день, потому что кто-то обязательно на Facebook написал бы, что Наталья Николаевна переспала с тем или иным кавалергардом или с тем или иным членом Союза писателей.
Это жизнь на просвет. И если говорить о том, что мне мешает в этой жизни, то это чувство штатского, чью квартиру превращают в казарменный сортир, где ты весь на просвет, ты весь открыт. Может быть, самое трудное в армии — твоя интимная жизнь внутренняя, чтобы никто не читал — ни прапорщик, ни твои однополчане — письма, которые тебе пишут мать и отец. Сейчас ощущение, что ты открыт перед всем миром, и не потому, что есть что-то, чего ты должен стыдиться. Хотя ты должен чего-то стыдиться, но это тайна исповеди, а не тайна признания миру. Это то, что Достоевский гениально предусмотрел в «Записках из подполья», но ведь записки из подполья сейчас залили своим зловонием весь мир. Если человек признается читателю в том, что у него зубы болят, или в каком-то постыдном поступке, каждый сейчас заголяется, это даже не записки из подполья, это бобок.
Но тогда этого нужно было стыдиться, а сейчас все этим гордятся. Чем хлеще рассказываешь о себе что-то постыдное и позорное, тем вроде как ты круче — о, какой ты. Вот это, мне кажется, страшно так же, как страшно и восстание масс, то, о чем предупреждали мыслители XX века, иногда предупреждали пророчески, а иногда уже испытав опыт хотя бы революции 1905 года. Потому что вот тут сидит милейший Степан Трофимович Верховенский, который просто философствует, говорит о чем-то, негодует, оппозиционирует и так далее, вот уже его сынок и его команда бесов, а рядом с ними — Федька-каторжник, который только и ждет команды, которую он получит, вот тогда действительно мало не покажется, вот это самое страшное. Сейчас, когда Федьки-каторжные вооружены не тесаками, когда у них в руках может быть оружие любого типа, — это на самом деле страшно. Это не обрезы, с которыми выходили петлюровцы или махновцы в 1918-1919 году против тех же Турбина и Мышлаевского и Студзинского, а это, ребята, самое серьезное оружие XXI века. И в мире мы пока ждем, но это неизбежно: подымет голову третий мир, Африка, она припомнит весь XIX век Европе.
Мы привыкли к марксистской логике движения истории вперед, мы восхищаемся реконкистой, которая произошла в Испании, которая очистила Испанию от мавров. А сейчас марокканцы сидят и думают: «Почему бы нам обратно туда не вернуться? Что делается в Египте, или в Марокко, или в Алжире, никто ничего не знает. Сейчас так не бывает. Поэтому я радуюсь, что рифма «14-14» не сработала у нас страшно. Но ведь весь ужас заключается в том, что и в июне 1914 года никто этого не ждал. Ну, просто пуля убила эрцгерцога, дальше отдан приказ о мобилизации, и всё, и дальше началось красное колесо.
Всё цветение сплошное, 14-й год, Блок в расцвете сил, поэзия третьего тома, в Художественном театре «Хозяйка гостиницы», перед этим «Мнимый больной». Ну, Боже мой, Мольер, Гольдони, какая красота, открываются первые студии, «Сверчок на печи» Диккенс умилительное, божественное произведение, гениальный спектакль, Михаил Чехов. Всё через три месяца смывает волной. Штатские люди, получившие оружие, прошедшие три года войны, в 1917 году должны были куда-то продолжать стрелять. Как в Германии ясно было, когда ты читаешь «Возвращение» или «Три товарища», что это должно привести к фашизму, так и здесь привело это к гражданской войне. Это я беру худший вариант. Вы письмо подписали.
Крым — один из самых моих любимых уголков России, именно России, поэтому я счастлив, что он вошел в состав страны. Тут я подписал с полной искренностью. У нас сейчас опять казенный патриотизм возрождается, в школах учительницы сетуют, что дети маршировать не хотят. А с другой стороны, любовь к Родине — это что? Ведь понятно, что эмигранты были большими патриотами, чем советские люди, это очевидно.. Некоторые были не меньше. Или это верность государству?
Слово «патриотизм» затрепано и с одной, и с другой стороны, а я, как Алексей Константинович Толстой, мой любимый, «двух станов не борец, а только гость случайный». Кстати, мой отец обожал эту страну, и тем не менее слово «патриот» я от него никогда не слышал. И я его никогда не употребляю. Я иногда иронически могу сказать, как в начале XIX века говорили: «сын Отечества». Я человек XIX века, и для меня это — любовь к отеческим гробам прежде всего, любовь к родному пепелищу. Да, конечно, для меня это опять же — время, пространство, действие. Для меня это пространство, я обожаю эту территорию, иногда захламленную.
Загаженную ненавижу. Когда я вижу, как человек гадит, портит и в буквальном и в переносном смысле — производством, чем угодно, гадит эту территорию, для меня это просто катастрофа. Я помню, как в 1990 году мы были на гастролях в Израиле, и кто-то там машинально в окошко кинул бутылку из-под кока-колы. Наш гид сказала: «У нас так никто не делает». Я могу сказать ответственно, я и до этого не делал, но могу сказать, что с 1990 года я ни одну бумажку, ни один окурок, ни одну бутылку не выкинул ни из машины, ни просто — это либо урна, либо карман — карман и потом урна. Поэтому я люблю эту землю, причем люблю север, люблю юг, запад и восток, что абсолютно мне не мешает любить и восхищаться красотой Марселя, Прованса или Брюгге и Гента, или Флоренции, или Капри и так далее, и так далее. Я могу что-то любить больше, что-то меньше, но Господь плохо землю не творил, везде хорошо.
Я однажды был в Ливии, к Африке я пока не привык, но я думаю, если бы я пожил в ЮАР или в Латинской Америке, я, конечно, полюбил бы и эти края тоже. Это что касается пространства. Что касается истории — это то, о чем говорил Пушкин. Она мучительна, она кровава, и это вовсе не значит, что я должен любить каждый ее период, но я люблю ее, историю, мне интересно ее движение … Я не люблю XVIII век во Франции, а в России вторая половина XVIII века мне безумно интересна, что вовсе не значит, что я — поклонник крепостного права, не надо доводить это до абсурда. Если ты любишь Пастернака и Булгакова, это не значит, что ты любишь Колыму и Соловки, это разные вещи абсолютно. С другой стороны, это пространство, время и действие. Я очень ценю средневековую культуру Руси, древнерусскую, знаю ее по-дилетантски, а вот последние три столетия для меня — музыка, живопись, театр, литература, мысли, филология, гуманитарные науки.
К сожалению, я ничего не могу сказать по истории русской науки, просто не будучи компетентным в этом. Мне это чрезвычайно близко, но любовь к этому совершенно не означает гордость и чванство. Если вы говорите о казенном патриотизме, мол, «у нас всё самое лучшее», то это очень смешно, потому что тут же мы страшно боимся — боимся не тех стихов Пушкина, не тех произведений Гоголя и так далее. Тогда что вы любите в этой стране, ребята? Достоевского можно назвать патриотом, не казенным, а патриотом. Но когда он говорил о величайшем открытии человечества, о том, что человечество может показать на Страшном суде Богу и сказать: «Вот наш ответ», то он называет «Дон Кихота» Сервантеса. Можно по-другому к этому отнестись, но, тем не менее, он называет Сервантеса, а не обожаемого им Пушкина.
Поэтому с детских лет я Диккенса люблю так же, как Тургенева, люблю Шекспира, Сервантеса и многое другое. Поэтому у меня мой патриотизм — это любовь к стране и любовь к людям. Это очень важно, когда у тебя есть на протяжении истории, пускай это будет XIX век, пускай это будет XVIII век, более близкие XX и XXI, люди, которых ты любишь: и те, которых ты лично не знал, но которые тебе близки и интересны, и те, которых ты знал. За свою достаточно долгую жизнь я мог бы назвать людей такой совестливости, не обязательно великих. Как Пастернак писал: «Жизни, бедной на взгляд, но великой под знаком понесенных утрат». Ведь подвиг, совершенный человеком во времена немыслимого быта, мог быть очень прост: поделиться с вами куском хлеба. Но сейчас: «Угощайтесь».
Если мы с вами окажемся в одном лагере, или в одном окопе, или в одной коммунальной квартире — это «угощайтесь» совершенно по-другому будет звучать. Я приведу пример. Когда двоюродная бабушка умерла, одна крестьянка взяла ее крестик. Ни во время войны, ни после не обменяла на еду, на хлеб, на что угодно, на тряпку. После войны она вернула его моему отцу. Вот я его сейчас ношу. Для меня она святая, я ее каждый день за молитвой поминаю.
Мама моя просила свою няню, другую няню поминать, я ее тоже поминаю. Если так составить количество людей, которым я обязан тем, что я есть, они все здесь. Это не значит, что там живут плохие люди, Господь с ними. Но просто у меня там нет людей, за которых я абстрактно могу молиться. Я помню, кто-то спрашивал в начале XX века: «А за Диккенса можно молиться? Я мог бы набрать очень много людей, которых я знаю, потому что они великие писатели, художники и так далее. А те, которых я знаю как людей, ходивших по земле этой, невзрачных, неприметных, они все здесь.
Поэтому я здесь. Там я — любуюсь, тут я — люблю. Замечательный историк русской церкви А. Карташёв называл дореволюционную Россию «нормальной», Набоков назвал ее «еще приемлемой». Я бы хотел, чтобы моя дочь и внуки, жили в России нормальной и приемлемой, установившей и возобновившей максимум связей со всем, что было в прошлом России, включая и 70 лет ее пленения, и при этом трудом и творчеством активно и энергично творящей Россию будущего. Если это патриотизм — значит, я, конечно, патриот. У нас есть небольшая просьба.
Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
В 1969 году окончил театроведческий факультет Российского университета театрального искусства — ГИТИС, затем — аспирантуру. В 1988—1995 годах Любимов заведует литературной частью Малого театра, в 1995—1998-м — Центрального театра Российской Армии. С 2003 по 2007 год — директор Государственного центрального Театрального музея им. В то же время он заместитель художественного руководителя Малого театра с 1999.
Папа Министра культуры РФ о том, кто придёт на смену
Владимир Уйба сказал: "Мы благодарим Бориса Ивановича Скрынника за возможность принять на нашей земле финал Чемпионата России и Фестиваль Русского хоккея. Гость программы: Борис Любимов — театровед, ректор ВТУ им. Щепкина, кандидат искусствоведения. Театр эпохи восьмидесятых. Фильм начинается со строк школьного сочинения 12-летнего Бориса Любимова про его трудный утренний подъём на учёбу, а затем появляется на экране сам Борис Николаевич – скромный. Борис Любимов родился 29 июня 1947 года в Москве в семье литературоведа и переводчика Николая Любимова и переводчицы Маргариты Любимовой. Мария Вадимовна и Борис Николаевич любезно приняли приглашение побывать в гостях у редакции «КВ».