Новости короткие рассказы бунина

Read stories about #короткийрассказ, #бунин, and #дыхание on Wattpad, recommended by user47410255. 1953), русского писателя, поэта и лауреата Нобелевской премии по литературе в 1933 году. Иван Бунин в 1901 году Это список всех рассказов, опубликованных Нобелевской премией по литературе лауреат.

Все стихотворения Пушкина по годам

  • Лучшие рассказы Бунина для детей разного возраста
  • Это один из лучших рассказов о любви. Бунин благодарил за него Бога - Православный журнал «Фома»
  • Список рассказов Бунина по порядку - полный перечень по алфавиту онлайн - скачать
  • Иван Алексеевич Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно без регистрации

Короткие стихи Ивана Бунина

Read stories about #короткийрассказ, #бунин, and #дыхание on Wattpad, recommended by user47410255. Иван Алексеевич Бунин 10 (22) октября 1870 – 8 ноября 1953 «В мире должны существовать области полнейшей независимости. Читайте Нобелевский лауреат, Иван Алексеевич Бунин – лучшие стихи и рассказы, трогательные романы и повести. читать детские народные сказки на сайте РуСтих. Большая база сказок.

Поиск в Замке

  • Рассказы Ивана Бунина
  • Это один из лучших рассказов о любви. Бунин благодарил за него Бога - Православный журнал «Фома»
  • 2. О звездах и смерти
  • Краткие содержания произведений И. А. Бунина читать на Book-Briefly

«Время моей любви, несчастной, обманутой…» Иван Бунин

Что, если угодно, в каком-то смысле переписанные прозой стихотворения с нарративным стержнем становятся чертежами рассказов и новелл, а сжатые и переложенные классическими размерами рассказы и новеллы перевоплощаются в сюжетные стихотворения. Разумеется, это не руководство к действию, а формальный манифест мастера. До совершенства и тональности лучших стихов Бунина Набоков не дотягивал. Стихи и ранняя проза Набокова не взбудоражили Бунина.

АМ В своей книге «Бунин и Набоков» вы пишите, что Марк Алданов сыграл роль посредника во взаимоотношениях двух писателей, в чем заключалось это посредничество? Думаю, что прозу Алданова Бунин ценил больше, чем ее ценил Набоков Бунин позднее выдвигал Алданова на Нобелевскую премию по литературе , хотя уверен, что Набокову у Алданова нравилось «Убийство Урицкого». В Париже Алданов был одним из глашатаев таланта Набокова.

Алданов боготворил Бунина и восторгался Набоковым. Обладая способностью воспринимать Бунина и Набокова как сложных и противоречивых гениев — и не судить их, Алданов оказался одним из самых проницательных очевидцев их парижских встреч второй половины 1930-х годов. В письме жене, Вере Набоковой Слоним от 30 января 1936 года, Набоков заметил: Алданов сказал, что «когда Бунин и я говорим между собой и смотрим друг на друга, чувствуется, что все время работают два кинематографических аппарата».

Какая мощная метафора-двойчатка! Так ведь и было — Бунин и Набоков снимали друг друга скрытой камерой памяти, снимали навечно, а потом каждый в свойственной ему манере монтировали и перемонтировали сцены встреч и не-встреч Уже после войны, в Америке, Алданову пришлось играть мучительную роль посредника-примирителя в преддверье восьмидесятилетия Бунина. Как известно об этом подробно рассказывается в моей книге , Бунин через Алданова попросил Набокова выступить в Нью-Йорке : «Когда будет этот бунинский вечер?

И будет ли наконец? Вероятно, все-таки будет, и поэтому я буду очень благодарен В. Набокову -Сирину, если он прочтет что-нибудь мое на этом вечере.

Передайте ему, пожалуйста, мой сердечный поклон». А Набоков не только отказался, но в письме Алданову высказался о Бунине резко: «Но войдите и в мое положение: как это мне говорить перед кучкой более или менее общих знакомых юбилейное, т. АМ Вы, если я не ошибаюсь, виделись с Ниной Берберовой незадолго до ее кончины, по существу она оказалась для многих проводником в белоэмигрантское прошлое.

Что она говорила о Бунине и Набокове? Как я понимаю, это послужило отправной точкой для вашего исследования? МДШ Я, к своему стыду, в свое время несколько раз откладывал поездку в Филадельфию на встречу с Ниной Николаевной Берберовой, о чем до сих пор жалею.

Дело было так. В начале 1993 года я начинал собирать архивные материалы для диссертации о поэтике рассказов Набокова. В диссертации была глава о Набокове и Бунине.

Незадолго до этого в Библиотеку редких книг Йельского университета поступил архив Берберовой, и для доступа к материалам архива требовалось разрешение самой Берберовой. Куратор, Винсент Жиру, который очень много сделал для приобретения бумаг писателей русской эмиграции, посоветовал мне обратиться к Нине Николаевне через моего научного руководителя, Владимира Евгеньевича Александрова, который в бытность свою в Принстоне был с ней дружен. Александров передал мне телефон Берберовой и приглашение ей позвонить.

К тому времени Берберова уже переехала из Принстона в Филадельфию. Я позвонил. Берберова, видно, ожидала советского волапюка.

Мы разговорились. Я объяснил, что интересуюсь историей отношений Бунина и Набокова. Вы приезжайте ко мне в Филадельфию, я вам все расскажу», — предложила Берберова.

У нее был голос человека, который все повидал, но при этом не потерял интерес к другим людям и их треволнениям. Тут есть один приятный ресторан, там для меня всегда держат столик. Мы с вами посидим, я вам все подробно расскажу».

Потом был еще один довольно длинный и содержательный телефонный разговор, и я снова расспрашивал Берберову о Бунине и Набокове. Мы договорились, что я выберу день и неделю, позвоню, и мы условимся о встрече. Но знаете, как в молодости бывает, — кажется, что жизнь бесконечна.

Прошел еще месяц. Наконец, я позвонил Берберовой, мы выбрали неделю и день кажется, среду, надо проверить записи. Когда я позвонил, включился автоответчик с записью голоса Мёрла Баркера, душеприказчика Берберовой.

У Нины Николаевны случился удар, от которого она уже не оправилась. Нины Берберовой не стало в сентябре 1993 года. Вот такая история.

АМ Не знаю, знакомы ли вы с таким произведением, как «Бунин и евреи» Марка Уральского, но, согласитесь, тема интересная. Одни считают Бунина антисемитом, другие, напротив, хотят записать его чуть ли не в праведники мира. В этой связи вопрос: как Бунин относился к Ходасевичу?

Известно ведь, что они с Берберовой часто гостили на вилле Буниных «Бельведер» в Грассе, о чем свидетельствует и « Грасский дневник » Галины Кузнецовой. Его единственный ребенок, Николай, умерший в детстве, был полуевреем — евреем по матери. В эмиграции Бунина окружали еврейские знакомые и друзья, поддерживали еврейские благотворители.

Антисемиты от русской эмиграции называла Бунина «еврейский батько». Это был гражданский подвиг. Бунин всегда занимал принципиальную общественную позицию по еврейскому вопросу, осуждал погромы, антисемитизм.

Эти браки теперь все учащаются, еврейки становятся графинями, княгинями — добивают, докупают нас» 7 апреля 1922 года. Что с этим делать? Сбросить с весов как пароксизм минутной слабости, как раздраженность, в которой отголоски неудачного первого брака?

С Ходасевичем случай любопытный. Есть свидетельства о том, как Бунин трунил и издевался над Ходасевичем. Набоков в письмах жене описывает сцену весны 1937 года, когда Бунин публично дразнил Ходасевича: «Эй, поляк».

Не обижайся, за эту-то улыбку я и люблю тебя. Да вот еще за твои византийские глаза… Стараясь не улыбаться, пересиливая и тайное довольство и легкую обиду, Митя дружелюбно ответил, глядя на памятник, теперь уже высоко поднявшийся перед ними: — Что до мальчишества, то в этом отношении мы, кажется, недалеко ушли друг от друга. А на византийца я похож так же, как ты на китайскую императрицу. Вы все просто помешались на этих Византиях, Возрождениях… Не понимаю я твоей матери! И не будем ссориться, перестань ты меня ревновать хоть нынче, в такой чудный день! Как ты не понимаешь, что ты для меня все-таки лучше всех, единственный?

Вообще, многое даже и в этот день было неприятно и больно. Неприятна была шутка насчет мальчишеской неловкости: подобные шутки он слышал от Кати уже не в первый раз, и они были не случайны, — Катя нередко проявляла себя то в том, то в другом более взрослой, чем он, нередко и невольно, то есть вполне естественно выказывала свое превосходство над ним, и он с болью воспринимал это как признак ее какой-то тайной порочной опытности. Неприятно было «все-таки» «ты все-таки для меня лучше всех» и то, что это было сказано почему-то внезапно пониженным голосом, особенно же неприятны были стихи, их манерное чтение. Однако даже стихи и это чтение, то есть то самое, что больше всего напоминало Мите среду, отнимавшую у него Катю, остро возбуждавшую его ненависть и ревность, он перенес сравнительно легко в этот счастливый день девятого марта, его последний счастливый день в Москве, как часто казалось ему потом. В этот день, на возвратном пути с Кузнецкого моста, где Катя купила у Циммермана несколько вещей Скрябина, она между прочим заговорила о его, Митиной, маме и сказала, смеясь: — Ты не можешь себе представить, как я заранее боюсь ее! Почему-то ни разу за все время их любви не касались они вопроса о будущем, о том, чем их любовь кончится.

И вот вдруг Катя заговорила о его маме, и заговорила так, точно само собой подразумевалось, что мама — ее будущая свекровь. II Потом все шло как будто по-прежнему. Митя провожал Катю в студию Художественного театра, на концерты, на литературные вечера или сидел у нее на Кисловке и засиживался до двух часов ночи, пользуясь странной свободой, которую давала ей ее мать, всегда курящая, всегда нарумяненная дама с малиновыми волосами, милая, добрая женщина давно жившая отдельно от мужа, у которого была вторая семья. Забегала и Катя к Мите, в его студенческие номера на Молчановке, и свидания их, как и прежде, почти сплошь протекали в тяжком дурмане поцелуев. Но Мите упорно казалось, что внезапно началось что-то страшное, что что-то изменилось, стало меняться в Кате. Быстро пролетело то незабвенное легкое время, когда они только что встретились, когда они, едва познакомившись, вдруг почувствовали, что им всего интереснее говорить и хоть с утра до вечера только друг с другом, — когда Митя столь неожиданно оказался в том сказочном мире любви, которого он втайне ждал с детства, с отрочества.

Этим временем был декабрь, — морозный, погожий, день за днем украшавший Москву густым инеем и мутно-красным шаром низкого солнца. Январь, февраль закружили Митину любовь в вихре непрерывного счастья, уже как бы осуществленного или, по крайней мере, вот-вот готового осуществиться. Но уже и тогда что-то стало и все чаще и чаще смущать, отравлять это счастье. Уже и тогда нередко казалось, что как будто есть две Кати: одна та, которой с первой минуты своего знакомства с ней стал настойчиво желать, требовать Митя, а другая — подлинная, обыкновенная, мучительно не совпадавшая с первой. И все же ничего подобного теперешнему не испытывал Митя тогда. Все можно было объяснить.

Начались весенние женские заботы, покупки, заказы, бесконечные переделки то того, то другого, и Кате действительно приходилось часто бывать с матерью у портних: кроме того, у нее впереди был экзамен в той частной театральной школе, где училась она. Вполне естественной поэтому могла быть ее озабоченность, рассеянность. И так Митя поминутно и утешал себя. Но утешения не помогали — то, что говорило мнительное сердце вопреки им, было сильнее и подтверждалось все очевиднее: внутренняя невнимательность Кати к нему все росла, а вместе с тем росла и его мнительность, его ревность. Директор театральной школы кружил Кате голову похвалами, и она не могла удержаться, рассказывала Мите об этих похвалах. Директор сказал ей: «Ты гордость моей школы», — он всем своим ученицам говорил «ты» — и, помимо общих занятий, стал заниматься с ней потом еще и отдельно, чтобы блеснуть ею на экзаменах особенно.

Было уж известно, что он развращал учениц, каждое лето увозил какую-нибудь с собой на Кавказ, в Финляндию, за границу. И Мите стало приходить в голову, что теперь директор имеет виды на Катю, которая, хотя и не виновата в этом, все-таки, вероятно, это чувствует, понимает и потому уже как бы находится с ним в мерзких, преступных отношениях. И мысль эта мучила тем более, что слишком очевидно было уменьшение внимания Кати. Казалось, что вообще что-то стало отвлекать ее от него. Он не мог спокойно думать о директоре. Но что директор!

Казалось, что вообще над Катиной любовью стали преобладать какие-то другие интересы. К кому, к чему? Митя не знал, он ревновал Катю ко всем, ко всему, главное, к тому общему, им воображаемому, чем втайне от него уже будто бы начала жить она. Ему казалось, что ее непреоборимо тянет куда-то прочь от него и, может быть, к чему-то такому, о чем даже и помыслить страшно. Раз Катя, полушутя, сказала ему в присутствии матери: — Вы, Митя, вообще рассуждаете о женщинах по Домострою. И из вас выйдет совершенный Отелло.

Вот уж никогда бы не влюбилась в вас и не пошла за вас замуж! Мать возразила: — А я не представляю себе любви без ревности. Кто не ревнует, тот, по-моему, не любит. Значит, меня не любят, если мне не верят, — сказала она, нарочно не глядя на Митю. Я даже это где-то читала. Там это было очень хорошо доказано и даже с примерами из Библии, где сам Бог называется ревнителем и мстителем… Что до Митиной любви, то она теперь почти всецело выражалась только в ревности.

И ревность эта была не простая, а какая-то, как ему казалось, особенная. Они с Катей еще не переступили последней черты близости, хотя позволяли себе в те часы, когда оставались одни, слишком многое. И теперь, в эти часы, Катя бывала еще страстнее, чем прежде. Но теперь и это стало казаться подозрительным и возбуждало порою ужасное чувство. Все чувства, из которых состояла его ревность, были ужасны, но среди них было одно, которое было ужаснее всех и которое Митя никак не умел, не мог определить и даже понять. Оно заключалось в том, что те проявления страсти, то самое, что было так блаженно и сладостно, выше и прекраснее всего в мире в применении к ним, Мите и Кате, становилось несказанно мерзко и даже казалось чем-то противоестественным, когда Митя думал о Кате и о другом мужчине.

Тогда Катя возбуждала в нем острую ненависть. Все, что, глаз на глаз, делал с ней он сам, было полно для него райской прелести и целомудрия. Но как только он представлял себе на своем месте кого-нибудь другого, все мгновенно менялось, — все превращалось в нечто бесстыдное, возбуждающее жажду задушить Катю, и, прежде всего, именно ее, а не воображаемого соперника. Уэйстлинг М. III В день экзамена Кати, который состоялся наконец на шестой неделе поста , как будто особенно подтвердилась вся правота Митиных мучений. Тут Катя уже совсем не видела, не замечала его, была вся чужая вся публичная.

Она имела большой успех. Она была во всем белом, как невеста, и волнение делало ее прелестной. Ей дружно и горячо хлопали, и директор, самодовольный актер с бесстрастными и печальными глазами, сидевший в первом ряду, только ради пущей гордости делал ей иногда замечания, говоря негромко, но как-то так, что было слышно на всю залу и звучало нестерпимо. И это было нестерпимо. Да нестерпимо было и самое чтение, вызывавшее рукоплескания. Катя горела жарким румянцем, смущением, голосок ее иногда срывался, дыхания не хватало, и это было трогательно, очаровательно.

Но читала она с той пошлой певучестью, фальшью и глупостью в каждом звуке, которые считались высшим искусством чтения в той ненавистной для Мити среде, в которой уже всеми помыслами своими жила Катя: она не говорила, а все время восклицала с какой-то назойливой томной страстностью, с неумеренной, ничем не обоснованной в своей настойчивости мольбой, и Митя не знал, куда глаза девать от стыда за нее. Ужаснее же всего была та смесь ангельской чистоты и порочности, которая была в ней, в ее разгоревшемся личике, в ее белом платье, которое на эстраде казалось короче, так как все сидящие в зале глядели на Катю снизу, в ее белых туфельках и в обтянутых шелковыми белыми чулками ногах. И Митя чувствовал и обостренную близость к Кате, — как всегда это чувствуешь в толпе к тому, кого любишь, — и злую враждебность, чувствовал и гордость ею, сознание, что ведь все-таки ему принадлежит она, и вместе с тем разрывающую сердце боль: нет, уже не принадлежит! После экзамена были опять счастливые дни. Но Митя уже не верил им с той легкостью, как прежде. Катя, вспоминая экзамен, говорила: — Какой ты глупый!

Разве ты не чувствовал, что я и читала-то так хорошо только для тебя одного! Но он не мог забыть, что чувствовал он на экзамене, и не мог сознаться, что эти чувства и теперь не оставили его. Чувствовала его тайные чувства и Катя и однажды, во время ссоры, воскликнула: — Не понимаю, за что ты любишь меня, если, по-твоему, все так дурно во мне! И чего ты наконец хочешь от меня? Но он и сам не понимал, за что он любил ее, хотя чувствовал, что любовь его не только не уменьшается, но все возрастает вместе с той ревнивой борьбой, которую он вел с кем-то, с чем-то из-за нее, из-за этой любви, из-за ее напрягающейся силы, все более возрастающей требовательности. Опять это были чьи-то чужие, театральные слова, но они, при всей их вздорности и избитости, тоже касались чего-то мучительно-неразрешимого.

Он не знал, за что любил, не мог точно сказать, чего хотел… Что это значит вообще — любить? Ответить на это было тем более невозможно, что ни в том, что слышал Митя о любви, ни в том, что читал он о ней, не было ни одного точно определяющего ее слова. В книгах и в жизни все как будто раз и навсегда условились го ворить или только о какой-то почти бесплотной любви, или только о том, что называется страстью, чувственностью. Его же любовь была непохожа ни на то, ни на другое. Что испытывал он к ней? То, что называется любовью, или то, что называется страстью?

Душа Кати или тело доводило его почти до обморока, до какого-то предсмертного блаженства, когда он расстегивал ее кофточку и целовал ее грудь, райски прелестную и девственную, раскрытую с какой-то душу потрясающей покорностью, бесстыдностью чистейшей невинности? IV Она все больше менялась. Успех на экзамене много значил. И все-таки были на то и какие-то другие причины. Как-то сразу превратилась Катя с наступлением весны как бы в какую-то молоденькую светскую даму, нарядную и все куда-то спешащую. Мите теперь просто стыдно было за свой темный коридор, когда она приезжала, — теперь она не приходила, а всегда приезжала, — когда она, шурша шелком, быстро шла по этому коридору, опустив на лицо вуальку.

Теперь она бывала неизменно нежна с ним, но неизменно опаздывала и сокращала свидания, говоря, что ей опять надо ехать с мамой к портнихе. И шляпки она теперь почти никогда не снимала, и зонтика не выпускала из рук, на отлете сидя на кровати Мити и с ума сводя его своими икрами, обтянутыми шелковыми чулками. А перед тем как уехать и сказать, что нынче вечером ее опять не будет дома, — опять надо к кому-то с мамой! V И в конце апреля Митя. Он совершенно замучил и себя и Катю, и мука эта была тем нестерпимее, что как будто не было никаких причин для нее: что в самом деле случилось, в чем виновата Катя? И однажды Катя, с твердостью отчаяния, сказала ему: — Да, уезжай, уезжай, я больше не в силах!

Нам надо временно расстаться, выяснить наши отношения. Ты стал так худ, что мама убеждена, что у тебя чахотка. Я больше не могу! И отъезд Мити был решен. Но уезжал Митя, к великому своему удивлению, хотя и не помня себя от горя, все-таки почти счастливый. Как только отъезд был решен, неожиданно вернулось все прежнее.

Ведь он все-таки страстно не хотел верить ничему тому ужасному, что ни днем, ни ночью не давало ему покоя. И достаточно было малейшей перемены в Кате, чтобы опять все изменилось в его глазах. А Катя опять стала нежна и страстна уже без всякого притворства, — он чувствовал это с безошибочной чуткостью ревнивых натур, — и опять стал он сидеть у нее до двух часов ночи, и опять было о чем говорить, и чем ближе становился отъезд, тем все нелепее казалась разлука, надобность «выяснить отношения». Раз Катя даже заплакала, — а она никогда не плакала, — и эти слезы вдруг сделали ее страшно родною ему, пронзили его чувством острой жалости и как будто какой-то вины перед ней. Мать Кати в начале июня уезжала на все лето в Крым и увозила и ее с собой. Решили встретиться в Мисхоре.

Митя тоже должен был приехать в Мисхор. И он собирался, делал приготовления к отъезду, ходил по Москве в том странном опьянении, которое бывает, когда человек еще бодро держится на ногах, но уже болен какой-то тяжелой болезнью. Он был болезненно, пьяно несчастен и вместе с тем болезненно счастлив, растроган возвратившейся близостью Кати, ее заботливостью к нему, — она даже ходила с ним покупать дорожные ремни, точно она была его невеста или жена, — и вообще возвратом почти всего того, что напоминало первое время их любви. И так же воспринимал он и все окружающее, — дома, улицы, идущих и едущих по ним, погоду, все время по-весеннему хмурившуюся, запах пыли и дождя, церковный запах тополей, распустившихся за заборами в переулках: все говорило о горечи разлуки и о сладости надежды на лето, на встречу в Крыму, где уже ничто не будет мешать и все осуществится хотя он и не знал, что именно все. Портрет юноши Леонида Чернышева. Суриков В.

В день отъезда зашел проститься Протасов.

Поезд идёт быстро и полон как будто неживыми. И в тех необыкновенно ровных степях,где идёт он,тоже так безжизненно,скучно,словно не осталось ни малейшего смысла их существования.

Это и наяву бывает: страшно безжизненно,ничтожно кажется иногда всё на свете... Нужно бросить поезд... Я вдруг вспомнил,что очень люблю Бахчисарай,-ведь Пушкин жил и в нём когда-то,был в нём даже ханом в пятнадцатом веке,-и решил выйти в Бахчисарае.

Однако Бахчисарая я как-то не заметил,а в горах было жутко. Глушь,пустыня,а уже вечереет. Всё какие-то каменистые теснины и провалы,и всё лес,лес,корявый,низкорослый и уже почти совсем голый,засыпанный мелкой жёлтой листвой:всё карагач,подумал я,вкладывая в это слово какое-то таинственное и зловещее значение.

И лошади бегут как-то не в меру ровно,и ямщик на облучке так неподвижен и безличен,что его даже плохо вижу,-только чувствую и опасаюсь,потому что бог его знает,что у него на уме...

Язык: Русский И. Бунин - первый русский Нобелевский лауреат, создатель эталонной, если можно так выразиться, прозы - "парчовой прозы", по точному определению В.

Короткие стихи Бунина

Рассказы Бунина И.А. Основными темами ранних рассказов писателя стали – изображение крестьянства и разоряющегося дворянства. Знаменитый рассказ Ивана Бунина "Господин из Сан-Франциско" символично показал, что богатство никого не сможет защитить от хаоса смерти. Бунин Иван Алексеевич. Биография. Жизнь и творчество. Повести и романы. Рассказы. Хронология. Галерея. Семья. Фильмы. Памятники. Афоризмы. Читать все произведения, стихи Ивана Алексеевича Бунина. Образ тумана в коротких рассказах «Звезды стали тусклы и далеки, Небеса – туманны и глубоки».

Веселые истории из жизни великого писателя Ивана Бунина

Образ тумана в коротких рассказах «Звезды стали тусклы и далеки, Небеса – туманны и глубоки». Иван Бунин "Повести и рассказы" от пользователя Aleksandr Gudkov. Слушать бесплатно онлайн на Музыка В 1927-1930 годах Бунин обратился к жанру короткого рассказа ("Слон", "Телячья головка", "Петухи" и др.). В 1989-м экранизировали еще одно произведение Бунина – рассказ «Несрочная весна».

Краткие содержания произведений И. А. Бунина

10 цитат из писем и дневников Бунина Новости музея И.А. Бунина Новости объединенного литературного музея.
Из рассказов бунина Иван Бунин в 1901 году Это список всех рассказов, опубликованных Нобелевской премией по литературе лауреат.
Вечер короткого рассказа Сборник Тёмные аллеи состоит из 37 рассказов, объединённых темой любви и заканчивающие в большинстве случаев трагически.

Бунин Иван Алексеевич читать онлайн

Его жизнь полна лжи. Он окружен женщинами, но не испытывает к ним привязанности. За исключением одной - переводчицы и журналистки, пишущей под псевдонимом Генрих. Но даже с этой дамой он неискренен, когда говорит ей, что она для него лишь верный друг и понимающий собеседник. В действительности Глебов охвачен ревностью. Ведь и у Генрих есть человек, которому она врет и которого она использует в своих целых.

В качестве кульминации выступает небольшая газетная заметка, из которой главный герой узнает о гибели своей возлюбленной. Анализ рассказов Бунина о любви демонстрирует особенный бунинский почерк. Поэтичный художественный стиль, с помощью которого автор передает эмоции влюбленных, контрастирует с сухим газетным слогом, которым сообщается о смерти героини этого рассказа. Подобный прием встречается и в прочих произведениях Бунина. Мотивы разлуки и смерти «Темные и мрачные аллеи» хранит в себе любовь в рассказах Бунина.

Кратко об этих произведениях в этом духе выразился сам автор. Отсюда и название знаменитого цикла. Жизнь героев Ивана Бунина обретает значение лишь с приходом глубокого чувства. Но любовь в его произведениях имеет быстротечный и трагический характер. Как правило, отношения между мужчиной и женщиной заканчиваются смертью или разлукой.

Такой пессимистический взгляд обусловлен личной трагедией автора, вынужденного многие годы пребывать в одиночестве, за рубежом. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав. От издателя Как часто мы слышим и произносим слово «любовь»… На протяжении многих веков поэты, писатели, философы и самые обычные люди пытались найти определение этому чувству, описать его. Но до сих пор так никто и не смог ответить на вопрос: что такое любовь? Наверное потому, что это чувство многогранно и противоречиво: оно может возвысить, но может и низвергнуть на самое дно, может подарить крылья, а может лишить желания жить, может заставить совершить прекрасные безрассудные поступки и толкнуть человека на подлость и предательство.

В Библии говорится: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». Не каждый может разглядеть ее в каждодневной суете и далеко не каждый найдет в себе силы на такую любовь, которая дарит не только радость, но и причиняет боль, а иногда и убивает, ведь многие великие истории любви в литературе трагичны. В нашу книгу включены прозаические произведения ярчайших представителей Серебряного века отечественной литературы — И. Бунина, А.

Куприна и А. Чехова, посвятивших свои лучшие творения этому чувству — мучительной первой любви; любви внезапной, поражающей, как молния; любви, что становится смыслом всей жизни и дарует величайшее счастье, а иногда делается настоящим наваждением и мукой. Наш выбор не случайно пал на этих трех великих писателей. Тема взаимоотношений между мужчиной и женщиной занимает в их творчестве едва ли не самое главное место. Перед вами пронзительные истории любви, написанные непревзойденным языком классики и нашедшие свое выражение в короткой литературной форме — форме рассказа.

В произведениях Ивана Бунина любовь всегда трагична, она одухотворяется в своей краткости и обреченности и, достигнув пика, заканчивается разлукой, а зачастую и смертью одного из главных героев, как в «Митиной любви» и «Солнечном ударе». Любовь рассматривалась писателем как возносящая «в бесконечную высь ценность человеческой личности», дарующая равно «нежное целомудренное благоухание» и «трепет опьянения» чистой страстью. Сюжет рассказа «Леночка», напротив, узнаваем и поэтому так близок многим. Герои, влюбленные друг в друга в юности, случайно встречаются много лет спустя и понимают, что их чистая и искренняя юношеская любовь, возможно, была самым главным, самым настоящим и прекрасным, что случилось в их жизни. Истории, рассказанные Антоном Чеховым, так же окрашены тоской по настоящему и несбывшемуся чувству.

Писатель считал, что «любовь — это или остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь». Любовь в его знаменитом рассказе «Дама с собачкой» имеет привкус горечи от невозможности двух любящих людей обрести счастье. Герои, встретив настоящую любовь уже в зрелом возрасте, понимают, как пуста и бессмысленна их жизнь, и досадуют на жестокость судьбы, которая сыграла с ними злую шутку: подарила любовь слишком поздно, когда у каждого есть уже семья, груз безрадостной личной жизни, тщетности надежд на лучшее. А в рассказе «Ариадна» любовь — это способ манипулирования одного человека другим. Героиня, красивая, но такая холодная, ведет с влюбленным в нее мужчиной жестокую игру, то отталкивая, то даря ему надежду, превращая его в несчастную марионетку.

Насладитесь лучшими историями любви, вышедшими из-под пера русских классиков, они посвящены прекрасному и неоднозначному чувству, без которого наша жизнь лишена всякого смысла! Москворецкий мост фрагмент. Так, по крайней мере, казалось ему. Они с Катей шли в двенадцатом часу утра вверх по Тверскому бульвару. Зима внезапно уступила весне, на солнце было почти жарко.

Как будто правда прилетели жаворонки и принесли с собой тепло, радость. Все было мокро, все таяло, с домов капали капели, дворники скалывали лед с тротуаров, сбрасывали липкий снег с крыш, всюду было многолюдно, оживленно. Высокие облака расходились тонким белым дымом, сливаясь с влажно-синеющим небом. Вдали с благостной задумчивостью высился Пушкин, сиял Страстной монастырь. Но лучше всего было то, что Катя, в этот день особенно хорошенькая, вся дышала простосердечием и близостью, часто с детской доверчивостью брала Митю под руку и снизу заглядывала в лицо ему, счастливому даже как будто чуть-чуть высокомерно, шагавшему так широко, что она едва поспевала за ним.

Возле Пушкина она неожиданно сказала: — Как ты смешно, с какой-то милой мальчишеской неловкостью растягиваешь свой большой рот, когда смеешься. Не обижайся, за эту-то улыбку я и люблю тебя. Да вот еще за твои византийские глаза… Стараясь не улыбаться, пересиливая и тайное довольство и легкую обиду, Митя дружелюбно ответил, глядя на памятник, теперь уже высоко поднявшийся перед ними: — Что до мальчишества, то в этом отношении мы, кажется, недалеко ушли друг от друга. А на византийца я похож так же, как ты на китайскую императрицу. Вы все просто помешались на этих Византиях, Возрождениях… Не понимаю я твоей матери!

И не будем ссориться, перестань ты меня ревновать хоть нынче, в такой чудный день! Как ты не понимаешь, что ты для меня все-таки лучше всех, единственный? Вообще, многое даже и в этот день было неприятно и больно. Неприятна была шутка насчет мальчишеской неловкости: подобные шутки он слышал от Кати уже не в первый раз, и они были не случайны, — Катя нередко проявляла себя то в том, то в другом более взрослой, чем он, нередко и невольно, то есть вполне естественно выказывала свое превосходство над ним, и он с болью воспринимал это как признак ее какой-то тайной порочной опытности. Неприятно было «все-таки» «ты все-таки для меня лучше всех» и то, что это было сказано почему-то внезапно пониженным голосом, особенно же неприятны были стихи, их манерное чтение.

Однако даже стихи и это чтение, то есть то самое, что больше всего напоминало Мите среду, отнимавшую у него Катю, остро возбуждавшую его ненависть и ревность, он перенес сравнительно легко в этот счастливый день девятого марта, его последний счастливый день в Москве, как часто казалось ему потом. В этот день, на возвратном пути с Кузнецкого моста, где Катя купила у Циммермана несколько вещей Скрябина, она между прочим заговорила о его, Митиной, маме и сказала, смеясь: — Ты не можешь себе представить, как я заранее боюсь ее! Почему-то ни разу за все время их любви не касались они вопроса о будущем, о том, чем их любовь кончится. И вот вдруг Катя заговорила о его маме, и заговорила так, точно само собой подразумевалось, что мама — ее будущая свекровь. II Потом все шло как будто по-прежнему.

Митя провожал Катю в студию Художественного театра, на концерты, на литературные вечера или сидел у нее на Кисловке и засиживался до двух часов ночи, пользуясь странной свободой, которую давала ей ее мать, всегда курящая, всегда нарумяненная дама с малиновыми волосами, милая, добрая женщина давно жившая отдельно от мужа, у которого была вторая семья. Забегала и Катя к Мите, в его студенческие номера на Молчановке, и свидания их, как и прежде, почти сплошь протекали в тяжком дурмане поцелуев. Но Мите упорно казалось, что внезапно началось что-то страшное, что что-то изменилось, стало меняться в Кате. Быстро пролетело то незабвенное легкое время, когда они только что встретились, когда они, едва познакомившись, вдруг почувствовали, что им всего интереснее говорить и хоть с утра до вечера только друг с другом, — когда Митя столь неожиданно оказался в том сказочном мире любви, которого он втайне ждал с детства, с отрочества. Этим временем был декабрь, — морозный, погожий, день за днем украшавший Москву густым инеем и мутно-красным шаром низкого солнца.

Январь, февраль закружили Митину любовь в вихре непрерывного счастья, уже как бы осуществленного или, по крайней мере, вот-вот готового осуществиться. Но уже и тогда что-то стало и все чаще и чаще смущать, отравлять это счастье. Уже и тогда нередко казалось, что как будто есть две Кати: одна та, которой с первой минуты своего знакомства с ней стал настойчиво желать, требовать Митя, а другая — подлинная, обыкновенная, мучительно не совпадавшая с первой. И все же ничего подобного теперешнему не испытывал Митя тогда. Все можно было объяснить.

Начались весенние женские заботы, покупки, заказы, бесконечные переделки то того, то другого, и Кате действительно приходилось часто бывать с матерью у портних: кроме того, у нее впереди был экзамен в той частной театральной школе, где училась она. Вполне естественной поэтому могла быть ее озабоченность, рассеянность. И так Митя поминутно и утешал себя. Но утешения не помогали — то, что говорило мнительное сердце вопреки им, было сильнее и подтверждалось все очевиднее: внутренняя невнимательность Кати к нему все росла, а вместе с тем росла и его мнительность, его ревность. Директор театральной школы кружил Кате голову похвалами, и она не могла удержаться, рассказывала Мите об этих похвалах.

Директор сказал ей: «Ты гордость моей школы», — он всем своим ученицам говорил «ты» — и, помимо общих занятий, стал заниматься с ней потом еще и отдельно, чтобы блеснуть ею на экзаменах особенно. Было уж известно, что он развращал учениц, каждое лето увозил какую-нибудь с собой на Кавказ, в Финляндию, за границу. И Мите стало приходить в голову, что теперь директор имеет виды на Катю, которая, хотя и не виновата в этом, все-таки, вероятно, это чувствует, понимает и потому уже как бы находится с ним в мерзких, преступных отношениях. И мысль эта мучила тем более, что слишком очевидно было уменьшение внимания Кати. Казалось, что вообще что-то стало отвлекать ее от него.

Он не мог спокойно думать о директоре. Но что директор! Казалось, что вообще над Катиной любовью стали преобладать какие-то другие интересы. К кому, к чему? Митя не знал, он ревновал Катю ко всем, ко всему, главное, к тому общему, им воображаемому, чем втайне от него уже будто бы начала жить она.

Ему казалось, что ее непреоборимо тянет куда-то прочь от него и, может быть, к чему-то такому, о чем даже и помыслить страшно. Раз Катя, полушутя, сказала ему в присутствии матери: — Вы, Митя, вообще рассуждаете о женщинах по Домострою. И из вас выйдет совершенный Отелло. Вот уж никогда бы не влюбилась в вас и не пошла за вас замуж! Мать возразила: — А я не представляю себе любви без ревности.

Кто не ревнует, тот, по-моему, не любит. Значит, меня не любят, если мне не верят, — сказала она, нарочно не глядя на Митю. Я даже это где-то читала. Там это было очень хорошо доказано и даже с примерами из Библии, где сам Бог называется ревнителем и мстителем… Что до Митиной любви, то она теперь почти всецело выражалась только в ревности. И ревность эта была не простая, а какая-то, как ему казалось, особенная.

Они с Катей еще не переступили последней черты близости, хотя позволяли себе в те часы, когда оставались одни, слишком многое. И теперь, в эти часы, Катя бывала еще страстнее, чем прежде. Но теперь и это стало казаться подозрительным и возбуждало порою ужасное чувство. Все чувства, из которых состояла его ревность, были ужасны, но среди них было одно, которое было ужаснее всех и которое Митя никак не умел, не мог определить и даже понять. Оно заключалось в том, что те проявления страсти, то самое, что было так блаженно и сладостно, выше и прекраснее всего в мире в применении к ним, Мите и Кате, становилось несказанно мерзко и даже казалось чем-то противоестественным, когда Митя думал о Кате и о другом мужчине.

Тогда Катя возбуждала в нем острую ненависть. Все, что, глаз на глаз, делал с ней он сам, было полно для него райской прелести и целомудрия. Но как только он представлял себе на своем месте кого-нибудь другого, все мгновенно менялось, — все превращалось в нечто бесстыдное, возбуждающее жажду задушить Катю, и, прежде всего, именно ее, а не воображаемого соперника. Уэйстлинг М. III В день экзамена Кати, который состоялся наконец на шестой неделе поста , как будто особенно подтвердилась вся правота Митиных мучений.

Тут Катя уже совсем не видела, не замечала его, была вся чужая вся публичная. Она имела большой успех. Она была во всем белом, как невеста, и волнение делало ее прелестной. Ей дружно и горячо хлопали, и директор, самодовольный актер с бесстрастными и печальными глазами, сидевший в первом ряду, только ради пущей гордости делал ей иногда замечания, говоря негромко, но как-то так, что было слышно на всю залу и звучало нестерпимо.

Надя пришла проститься в номер, начала жаловаться, что он не берёт её с собой и даже не разрешает проводить на вокзал, и под конец, прижавшись к нему, расплакалась.

Приехав на вокзал, он увидел Ли, которая сразу заявила ему, что он негодяй и, что он пожалеет, что бросает её и уезжает. Страстно поцеловав Глебова, она сказала, что обожает его, но если он её бросит, она обольёт его серной кислотой. Поезд тронулся и из соседнего купе вышла Генрих, и засмеялась — она слышала, как он прощался с Ли. Сказав, что Ли страшная женщина, и только поэтому она её терпит рядом с ним. В ответ Глебов сказал, что он тоже терпит её австрийца, с которым она послезавтра будет ночевать.

Нет, возразила она, я не буду с ним ночевать, а предложу ему разорвать наши отношения, но хочу остаться на него работать, где он ещё найдёт поставщика всех сплетен Москвы и Петербурга? Так что 19го я уже буду в Ницце. Всё время в поезде они провели вместе по семейному, в одном купе, пили вино и целовались. В Вене они расстались, она пошла в кафе навстречу с австрийцем, а он отправился в Ниццу. Этим же днём она собиралась отправиться за ним.

Разместившись в отеле, он стал ждать от неё телеграмму об отъезде, но её не было. Она должна была приехать в 12 ночи, но и утром её всё не было. Осталась с австрийцем, подумал Глебов, я так и думал! Целый день он провёл в Монте-Карло, проиграл много денег и напился. На следующий день он просто напился.

От неё никаких новостей всё не было. На третий день он уже был уверен, что она не приедет, он собрал вещи, заказал счёт и собрался вернуться в Москву через Венецию завтра утром. Натали В то лето Мещерский стал студентом, у него началась вольная жизнь, и ему захотелось любовных утех, так как он воспитывался в строгой дворянской семье. Он начал ездить в поисках любви по имениям родственников и знакомых. Так он заехал в имение дяди по матери, где дядя жил с единственной дочерью — Соней.

По приезду он стал сразу заигрывать с ней, Соня поддержала эту игру, но сказала, что у них ничего не получится, так как у неё в гостях находится подруга Натали, в которую он точно влюбится поутру. Он отнёсся к этому скептически, сказав, что всегда был влюблён только в неё. Перед расставанием спать они долго и страстно целовались, после чего он счастливый быстро уснул. Утром Мещерский, проснувшись поздно, всё думал о начинающейся любви с Соней, о Натали, кто она такая, а также пообщался с отцом Сони, который был очень приятный человек. Затем завтракая, он мельком увидел Натали, и сразу понял, что слова Сони о её красоте не выдумка.

После завтрака Соня сказала ему, чтобы он притворялся, что влюблён в Натали, чтобы отец ничего не заподозрил, но если это станет на самом деле — жди беды! Начались встречи с Соней, где они целовались до изнеможения, но он всегда думал также и о Натали. В один из дней, он читал вслух Гончарова Натали, по настоянию Сони. Они были вдвоём и он начал ухаживать за ней, а на вопрос, что он любит Соню, быстро соврал, что нет. На следующий день, Натали проплакала всё утро, но к вечеру вышла более нарядная и весела, чем обычно.

Через несколько дней он задумал уехать от Сони, а потом, когда Натали приедет домой, поехать к ней. Рассказав ей об этом, она сказала - уезжайте завтра же, а я вернусь через несколько дней домой. Вернувшись в свою комнату, он был на седьмом небе от счастья. Войдя в комнату, он услышал шепот Сони - где ты был, иди ко мне скорей, давай целоваться. Но только он к ней подошёл, как она его с силой оттолкнула — в это время к нему в комнату вошла украдкой Натали.

Через год Натали вышла замуж за нелюбимого, но богатого помещика. На свадьбу никого не пригласили, а сразу после свадьбы они уехали в Крым, подальше от всех. В январе следующего года он случайно встретил её с мужем на балу, где они очень красиво танцевали. А ещё через полтора года её муж скоропостижно скончался от удара, оставив её с ребёнком. Мещерский принял решение приехать к ней на похороны.

Ему было страшно и очень интересно увидеть её после трёх лет разлуки. Увидев, он понял, что она всё такая же красавица. За всё время похорон они обменялись всего несколькими словами и не смотрели друг другу в глаза. Прошло ещё время, Мещерский окончил учёбу, потерял отца и мать, начал жить с деревне с Гашей, которая служила у них в доме при матери. Она родила ему мальчика, перестала служить, он хотел с ней обвенчаться, но она была против.

Гаша предложила поехать ему в Москву повеселиться, но если он в кого влюбится, она сразу утопится вместе с ребёнком. Он уехал на 4 месяца заграницу, всё время грустил и думал, что жизнь для него закончилась. На обратном пути неожиданно решил заехать к Натали, дорога была мимо её дома. Она встретила его приветливо, они начали откровенный разговор, в котором Мещерский ей рассказал всё, включая предупреждение Гаши, если он влюбится. Ночью, когда он лёг спать, она пришла к нему.

У них началась безумная любовь, которая не могла иметь продолжения. А в декабре Натали умерла в Швейцарии при преждевременных родах. Часть III В одной знакомой улице Главный герой идёт по улице в Париже, рассказывает стихи и вспоминает историю, похожую на эти стихи. Как он приходил к одной юной девушке, дочери дьячка из Серпухова, которая приехала на курсы в Москву. Как зимой он заходил к ней домой, как обнимал её ещё в прихожей, как вёл её в комнату, как целовал ей грудь.

Как потом они пили чай с хлебом и сыром, слушая, как падает снег за окном. Помнит он ещё, что провожал её на вокзале в Серпухов, как обещал приехать через 2 недели к ней. А больше ничего не помнит, а больше ничего и не было. Речной трактир Главный герой зашёл в ресторан Прага и был приглашён за столик к знакомому доктору. Доктор после вина вдруг неожиданно предложил выпить коньяку, что было на него не похоже.

После стопки коньяка он рассказал, что только что заходил в ресторан поэт Брюсов с молодой девушкой-жертвой и устроил скандал, так как заказанного места по телефону для него не оказалось. В связи с этим доктор вспомнил случай из своей жизни и решил его рассказать. Лет 20 назад он шёл по улице отправить письмо и вдруг увидел спешащую девушку впереди себя. Доктору стало интересно, куда она идёт и он пошёл за ней. Она пришла в церковь, упала на колени и стала горячо что-то молить у бога.

Когда она выходила из церкви, он увидел, что девушка необыкновенной красоты. В тот же вечер он снова увидел её в летнем трактире, в который он заехал совершенно случайно. Доктор сидел пил пиво и вдруг увидел, что она вошла с одним его знакомым, который был промотавшийся пьяница, развратник и шулер. Не помня себя от гнева, он оттолкнул его, а ей начал рассказывать, кто он такой. Он вывел её плачущую из трактира, довёз до центра на извозчике, там она неожиданно поцеловала его руку и ушла.

Больше он её никогда не видел. Кума На одной из дорогих дач под Москвой за столиком на террасе сидят двое — хозяйка и друг мужа, он же кум. Он просит её поцеловать ручку, она лениво отмахивается. Он рассказывает историю, намекая на себя, одного персидского поэта, как у одного человека сердце ушло из рук, и он сказал уму: прощай! Она соглашается с ним, что он точно уму сказал прощай и интересуется — а давно ли это с ним?

Друг мужа отвечает, что с тех пор, как они крестили младенца и стали кумом и кумой. Вот тогда-то он и заболел и его надо лечить, а вылечить может только она. Хозяйка на это отвечает, что жалко, что муж сегодня заночует в городе, а то он бы посоветовал врача. Утром, после близости, она ему говорит, уезжайте в Кисловодск, а я через 2 недели к вам приеду. Не обманите?

Начало Молодой человек рассказывает, что он влюбился или даже можно сказать потерял невинность в 12 лет. Ехал он в поезде домой в деревню, ехал один, в первом классе, и вот на одной из станций к нему в купе подсела молодая женщина с барином. Она сразу же легла на диван, и он смог за ней наблюдать долгое время, как она устраивалась, как сняла обувь, отстегнула что-то от чулок, показав случайно ему часть своего обнажённого тела. Потом спала, и он впервые увидел спящёю женщину, ведь до этого он видел только сон матери или сестры. Он смотрел на её губы, глаза, коротко постриженные волосы и смог оторвать взгляд только когда поезд остановился на его станции.

Дубки Рассказчик описывает события, которые произошли с ним давно, ему было тогда всего 23 года. Стал он к ним захаживать, общаясь со старостой о хозяйственных делах, а сам поглядывать на хозяйку. Когда подошёл срок отъезда на службу, он сообщил им об этом, но когда муж по делам куда-то вышел, Анфиса вдруг пригласила его к себе завтра вечером и сообщила, что мужа не будет. Приехав, увидел, что она принарядилась, накрыла стол, но только он подошёл к ней, как они услышали, что муж вернулся. Он был здоровый, бородатый детина.

Он конечно сразу в дверь, а утром узнали, что староста Анфису повесил на крюке, за что был бит плетьми и отправлен в Сибирь. Мадрид Он шёл уже довольно поздно по Тверскому бульвару и познакомился с девушкой, она сама к нему подошла и предложила составить компанию. Она согласилась и они пошли. Он начал её расспрашивать и она рассказала, что зовут её Поля, ей 17 лет, что ходит уже с весны, что работают они втроем, но других девушек уже забрали. Также она постоянно вспоминала про одного шулера, с которым 5 раз ходила в этот же отель.

По приходу в номер, он помог ей раздеться, отмечая, какая она миленькая. После она заснула, а он лежал и думал, куда она сейчас пойдёт? Ему стало её жалко и он, разбудив её, предложил поесть и выпить Мадеры, а потом сказал ей, что теперь она будет спать только с ним, может он её даже пристроит куда-нибудь.

На работу над этой повестью Бунина подвигли откровения его племянника. Добавив истории немного ярких красок, писатель создал гимн юношеской любви, в которой есть и нежность, и страсть, и отчаяние. Как бы там ни было, но Бунин упорно гнет свою линию: любовь в его творчестве почти всегда трагична. В этом произведении герой Бунина не имеет ни имени, ни фамилии, он типичный образцовый буржуа, убежденный, что за деньги можно купить все. Но, как оказывается, жизнь человека чрезвычайно хрупка, вот и стремившийся за удовольствиями в Старый Свет господин из Сан-Франциско, которому, казалось, что он все рассчитал, все распланировал, очень быстро возвращается домой в гробу в корабельном трюме.

Рассказ был написан писателем всего лишь за четыре дня, первоначальное название — «Смерть на Капри» Бунин изменил, как только написал первую строчку. Также Иван Алексеевич убрал при первом же переиздании эпиграф к произведению, взятый им из Апокалипсиса, — «Горе тебе, Вавилон, город крепкий! Многие исследователи единодушны во мнении, что главной причиной, заставившей Бунина взяться за перо в случае с «Господином из Сан-Франциско», были начало и ход Первой мировой войны. Основная часть материала была им подготовлена в 1929 году, отдельные главы в издательстве «Современные записки» в Париже публиковались, начиная с 1927 года. Но вот пятую завершающую часть произведения — «Лику» он написал только в 1933-ем. Работа шла непросто из-за того, что писатель буквально с головой погружался в воспоминания: ни о чем, кроме них и своей книги, он говорить не мог и, по словам поэтессы Галины Кузнецовой, напоминал «отшельника, йога, мистика». Споры о жанровой принадлежности «Арсеньева» разгорелись сразу же после выхода книги. Сам писатель категорически был не согласен со словом «роман» на титульном листе книги, да и критики, в конце концов, пришли к заключению, что это скорее «вымышленная биография» либо «автобиография вымышленного лица».

Так ли все это важно, если «Жизнь Арсеньева» — это блестящий образец отечественной психологической прозы начала XX века, умело и точно исследующий душу русского интеллигента. Это — произведение, за которое Бунин наконец-таки был удостоен Нобелевской премии. Бунин, мало кто умеет», — писал об Иване Алексеевиче Александр Блок. И действительно: кто не знает эти строки? Картины природы, созданные Буниным, восхищали читателей и критиков.

Пока тарантас, сопровождаемый лаем, с грохотом катится по мостикам через овраги, смотрю на груды кирпичей, оставшихся от сгоревшего дома и потонувших в бурьяне, и думаю о том, что сделал бы старик Кологривов, если бы увидел нахалов, скачущих по двору его усадьбы! В детстве я слыхал про него поистине ужасы. Одна из любовниц пыталась опоить его какими-то колдовскими травами, — он заточил ее своим судом в монастырь. Когда объявили волю, он «тронулся», как говорили, «в отделку» и с тех пор почти никогда не показывался из дому. Медленно разоряясь, он по ночам, дрожа от страха, что его убьют, сидел в шапочке с мощей угодника и громко читал заговоры, псалмы и покаянные молитвы собственного сочинения. Осенью однажды его нашли в молельной мертвым… — Не знаешь, не продали еще? Живет тут приказчик от наследников, а ему что ж? Не свое доброе. Без хозяина, известно, и товар — сирота. А земля тут — прямо золотое дно! А лес-то! Правда, славный лес. Горько и свежо пахнет березами, весело отдается под развесистыми ветвями громыхание бубенчиков, птицы сладко звенят в зеленых чащах… На полянах, густо заросших высокой травой и цветами, просторно стоят столетние березы по две, по три на одном корню. Предвечерний золотистый свет наполняет их тенистые вершины. Внизу, между белыми стволами, он блестит яркими длинными лучами, а по опушке бежит навстречу тарантасу стальными просветами. Просветы эти трепещут, сливаются, становятся все шире… И вот опять мы в поле, опять веет сладким ароматом зацветающей ржи, и пристяжные на бегу хватают пучки сочных стеблей… — А вон и Батурино, — насмешливо говорит Корней. И я уже понимаю его. Добилась до последнего. Скучно лоснится на солнце мелкий длинный пруд желтой глинистой водой; баба возле навозной плотины лениво бьет вальком по мокрому серому холсту… С плотины дорога поднимается в гору мимо батуринского сада. Сад еще до сих пор густ и живописен, и, как на идиллическом пейзаже, стоит за ним серый большой дом под бурой, ржавой крышей. Но усадьба, усадьба! Целая поэма запустения! От варка остались только стены, от людской избы — раскрытый остов без окон, и всюду, к самым порогам, подступили лопухи и глухая крапива. А на «черном» крыльце стоит и в страхе глядит на меня слезящимися глазами какая-то старуха. Поняв из моих неловких объяснений, что я хочу посмотреть дом, она спешит предупредить барыню. Больно, должно быть, Батуриной выходить после таких докладов! И правда, — когда через несколько минут отворяется дверь, я вижу растерянное старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз… Делаем вид, что мы очень рады друг другу, что этот осмотр дома — вещь самая обыденная, и Батурина любезным жестом приглашает войти, а другой дрожащей рукой старается застегнуть ворот своей темной кофточки из дешевенького нового ситцу. Бормоча что-то притворное, я вхожу в переднюю… О, да это совсем ночлежка! Темно, душно, стены закопчены дымом махорки, которую курит бывший староста Батуриных, Дрон, не покинувший усадьбу и доныне… Направо — дверь в его каморку, прямо — комната старух, скудно освещенная окном с двойными рамами, с радужными от старости стеклами… — Мы ведь в пристройке-с теперь живем, — виновато поясняет Батурина. Старуха трясет головой и смотрит недоумевающе и вопросительно. Расслышав, Батурина поспешно улыбается. И отворяет дверь в коридор… Еще мрачнее в этих пустых комнатах! Первая, в которую я заглядываю из коридора, была когда-то кабинетом, а теперь превращена в кладовую: там ларь с солью, кадушка с пшеном, какие-то бутыли, позеленевшие подсвечники… В следующей, бывшей спальне, возвышается пустая и огромная, как саркофаг, кровать… И старуха отстает от меня и скрывается в кладовой, якобы чем-то озабоченная. А я медленно прохожу в большой гулкий зал, где в углах свалены книги, пыльные акварельные портреты, ножки столов… Галка вдруг срывается с криво висящего над ломберным столиком зеркала и на лету ныряет в разбитое окно… Вздрогнув от неожиданности, я отступаю к стеклянной двери на рассохшийся балкон, с трудом отворяю ее — и прикрываю глаза от низкого яркого солнца. Какой вечер! Как все цветет и зеленеет, обновляясь каждую весну, как сладостно журчат в густом вишеннике, перепутанном с сиренью и шиповником, кроткие горлинки, верные друзья погибающих помещичьих гнезд! IV Вечер в поле встречает нас целым архипелагом пышных золотисто-лиловых облаков на западе, необыкновенной нежностью и ясностью далей. Но Корней суров и задумчив. Он с наслаждением вытягивает мальчишку кнутом и сдержанно покрикивает на лошадей. И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить… — Всем не мед, — говорит он. Да нет, в долг-то не проживешь! Купят мужики сто — двести десятин, — конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга. А пойдут свары — дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь! Ну, вот их-то, чертей, и зажать бы в тесном месте! Но Корней отводит глаза в сторону. Свежеет, и блеск вечера меркнет. Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту земли огромным мутно-малиновым шаром солнце. И что-то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей дали с мутно-малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом — дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью, — только изредка повевает откуда-то теплом… В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят вороны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца. Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженная! Слава Богу, хоть месяц всходит! Всё веселее… V Воргол — нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места. Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров. Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание. И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу. А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку… Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себе свою ночную жизнь… — Корней, — говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, — надо ехать! Поедем шажком, а уж покормим дома. Корней останавливается. Ну его к черту!.. Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает: — Живем пока… — То есть как «пока»? А потом-то что ж? Все что-нибудь да будет… — Что же? Разойдется народ по другим местам, либо еще как… — А как? При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону. И молча лезет на козлы. На нем гимназический картуз, шелковая коричневая косоворотка, козловые сапожки с сафьяновым ободком на голенищах. Он сидит сзади отца на беговых дрожках, дрожки шибко катятся большой дорогой, а вокруг поле, летнее жаркое утро… Старую донскую кобылу подали к крыльцу чуть не на рассвете. Но, Боже, сколько раз заглядывал Иля в кабинет отца, в тщетной надежде, что разговор со старостой кончен! Уже и росистая трава в тени от амбаров успела высохнуть, и запахло в саду оцепеневшей на солнечном припеке черемухой… Даже кобыла и та стала задремывать от скуки: осела на левую заднюю ногу, прижала одно ухо, прикрыла глаза… Но всему бывает конец, кончилась и пытка ожидания. Держится Иля за кожаную подушку сиденья, задрав ноги на заднюю ось и почти касаясь лбом ружейных стволов на спине отца, поглядывает, как трепещут сверкающие на солнце спицы, как бежит по пыли возле них белая, с подпалинами, Джальма, близко видит загорелую шею и широкий затылок под белым картузом… Солнце стоит высоко и сильно припекает, кожа на дрожках стала горячая, — приятно пахнет нагретой кожей и колесной мазью. Душная, густая пыль облаком встает из-под колес, парусиновый пиджак на плечах отца темнеет… Но вот и проселок — полевой рубеж, длинным узким коридором теряющийся меж стенами высокой серо-зеленой ржи. Отец сдерживает лошадь и закуривает, пуская через плечо клуб душистого дыма… Ах, эти проселки! Весело ехать по глубоким колеям, заросшим муравой, повиликой, какими-то белыми и желтыми цветами на длинных стеблях. Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе — жаркое солнце. Синие васильки, лиловый куколь и желтая сурепка цветут во ржи. Дрожки задевают колосья, растущие кое-где по дороге, и они однообразно клонятся под колесами и выходят из-под них черными, испачканными колесной мазью. Алексей в широкополой шляпе, высоко восседавший на своей тележке, за которой бежал жеребенок мышиного цвета, на длинных, тонких ножках… А не то вдали показывался тарантас, а в тарантасе — загорелый помещик в крылатке, в дворянском картузе, с изумленно выкаченными белками. Увидав соседа, он изумлялся еще более, радостно таращил глаза и разводил руками, меж тем как кучер в плисовой безрукавке и круглой шапочке с павлиньими перьями останавливал тройку. Останавливал лошадь и отец, слезал с дрожек навстречу вылезавшему из тарантаса толстяку — и начинались бесконечные разговоры. Помещик говорит страшно громко, размахивает руками и все кого-то бранит… Потом над чем-то долго, с мучительным наслаждением хохочет, сотрясаясь всем телом… Отец тоже кричит и тоже хохочет. Помещик становится на подножку тарантаса, накренивая его, с трудом усаживается… Но не проходит и минуты, как сзади опять раздается крик: — Сосед! На минуточку! И опять стоянка, опять разговоры… Утомленная, но счастливая своими хлопотами Джальма сидит у колес и жарко дышит, изредка, с коротким стуком, ловя зубами мух. В небе блестят и кудрявятся белые облака, всюду столько света и радости, как бывает лишь в июне, и все неподвижнее становится воздух к полудню. Два желтых мотылька, как два лепестка розы, беззвучно и однообразно играют над склонившимися в оцепенении колосьями, над цветами и травами, нагретыми зноем. Сладко пахнет васильками. И, щурясь от солнца, Иля в забытьи следит за облаком, похожим на пуделя, которое, медленно тая, плывет по светозарной сини неба, прислушивается, как сипят в траве кузнечики, а над головою на тысячу ладов сонно звенит жалобными дискантами воздушная музыка насекомых, неумолчно воспевающих дали, млеющие в мареве зноя, радость и свет солнца, беспричинную, божественную радость жизни… Наговорившись, отец гонит лошадь шибко, и дрожки прыгают и несутся под изволок, к какому-то широкому логу среди степных косогоров. За этим логом следует подъем на покатую гору, залитую зелеными овсами, а с горы открывается вид на новый, еще более широкий и разлатый лог. Тут были заливные болотистые лужки, и мелкая степная речка, извивавшаяся по ним, делала много широких затонов, густо заросших зелеными щетками куги. Оттого, что горизонт был со всех сторон замкнут этими похожими на ржаные хлебы косогорами, глухо было тут на редкость, но какая милая, своеобразная жизнь, жизнь куличков, бекасов и диких чирков, чувствовалась в тишине и глуши этих мелких затонов! И вдруг дребезжание сразу обрывается. Под горою ветерок спадает. Солнце печет, колеса шуршат в густой, насыщенной водой траве. Пресно пахнет теплым илом, разогретой кугою; белая как снег рыбалка неожиданно вырывается из кочкарников и сверкает в воздухе острыми крыльями… А вот и болото — серебристо-зеркальные затоны с островками тонколистой осоки… Не спуская с них глаз, отец передает Иле вожжи, осторожно слезает с дрожек и, скинув ружье, торопливо, но бесшумно направляется к ним. Длинные сапоги его тонут в мягких кочкарниках, серебристые пузыри болотного газа остаются в его следах, отпечатывающихся в бархатистой и влажной траве… От солнца и блеска воды светло так, что больно смотреть. И Джальма, быстро оглянувшись, вдруг — бултых в воду и, наслаждаясь прохладой, медленно плывет к затону, к камышам. Из воды видна только ее вытянутая прилизанная голова с опущенными ушами и длинный хвост, который плывет за ней, как чужой, как палка. Потом и голова и хвост заворачивают в камыши, отец входит по колена в воду и тоже скрывается в камышах. Проходит десять, двадцать минут напряженного молчания… Где-то далеко раздается тяжкий, глухой выстрел… Весь встрепенувшись, пристально глядит Иля вперед, но за камышами ничего не видно. В камышах что-то осторожно попискивает и булькает; по широкой луже недалеко от дрожек, извиваясь, проплывает уж; перламутрово-голубые стрекозы с треском распускают длинные стеклянные крылышки, вылетая из горячей травы, а высоко в небе медленно вырастает и вытягивается большое белоснежное облако… Вот оно приняло образ сказочного исполина, а из затона, в котором, углубляя его, ярко светит отражение этого исполина, что-то глухо, угрюмо и жалобно ухнуло… Ухнуло и выжидательно замолчало… — Бычки! Воображение мгновенно создает образ какого-то фантастического существа, одного из тех страшных подводных жителей, что глубоко скрываются в болотах и только изредка высовывают свои лобастые рогатые головы с выпученными глазами на свет Божий. Что, если выглянет такой бычок именно теперь, в этот безмолвный час знойного полдня? И, косясь на затон, Иля не замечает, что картуз его съехал на затылок, что комары облепили ему потную шею и руки и что ослепительно жаркое солнце бьет прямо в лицо… Вдруг раздается кашель. Иля вздрагивает и мгновенно возвращается к действительности. Отец идет, по пояс мокрый, хлюпает тяжелыми сапогами, налитыми болотной водой. Да ведь это жучки! Водяные жучки! Отец раскраснелся, расстегнул ворот рубахи, лицо у него доброе и оживленное. Подойдя к дрожкам, он бросает Иле убитого чирка, и, мгновенно забыв о бычках, Иля с жадностью ловит его на лету. Чирок еще теплый! Головка с закатившимися глазами, подернутыми белесою пленкой, бессильно падает на радужный зобик, брюшко в запекшейся крови… Но как оно славно пахнет тиной и порохом! И Джальма вылезает из осоки тоже веселая и удовлетворенная. Глаза безумные, с длинного красного языка льет слюна, белая атласная шерсть вся прилизана, уши висят, ноги в иле, — точно в черных чулках… Мокрые блестящие шины колес снова шуршат по бархатной сочной траве, изредка врезываясь в воду и разбрасывая во все стороны светлые длинные брызги. Лужи, в которых золотыми полосами то там, то здесь резко вспыхивает жаркий солнечный блеск, мелькают перед глазами… Из куги то и дело с жалобными стонами вырываются кулички… Потом мягкий кочкарник сразу обрывается, — дрожки снова трещат по дороге, убегающей в гору… Ах, когда Иля вырастет, он будет самым счастливым человеком в мире! Он поселится на хуторе, будет жить только охотой, будет каждый день чистить кирпичом и промывать свое ружье, будет варить себе кулеш, спать возле порога дома на войлоке, а просыпаться еще в ту пору, когда едва-едва брезжит зелено-серебристый рассвет… Но и теперь чудесно. Дышит Иля чистым полевым ветром, слушает хохлатых жаворонков, распевающих над полями, в облаках, в бесконечном просторе… Степь вокруг, куда ни кинь взор, зеленая, ровная, вольная. И ни души в степи, ни кустика, ни деревца, — только далеко впереди машет, как утопающий руками, чья-то мельница. Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и наконец подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу! Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора. Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне? Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком. Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: «Шаркни ножкой! И я понял это — и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно: — Покойной ночи. Но мог ли ты удовлетвориться таким миром? Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне: — Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Можно ли было после этого медлить ответом? А я все-таки помедлил. Я, видишь ли, очень, очень умный дядя… II Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу. Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши — непременно цветные! И все это сразу в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры. Но ты замотал головою. Ну пожа-алуйста! Ты задумался. Ну а цифры? Ведь можно же, — сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, — ведь можно же в царский день показывать цифры? Вот завтра или вечером — покажу. Сказал — завтра. Нет, покажи сейчас! Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех — лишаю тебя счастья, радости… Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей. И я твердо отрезал: — Завтра. Раз сказано — завтра, значит, так и надо сделать. И стал поспешно одеваться. И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: «Отче наш, иже еси на небеси…» — и проглотил чашку молока, — вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики… И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами. Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы — бабушка, мама и я — сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению. III Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки. В ответ на это ты — трах ногами в пол! Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься. Трах ногами в пол! Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя. Но вот тут-то и начинается история. Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя. Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употреблять усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного. Но и этим дело не кончилось. Ты крикнул снова. Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, — крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам Господь Бог улыбнулся бы при этом крике. Я же в бешенстве вскочил со стула. Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса! И уже без всякой радости, а только для того, чтобы показать, что ты не испугался, криво и жалко ударил в пол каблуками. А я — я кинулся к тебе, дернул тебя за руку, да так, что ты волчком перевернулся передо мною, крепко и с наслаждением шлепнул тебя и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. Вот тебе и цифры! IV От боли, от острого и внезапного оскорбления, так грубо ударившего тебя в сердце в один из самых радостных моментов твоего детства, ты, вылетевши за дверь, закатился таким страшным, таким пронзительным альтом, на какой не способен ни один певец в мире. И надолго, надолго замер… Затем набрал в легкие воздуху еще больше и поднял альт уже до невероятной высоты… Затем паузы между верхней и нижней нотами стали сокращаться, — вопли потекли без умолку. К воплям прибавились рыдания, к рыданиям — крики о помощи. Сознание твое стало проясняться, и ты начал играть, с мучительным наслаждением играть роль умирающего. Ой, мамочка, умираю! Но ты не смолкал. Разговор, конечно, оборвался. Мне было уже стыдно, и я зажигал папиросу, не поднимая глаз на бабушку. А у бабушки вдруг задрожали губы, брови, и, отвернувшись к окну, она стала быстро, быстро колотить чайной ложкой по столу. Ой, милая моя бабушка! И бабушка едва сидела на месте. Ее сердце рвалось в детскую, но, в угоду мне и маме, она крепилась, смотрела из-под дрожащих бровей на темневшую улицу и быстро стучала ложечкой по столу. Понял тогда и ты, что мы решили не сдаваться, что никто не утолит твоей боли и обиды поцелуями, мольбами о прощении. Да и слёз уже не хватало. Ты до изнеможения упился своими рыданиями, своим детским горем, с которым не сравнится, может быть, ни одно человеческое горе, но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за одного самолюбия. Ясно было слышно: кричать тебе уже не хочется, голос охрип и срывается, слёз нет. Но ты все кричал и кричал! Было невмоготу и мне. Хотелось встать с места, распахнуть дверь в детскую и сразу, каким-нибудь одним горячим словом, пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами разумного воспитания и с достоинством справедливого, хотя и строгого дяди? Наконец ты затих… V — И мы тотчас помирились? Нет, я таки выдержал характер. Я, по крайней мере, через полчаса после того, как ты затих, заглянул в детскую. И то как? Подошел к дверям, сделал серьезное лицо и растворил их с таким видом, точно у меня было какое-то дело. А ты в это время уже возвращался мало-помалу к обыденной жизни. Ты сидел на полу, изредка подергивался от глубоких прерывистых вздохов, обычных у детей после долгого плача, и с потемневшим от размазанных слёз личиком забавлялся своими незатейливыми игрушками — пустыми коробочками от спичек, — расставляя их по полу, между раздвинутых ног, в каком-то, только тебе одному известном порядке. Как сжалось мое сердце при виде этих коробочек!

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий