Новости лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

Всеми силами я старалась отогнать от себя эту мысль, успокоиться. Вставьте пропущенные буквы; расставьте недостающие знаки препинания. Над какими нормами вы работали? напрягала все силы стараясь пр одолеть т чение. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение. Двигаться надо! Она напрягала все силы. И так стояли они, будто обнявшись.

Дикая собака Динго

» Ответы ГДЗ» лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало её всё дальше и дальше. Кожевников видел это. Дождавшись остальных коней, он в карьер бросился вдоль берега вниз по течению. Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение.

Лошадь напрягала все силы стараясь

1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Они бежали, ведя лошадей в поводу, вверх по холму и вниз где-то с милю, потом сели верхом и опять поскакали. это необходимые условия для становления чело века. Вспомним известную притчу про бабочку. Однажды человек увидел, как через маленькую щель в коконе пытается выбраться бабочка.

Глава 7 (продолжение)

Дело в том, что ни коту, ни пр... Дела давно минувших дней, пр.. Не пр... Нет комментариев Ответы Гость Преодолеть, прижав, притаился, приливом, прибывает, пренебрегла, присаживается, придвигает, приключений, прекрасная, презрел, принакрылась, непреодолимое, препятствующее, пришедшим, причинила, приданья, презирай. Например: преступать-переступать спасибо.

Одним ударом рассекают человека от плеча к бедру, наискось. Вот это удар! А то что и мараться. Бек-Агамалов вздохнул с сожалением: — Нет, не могу… Барашка молодого пополам пересеку… пробовал даже телячью тушу… а человека, пожалуй, нет… не разрублю.

Голову снесу к черту, это я знаю, а так, чтобы наискось… нет. Мой отец это делал легко. Первым рубил Веткин. Придав озверелое выражение своему доброму, простоватому лицу, он изо всей силы, с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то же время он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь! Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин с трудом вывязил его оттуда! Он был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл это искусство. Занеся высоко над головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку.

Но было уже поздно. Конец шашки только лишь слегка черкнул по глине. Ожидавший большего сопротивления, Ромашов потерял равновесие и пошатнулся. Лезвие шашки, ударившись об его вытянутую вперед руку, сорвало лоскуток кожи у основания указательного пальца. Брызнула кровь. Вот видите! Разве же можно так обращаться с оружием? Да ничего, пустяки, завяжите платком потуже. Подержи коня, фендрик.

Вот, смотрите. Главная суть удара не в плече и не в локте, а вот здесь, в сгибе кисти. Когда вы наносите удар, то не бейте и не рубите предмет, а режьте его, как бы пилите, отдергивайте шашку назад… Понимаете? И притом помните твердо: плоскость шашки должна быть непременно наклонна к плоскости удара, непременно. От этого угол становится острее. Бек-Агамалов отошел на два шага от глиняного болвана, впился в него острым, прицеливающимся взглядом и вдруг, блеснув шашкой высоко в воздухе, страшным, неуловимым для глаз движением, весь упав наперед, нанес быстрый удар. Ромашов слышал только, как пронзительно свистнул разрезанный воздух, и тотчас же верхняя половина чучела мягко и тяжело шлепнулась на землю. Плоскость отреза была гладка, точно отполированная. Но Бек-Агамалов, точно боясь испортить произведенный эффект, улыбаясь, вкладывал шашку в ножны.

Он тяжело дышал, и весь он в эту минуту, с широко раскрытыми злобными глазами, с горбатым носом и с оскаленными зубами, был похож на какую-то хищную, злую и гордую птицу. Это разве рубка? Надо, дети мои, постоянно упражняться. У нас вот как делают: поставят ивовый прут в тиски и рубят, или воду пустят сверху тоненькой струйкой и рубят. Если нет брызгов, значит, удар был верный. Ну, Лбов, теперь ты. К Веткину подбежал с испуганным видом унтер-офицер Бобылев. Офицеры торопливо разошлись по своим взводам. Большая неуклюжая коляска медленно съехала с шоссе на плац и остановилась.

Из нее с одной стороны тяжело вылез, наклонив весь кузов набок, полковой командир, а с другой легкой соскочил на землю полковой адъютант, поручик Федоровский — высокий, щеголеватый офицер. Солдаты громко и нестройно закричали с разных углов плаца: — Здравия желаем, ваш-о-о-о! Офицеры приложили руки к козырькам фуражек. Он обходил взводы, предлагал солдатам вопросы из гарнизонной службы и время от времени ругался матерными словами с той особенной молодеческой виртуозностью, которая в этих случаях присуща старым фронтовым служакам. Солдат точно гипнотизировал пристальный, упорный взгляд его старчески бледных, выцветших, строгих глаз, и они смотрели на него, не моргая, едва дыша, вытягиваясь в ужасе всем телом. Полковник был огромный, тучный, осанистый старик. Его мясистое лицо, очень широкое в скулах, суживалось вверх, ко лбу, а внизу переходило в густую серебряную бороду заступом и таким образом имело форму большого, тяжелого ромба. Брови были седые, лохматые, грозные. Говорил он почти не повышая тона, но каждый звук его необыкновенного, знаменитого в дивизии голоса — голоса, которым он, кстати сказать, сделал всю свою служебную карьеру, — был ясно слышен в самых дальних местах обширного плаца и даже по шоссе.

Я тебя спрашиваю, на какой пост ты наряжен? Солдат, растерявшись от окрика и сердитого командирского вида, молчал и только моргал веками. Полное лицо командира покраснело густым кирпичным старческим румянцем, а его кустистые брови гневно сдвинулись. Он обернулся вокруг себя и резко спросил: — Кто здесь младший офицер? Ромашов выдвинулся вперед и приложил руку к фуражке. Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе! Капитан Слива, ставлю вам на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей… Ты, собачья душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто у тебя полковой командир?

Я тебя спрашиваю, кто твой командир полка? Кто — я? Понимаешь, я, я, я, я, я!.. Пусть сгниет, каналья, под ружьем. Вы, подпоручик, больше о бабьих хвостах думаете, чем о службе-с. Вальсы танцуете? Поль де Коков читаете?.. Что же это — солдат, по-вашему? Фамилию своего полкового командира не знает… У-д-дивляюсь вам, подпоручик!..

Ромашов глядел в седое, красное, раздраженное лицо и чувствовал, как у него от обиды и от волнения колотится сердце и темнеет перед глазами… И вдруг, почти неожиданно для самого себя, он сказал глухо: — Это — татарин, господин полковник. Он ничего не понимает по-русски, и кроме того… У Шульговича мгновенно побледнело лицо, запрыгали дряблые щеки и глаза сделались совсем пустыми и страшными. Молокосос, прапорщик позволяет себе… Поручик Федоровский, объявите в сегодняшнем приказе о том, что я подвергаю подпоручика Ромашова домашнему аресту на четверо суток за непонимание воинской дисциплины. А капитану Сливе объявляю строгий выговор за то, что не умеет внушить своим младшим офицерам настоящих понятий о служебном долге. Адъютант с почтительным и бесстрастным видом отдал честь. Слива, сгорбившись, стоял с деревянным, ничего не выражающим лицом и все время держал трясущуюся руку у козырька фуражки. Подтягивайте их, жучьте их без стеснения. Нечего с ними стесняться. Не барышни, не размокнут… Он круто повернулся и, в сопровождении адъютанта, пошел к коляске.

И пока он садился, пока коляска повернула на шоссе и скрылась за зданием ротной школы, на плацу стояла робкая, недоумелая тишина. Стояли бы и молчали, если уж бог убил. Теперь вот мне из-за вас в приказе выговор. И на кой мне черт вас в роту прислали? Нужны вы мне, как собаке пятая нога. Вам бы сиську сосать, а не… Он не договорил, устало махнул рукой и, повернувшись спиной к молодому офицеру, весь сгорбившись, опустившись, поплелся домой, в свою грязную, старческую холостую квартиру. Ромашов поглядел ему вслед, на его унылую, узкую и длинную спину, и вдруг почувствовал, что в его сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление к этому одинокому, огрубевшему, никем не любимому человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны. И так как у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям, думать о самом себе в третьем лице, словами шаблонных романов, то и теперь он произнес внутренне: «Его добрые, выразительные глаза подернулись облаком грусти…» II Солдаты разошлись повзводно на квартиры. Плац опустел.

Ромашов некоторое время стоял в нерешимости на шоссе. Уже не в первый раз за полтора года своей офицерской службы испытывал он это мучительное сознание своего одиночества и затерянности среди чужих, недоброжелательных или равнодушных людей, — это тоскливое чувство незнания, куда девать сегодняшний вечер. Мысли о своей квартире, об офицерском собрании были ему противны. В собрании теперь пустота; наверно, два подпрапорщика играют на скверном, маленьком бильярде, пьют пиво, курят и над каждым шаром ожесточенно божатся и сквернословят; в комнатах стоит застарелый запах плохого кухмистерского обеда — скучно!.. В бедном еврейском местечке не было ни одного ресторана. Клубы, как военный, так и гражданский, находились в самом жалком, запущенном виде, и поэтому вокзал служил единственным местом, куда обыватели ездили частенько покутить и встряхнуться и даже поиграть в карты. Ездили туда и дамы к приходу пассажирских поездов, что служило маленьким разнообразием в глубокой скуке провинциальной жизни. Ромашов любил ходить на вокзал по вечерам, к курьерскому поезду, который останавливался здесь в последний раз перед прусской границей. Со странным очарованием, взволнованно следил он, как к станции, стремительно выскочив из-за поворота, подлетал на всех парах этот поезд, состоявший всего из пяти новеньких, блестящих вагонов, как быстро росли и разгорались его огненные глаза, бросавшие вперед себя на рельсы светлые пятна, и как он, уже готовый проскочить станцию, мгновенно, с шипением и грохотом, останавливался — «точно великан, ухватившийся с разбега за скалу», — думал Ромашов.

Из вагонов, сияющих насквозь веселыми праздничными огнями, выходили красивые, нарядные и выхоленные дамы в удивительных шляпах, в необыкновенно изящных костюмах, выходили штатские господа, прекрасно одетые, беззаботно самоуверенные, с громкими барскими голосами, с французским и немецким языком, с свободными жестами, с ленивым смехом. Никто из них никогда, даже мельком, не обращал внимания на Ромашова, но он видел в них кусочек какого-то недоступного, изысканного, великолепного мира, где жизнь — вечный праздник и торжество… Проходило восемь минут. Звенел звонок, свистел паровоз, и сияющий поезд отходил от станции. Торопливо тушились огни на перроне и в буфете. Сразу наступали темные будни. И Ромашов всегда подолгу с тихой, мечтательной грустью следил за красным фонариком, который плавно раскачивался сзади последнего вагона, уходя во мрак ночи и становясь едва заметной искоркой. Но тотчас же он поглядел на свои калоши и покраснел от колючего стыда. Это были тяжелые резиновые калоши в полторы четверти глубиной, облепленные доверху густой, как тесто, черной грязью. Такие калоши носили все офицеры в полку.

Потом он посмотрел на свою шинель, обрезанную, тоже ради грязи, по колени, с висящей внизу бахромой, с засаленными и растянутыми петлями, и вздохнул. На прошлой неделе, когда он проходил по платформе мимо того же курьерского поезда, он заметил высокую, стройную, очень красивую даму в черном платье, стоявшую в дверях вагона первого класса. Она была без шляпы, и Ромашов быстро, но отчетливо успел разглядеть ее тонкий, правильный нос, прелестные маленькие и полные губы и блестящие черные волнистые волосы, которые от прямого пробора посредине головы спускались вниз к щекам, закрывая виски, концы бровей и уши. Сзади нее, выглядывая из-за ее плеча, стоял рослый молодой человек в светлой паре, с надменным лицом и с усами вверх, как у императора Вильгельма, даже похожий несколько на Вильгельма. Дама тоже посмотрела на Ромашова, и, как ему показалось, посмотрела пристально, со вниманием, и, проходя мимо нее, подпоручик подумал, по своему обыкновению: «Глаза прекрасной незнакомки с удовольствием остановились на стройной, худощавой фигуре молодого офицера». Но когда, пройдя десять шагов, Ромашов внезапно обернулся назад, чтобы еще раз встретить взгляд красивой дамы, он увидел, что и она и ее спутник с увлечением смеются, глядя ему вслед. Тогда Ромашов вдруг с поразительной ясностью и как будто со стороны представил себе самого себя, свои калоши, шинель, бледное лицо, близорукость, свою обычную растерянность и неловкость, вспомнил свою только что сейчас подуманную красивую фразу и покраснел мучительно, до острой боли, от нестерпимого стыда. И даже теперь, идя один в полутьме весеннего вечера, он опять еще раз покраснел от стыда за этот прошлый стыд. Сумерки сгущались незаметно для глаза.

Тополи, окаймлявшие шоссе, белые, низкие домики с черепичными крышами по сторонам дороги, фигуры редких прохожих — все почернело, утратило цвета и перспективу; все предметы обратились в черные плоские силуэты, но очертания их с прелестной четкостью стояли в смуглом воздухе. На западе за городом горела заря. Точно в жерло раскаленного, пылающего жидким золотом вулкана сваливались тяжелые сизые облака и рдели кроваво-красными, и янтарными, и фиолетовыми огнями. А над вулканом поднималось куполом вверх, зеленея бирюзой и аквамарином, кроткое вечернее весеннее небо. Медленно идя по шоссе, с трудом волоча ноги в огромных калошах, Ромашов неотступно глядел на этот волшебный пожар. Как и всегда, с самого детства, ему чудилась за яркой вечерней зарей какая-то таинственная, светозарная жизнь. Точно там, далеко-далеко за облаками и за горизонтом, пылал под невидимым отсюда солнцем чудесный, ослепительно-прекрасный город, скрытый от глаз тучами, проникнутыми внутренним огнем. Там сверкали нестерпимым блеском мостовые из золотых плиток, возвышались причудливые купола и башни с пурпурными крышами, сверкали брильянты в окнах, трепетали в воздухе яркие разноцветные флаги. И чудилось, что в этом далеком и сказочном городе живут радостные, ликующие люди, вся жизнь которых похожа на сладкую музыку, у которых даже задумчивость, даже грусть — очаровательно нежны и прекрасны.

Ходят они по сияющим площадям, по тенистым садам, между цветами и фонтанами, ходят, богоподобные, светлые, полные неописуемой радости, не знающие преград в счастии и желаниях, не омраченные ни скорбью, ни стыдом, ни заботой… Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира, чувство пережитой обиды, чувство острой и в то же время мальчишеской неловкости перед солдатами. Всего больнее было для него то, что на него кричали совсем точно так же, как и он иногда кричал на этих молчаливых свидетелей его сегодняшнего позора, и в этом сознании было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее его офицерское и, как он думал, человеческое достоинство. И в нем тотчас же, точно в мальчике, — в нем и в самом деле осталось еще много ребяческого, — закипели мстительные, фантастические, опьяняющие мечты. Вся жизнь передо мной! О, трудом можно сделать все, что захочешь. Взять только себя в руки. Буду зубрить, как бешеный… И вот, неожиданно для всех, я выдерживаю блистательно экзамен. Мы были заранее в этом уверены. И Ромашов поразительно живо увидел себя ученым офицером генерального штаба, подающим громадные надежды… Имя его записано в академии на золотую доску.

Профессора сулят ему блестящую будущность, предлагают остаться при академии, но — нет — он идет в строи. Надо отбывать срок командования ротой. Непременно, уж непременно в своем полку. Вот он приезжает сюда — изящный, снисходительно-небрежный, корректный и дерзко-вежливый, как те офицеры генерального штаба, которых он видел на прошлогодних больших маневрах и на съемках. От общества офицеров он сторонится. Грубые армейские привычки, фамильярность, карты, попойки — нет, это не для него: он помнит, что здесь только этап на пути его дальнейшей карьеры и славы. Вот начались маневры. Большой двухсторонний бой. Полковник Шульгович не понимает диспозиции, путается, суетит людей и сам суетится, — ему уже делал два раза замечание через ординарцев командир корпуса.

Помните, хе-хе-хе, как мы с вами ссорились! Уж, пожалуйста». Лицо сконфуженное и заискивающее. Но Ромашов, безукоризненно отдавая честь и подавшись вперед на седле, отвечает с спокойно-высокомерным видом: «Виноват, господин полковник… Это — ваша обязанность распоряжаться передвижениями полка. Мое дело — принимать приказания и исполнять их…» А уж от командира корпуса летит третий ординарец с новым выговором. Блестящий офицер генерального штаба Ромашов идет все выше и выше по пути служебной карьеры… Вот вспыхнуло возмущение рабочих на большом сталелитейном заводе. Спешно вытребована рота Ромашова. Ночь, зарево пожара, огромная воющая толпа, летят камни… Стройный, красивый капитан выходит вперед роты. Это — Ромашов.

Он поворачивается назад, к солдатам, у которых глаза пылают гневом, потому что обидели их обожаемого начальника. Десятки мертвых и раненых валятся в кучу… Остальные бегут в беспорядке, некоторые становятся на колени, умоляя о пощаде. Бунт усмирен. Ромашова ждет впереди благодарность начальства и награда за примерное мужество. А там война… Нет, до войны лучше Ромашов поедет военным шпионом в Германию. Изучит немецкий язык до полного совершенства и поедет. Какая упоительная отвага! Один, совсем один, с немецким паспортом в кармане, с шарманкой за плечами. Обязательно с шарманкой.

Ходит из города в город, вертит ручку шарманки, собирает пфенниги, притворяется дураком и в то же время потихоньку снимает планы укреплений, складов, казарм, лагерей. Кругом вечная опасность. Свое правительство отступилось от него, он вне законов. Удастся ему достать ценные сведения — у него деньги, чины, положение, известность, нет — его расстреляют без суда, без всяких формальностей, рано утром во рву какого-нибудь косого капонира. Вот ему сострадательно предлагают завязать глаза косынкой, но он с гордостью швыряет ее на землю. Назовите вашу фамилию, назовите только вашу национальность, и мы заменим вам смертную казнь заключением». Но Ромашов перебивает его с холодной вежливостью: «Это напрасно, полковник, благодарю вас. Делайте свое дело». Затем он обращается ко взводу стрелков.

Залп… Эта картина вышла в воображении такой живой и яркой, что Ромашов, уже давно шагавший частыми, большими шагами и глубоко дышавший, вдруг задрожал и в ужасе остановился на месте со сжатыми судорожно кулаками и бьющимся сердцем. Но тотчас же, слабо и виновато улыбнувшись самому себе в темноте, он съежился и продолжал путь. Но скоро быстрые, как поток, неодолимые мечты опять овладели им. Началась ожесточенная, кровопролитная война с Пруссией и Австрией. Огромное поле сражения, трупы, гранаты, кровь, смерть! Это генеральный бой, решающий всю судьбу кампании. Подходят последние резервы, ждут с минуты на минуту появления в тылу неприятеля обходной русской колонны. Надо выдержать ужасный натиск врага, надо отстояться во что бы то ни стало. И самый страшный огонь, самые яростные усилия неприятеля направлены на Керенский полк.

Солдаты дерутся, как львы, они ни разу не поколебались, хотя ряды их с каждой секундой тают под градом вражеских выстрелов. Исторический момент! Продержаться бы еще минуту, две — и победа будет вырвана у противника. Но полковник Шульгович в смятении; он храбр — это бесспорно, но его нервы не выдерживают этого ужаса. Он закрывает глаза, содрогается, бледнеет… Вот он уже сделал знак горнисту играть отступление, вот уже солдат приложил рожок к губам, но в эту секунду из-за холма на взмыленной арабской лошади вылетает начальник дивизионного штаба, полковник Ромашов. Здесь решается судьба России!.. Здесь я командую, и я отвечаю перед Богом и государем! Горнист, отбой! Царь и родина смотрят на вас!

Все смешалось, заволоклось дымом, покатилось куда-то в пропасть. Неприятельские ряды дрогнули и отступают в беспорядке. А сзади их, далеко за холмами, уже блестят штыки свежей, обходной колонны. По его спине, по рукам и ногам, под одеждой, по голому телу, казалось, бегали чьи-то холодные пальцы, волосы на голове шевелились, глаза резало от восторженных слез. Он и сам не заметил, как дошел до своего дома, и теперь, очнувшись от пылких грез, с удивлением глядел на хорошо знакомые ему ворота, на жидкий фруктовый сад за ними и на белый крошечный флигелек в глубине сада. И его голова робко ушла в приподнятые кверху плечи. III Придя к себе, Ромашов, как был, в пальто, не сняв даже шашки, лег на кровать и долго лежал, не двигаясь, тупо и пристально глядя в потолок. У него болела голова и ломило спину, а в душе была такая пустота, точно там никогда не рождалось ни мыслей, ни воспоминаний, ни чувств; не ощущалось даже ни раздражения, ни скуки, а просто лежало что-то большое, темное и равнодушное. За окном мягко гасли грустные и нежные зеленоватые апрельские сумерки.

В сенях тихо возился денщик, осторожно гремя чем-то металлическим. А я вот лежу и ни о чем не думаю. Так ли это? Нет, я сейчас думал о том, что ничего не думаю, — значит, все-таки какое-то колесо в мозгу вертелось. И вот сейчас опять проверяю себя, стало быть, опять-таки думаю…» И он до тех пор разбирался в этих нудных, запутанных мыслях, пока ему вдруг не стало почти физически противно: как будто у него под черепом расплылась серая, грязная паутина, от которой никак нельзя было освободиться. Он поднял голову с подушки и крикнул: — Гайнан!.. В сенях что-то грохнуло и покатилось — должно быть, самоварная труба. В комнату ворвался денщик, так быстро и с таким шумом отворив и затворив дверь, точно за ним гнались сзади. Между офицером и денщиком давно уже установились простые, доверчивые, даже несколько любовно-фамильярные отношения.

Но когда дело доходило до казенных официальных ответов, вроде «точно так», «никак нет», «здравия желаю», «не могу знать», то Гайнан невольно выкрикивал их тем деревянным, сдавленным, бессмысленным криком, каким всегда говорят солдаты с офицерами в строю. Это была бессознательная привычка, которая въелась в него с первых дней его новобранства и, вероятно, засела на всю жизнь. Гайнан был родом черемис, а по религии — идолопоклонник. Последнее обстоятельство почему-то очень льстило Ромашову. В полку между молодыми офицерами была распространена довольно наивная, мальчишеская, смехотворная игра: обучать денщиков разным диковинным, необыкновенным вещам. Веткин, например, когда к нему приходили в гости товарищи, обыкновенно спрашивал своего денщика-молдаванина: «А что, Бузескул, осталось у нас в погребе еще шампанское? Другой офицер, подпоручик Епифанов, любил задавать своему денщику мудреные, пожалуй, вряд ли ему самому понятные вопросы. Поручик Бобетинский учил денщика катехизису, и тот без запинки отвечал на самые удивительные, оторванные от всего вопросы: «Почему сие важно в-третьих? У него же денщик декламировал с нелепыми трагическими жестами монолог Пимена из «Бориса Годунова».

Распространена была также манера заставлять денщиков говорить по-французски: бонжур, мусье; бонн нюит, мусье; вуле ву дюте, мусье,[1] — и все в том же роде, что придумывалось, как оттяжка, от скуки, от узости замкнутой жизни, от отсутствия других интересов, кроме служебных. Ромашов часто разговаривал с Гайнаном о его богах, о которых, впрочем, сам черемис имел довольно темные и скудные понятия, а также, в особенности, о том, как он принимал присягу на верность престолу и родине. А принимал он присягу действительно весьма оригинально. В то время когда формулу присяги читал православным — священник, католикам — ксендз, евреям — раввин, протестантам, за неимением пастора — штабс-капитан Диц, а магометанам — поручик Бек-Агамалов, — с Гайнаном была совсем особая история. Подковой адъютант поднес поочередно ему и двум его землякам и единоверцам по куску хлеба с солью на острие шашки, и те, не касаясь хлеба руками, взяли его ртом и тут же съели. Символический смысл этого обряда, был, кажется, таков: вот я съел хлеб и соль на службе у нового хозяина, — пусть же меня покарает железо, если я буду неверен. Гайнан, по-видимому, несколько гордился этим исключительным обрядом и охотно о нем вспоминал. А так как с каждым новым разом он вносил в свой рассказ все новые и новые подробности, то в конце концов у него получилась какая-то фантастическая, невероятно нелепая и вправду смешная сказка, весьма занимавшая Ромашова и приходивших к нему подпоручиков. Но Ромашов сказал вяло: — Ну, хорошо… ступай себе… — Суртук тебе новый приготовить, ваше благородие?

Ромашов молчал и колебался. Ему хотелось сказать — да… потом — нет, потом опять — да. Он глубоко, по-детски, в несколько приемов, вздохнул и ответил уныло: — Нет уж, Гайнан… зачем уж… бог с ним… Давай, братец, самовар, да потом сбегаешь в собрание за ужином. Что уж! В уме это решение казалось твердым, но где-то глубоко и потаенно в душе, почти не проникая в сознание, копошилась уверенность, что он сегодня, как и вчера, как делал это почти ежедневно в последние три месяца, все-таки пойдет к Николаевым. Каждый день, уходя от них в двенадцать часов ночи, он, со стыдом и раздражением на собственную бесхарактерность, давал себе честное слово пропустить неделю или две, а то и вовсе перестать ходить к ним. И пока он шел к себе, пока ложился в постель, пока засыпал, он верил тому, что ему будет легко сдержать свое слово. Но проходила ночь, медленно и противно влачился день, наступал вечер, и его опять неудержимо тянуло в этот чистый, светлый дом, в уютные комнаты, к этим спокойным и веселым людям и, главное, к сладостному обаянию женской красоты, ласки и кокетства. Ромашов сел на кровати.

Становилось темно, но он еще хорошо видел всю свою комнату. О, как надоело ему видеть каждый день все те же убогие немногочисленные предметы его «обстановки». Лампа с розовым колпаком-тюльпаном на крошечном письменном столе, рядом с круглым, торопливо стучащим будильником и чернильницей в виде мопса; на стене вдоль кровати войлочный ковер с изображением тигра и верхового арапа с копьем; жиденькая этажерка с книгами в одном углу, а в другом фантастический силуэт виолончельного футляра; над единственным окном соломенная штора, свернутая в трубку; около двери простыня, закрывающая вешалку с платьем. У каждого холостого офицера, у каждого подпрапорщика были неизменно точно такие же вещи, за исключением, впрочем, виолончели; ее Ромашов взял из полкового оркестра, где она была совсем не нужна, но, не выучив даже мажорной гаммы, забросил и ее и музыку еще год тому назад. Год тому назад с небольшим Ромашов, только что выйдя из военного училища, с наслаждением и гордостью обзаводился этими пошлыми предметами. Конечно — своя квартира, собственные вещи, возможность покупать, выбирать по своему усмотрению, устраиваться по своему вкусу — все это наполняло самолюбивым восторгом душу двадцатилетнего мальчика, вчера только сидевшего на ученической скамейке и ходившего к чаю и завтраку в строю, вместе с товарищами. И как много было надежд и планов в то время, когда покупались эти жалкие предметы роскоши!.. Какая строгая программа жизни намечалась! В первые два года — основательное знакомство с классической литературой, систематическое изучение французского и немецкого языков, занятия музыкой.

В последний год — подготовка к академии. Необходимо было следить за общественной жизнью, за литературой и наукой, и для этого Ромашов подписался на газету и на ежемесячный популярный журнал. Для самообразования были приобретены: «Психология» Вундта, «Физиология» Льюиса, «Самодеятельность» Смайльса… И вот книги лежат уже девять месяцев на этажерке, и Гайнан забывает сметать с них пыль, газеты с неразорванными бандеролями валяются под письменным столом, журнал больше не высылают за невзнос очередной полугодовой платы, а сам подпоручик Ромашов пьет много водки в собрании, имеет длинную, грязную и скучную связь с полковой дамой, с которой вместе обманывает ее чахоточного и ревнивого мужа, играет в штосе и все чаще и чаще тяготится и службой, и товарищами, и собственной жизнью. Но тотчас же он заговорил совершенно другим, простым и добродушным тоном: — Забыл сказать. Тебе от барыни Петерсон письма пришла. Денщик принес, велел тебе ответ писать. Ромашов, поморщившись, разорвал длинный, узкий розовый конверт, на углу которого летел голубь с письмом в клюве. Помни одно, что если ты хочешь с меня смеяться, то я этой измены не перенесу. Один глоток с пузырька с морфием, и я перестану навек страдать, а тебя сгрызет совесть.

Его не будет дома, он будет на тактических занятиях, и я тебя крепко, крепко, крепко расцелую, как только смогу. Приходи же. Целую тебя 1. Вся твоя Раиса.

На утренние сборы уходило около часа. Приблизительно между 7 и 8 часами мы выступали в поход. Около полудня делался большой привал.

Лошадей развьючивали и пускали на подножный корм. Горячая пища варилась 2 раза в сутки, утром и вечером, а днем на привалах пили чай с сухарями или ели мучные лепешки, испеченные накануне. В час дня выступали дальше и шли примерно до 4 часов. За день мы успевали пройти от 15 до 25 км, смотря по местности, погоде и той работе, которая производилась в пути. Место для бивака всегда выбирали где-нибудь около речки. Пока варился обед и ставили палатки, я успевал вычертить свой маршрут. В это время товарищи сушили растения, препарировали птиц, укладывали насекомых в ящики и нумеровали геологический материал.

В 5 часов обедали и ужинали в одно и то же время. После этого с ружьем в руках я уходил экскурсировать по окрестностям и заходил иногда так далеко, что не всегда успевал возвратиться назад к сумеркам. Темнота застигала меня в дороге, и эти переходы в лунную ночь по лесу оставили по себе неизгладимые воспоминания. В девять часов вечера последний раз мы пили чай, затем стрелки занимались своими делами: чистили ружья, починяли одежду и обувь, исправляли седла… В это время я заносил в дневник свои наблюдения. Во время путешествия скучать не приходится. За день так уходишься, что еле-еле дотащишься до бивака. Палатка, костер и теплое одеяло кажутся тогда лучшими благами, какие только даны людям на земле; никакая городская гостиница не может сравниться с ними.

Выпьешь поскорее горячего чаю, залезешь в свой спальный мешок и уснешь таким сном, каким спят только усталые. В походе мы были ежедневно. Дневки были только случайные: например, заболела лошадь, сломалось седло и т. Если окрестности были интересны, мы останавливались в этом месте на двое суток, а то и более. Из опыта выяснилось, что во время сильных дождей быть в дороге невыгодно, потому что пройти удается немного, люди и лошади скоро устают, седла портятся, планшет мокнет и т. В результате выходит так, что в ненастье идешь, а в солнечный день сидишь в палатке, приводишь в порядок съемки, доканчиваешь дневник, делаешь вычисления — одним словом, исполняешь ту работу, которую не успел сделать раньше. В день выступления, 19 мая, мы все встали рано, но выступили поздно.

Это вполне естественно. Первые сборы всегда затягиваются. Дальше в пути все привыкают к известному порядку, каждый знает своего коня, свой вьюк, какие у него должны быть вещи, что сперва надо укладывать, что после, какие предметы бывают нужны в дороге и какие на биваке. В первый день все участники экспедиции выступили бодрыми и веселыми. День был жаркий, солнечный. На небе не было ни одного облачка, но в воздухе чувствовался избыток влаги. Грязная проселочная дорога между селениями Шмаковкой и Успенкой пролегает по увалам горы Хандо-дин-за-сы.

Все мосты на ней уничтожены весенними палами, и потому переправа через встречающиеся на пути речки, превратившиеся теперь в стремительные потоки, была делом далеко не легким. На возвышенных местах характер растительности был тот же самый, что и около железной дороги. Это было редколесье из липы, дубняка и березы. При окружающих пустырях редколесье это казалось уже густым лесом. К трем часам дня отряд наш стал подходить к реке Уссури. Опытный глаз сразу заметил бы, что это первый поход. Лошади сильно растянулись, с них то и дело съезжали седла, расстегивались подпруги, люди часто останавливались и переобувались.

Кому много приходилось путешествовать, тот знает, что это в порядке вещей. С каждым днем эти остановки делаются реже, постепенно все налаживается, и дальнейшие передвижения происходят уже ровно и без заминок. Тут тоже нужен опыт каждого человека в отдельности. Когда идешь в далекое путешествие, то никогда не надо в первые дни совершать больших переходов. Наоборот, надо идти понемногу и чаще давать отдых. Когда все приспособятся, то люди и лошади сами пойдут скорее и без понукания. Вступление экспедиции в село Успенку для деревенской жизни было целым событием.

Ребятишки побросали свои игры и высыпали за ворота: из окон выглядывали испуганные женские лица; крестьяне оставляли свои работы и подолгу смотрели на проходивший мимо них отряд. Село Успенка расположено на высоких террасах с левой стороны реки Уссури. Основано оно в 1891 году и теперь имело около 180 дворов. Было каникулярное время, и потому нас поместили в школе, лошадей оставили на дворе, а все имущество и седла сложили под навесом. Вечером приходили крестьяне-старожилы. Они рассказывали о своей жизни в этих местах, говорили о дороге и давали советы. На другой день мы продолжали свой путь.

За деревней дорога привела нас к реке Уссури. Вся долина была затоплена водой. Возвышенные места казались островками. Среди этой массы воды русло реки отмечалось быстрым течением и деревьями, росшими по берегам ее. Сопровождавшие нас крестьяне говорили, что во время наводнений сообщение с соседними деревнями по дороге совсем прекращается и тогда они пробираются к ним только на лодках. Посоветовавшись, мы решили идти вверх по реке до такого места, где она идет одним руслом, и там попробовать переправиться вплавь с конями. С рассветом казалось, что день будет пасмурный и дождливый, но к 10 часам утра погода разгулялась.

Тогда мы увидели то, что искали. В 5 км от нас река собирала в себя все протоки. Множество сухих релок давало возможность подойти к ней вплотную. Но для этого надо было обойти болота и спуститься в долину около горы Кабарги. Лошади уже отабунились, они не лягались и не кусали друг друга. В поводу надо было вести только первого коня, а прочие шли следом сами. Каждый из стрелков по очереди шел сзади и подгонял тех лошадей, которые сворачивали в сторону или отставали.

Поравнявшись с горой Кабаргой, мы повернули на восток к фанзе Хаудиен [42] , расположенной на другой стороне Уссури, около устья реки Ситухе [43]. Перебираясь с одной релки на другую и обходя болотины, мы вскоре достигли леса, растущего на берегу реки. На наше счастье, в фанзе у китайцев оказалась лодка. Она цедила, как решето, но все же это была посудина, которая в значительной степени облегчала нашу переправу. Около часа было потрачено на ее починку. Щели лодки мы кое-как законопатили, доски сбили гвоздями, а вместо уключин вбили деревянные колышки, к которым привязали веревочные петли. Когда все было готово, приступили к переправе.

Сначала перевезли седла, потом переправили людей. Осталась очередь за конями. Сами лошади в воду идти не хотели, и надо было, чтобы кто-нибудь плыл вместе с ними. На это опасное дело вызвался казак Кожевников. Он разделся донага, сел верхом на наиболее ходового белого коня и смело вошел в реку. Стрелки тотчас же всех остальных лошадей погнали за ним в воду. Как только лошадь Кожевникова потеряла дно под ногами, он тотчас же соскочил с нее и, ухватившись рукой за гриву, поплыл рядом.

Вслед за ним поплыли и другие лошади.

Далее он разделяется на две ветви. Одна идёт к юго-западу и образует хребет Богатую Гриву, протянувшийся вдоль всего полуострова Муравьёва-Амурского, а другая ветвь направляется к югу и сливается с высокой грядой, служащей водоразделом между реками Даубихе и Сучаном [4]. Верхняя часть Уссурийского залива называется бухтой Майтун. Бухта эта раньше значительно глубже вдавалась в материк. Это бросается в глаза с первого взгляда. Береговые обрывы ныне отодвинуты в глубь страны километров на пять. Устье реки Тангоузы [5] раньше было на месте нынешних озёр Сан [6] и Эль-Поуза [7] , а устье реки Майхе [8] находилось немного выше того места, где теперь пересекает её железная дорога. Вся эта площадь в 22 квадратных километра представляет собой болотистую низину, заполненную наносами рек Майхе и Тангоузы [9]. Среди болот сохранились ещё кое-где озерки с водой; они указывают, где были места наиболее глубокие.

Этот медленный процесс отступления моря и нарастания суши происходит ещё и теперь. Эта же участь постигнет и бухту Майтун. Она и теперь уже достаточно мелководна. Западные берега её слагаются из порфиров, а восточные из третичных отложений: в долине Майхе развиты граниты и сиениты, а к востоку от неё — базальты. Село Шкотово находится около устья реки Цимухе, на правом берегу. Основание его относится к 1864 году. В 1868 году его сожгли хунхузы, но на другой год оно возродилось снова. Пржевальский в 1870 году в нём насчитал шесть дворов и тридцать четыре души обоего пола [10]. Я застал Шкотово довольно большим селом [11].

По Уссурийскому краю

1. Лошадь напрягала все силы, стараясь ь течение. 1. лошадь напрягала все силы, стараясь течение. (арс.) 2. заяц метнулся, заверещал и, уши,. (арс.) 3. через несколько часов с вода, снова доходит до скал, и путь. (мих.). плевал сквозь зубы, хрипловато бранился, вертел цигарки в палец толщиной и прикидывался ко всему равнодушным, - ясно было, что на фронт он едет в первый раз и очень волнуется. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение.

Информация

Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал: – Здесь адвокат Лещинский живет. Бык и лошадь, впряженные бок о бок, напрягали все силы. плевал сквозь зубы, хрипловато бранился, вертел цигарки в палец толщиной и прикидывался ко всему равнодушным, - ясно было, что на фронт он едет в первый раз и очень волнуется.

Остались вопросы?

Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр... Заяц метнулся, заверещал и, пр... Через несколько часов с пр... Наши вечерние прогулки прекратились.

Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр...

С большой дистанции стрелять опасно, можно поранить собак. Взволнованное сердце неудержимо билось, руки от нервного напряжения ослабли, и только ноги покорно несли нас к развязке. Наконец, мы совсем близко. Задерживаемся передохнуть.

Лай собак, прерывистый злобный рев медведя, треск сучьев — все смешивалось в общий гвалт и разносилось по тайге. Внизу по ключу глухо вторило эхо. Днепровский, пригибаясь к земле, подавшись вперед, выглянул из-за небольшой елочки. Затем осторожно пропустил вперед сошки и ткнул широко расставленными концами в землю. А в это время откуда-то налетел ветерок и от нас перепорхнул на медведя.

Мгновенно оборвался лай, и раздался треск. Ни я, ни Прокопий выстрелить не успели. Зверь, почуяв человека, ломая чащу, удирал вниз по ложку к Кизиру. Как обидно! Всего две-три секунды — и мы рассчитались бы с ним за жизнь Чалки!

Сильное напряжение сменилось чувством утомления и полного разочарования. Мы вышли из ельника и направились к маленькой поляне, где Черня и Левка держали зверя. Поднимался холодный ветер, зашумела, закачалась тайга. Черные тучи грозились снегопадом. У поляны мы задержались.

Лай чуть слышался и, все дальше удаляясь, терялся в глубине лощины. Вокруг нас все было изломано, помято и обрызгано кровью. Под полузасохшим кедром высилась муравьиная куча. Отбиваясь от собак, зверь разбросал ее по поляне, и теперь насекомые в панике метались, ища виновника. Мимо бежали облака, меняя на ходу свои мрачные цвета и контуры.

Пронесся вихрь, и, будто догоняя его, повалил липкий снег. Мы разыскали след зверя и пустились вдогонку. Лая уже не было слышно. Удирая, медведь отчетливо печатал лапами землю, ломал сучья, выворачивал колодник, а когда на пути попадались высокие завалы, он уже не перепрыгивал через них, а переползал, и тогда собаки, хватая его за зад, тащили обратно, вырывая клочья шерсти. Зверь нигде не задерживался.

Запах человека и страх расплаты были настолько сильны, что, не щадя последних сил, он бежал по тайге. А снег повалил хлопьями, покрыл валежник, спрятал следы. Мы остановились. Идти дальше не имело смысла: не было надежды на то, что погода скоро «передурит». Решили возвращаться в лагерь.

Наша легкая одежда промокла, стало холодно. На хребте задержались. Долго прислушивались к ветру, все еще надеясь уловить лай собак, но, кроме треска падающих деревьев да стона старых пихт, ничего не слышали. Так, потеряв надежду отыскать зверя, мы спустились к Кизиру. В лагере никого не застали.

На месте костра лежала лишь куча теплой золы, сиротливо торчали колья для палаток. Следы нашего пребывания были уже упрятаны под снегом. Мы наскоро поели и пошли прорубленной тропой догонять лошадей. Второй Кизирский порог является как бы воротами в Восточный Саян в этой части гор. Добравшись до него, я поднялся на утес.

Хотелось последний раз посмотреть на мрачную низину, отнявшую у нас так много сил. Она простиралась на юго-запад, жалкая, брошенная всеми, обросшая густой щетиной погибшего леса. Человеческое воображение бессильно представить более печальный пейзаж, нежели мертвая тайга. За низиной у горизонта синело узкой полоской небо. Почему-то вспомнились близкие друзья, оставшиеся где-то далеко-далеко.

У них и у нас жила одна надежда — встретиться снова. Впереди же от порога лежала сказочная страна — мечта моих многих лет. Вдали виднелись дикие горы, нависшие над холодными потоками, да могучая тайга без границ, без края. Напрасно я всматривался в глубину заснеженных ущелий, пытаясь угадать, что ждет нас там, в суровых складках гор, но человеку не суждено заглянуть и на минуту вперед. Ясно одно, мы шли навстречу событиям, которые нельзя было предугадать или предупредить.

Саяны манили к себе неудержимой силой, и мне казалось, что только сегодня мы вступили в их пределы. Вскоре серый свод неба стал рваться, и на лес упали радужные лучи горячего солнца. Мы догнали караван. Лошади шли строго в порядке очередности, который был установлен еще при выходе из Минусинска. Мы решили приучить животных в походе неизменно знать свое место, следовать только за одним и тем же конем.

Это имеет огромное значение при передвижении по тайге. Если лошади табунились, их сейчас же водворяли на свои места. В поисках прохода тропа делала бесконечные зигзаги между корней упавших деревьев. Люди, как муравьи, то расходились по завалам, то, собравшись вместе, общими силами ломали валежник, рубили сучья, раздвигали упавший лес. У лошадей на боках и ногах снова появились кровавые раны от сучьев упавших деревьев.

Стволы этих «мертвецов» уже сгнили, но сучья звенели еще от удара, как сталь: они щербили топоры, рвали одежду. Солнце между тем неудержимо быстро скатывалось к горизонту. Оставалось не более двух километров, но ни у кого уже не было сил. Люди работали усердно: рубили топорами, пилили, ломали валежник, но тропа никак не подвигалась вперед. Пришлось дать команду привязывать на ночь лошадей и выходить на реку, с тем, чтобы завтра, первого мая, утром, дорубить просеку.

Расчистив немного валежник для стоянки лошадей, мы привязали их к деревьям и направились на шум реки. Неожиданно слух уловил отдаленный стук топоров. Не было сомнения — это Кирилл Лебедев со своими людьми шел навстречу. И тут же мы увидели буквально ползущего по завалам повара. За плечами у него был увесистый рюкзак с продуктами.

Мы дождались его и с жадностью набросились на пищу. Вот я и пришел. Вы только быстрее управляйтесь, ведь у меня дрожжи на подходе, отлучаться надолго нельзя. Он достал трубку и долго набивал ее табаком. Он решил идти за ним в ночь, а сейчас сюда рубится вам навстречу.

Ведь мяса к празднику нет, — вдруг спохватился Алексей. Обед поддержал силы, и мы снова взялись за топоры. В противоположной стороне трещали падающие деревья, все яснее и яснее становился людской говор, и, наконец, показался сам Лебедев. Просеки уже сходились, оставалось только перерубить толстую пихту. Она, как лента на финише, преграждала путь.

К ней подошли одновременно с двух сторон Кирилл и Прокопий. Стоя друг против друга с поднятыми топорами, они улыбались. Лебедев со всего размаху всадил острие топора в твердую древесину и не успел еще вырвать его, как правее, но более звонко, ударил Днепровский. Топоры поочередно взлетали в воздух и, кроша пихту на щепки, вонзались глубже и глубже, пока дерево не разломилось на две части. Покурили, поговорили о Чалке, о медведе и все вместе с лошадьми тронулись к новому лагерю на Таске.

Берег был завален грузом. Там же у небольшого огня повар Алексей готовил ужин. Лебедев со своей бригадой уплыл в последний рейс к порогу. Остальные принялись за устройство лагеря. Я пошел на ближайшую возвышенность — взглянуть на окружающую местность.

Наконец настал день, когда не нужно думать, что делать завтра. На юге с возвышенности был хорошо виден заснеженный хребет Крыжина, образующий Кизыро-Казырский водораздел. На западном крае хребет заканчивается мощным гольцом Козя, крутые склоны которого подпирает всхолмленная низина. На востоке же тянулись бесконечные гребни, то курчавые, урезанные стенами мрачных скал, то плосковерхие, как бы приплюснутые. Они не кончались у горизонта, убегали дальше, принимая все более грозные очертания, и там, у истоков Кизира, хребет Крыжина заканчивается скалистым туповерхим пиком Грандиозным.

По словам Павла Назаровича, этот голец по высоте господствует над центральной частью Восточного Саяна. К нему и идет наш путь. Выше реки Таска теперь хорошо обозначалась долина Кизира. В полуовале отрогов вырисовывались грозные вершины неизвестных гор. Там начинался тот заснеженный горизонт, который уходил вправо, тянулся непрерывным хребтом до гольца Козя.

На севере видимость заслоняла стена мертвого леса. Хороши были горы в зимнем наряде, величественными казались их вершины на фоне вечернего неба. Северные гребни хребта Крыжина, круто спадающие в долину Кизира, изрезаны глубокими лощинами. По ним-то и протекают те бесчисленные ручейки, что шумом своим пугают даже зверей. Снежную полосу гор снизу опоясывает широкой лентой лес.

Еще ниже мертвая тайга, но у самого берега Кизира росли тополя, ели, кустарник, да по прибрежным сопкам изредка попадались на глаза березы. Солнце уже село. Горы, погружаясь в синеватую дымку, теряли контуры. Горизонт медленно растворялся в густых вечерних сумерках. Внизу шумел Кизир.

Небо, освещенное последним отблеском зари, оставалось легким и просторным. Кое-где уже горели звезды. В лагере кипела работа: таскали дрова, ставили палатки, распаковывали груз. Не успел я осмотреться, как из леса выскочили собаки и, поджав виновато хвосты, глядели в нашу сторону. Я окликнул их, Левка и Черня переглянулись, будто спрашивая друг у друга: «Идти или нет?!

Но Левка, согнувшись в дугу и семеня ногами, между которыми путался хвост, спрятался за колодник. А Черня, будучи по характеру более ласковым и мягким, упал на спину и, подняв кверху лапы, казалось, говорил: «Братцы, не бейте меня, хоть я и виноват! По наследству от матери он носил на груди белый галстук. Днепровский сразу заметил на нем следы крови. Умное животное в тоне хозяина уловило прощение.

Черня сейчас же встал, но продолжал вопросительно смотреть в лицо Прокопию. Только теперь мы заметили раздутые бока собаки и засаленную морду. Днепровский быстро отстегнул ремень и не успел замахнуться, как Черня снова лежал на спине, приподняв лапы. А Левка, почуяв расправу, вдруг вырвал из-под ног хвост и, закинув его за спину, пустился наутек, но через несколько прыжков остановился. Собака, пряча голову, визжала и ерзала у ног охотника.

А ты, — обращаясь к Левке, кричал он, — придешь, я тебе покажу! Негодный пес! Все-таки доконали медведя, — уже спокойно сказал Прокопий, повернувшись ко мне. Мы понимали, что отучить Левку сдирать сало с убитого зверя было невозможно. Ради этого он готов был насмерть драться с косолапым, лезть на рога лося, сутками гоняться за диким оленем.

Сколько было обиды, если убьешь жирного зверя да забудешь накормить собаку салом, — по нескольку дней в лагерь не приходит, в глаза не смотрит. А теперь он взялся учить сдирать сало без разрешения и Черню. Над горами уже спустилась первомайская ночь. Блики лунного света серебрили реку. Еще более сдвинулись к лагерю горы, еще плотнее подступил к палаткам молчаливый лес.

По небу широкой полоской светится Млечный Путь, и изредка, будто светлячки, огненной чертою бороздили небо метеоры. Поздно вернулся Лебедев. Мы помогли ему разгрузить лодки, и, покончив с устройством лагеря, люди расселись вокруг костра. Спать никто не хотел. Говорили о Чалке.

Вспомнив глаза жеребца и страх, застывший в них, я рассказал товарищам эвенкийскую легенду, которую слышал от эвенков у Диерских гольцов на Дальнем Востоке. Люди устали от длительного перехода: понурив головы, медленно плелись олени. Даже собаки — и те перестали резвиться по тайге и облаивать вспугнутую с земли дичь. Всем хотелось скорее к костру и отдыху. Когда мы подъехали к устью реки Диер, спустился вечер и тени гор окутали всю долину.

Лес при входе в Диерское ущелье уничтожен много лет назад большим пожаром, а теперь черные, безжизненные стволы гигантских лиственниц низко склонились к земле, преграждая путь в ущелье. С большим трудом прорубили мы дорогу, провели оленей и, подойдя к Диеру, расположились на ночевку. Я заметил отсутствие собак, имевших привычку всегда вертеться около костра, и спросил пастуха-эвенка: — Где Чирва и Качи? Стремительный поток прозрачной воды скатывался между крупных валунов. В трехстах метрах ниже лагеря шумел водопад.

А за ним образовался тихий водоем. Качи и Чирва стояли в воде и, запуская морды в струю, старались что-то схватить, а хитрый пес Залет следил за ними с берега, и каждый раз, как только одна из собак вытаскивала морду из воды, он настораживался, ожидая, не появится ли пойманная рыба. Вдруг Качи прыгнул вверх, завозился в воде и, приподнимая высоко передние лапы, выволок на каменистый берег большую кету. Залет бросился к нему, сбил с ног и тут же стал расправляться с добычей. А Качи встал, отряхнулся и, слизав с морды рыбью чешую, неохотно вошел обратно в воду.

Чирва в это время, пятясь задом, тащила за хвост к берегу большую рыбу. Я спустился к водоему. Если бы не предупреждение эвенка Демидки, я бы не узнал в вытащенной рыбе кету, серебристую красавицу больших морей. Ее обыкновенно круглый жирный корпус был теперь тонким и почти бесформенным. Вся израненная, рыба имела жалкий вид.

Водоем был мелким, кета покрывала почти все дно. Некоторые рыбы еще плавали, но большинство едва шевелилось, проявляя слабые признаки жизни. У одних были повреждены глаза, многие не имели плавников и почти все были покрыты темнофиолетовыми пятнами. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. Не успеют еще осенние туманы покрыть берега Охотского побережья, а большие косяки кеты уже подходят к ним и, распрощавшись с морем, устремляются вверх по рекам.

Перегоняя друг друга, забыв про корм и отдых, кета пробивается к самому верховью за много километров, чтобы выметать там икру. Чем выше поднимается она, тем больше встречается на ее пути препятствий. Рыбу обессиливает голод. В горной части реки, на мелких перекатах, порогах и шиверах рыба сбивает свои плавники, а густые речные завалы ранят ее. Но она будто не замечает, не чувствует боли и неудержимо стремится вперед, к тем местам, где родилась, где веками нерестились ее предки.

Там кета после метания икры сбивается в тихих водоемах и почти вся гибнет от голода и утомления. На этом рыбном кладбище задолго до прихода кеты птицы и хищники уже дерутся, чуя легкую добычу. Ожидая кету, медведь проторит тропу к реке и будет зло ворчать на крикливых птиц. Я без труда достал из воды одну рыбу. Она было темнофиолетового цвета, с торчащими вперед зубами, поврежденным хвостом и ранами под передними плавниками.

Кета не проявляла особенного беспокойства, расставшись с родной стихией, и не билась в руках. Мне захотелось пустить ее в большой водоем, чтобы течение унесло ее обратно в море. Но я знал безудержное желание рыбы уйти в верховья реки к обмелевшим истокам. В этом стремлении инстинкт сильнее страха. Я бережно опустил кету в воду.

Птолемею казалось нелепо стоять у ворот сада Таис, но он хотел точно выполнить ее желание. Он медленно опустился на еще теплую землю, опершись спиной о камни стены, стал ждать с неистощимым терпением воина. Последние отсветы зари погасли на вершине Эгалейона. Темные стволы олив расплывались в сумерках. Он взглянул через плечо на закрытую дверь, едва обрисовывающуюся под выступом портика, и решил, что время настало.

Предчувствие небывалых переживаний заставило его задрожать, как мальчика, крадущегося на первое свидание с приглянувшейся податливой рабыней. Птолемей взлетел по лестнице, стукнул в дверь и, не получая ответа, открыл ее, незапертую. В проеме прохода, под висевшим на бронзовой цепи двухпламенным лампионом стояла Таис в темной эксомиде, короткой, как у амазонки. Даже в слабом свете масляной лампы Птолемей заметил, как пылали щеки юной женщины, а складки ткани на высокой груди поднимались от частого дыхания. Глаза, почти черные на затемненном лице, смотрели прямо на Птолемея.

Заглянув в них, македонец замер. Лента в цвет хитона, стягивала крутые завитки волос на темени. Таис, отступив на полшага, сняла откуда-то из-за выступа двери широкий химатион и взмахом его загасила светильник. Птолемей озадаченно остановился во тьме, а молодая женщина скользнула к выходу. Ее рука нашла руку македонца, крепко сжала ее и потянула за собой.

Они вышли через боковую калитку в кустах и направились по тропинке вниз к речке Илиссу, протекавшей через Сады от Ликея и святилища Геракла до слияния с Кефисом. Низкий полумесяц освещал дорогу. Таис шла быстро, почти бегом, не оглядываясь, и Птолемею передалась ее серьезность. Он следовал за ней в молчании, любуясь ее походкой, прямой, со свободно развернутыми плечами, придававшей величавость ее небольшой фигурке. Стройная шея гордо держала голову с тяжелым узлом волос на высоком затылке.

Она плотно завернулась в темный химатион, при каждом шаге западавший глубоко то с одной, то с другой стороны ее талии, подчеркивая гибкость тела. Маленькие ноги ступали легко и уверенно, и перисцелиды - ножные браслеты - серебристо звенели на ее щиколотках. Тени гигантских платанов перекрыли путь. За этой стеной темноты вспыхнула холодным светом беломраморная площадка - полукруг гладких плит. На высоком пьедестале стояло бронзовое изображение богини.

Внизу едва слышно журчал Илисс. Чуть склонив голову, богиня откидывала с плеч тонкое покрывало, и взгляд ее глаз из зеленых светящихся камней приковывал внимание. Особенное, редкое для изображений божества выражение сочувствия и откровенности поразительно сочеталось с таинственной глубиной всезнающего взора. Казалось, богиня склоняется к смертным, чтобы в тиши и безлюдье звездной ночи открыть им тайну - каждому свою. Левой рукой богиня - это была знаменитая на весь эллинский мир "Афродита Урания, что в Садах", - протягивала пышную розу - символ женской сущности, цветок Афродиты и любви.

Сильное тело, облитое складками пеплоса, замерло в спокойном энтазисе. Одеяние, необычно раскрытое на плече по древнему азиатскому или критскому канону, обнажало груди, высокие, сближенные и широкие, как винные кратеры, резко противоречившие своей чувственной силой вдохновенной тайне лица и строгой позе Небесной Афродиты. Из всех художников Эллады Алкамену впервые удалось сочетать древнюю силу чувственной красоты с духовным взлетом, создав религиозный образ неодолимой привлекательности и наполнив его обещанием пламенного счастья. Богиня - Мать и Урания вместе. Таис благоговейно подошла к богине и, шепча что-то, обняла ноги знаменитого творения Алкамена.

Она замерла у подножия статуи и вдруг отпрянула назад к недвижно стоявшему Птолемею. Опершись на его мощную руку, она молча и пытливо заглянула македонцу в лицо, пытаясь найти нужный отклик. Птолемей чувствовал, что Таис ищет в нем что-то, но продолжал молча стоять, недоуменно улыбаясь. А она столь же внезапно, одним прыжком, оказалась в середине мраморной площадки. Трижды хлопнув в ладоши, Таис запела гимн Афродите с подчеркнутым ритмом, как поют в храмах богини перед выходом священных танцовщиц.

Не сходит улыбка с милого лика ее, и прелестен цветок у богини, - в мерном движении танца она опять приблизилась к Птолемею. На этот раз она не отстранилась. Обвив руками его шею, крепко прижалась к нему. Химатион упал наземь, и сквозь тонкую ткань хитона горячее, крепкое тело Таис стало совсем близким. Но не нужно просить богиню об огне, смотри сам не сгори в нем, - шепнула девушка.

Неожиданно юная гетера изо всех сил уперлась в широкую грудь Птолемея и вырвалась. Сегодня увели быков в горы... Таис, поднявшись на цыпочки, приникла к его уху. По древнему обычаю афинских земледельцев, на только что вспаханном поле. Птолемей сжал плечи девушки, безмолвно соглашаясь, и Таис устремилась вниз по течению речки, затем повернула на север к святой Элевзинской дороге.

В долине Илисса легла глубокая тьма, луна скрылась за гребнем горы, звезды блестели все ярче. Мы идем на поле Скирона. Там в ночь полнолуния справляется женщинами праздник Деметры Закононосительницы. И что же делается на поле Скирона? Я постараюсь попасть туда, если пробуду в Афинах до полнолуния.

Только женщинам, только молодым разрешен доступ туда в ночь Тесмофорий после бега с факелами. Но не гетерам! После бега с факелами жрицы Деметры выбрали меня в числе двенадцати. И когда празднество закончилось для непосвященных, мы, нагие, бежали глубокой ночью те тридцать стадий, что отделяют поле от храма. Женская тайна, и все мы связаны ужасной клятвой.

Но запоминается на всю жизнь. И бег на поле тоже нельзя забыть. Бежишь под яркой высокой луной, в молчании ночи, рядом с быстрыми и красивыми подругами. Мы мчимся, едва касаясь земли, все тело - как струна, ждущая прикосновения богини. Ветки мимолетно касаются тебя, легкий ветер обвевает разгоряченное тело.

И когда минуешь грозные перепутья со стражами Гекаты... Остановишься, а сердце так бьется... Исчезнешь в лунном свете, как соль, брошенная в воду, как дымок очага в небе. Нет ничего между тобой и матерью-Землей. Ты - Она, и Она - ты!

Таис ускорила замедленный было шаг и повернула налево. Зачернела впереди полоса деревьев, ограничивавших поле с севера. Все молчало кругом, только чуть шелестел ветер, разносивший запах тимьяна. Птолемей ясно различал Таис, но ничего не видел в отдалении. Они постояли, прислушиваясь к ночи, обнявшей их черным покрывалом, потом сошли с тропинки в поле.

Много раз паханная земля была пушистой, сандалии глубоко погружались в нее. Наконец Таис остановилась, вздохнула и бросила химатион, знаком дав понять Птолемею, чтобы он сделал то же. Таис выпрямилась и, подняв руки к голове, сняла ленту и распустила волосы. Она молчала. Пальцы ее рук сжимались и разжимались, лаская волосы Птолемея, скользя по его затылку и шее.

От влажной, теплой, недавно перепаханной земли шел сильный свежий запах. Казалось, сама Гея, вечно юная, полная плодоносных соков жизни, раскинулась в могучей истоме. Птолемей ощутил в себе силу титана. Каждый мускул его мощного тела приобрел твердость бронзы. Схватив Таис на руки, он поднял ее к сверкающим звездам, бросая ее красотой вызов равнодушной вечности.

Прошло немало времени, когда они снова вернулись в окружающий мир, на поле Скирона. Склоняясь над лицом возлюбленной, Птолемей зашептал строчку из любимого стихотворения. Он сожалел сейчас, что знал их мало в сравнении с Александром. Таис медленно повернула голову, всматриваясь в Птолемея. Глупы мои соотечественники, считающие македонцев дикими горцами.

Но я поняла - ты далек от Урании, тебе лучше быть с Геей. Птолемей увидел ее ресницы, пряди волос на лбу и темные круги вокруг глаз. Он оглянулся. Края поля, во тьме казавшегося необъятным, были совсем близки. Долгая предосенняя ночь кончилась.

Таис приподнялась и удивленно смотрела на поднимавшуюся из-за Гиметта зарю. Внизу, в просвете рощи, послышалось блеяние овец. Таис медленно встала и выпрямилась навстречу первым лучам солнца, еще резче подчеркнувшим оттенок красной меди, свойственный ее загорелому телу. Руки поднялись к волосам извечным жестом женщины - хранительницы и носительницы красоты, томительной и зовущей, исчезающей и возрождающейся вновь, пока существует род человеческий. Таис покрылась химатионом, будто озябла, и медленно пошла рядом с гордым Птолемеем, задумчивая, со склоненной головой.

Аристотель говорил, что поклоняться Урании под именем Анахиты начали древние народы - ассирийцы, что ли? Пойди к своим друзьям... Нет, подожди, стань слева от меня! Македонец посмотрел в том направлении и увидел лишь старый, заброшенный жертвенник, хотя некогда он был построен богато, с мрачной отделкой из массивного темного камня. Если сама Афродита страшится могучего Эроса, то тем более мы, ее служительницы, боимся Антэроса.

Но молчи, идем скорее отсюда. Птолемей подал Таис простой кедровый ящичек, прикоснувшись к ее колену. Гетера сидела в саду, любуясь поздними бледными розами, и куталась в химатион от пронизывающего ветра. Шуршали сухие листья, будто призраки крались осторожными шагами к своим неведомым целям. Таис вопросительно посмотрела на македонца.

Ты принес мне подарок, который супруг делает после заключения брака, снимая покров невесты. Но свой анакалиптерион ты даришь в день прощания и после того, как много раз снял с меня все покровы. Не поздно ли? Или ты мечтаешь о девушке, чьи предки из эоев - Списка Женщин? Другое: я не дарил тебе ничего, и это зазорно.

Но что я имею в сравнении с грудами серебра твоих поклонников? А здесь... Статуэтка из слоновой кости и золота была, несомненно, очень древней; тысячелетие, не меньше, прошло с той поры, как неповторимое искусство ваятеля Крита создало этот образ участницы Тавромахии - священной и смертельно опасной игры с особой породой гигантских быков, выведенных на Крите и ныне исчезнувших. Таис осторожно взяла ее, погладила пальцами, восхищенно вздохнула и внезапно рассмеялась, столь заразительно, что на этот раз Птолемей тоже улыбнулся. Где добыл ты ее?

Но Неарх сказал, что это женская вещь и мужчине приносит несчастье! Он подвержен древним суевериям своей страны. Некогда там считали, что женская богиня-мать главнее всех небожителей. Таис задумчиво взглянула на македонца. Не отвечая, Таис закрыла ларец, встала и повела Птолемея во внутреннюю комнату, к теплу и запаху псестионов.

Эти ячменные пирожки с медом, зажаренные в масле, были очень вкусны у Таис, которая иногда стряпала сама. Усадив гостя, Таис принялась хлопотать у стола, приготовляя вино и острую подливку для мяса. Она уже знала, что македонцы не привержены к любимой афинянами рыбе. Птолемей следил за ее бесшумными движениями. В прозрачном серебрящемся хитоне эолийского покроя из тончайшей ткани, которую ввозили из Персии, среди комнаты, затененной зелеными занавесями, Таис казалась облитой лунным светом, подобно самой Артемиде.

Она распустила волосы, как пирейская девчонка, подхватив их к затылку простым шнурком, и была само воплощение веселой юности, дерзкой и неутомимой. Это удивительно сочеталось с уверенной мудростью женщины, сознающей свою красоту, умеющей бороться с ловушками судьбы, - то, что было в ней от знаменитой гетеры самого великолепного города Эллады. Контраст, губительно неотразимый, и Птолемей, вонзив ногти в ладони, едва не застонал. Разлука не могла быть короткой. Скорее всего он терял Таис навсегда.

У царевича плохие дела - новая ссора с отцом. Он вместе с матерью бежал в Эпир. Боюсь, жизнь его под угрозой. Александр не покинет мать, которая рвется к власти, - опасная вещь для бывшей жены. Таис стало жаль этого молодого и закаленного воина.

Она подсела к нему, лаская по обыкновению его жесткие вьющиеся волосы, по-военному коротко остриженные, Птолемей вытянул шею, чтобы поцеловать Таис, и заметил новое ожерелье. Тонкая цепочка из темного золота причудливой вязи соединялась в центре двумя сверкающими звездами из ярко-желтого электрона. Подарок Филопатра? Короткий негромкий смешок, отличавший Таис, был ему самым искренним ответом. Какое право?

Каждый дарит, что хочет или что может. Посмотри внимательнее, - Таис сняла цепочку и подала Птолемею. Каждая звезда в один дактил поперечником имела по десять узких ребристых лучей, а в середине букву "каппа", тоже означавшую цифру десять. Птолемей вернул ожерелье, пожав плечами в знак непонимания. Это вроде как отличие?

Та, что почитается во Фракии и Коринфе и на южных берегах Эвксинского Понта. Ты можешь прибавить сюда третью звезду. Я не знал и не успею подарить ее тебе. Я пришлю из Пеллы, если боги будут милостивы к Александру и ко мне - наши с ним судьбы сплелись. Выйдем ли мы на простор Ойкумены или сойдем под землю, но вместе.

Цель его неизвестна, но у него есть сила, не даваемая обычным людям. Ты мой сильный, умный, смелый воин и можешь быть даже царем, а я - твоей царицей. Я готова, - Таис приникла к Птолемею, и оба перестали заглядывать вперед в неизвестную судьбу. Из безмерной дали будущего время текло на них медлительным потоком, неизбежно и неумолимо уходя в невозвратимое прошлое. Прошла и их встреча.

И вот уже Таис стояла на пороге, а Птолемей, не в силах оторваться от подруги, топтался, подгоняемый необходимостью спешить в Гидафиней, к Неарху, куда должны были привести лошадей. Он не знал, что точный, исполнительный критянин сам еще только пробирался с опущенной головой по переулкам Керамика после прощания с Эгесихорой. Он мечтает дойти до пределов мира, обиталища богов там, где восходит солнце. И Стагирит Аристотель всячески разжигает в нем стремление к этому подвигу. А ты пошла бы со мной?

Не как с воином, а с военачальником. Будь победителем, и, если я останусь мила тебе... Птолемей уже давно скрылся за дальним домом, а Таис еще долго смотрела вслед, пока ее не вывело из задумчивости прикосновение рабыни, приготовившей воду для купания. Птолемей, одолевая власть любви, шел скорым шагом и не позволял себе бросить прощальный взгляд на Таис, - оглядываться уходя было плохой приметой. Даже на ее мраморное воплощение - одну из девушек на балюстраде храма Нике Бескрылой.

Там одна из Ник в тонком древнем пеплосе, с откинутой назад головой, как бы собирающаяся взлететь или броситься вперед в безудержном порыве, живо напоминала ему его возлюбленную. Македонец, дивясь сам себе, всегда подходил к храму, чтобы бросить взгляд на барельеф. Небо, столь чистое и глубокое, что его воспевали даже чужеземцы, приобрело свинцовый оттенок. Кристальный воздух, всегда придававший всем статуям и сооружениям волшебную четкость, заструился и заколыхался, будто набросил на Афины покрывало неверной и зыбкой изменчивости, обмана и искажения, столь характерных для пустынных стран на далеких южных берегах. Таис перестала ездить на купанье - слишком пропылилась дорога - и лишь иногда на рассвете выезжала верхом, чтобы ненадолго ощутить в быстрой скачке веяние ветра на разгоряченном теле.

Послеполуденный зной тяжко придавил город. Все живое попряталось в тень, прохладу храмов и колоннад, темноту закрытых ставнями жилищ. Лишь изредка стучали колеса лениво влекомой повозки или копыта потной лошади со спешившим в укрытие всадником. Эгесихора вошла по обыкновению быстро и остановилась, ослепленная переходом от света к полумраку спальной комнаты. Не теряя ни минуты, она сбросила легкий хитон и села в ногах распростертой на ложе столь же нагой подруги.

По раздувающимся ноздрям и часто вздымавшейся груди Таис поняла, что спартанка злится. Злюсь на все. Мне надоели ваши афиняне - крикливые, болтливые, охотники до сплетен. Неужели это те самые великие строители и художники, мудрецы и воины, о которых так гордо писали во времена Перикла? Или с тех пор все изменилось?

Отравили чем-нибудь на позавчерашнем симпосионе? Вино мне показалось кислым... В Афинах становится все больше народа. Люди озлобляются от тесноты, шума, крика, вечной нехватки то воды, то пищи. В эту жару все глядят на встречных как на врагов.

И гинекономы ярятся без причин - скоро красивой женщине нельзя будет появиться на агоре или Акрополе по вечерам. Тесно в Афинах, да и во всей Аттике, говорят, собралось пятьсот тысяч человек. Во всей Спарте не больше полутораста тысяч. В таком множестве люди мешают друг другу и озлобляются. Видят роскошь, красоту и завидуют, насыщая воздух испарениями черной желчи.

Последствия прежних войн и особенно прошлогодней. Наш красавец царевич, он теперь царь македонский и, по существу, владыка Эллады, показал волчьи зубы, да славится Аполлон Ликейский! До сего дня на рынке рабов продают фиванцев-мужчин всего по сотне драхм, а женщин по полторы. Сам город стерт с лица Геи. Ужаснулась вся Эллада!

Дело вашего царя Агиса плохо - он хотел быть один, когда совместный бой привел бы греков к победе, и остался один против могучего врага. Эгесихора задумалась и вздохнула. А как насчет Крита? Лакедемонянка вспыхнула, продолжая: - Убит Филипп, воцарился Александр, стал вместо него главным военачальником Эллады, сокрушил Фивы и теперь... И с тех пор - ничего.

Правда, он посылает мне одно письмо в год. Сначала писал по пять. Таис опустила ресницы и, помолчав, сказала: - Птолемей пишет, что Александр поистине показал божественный дар. Подобно Фемистоклу, он всегда умеет мгновенно изобрести новый ход, принять другое решение, если прежнее не годится. Но Фемистокл стремился на запад, а Александр идет на восток.

На востоке баснословные богатства, неисчислимые народы, необъятные просторы. На западе людей меньше, и Фемистокл даже мечтал переселить афинян в Энторию, за Ионическое море, но умер в изгнании в горах Тессалии. Теперь его могила на западном мысе Пирейского холма, где он любил сидеть, глядя на море. Я была там. Уединенное место покоя и печали.

Разве ты можешь сказать, почему тяжелая тоска, даже страх охватывает людей в руинах Микен? Недоброе, запретное, отвергнутое богами место. На Крите показывают гробницу Пасифаи, и то же, подобное страху чувство приходит к путникам, будто тень царицы со сверкающим именем и ужасной славой стоит около них. Какая-то ярость вскипает во мне против этой жизни, я нуждаюсь в утешении и не нахожу его. Перемены, путешествия, может быть...

А Птолемей? Он - теликрат, покоритель женщин, но я не буду жить у него затворницей, подобно афинской или македонской супруге, и чтобы меня наказывали рафанидой в случае измены. А пошла бы с ним далеко, далеко! Поедем на холм Пирея хоть сегодня. Пошлю Клонарию с запиской к Олору и Ксенофилу.

Они будут сопровождать нас. Поплывем вечером, когда спадет жара, и проведем там лунную ночь до рассвета. Это хорошие молодые люди, отважные и сильные. Ксенофил выступал на прошлой олимпиаде борцом среди юношей. Таис возвратилась домой еще до того, как солнце стало свирепствовать на белых улицах Афин.

Странная задумчивость пришла к ней там, на склоне холма выше Фемистоклейона, где они сидели вдвоем с Эгесихорой, в то время как двое их спутников лежали внизу около лодки и обсуждали предстоящую поездку в Парнею для охоты на диких свиней. Эгесихора поверила подруге тайну. Эоситей - младший двоюродный брат Агиса, царя Спарты, уплывает в Египет с большим отрядом воинов, которых нанял египетский фараон Хабабаш для своей охраны. Наверное, он замышляет выгнать персидского сатрапа. Шесть кораблей отплывают сразу.

И начальник лакедемонян зовет ее поехать с собой, пророча дивной дочери Спарты славу в стране поэтов и древнего искусства. Эгесихора крепко прижала к себе Таис и стала уговаривать поехать с нею в сказочный Египет. Она сможет побывать на Крите - с такой надежной охраной можно не опасаться никаких пиратов или разбойников. Таис напомнила подруге о том, что Неарх рассказывал им обеим о гибели древней красоты Крита, исчезновении прежнего населения, нищете, воцарившейся на острове, разоренном неуемными нападениями и войнами разных племен. В груды камней, в пожарах и землетрясениях, обратились дворцы Кносса и Феста, исчезло прежнее население, и никто уже больше не может читать надписи на забытом языке.

Только кое-где на холмах еще высятся гигантские каменные рога, будто из-под земли поднимаются быки Держателя Земли Посейдона, да широкие лестницы спускаются к площадкам для священных игр. Иногда среди зарослей вдруг наткнешься на обломки тяжелых амфор в два человеческих роста с извивами змей на их толстых боках, а рядом в чистых сверкающих бассейнах плещется вода, еще бегущая по трубам водопроводов... Таис достала ларец с критской статуэткой - подарок Птолемея, вынула драгоценную скульптуру и, растянувшись на ложе, стала рассматривать ее, как будто увидела впервые. Новые глаза дали ей время и грустные думы последних дней. Больше тысячи лет - огромная даль времени, еще не было великолепных Афин, а герой Тесей еще не ездил в Кносс убивать Минотавра и сокрушать могущество великой морской державы!

Из этой неизмеримой глубины, отдаления явилось к ней это живое, тонко изваянное напряженное лицо с огромными пристальными глазами и маленьким скорбным ртом. Согнутые в локтях руки были подняты ладонями вперед - сигнал не то остановки, не то внимания. Длинные ноги, слегка расставленные, девически тонкие, вытянутые и поставленные на пальцы, выражали мгновение толчка от земли для взлета. Одежда из листового золота в виде короткого узорного передника с широким поясом, стянувшим невероятно тонкую талию. Облегающий корсаж поддерживался двумя наплечниками и оставлял грудь открытой.

На ключицах, у основания крепкой шеи, лежало широкое ожерелье.

Русский язык Запишите в две... Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а с приставкой пре-, б с приставкой при-. Объясните значения, которые эти приставки вносят в слова. Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр... Заяц метнулся, заверещал и, пр...

Ржавчина (СИ) [Александр Баренберг] (fb2) читать онлайн

Скарлетт уронила голову на руки, стараясь сдержать слезы. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение. Наш бот Вконтакте Наш бот в Телеграме. Новости Играть в ЕГЭ-игрушку. Глава первая Амур в нижнем течении. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр победить течение. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. «Странная рыба! – подумал я. – Что гонит ее из просторных морей в эту горную теснину?!».

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий