Новости кто написал роман идиот

155 лет назад прозаик, критик, публицист Фёдор Михайлович Достоевский написал роман «Идиот» (1868). «Идиот» оказался произведением открытым для самых смелых интерпретаций на экране. Владимир Бортко полюбил "Идиота" в 15 лет, спустя десятилетия он реализовал свою любовь в кино. в апреле-мае 1867 г. Процесс написания растянулся почти на полтора года, и завершилась в январе 1869 г. «Идиот» Федора Достоевского.

Губернатор Глеб Никитин назвал произведение «Идиот» своей любимой книгой

романа Достоевского Ф.М. О чем "Идиот" - сжато и кратко приводится текст произведения для быстрого прочтения. Роман русского писателя и философа XIX века Федора Достоевского «Идиот» (1868) рассказывает о русском князе Мышкине, который возвращается в Россию после пребывания в санатории и оказывается втянутым в любовный треугольник с двумя женщинами. 155 лет назад прозаик, критик, публицист Фёдор Михайлович Достоевский написал роман «Идиот» (1868). одно из самых любимых произведений Фёдора Михайловича Достоевского, которое он начал писать в Женеве в 1867 году. Идиотом писатель называет князя Льва Николаевича Мышкина — главного героя романа, с приезда которого в Петербург и начинаются описываемые в книге события. Роман русского писателя и философа XIX века Федора Достоевского «Идиот» (1868) рассказывает о русском князе Мышкине, который возвращается в Россию после пребывания в санатории и оказывается втянутым в любовный треугольник с двумя женщинами.

Губернатор Глеб Никитин назвал произведение «Идиот» своей любимой книгой

На исторической сцене он поставил спектакль «Идиот» по Достоевскому и написал новую книгу «Приключения режиссера». Читать бесплатно онлайн книгу «Идиот» полностью, автора Федора Достоевского, ISBN: 5170211807, в электронной библиотеке Многие эпизоды, сюжетные линии, персонажи этого произведения были отчасти основаны на написанных ранее романах писателя, начиная с его первого опубликованного романа «Бедные люди». роман русского писателя 19 века Федора Достоевского.

Стать Идиотом

«Идиот» Федора Достоевского. Читать бесплатно онлайн книгу «Идиот» полностью, автора Федора Достоевского, ISBN: 5170211807, в электронной библиотеке Иван Пырьев планировал снять экранизацию романа «Идиот» в четырёх частях, именно поэтому фильм заканчивается титрами: «Конец первой части». Тем не менее среди них он выделил произведение Федора Достоевского «Идиот». Тем не менее среди них он выделил произведение Федора Достоевского «Идиот».

155 лет – Достоевский Ф.

В книжном интернет-магазине «Читай-город» вы можете заказать книгу Идиот от автора Федор Достоевский (ISBN: 978-5-17-147715-8) по низкой цене. роман выдающегося русского писателя, мыслителя и философа Федора Михайловича Достоевского (1821-1881). «Идиот» был одним из самых любимых произведений писателя, наиболее полно выразившим его нравственно-философскую позицию и художественные принципы 1860-х годов. Другая особенность «Идиота» по сравнению с «Преступлением и наказанием» — насыщенность романа разнообразными злободневными публицистическими мотивами. В романе «Идиот» карнавализация проявляется одновременно и с большой внешней наглядностью, и с огромной внутренней глубиной карнавального мироощущения (отчасти и благодаря непосредственному влиянию «Дон-Кихота» Сервантеса).

Классические чтения. Пост-обсуждение. "Идиот" Достоевский

Генерал Иволгин встречается с князем и рассказывает истории из своей жизни, потом заявляет, что заставит «уважать самого себя»; он уходит от князя и переселяется в дом к своему семейству. Через несколько дней происходит ссора генерала с Ганей, после которой генерал уходит из дома с Колей и чуть позже переносит апоплексический удар. Аглая дарит князю ежа в «знак глубочайшего её уважения». У Епанчиных Аглая сразу хочет знать его мнение о еже, отчего князь несколько смущается. Ответ не удовлетворяет Аглаю, и она ни с того ни с сего спрашивает: «Сватаетесь вы за меня или нет? Она спрашивает о его денежном состоянии, что другими считается совершенно неуместным. Потом она хохочет и убегает, сёстры и родители вслед за ней.

В своей комнате Аглая плачет, мирится с родными и говорит, что князя вовсе не любит и что «умрёт со смеху», когда увидит его снова. Аглая просит прощения у князя; он до того счастлив, что даже не слушает её слова: «Простите, что я настаивала на нелепости, которая, конечно, не может иметь ни малейших последствий…» Весь вечер князь весел, много и оживлённо говорит, затем в парке встречает Ипполита, который, как обычно, язвительно издевается над князем. Готовясь к вечернему собранию, к «великосветскому кругу», Аглая предупреждает князя о какой-нибудь неадекватной выходке. Князь заключает, что лучше будет, если он не придёт, но тотчас же изменяет мнение, когда Аглая даёт понять, что всё распоряжено отдельно для него. Вечер в высшем обществе начинается с приятных разговоров. Но вдруг князь начинает говорить: во всём преувеличивает, всё больше и больше горячится и, наконец, разбивает вазу, как сам пророчил.

После того, как все прощают ему этот случай, он чувствует себя прекрасно и продолжает оживлённо говорить. Сам не замечая, он встаёт во время речи, и вдруг с ним, как по пророчеству, случается припадок. Аглая потом объявляет, что она никогда не считала его своим женихом. Епанчины всё же осведомляются о здоровье князя. Через Веру Лебедеву Аглая велит князю не отлучаться со двора. Приходит Ипполит и объявляет князю, что он сегодня поговорил с Аглаей, чтобы условиться насчёт свидания с Настасьей Филипповной, которое должно состояться в этот же день.

Князь понимает: Аглая хотела, чтобы он оставался дома и она могла за ним зайти. Так и происходит, и главные лица романа встречаются. В ходе объяснения Аглая оскорбляет Настасью Филипповну, и та, будучи в полуобморочном и почти невменяемом состоянии, приказывает князю решать, с кем он пойдёт. Князь ничего не понимает и обращается к Аглае, указывая на Настасью Филипповну: «Разве это возможно! Ведь она… такая несчастная! Он остаётся с ней.

Начинаются приготовления к свадьбе князя и Настасьи Филипповны. Епанчины уезжают из Павловска, приезжает врач, чтобы осмотреть Ипполита, а также князя. Радомский жалует к князю с намерением «анализировать» всё происшедшее и мотивы князя к иным поступкам и чувствам. Князь полностью убеждён, что виноват. Умирает генерал Иволгин от второй апоплексии. Лебедев начинает интриговать против князя и признаётся в этом в самый день свадьбы.

Ипполит в это время часто присылает за князем, что его немало развлекает. Он даже говорит ему, что Рогожин теперь убьёт Аглаю за то, что он у него Настасью Филипповну отобрал. Последняя, однако, чрезмерно беспокоится, вообразив, что Рогожин прячется в саду и хочет её «зарезать». Перед самой свадьбой, когда князь ждёт в церкви, она видит Рогожина, кричит «Спаси меня! Реакцию князя на это «в её состоянии… это совершенно в порядке вещей» Келлер считает «беспримерной философией». Князь покидает Павловск, снимает номер в Петербурге и начинает поиски Рогожина.

Когда он приходит в дом Рогожина, служанка говорит, что его нет дома, а дворник, наоборот, отвечает, что он дома, но, послушав возражение князя, полагает, что «может, и вышел». На пути в гостиницу Рогожин в толпе трогает князя за локоть и говорит, чтобы тот пошёл с ним: Настасья Филипповна у него дома. Они вместе тихо поднимаются в квартиру. На кровати лежит Настасья Филипповна и спит «совершенно неподвижным сном»: Рогожин убил её ножом и накрыл простынёй. Князь начинает дрожать и вместе с Рогожиным ложится. Они ещё долго разговаривают обо всём.

Вдруг Рогожин начинает кричать, забыв, что должен говорить шёпотом, и внезапно замолкает. Когда их находят, Рогожина застают «в полном беспамятстве и горячке», а князь больше ничего не понимает и никого не узнаёт — он «идиот», как тогда, в Швейцарии. Персонажи [ править править код ] Князь Лев Николаевич Мышкин — русский дворянин, лечившийся четыре года в Швейцарии от эпилепсии. Белокурый с голубыми глазами, ростом чуть выше среднего.

Потом была «Пиковая дама» с Верой Васильевой. Замечательный театральный момент, когда Быстрицкая по причине своего плохого самочувствия сама позвонила Вере Кузьминичне и передала ей свою роль.

Это театральный подвиг, и в Малом он не единственный. К 70-летию Бориса Клюева и 200-летию Лермонтова я поставил «Маскарад». Так совпало, что Клюев долгое время хотел сыграть Арбенина. Для меня Клюев стал талисманом. И, несмотря на свой страшный диагноз, он до последнего играл тяжелейший спектакль, а потом уезжал на процедуры. Для меня было неожиданностью то, что случилось на моем следующем спектакле «Большая тройка», который я выпускал к 75-летию Победы.

Клюев должен был играть Рузвельта, он согласился. Ялтинская конференция, в отличие от Тегерана, никогда не становилась предметом серьезного исследования. Играть должны были только мастера. Смысл спектакля — закулисная часть переговоров «большой тройки». Для меня эти исторические персоны — не монстры, не одиозные политические фигуры, а уставшие, больные люди в возрасте, которые обязаны были взять на себя ответственность за судьбу мира. Малый — дом Островского и дом великой русской литературы.

Зрители, которые приходят сюда, всегда знают, что прочтение классики будет адекватным и на каждый спектакль можно прийти с семьей.

Ганя закурил папиросу и предложил другую князю; князь принял, но не заговаривал, не желая помешать, и стал рассматривать кабинет; но Ганя едва взглянул на лист бумаги, исписанный цифрами, указанный ему генералом. Он был рассеян; улыбка, взгляд, задумчивость Гани стали еще более тяжелы, на взгляд князя, когда они оба остались наедине. Вдруг он подошел к князю; тот в эту минуту стоял опять над портретом Настасьи Филипповны и рассматривал его. И точно будто бы у него было какое чрезвычайное намерение.

Лицо веселое, а она ведь ужасно страдала, а? Об этом глаза говорят, вот эти две косточки, две точки под глазами в начале щек. Это гордое лицо, ужасно гордое, и вот не знаю, добра ли она? Ах, кабы добра! Всё было бы спасено!

Как вы думаете? Только что выговорил это князь, Ганя вдруг так вздрогнул, что князь чуть не вскрикнул. Его превосходительство просят вас пожаловать к ее превосходительству, — возвестил лакей, появляясь в дверях. Князь отправился вслед за лакеем. IV Все три девицы Епанчины были барышни здоровые, цветущие, рослые, с удивительными плечами, с мощною грудью, с сильными, почти как у мужчин, руками, и, конечно вследствие своей силы и здоровья, любили иногда хорошо покушать, чего вовсе и не желали скрывать.

Маменька их, генеральша Лизавета Прокофьевна, иногда косилась на откровенность их аппетита, но так как иные мнения ее, несмотря на всю наружную почтительность, с которою принимались дочерьми, в сущности, давно уже потеряли первоначальный и бесспорный авторитет между ними, и до такой даже степени, что установившийся согласный конклав трех девиц сплошь да рядом начинал пересиливать, то и генеральша, в видах собственного достоинства, нашла удобнее не спорить и уступать. Правда, характер весьма часто не слушался и не подчинялся решениям благоразумия; Лизавета Прокофьевна становилась с каждым годом всё капризнее и нетерпеливее, стала даже какая-то чудачка, но так как под рукой все-таки оставался весьма покорный и приученный муж, то излишнее и накопившееся изливалось обыкновенно на его голову, а затем гармония в семействе восстановлялась опять, и всё шло как не надо лучше. Генеральша, впрочем, и сама не теряла аппетита и обыкновенно, в половине первого, принимала участие в обильном завтраке, похожем почти на обед, вместе с дочерьми. По чашке кофею выпивалось барышнями еще раньше, ровно в десять часов, в постелях, в минуту пробуждения. Так им полюбилось и установилось раз навсегда.

В половине же первого накрывался стол в маленькой столовой, близ мамашиных комнат, и к этому семейному и интимному завтраку являлся иногда и сам генерал, если позволяло время. Кроме чаю, кофею, сыру, меду, масла, особых оладий, излюбленных самою генеральшей, котлет и прочего, подавался даже крепкий горячий бульон. В то утро, в которое начался наш рассказ, всё семейство собралось в столовой в ожидании генерала, обещавшего явиться к половине первого. Если б он опоздал хоть минуту, за ним тотчас же послали бы; но он явился аккуратно. Подойдя поздороваться с супругой и поцеловать у ней ручку, он заметил в лице ее на этот раз что-то слишком особенное.

И хотя он еще накануне предчувствовал, что так именно и будет сегодня по одному «анекдоту» как он сам по привычке своей выражался , и, уже засыпая вчера, об этом беспокоился, но все-таки теперь опять струсил. Дочери подошли с ним поцеловаться; тут хотя и не сердились на него, но все-таки и тут было тоже как бы что-то особенное. Правда, генерал, по некоторым обстоятельствам, стал излишне подозрителен; но так как он был отец и супруг опытный и ловкий, то тотчас же и взял свои меры. Может быть, мы не очень повредим выпуклости нашего рассказа, если остановимся здесь и прибегнем к помощи некоторых пояснений для прямой и точнейшей постановки тех отношений и обстоятельств, в которых мы находим семейство генерала Епанчина в начале нашей повести. Мы уже сказали сейчас, что сам генерал хотя был человек и не очень образованный, а, напротив, как он сам выражался о себе, «человек самоучный», но был, однако же, опытным супругом и ловким отцом.

Между прочим, он принял систему не торопить дочерей своих замуж, то есть не «висеть у них над душой» и не беспокоить их слишком томлением своей родительской любви об их счастии, как невольно и естественно происходит сплошь да рядом даже в самых умных семействах, в которых накопляются взрослые дочери. Он даже достиг того, что склонил и Лизавету Прокофьевну к своей системе, хотя дело вообще было трудное, — трудное потому, что и неестественное; но аргументы генерала были чрезвычайно значительны, основывались на осязаемых фактах. Да и предоставленные вполне своей воле и своим решениям невесты, натурально, принуждены же будут наконец взяться сами за ум, и тогда дело загорится, потому что возьмутся за дело охотой, отложив капризы и излишнюю разборчивость; родителям оставалось бы только неусыпнее и как можно неприметнее наблюдать, чтобы не произошло какого-нибудь странного выбора или неестественного уклонения, а затем, улучив надлежащий момент, разом помочь всеми силами и направить дело всеми влияниями. Наконец, уж одно то, что с каждым годом, например, росло в геометрической прогрессии их состояние и общественное значение; следственно, чем больше уходило время, тем более выигрывали и дочери, даже как невесты. Но среди всех этих неотразимых фактов наступил и еще один факт: старшей дочери, Александре, вдруг и совсем почти неожиданно как и всегда это так бывает , минуло двадцать пять лет.

Почти в то же самое время и Афанасий Иванович Тоцкий, человек высшего света, с высшими связями и необыкновенного богатства, опять обнаружил свое старинное желание жениться. Это был человек лет пятидесяти пяти, изящного характера, с необыкновенною утонченностию вкуса. Ему хотелось жениться хорошо; ценитель красоты он был чрезвычайный. Так как с некоторого времени он с генералом Епанчиным состоял в необыкновенной дружбе, особенно усиленной взаимным участием в некоторых финансовых предприятиях, то и сообщил ему, так сказать, прося дружеского совета и руководства: возможно или нет предложение о браке с одною из его дочерей? В тихом и прекрасном течении семейной жизни генерала Епанчина наступал очевидный переворот.

Бесспорною красавицей в семействе, как уже сказано было, была младшая, Аглая. Но даже сам Тоцкий, человек чрезвычайного эгоизма, понял, что не тут ему надо искать и что Аглая не ему предназначена. Может быть, несколько слепая любовь и слишком горячая дружба сестер и преувеличивали дело, но судьба Аглаи предназначалась между ними, самым искренним образом, быть не просто судьбой, а возможным идеалом земного рая. Будущий муж Аглаи должен был быть обладателем всех совершенств и успехов, не говоря уже о богатстве. Сестры даже положили между собой, и как-то без особенных лишних слов, о возможности, если надо, пожертвования с их стороны в пользу Аглаи: приданое для Аглаи предназначалось колоссальное и из ряду вон.

Родители знали об этом соглашении двух старших сестер, и потому, когда Тоцкий попросил совета, между ними почти и сомнений не было, что одна из старших сестер наверно не откажется увенчать их желания, тем более что Афанасий Иванович не мог затрудниться насчет приданого. Предложение же Тоцкого сам генерал оценил тотчас же, с свойственным ему знанием жизни, чрезвычайно высоко. Так как и сам Тоцкий наблюдал покамест, по некоторым особым обстоятельствам, чрезвычайную осторожность в своих шагах и только еще сондировал дело, то и родители предложили дочерям на вид только еще самые отдаленные предположения. В ответ на это было получено от них, тоже хоть не совсем определенное, но по крайней мере успокоительное заявление, что старшая, Александра, пожалуй, и не откажется. Это была девушка хотя и с твердым характером, но добрая, разумная и чрезвычайно уживчивая; могла выйти за Тоцкого даже охотно, и если бы дала слово, то исполнила бы его честно.

Блеска она не любила, не только не грозила хлопотами и крутым переворотом, но могла даже усладить и успокоить жизнь. Собой она была очень хороша, хотя и не так эффектна. Что могло быть лучше для Тоцкого? И однако же, дело продолжало идти всё еще ощупью. Взаимно и дружески между Тоцким и генералом положено было избегать всякого формального и безвозвратного шага.

Даже родители всё еще не начинали говорить с дочерьми совершенно открыто; начинался как будто и диссонанс: генеральша Епанчина, мать семейства, становилась почему-то недовольною, а это было очень важно. Тут было одно мешавшее всему обстоятельство, один мудреный и хлопотливый случай, из-за которого всё дело могло расстроиться безвозвратно. Этот мудреный и хлопотливый «случай» как выражался сам Тоцкий начался очень давно, лет восемнадцать этак назад. Рядом с одним из богатейших поместий Афанасия Ивановича, в одной из срединных губерний, бедствовал один мелкопоместный и беднейший помещик. Это был человек замечательный по своим беспрерывным и анекдотическим неудачам, — один отставной офицер, хорошей дворянской фамилии, и даже в этом отношении почище Тоцкого, некто Филипп Александрович Барашков.

Весь задолжавшийся и заложившийся, он успел уже наконец после каторжных, почти мужичьих трудов устроить кое-как свое маленькое хозяйство удовлетворительно. При малейшей удаче он необыкновенно ободрялся. Ободренный и просиявший надеждами, он отлучился на несколько дней в свой, уездный городок, чтобы повидаться и, буде возможно, столковаться окончательно с одним из главнейших своих кредиторов. На третий день по прибытии его в город явился к нему из его деревеньки его староста, верхом, с обожженною щекой и обгоревшею бородой, и возвестил ему, что «вотчина сгорела», вчера, в самый полдень, причем «изволили сгореть и супруга, а деточки целы остались». Этого сюрприза даже и Барашков, приученный к «синякам фортуны», не мог вынести; он сошел с ума и чрез месяц помер в горячке.

Сгоревшее имение, с разбредшимися по миру мужиками, было продано за долги; двух же маленьких девочек, шести и семи лет, детей Барашкова, по великодушию своему, принял на свое иждивение и воспитание Афанасий Иванович Тоцкий. Они стали воспитываться вместе с детьми управляющего Афанасия Ивановича, одного отставного и многосемейного чиновника и притом немца. Вскоре осталась одна только девочка, Настя, а младшая умерла от коклюша; Тоцкий же вскоре совсем и забыл о них обеих, проживая за границей. Лет пять спустя, однажды, Афанасий Иванович, проездом, вздумал заглянуть в свое поместье и вдруг заметил в деревенском своем доме, в семействе своего немца, прелестного ребенка, девочку лет двенадцати, резвую, милую, умненькую и обещавшую необыкновенную красоту; в этом отношении Афанасий Иванович был знаток безошибочный. В этот раз он пробыл в поместье всего несколько дней, но успел распорядиться; в воспитании девочки произошла значительная перемена: приглашена была почтенная и пожилая гувернантка, опытная в высшем воспитании девиц, швейцарка, образованная и преподававшая, кроме французского языка, и разные науки.

Она поселилась в деревенском доме, и воспитание маленькой Настасьи приняло чрезвычайные размеры. Ровно чрез четыре года это воспитание кончилось; гувернантка уехала, а за Настей приехала одна барыня, тоже какая-то помещица и тоже соседка господина Тоцкого по имению, но уже в другой, далекой губернии, и взяла Настю с собой вследствие инструкции и полномочия от Афанасия Ивановича. В этом небольшом поместье оказался тоже, хотя и небольшой, только что отстроенный деревянный дом; убран он был особенно изящно, да и деревенька, как нарочно, называлась сельцо Отрадное. Помещица привезла Настю прямо в этот тихий домик, и так как сама она, бездетная вдова, жила всего в одной версте, то и сама поселилась вместе с Настей. Около Насти явилась старуха ключница и молодая, опытная горничная.

В доме нашлись музыкальные инструменты, изящная девичья библиотека, картины, эстампы, карандаши, кисти, краски, удивительная левретка [25] , а чрез две недели пожаловал и сам Афанасий Иванович… С тех пор он как-то особенно полюбил эту глухую степную свою деревеньку, заезжал каждое лето, гостил по два, даже по три месяца, и так прошло довольно долгое время, года четыре, спокойно и счастливо, со вкусом и изящно. Однажды случилось, что как-то в начале зимы, месяца четыре спустя после одного из летних приездов Афанасия Ивановича в Отрадное, заезжавшего на этот раз всего только на две недели, пронесся слух, или, лучше сказать, дошел как-то слух до Настасьи Филипповны, что Афанасий Иванович в Петербурге женится на красавице, на богатой, на знатной, — одним словом, делает солидную и блестящую партию. Слух этот оказался потом не во всех подробностях верным: свадьба и тогда была еще только в проекте, и всё еще было очень неопределенно, но в судьбе Настасьи Филипповны все-таки произошел с этого времени чрезвычайный переворот. Она вдруг выказала необыкновенную решимость и обнаружила самый неожиданный характер. Долго не думая, она бросила свой деревенский домик и вдруг явилась в Петербург, прямо к Тоцкому, одна-одинехонька.

Тот изумился, начал было говорить; но вдруг оказалось, почти с первого слова, что надобно совершенно изменить слог, диапазон голоса, прежние темы приятных и изящных разговоров, употреблявшиеся доселе с таким успехом, логику — всё, всё, всё! Перед ним сидела совершенно другая женщина, нисколько не похожая на ту, которую он знал доселе и оставил всего только в июле месяце, в сельце Отрадном. Эта новая женщина, оказалось, во-первых, необыкновенно много знала и понимала, — так много, что надо было глубоко удивляться, откуда могла она приобрести такие сведения, выработать в себе такие точные понятия. Неужели из своей девичьей библиотеки? Мало того, она даже юридически чрезвычайно много понимала и имела положительное знание если не света, то о том по крайней мере, как некоторые дела текут на свете; во-вторых, это был совершенно не тот характер, как прежде, то есть не что-то робкое, пансионски неопределенное, иногда очаровательное по своей оригинальной резвости и наивности, иногда грустное и задумчивое, удивленное, недоверчивое плачущее и беспокойное.

Нет: тут хохотало пред ним и кололо его ядовитейшими сарказмами необыкновенное и неожиданное существо, прямо заявившее ему, что никогда оно не имело к нему в своем сердце ничего, кроме глубочайшего презрения, презрения до тошноты, наступившего тотчас же после первого удивления. Эта новая женщина объявляла, что ей в полном смысле всё равно будет, если он сейчас же и на ком угодно женится, но что она приехала не позволить ему этот брак, и не позволить по злости, единственно потому, что ей так хочется, и что, следственно, так и быть должно, — «ну, хоть для того, чтобы мне только посмеяться над тобой вволю, потому что теперь и я наконец смеяться хочу». Так по крайней мере она выражалась; всего, что было у ней на уме, она, может быть, и не высказала. Но покамест новая Настасья Филипповна хохотала и всё это излагала, Афанасий Иванович обдумывал про себя это дело и по возможности приводил в порядок несколько разбитые свои мысли. Это обдумывание продолжалось немало времени; он вникал и решался окончательно почти две недели; но через две недели его решение было принято.

Дело в том, что Афанасию Ивановичу в то время было уже около пятидесяти лет, и человек он был в высшей степени солидный и установившийся. Постановка его в свете и в обществе давным-давно совершилась на самых прочных основаниях. Себя, свой покой и комфорт он любил и ценил более всего на свете, как и следовало в высшей степени порядочному человеку. Ни малейшего нарушения, ни малейшего колебания не могло быть допущено в том, что всею жизнью устанавливалось и приняло такую прекрасную форму. С другой стороны, опытность и глубокий взгляд на вещи подсказали Тоцкому очень скоро и необыкновенно верно, что он имеет теперь дело с существом совершенно из ряду вон, что это именно такое существо, которое не только грозит, но и непременно сделает, и, главное, ни пред чем решительно не остановится, тем более что решительно ничем в свете не дорожит, так что даже и соблазнить его невозможно.

Тут, очевидно, было что-то другое, подразумевалась какая-то душевная и сердечная бурда, — что-то вроде какого-то романического негодования Бог знает на кого и за что, какого-то ненасытимого чувства презрения, совершенно выскочившего из мерки, — одним словом, что-то в высшей степени смешное и недозволенное в порядочном обществе и с чем встретиться для всякого порядочного человека составляет чистейшее божие наказание. Разумеется, с богатством и со связями Тоцкого можно было тотчас же сделать какое-нибудь маленькое и совершенно невинное злодейство, чтоб избавиться от неприятности. С другой стороны, было очевидно, что и сама Настасья Филипповна почти ничего не в состоянии сделать вредного, в смысле, например, хоть юридическом; даже и скандала не могла бы сделать значительного, потому что так легко ее можно было всегда ограничить. Но всё это в таком только случае, если бы Настасья Филипповна решилась действовать, как все и как вообще в подобных случаях действуют, не выскакивая слишком эксцентрично из мерки. Но тут-то и пригодилась Тоцкому его верность взгляда: он сумел разгадать, что Настасья Филипповна и сама отлично понимает, как безвредна она в смысле юридическом, но что у ней совсем другое на уме и… в сверкавших глазах ее.

Ничем не дорожа, а пуще всего собой нужно было очень много ума и проникновения, чтобы догадаться в эту минуту, что она давно уже перестала дорожить собой, и чтоб ему, скептику и светскому цинику, поверить серьезности этого чувства , Настасья Филипповна в состоянии была самое себя погубить, безвозвратно и безобразно, Сибирью и каторгой, лишь бы надругаться над человеком, к которому она питала такое бесчеловечное отвращение. Афанасий Иванович никогда не скрывал, что он был несколько трусоват или, лучше сказать, в высшей степени консервативен. Если б он знал, например, что его убьют под венцом или произойдет что-нибудь в этом роде, чрезвычайно неприличное, смешное и непринятое в обществе, то он, конечно бы, испугался, но при этом не столько того, что его убьют и ранят до крови или плюнут всепублично в лицо и пр. А ведь Настасья Филипповна именно это и пророчила, хотя еще и молчала об этом; он знал, что она в высшей степени его понимала и изучила, а следственно, знала, чем в него и ударить. А так как свадьба действительно была еще только в намерении, то Афанасий Иванович смирился и уступил Настасье Филипповне.

Решению его помогло и еще одно обстоятельство: трудно было вообразить себе, до какой степени не походила эта новая Настасья Филипповна на прежнюю лицом. Прежде это была только очень хорошенькая девочка, а теперь… Тоцкий долго не мог простить себе, что он четыре года глядел и не разглядел. Правда, много значит и то, когда с обеих сторон, внутренно и внезапно, происходит переворот. Он припоминал, впрочем, и прежде мгновения, когда иногда странные мысли приходили ему при взгляде, например, на эти глаза: как бы предчувствовался в них какой-то глубокий и таинственный мрак. Этот взгляд глядел — точно задавал загадку.

В последние два года он часто удивлялся изменению цвета лица Настасьи Филипповны: она становилась ужасно бледна и — странно — даже хорошела от этого. Тоцкий, который, как все погулявшие на своем веку джентльмены, с презрением смотрел вначале, как дешево досталась ему эта нежившая душа, в последнее время несколько усумнился в своем взгляде. Во всяком случае, у него положено было еще прошлою весной, в скором времени, отлично и с достатком выдать Настасью Филипповну замуж за какого-нибудь благоразумного и порядочного господина, служащего в другой губернии. О, как ужасно и как зло смеялась над этим теперь Настасья Филипповна! Но теперь Афанасий Иванович, прельщенный новизной, подумал даже, что он мог бы вновь эксплуатировать эту женщину.

Он решился поселить Настасью Филипповну в Петербурге и окружить роскошным комфортом. Если не то, так другое: Настасьей Филипповной можно было щегольнуть и даже потщеславиться в известном кружке. Афанасий же Иванович так дорожил своею славой по этой части. Прошло уже пять лет петербургской жизни, и, разумеется, в такой срок многое определилось. Положение Афанасия Ивановича было неутешительное; всего хуже было то, что он, струсив раз, уже никак потом не мог успокоиться.

Он боялся — и даже сам не знал чего, — просто боялся Настасьи Филипповны. Некоторое время, в первые-два года, он стал было подозревать, что Настасья Филипповна сама желает вступить с ним в брак, но молчит из необыкновенного тщеславия и ждет настойчивого его предложения. Претензия была бы странная; Афанасий Иванович морщился и тяжело задумывался. К большому и таково сердце человека! Долгое время он не понимал этого.

Ему показалось возможным одно только объяснение, что гордость «оскорбленной и фантастической женщины» доходит уже до такого исступления, что ей скорее приятнее высказать раз свое презрение в отказе, чем навсегда определить свое положение и достигнуть недосягаемого величия. Хуже всего было то, что Настасья Филипповна ужасно много взяла верху. На интерес тоже не поддавалась, даже на очень крупный, и хотя приняла предложенный ей комфорт, но жила очень скромно и почти ничего в эти пять лет не скопила. Афанасий Иванович рискнул было на очень хитрое средство, чтобы разбить свои цепи: неприметно и искусно он стал соблазнять ее, чрез ловкую помощь, разными идеальнейшими соблазнами; но олицетворенные идеалы: князья, гусары, секретари посольств, поэты, романисты, социалисты даже — ничто не произвело никакого впечатления на Настасью Филипповну, как будто у ней вместо сердца был камень, а чувства иссохли и вымерли раз навсегда. Жила она больше уединенно, читала, даже училась, любила музыку.

Знакомств имела мало: она всё зналась с какими-то бедными и смешными чиновницами, знала двух каких-то актрис, каких-то старух, очень любила многочисленное семейство одного почтенного учителя, и в семействе этом и ее очень любили и с удовольствием принимали. Довольно часто по вечерам сходились к ней пять-шесть человек знакомых, не более. Тоцкий являлся очень часто и аккуратно. В последнее время не без труда познакомился с Настасьей Филипповной генерал Епанчин. В то же время совершенно легко и без всякого труда познакомился с ней и один молодой чиновник, по фамилии Фердыщенко, очень неприличный и сальный шут, с претензиями на веселость и выпивающий.

Был знаком один молодой и странный человек, по фамилии Птицын, скромный, аккуратный и вылощенный, происшедший из нищеты и сделавшийся ростовщиком. Познакомился, наконец, и Гаврила Ардалионович… Кончилось тем, что про Настасью Филипповну установилась странная слава: о красоте ее знали все, но и только; никто не мог ничем похвалиться, никто не мог ничего рассказать. Такая репутация, ее образование, изящная манера, остроумие — всё это утвердило Афанасия Ивановича окончательно на известном плане. Тут-то и начинается тот момент, с которого принял в этой истории такое деятельное и чрезвычайное участие сам генерал Епанчин. Когда Тоцкий так любезно обратился к нему за дружеским советом насчет одной из его дочерей, то тут же, самым благороднейшим образом, сделал полнейшие и откровенные признания.

Он открыл, что решился уже не останавливаться ни пред какими средствами, чтобы получить свою свободу; что он не успокоился бы, если бы Настасья Филипповна даже сама объявила ему, что впредь оставит его в полном покое; что ему мало слов, что ему нужны самые полные гарантии. Столковались и решились действовать сообща. Первоначально положено было испытать средства самые мягкие и затронуть, так сказать, одни «благородные струны сердца». Оба приехали к Настасье Филипповне, и Тоцкий прямехонько начал с того, что объявил ей о невыносимом ужасе своего положения; обвинил он себя во всем; откровенно сказал, что не может раскаяться в первоначальном поступке с нею, потому что он сластолюбец закоренелый и в себе не властен, но что теперь он хочет жениться и что вся судьба этого в высшей степени приличного и светского брака в ее руках; одним словом, что он ждет всего от ее благородного сердца. Затем стал говорить генерал Епанчин, в своем качестве отца, и говорил резонно, избегнул трогательного, упомянул только, что вполне признает ее право на решение судьбы Афанасия Ивановича, ловко щегольнул собственным смирением, представив на вид, что судьба его дочери, а может быть и двух других дочерей, зависит теперь от ее же решения.

На вопрос Настасьи Филипповны: «Чего именно от нее хотят? Он тотчас же прибавил, что просьба эта была бы, конечно, с его стороны нелепа, если б он не имел насчет ее некоторых оснований. Он очень хорошо заметил и положительно узнал, что молодой человек, очень хорошей фамилии, живущий в самом достойном семействе, а именно Гаврила Ардалионович Иволгин, которого она знает и у себя принимает, давно уже любит ее всею силой страсти и, конечно, отдал бы половину жизни за одну надежду приобресть ее симпатию. Признания эти Гаврила Ардалионович сделал ему, Афанасию Ивановичу, сам, и давно уже, по-дружески и от чистого молодого сердца, и что об этом давно уже знает и Иван Федорович, благодетельствующий молодому человеку. Наконец, если только он, Афанасий Иванович, не ошибается, любовь молодого человека давно уже известна самой Настасье Филипповне, и ему показалось даже, что она смотрит на эту любовь снисходительно.

Конечно, ему всех труднее говорить об этом. Но если Настасья Филипповна захотела бы допустить в нем, в Тоцком, кроме эгоизма и желания устроить свою собственную участь, хотя несколько желания добра и ей, то поняла бы, что ему давно странно и даже тяжело смотреть на ее одиночество: что тут один только неопределенный мрак, полное неверие в обновление жизни, которая так прекрасно могла бы воскреснуть в любви и в семействе и принять таким образом новую цель; что тут гибель способностей, может быть блестящих, добровольное любование своею тоской, одним словом, даже некоторый романтизм, не достойный ни здравого ума, ни благородного сердца Настасьи Филипповны. Повторив еще раз, что ему труднее других говорить, что не может отказаться от надежды, что Настасья Филипповна не ответит ему презрением, если он выразит свое искреннее желание обеспечить ее участь в будущем и предложит ей сумму в семьдесят пять тысяч рублей. Он прибавил в пояснение, что эта сумма всё равно назначена уже ей в его завещании; одним словом, что тут вовсе не вознаграждение какое-нибудь… и что, наконец, почему же не допустить и не извинить в нем человеческого желания хоть чем-нибудь облегчить свою совесть и т. Афанасий Иванович говорил долго и красноречиво, присовокупив, так сказать мимоходом, очень любопытное сведение, что об этих семидесяти пяти тысячах он заикнулся теперь в первый раз и что о них не знал даже и сам Иван Федорович, который вот тут сидит; одним словом, не знает никто.

Ответ Настасьи Филипповны изумил обоих друзей. Не только не было заметно в ней хотя бы малейшего появления прежней насмешки, прежней вражды и ненависти, прежнего хохоту, от которого, при одном воспоминании, до сих пор проходил холод по спине Тоцкого, но, напротив, она как будто обрадовалась тому, что может наконец поговорить с кем-нибудь откровенно и по-дружески. Она призналась, что сама давно желала спросить дружеского совета, что мешала только гордость, но что теперь, когда лед разбит, ничего и не могло быть лучше. Сначала с грустною улыбкой, а потом весело и резво рассмеявшись, она призналась, что прежней бури во всяком случае и быть не могло; что она давно уже изменила отчасти свой взгляд на вещи и что хотя и не изменилась в сердце, но все-таки принуждена была очень многое допустить в виде совершившихся фактов; что сделано, то сделано, что прошло, то прошло, так что ей даже странно, что Афанасий Иванович всё еще продолжает быть так напуганным. Тут она обратилась к Ивану Федоровичу и с видом глубочайшего уважения объявила, что она давно уже слышала очень многое об его дочерях и давно уже привыкла глубоко и искренно уважать их.

Одна мысль о том, что она могла бы быть для них хоть чем-нибудь полезною, была бы, кажется, для нее счастьем и гордостью. Это правда, что ей теперь тяжело и скучно, очень скучно; Афанасий Иванович угадал мечты ее; она желала бы воскреснуть, хоть не в любви, так в семействе, сознав новую цель; но что о Гавриле Ардалионовиче она почти ничего не может сказать. Кажется, правда, что он ее любит; она чувствует, что могла бы и сама его полюбить, если бы могла поверить в твердость его привязанности; но он очень молод, если даже и искренен; тут решение трудно. Ей, впрочем, нравится больше всего то, что он работает, трудится и один поддерживает всё семейство. Она слышала, что он человек с энергией, с гордостью, хочет карьеры, хочет пробиться.

Слышала тоже, что Нина Александровна Иволгина, мать Гаврилы Ардалионовича, превосходная и в высшей степени уважаемая женщина; что сестра его, Варвара Ардалионовна, очень замечательная и энергичная девушка; она много слышала о ней от Птицына. Она слышала, что они бодро переносят свои несчастия; она очень бы желала с ними познакомиться, но еще вопрос, радушно ли они примут ее в их семью? Вообще она ничего не говорит против возможности этого брака, но об этом еще слишком надо подумать; она желала бы, чтоб ее не торопили. Насчет же семидесяти пяти тысяч — напрасно Афанасий Иванович так затруднялся говорить о них. Она понимает, сама цену деньгам и, конечно, их возьмет.

Она благодарит Афанасия Ивановича за его деликатность, за то, что он даже и генералу об этом не говорил, не только Гавриле Ардалионовичу, но, однако ж, почему же и ему не знать об этом заранее? Ей нечего стыдиться за эти деньги, входя в их семью. Во всяком случае, она ни у кого не намерена просить прощения ни в чем и желает, чтоб это знали. Она не выйдет за Гаврилу Ардалионовича, пока не убедится, что ни в нем, ни в семействе его нет какой-нибудь затаенной мысли на ее счет. Во всяком случае, она ни в чем не считает себя виновною, и пусть бы лучше Гаврила Ардалионович узнал, на каких основаниях она прожила все эти пять лет в Петербурге, в каких отношениях к Афанасию Ивановичу и много ли скопила состояния.

Наконец, если она и принимает теперь капитал, то вовсе не как плату за свой девичий позор, в котором она не виновата, а просто как вознаграждение за исковерканную судьбу. Под конец она даже так разгорячилась и раздражилась, излагая всё это что, впрочем, было так естественно , что генерал Епанчин был очень доволен и считал дело оконченным; но раз напуганный Тоцкий и теперь не совсем поверил и долго боялся, нет ли и тут змеи под цветами [26]. Переговоры, однако, начались; пункт, на котором был основан весь маневр обоих друзей, а именно возможность увлечения Настасьи Филипповны к Гане, начал мало-помалу выясняться и оправдываться, так что даже Тоцкий начинал иногда верить в возможность успеха. Тем временем Настасья Филипповна объяснилась с Ганей: слов было сказано очень мало, точно ее целомудрие страдало при этом. Она допускала, однако ж, и дозволяла ему любовь его, но настойчиво объявила, что ничем не хочет стеснять себя; что она до самой свадьбы если свадьба состоится оставляет за собой право сказать «нет», хотя бы в самый последний час; совершенно такое же право предоставляет и Гане.

Вскоре Ганя узнал положительно, чрез услужливый случай, что недоброжелательство всей его семьи к этому браку и к Настасье Филипповне лично, обнаруживавшееся домашними сценами, уже известно Настасье Филипповне в большой подробности; сама она с ним об этом не заговаривала, хотя он и ждал ежедневно. Впрочем, можно было бы и еще много рассказать из всех историй и обстоятельств, обнаружившихся по поводу этого сватовства и переговоров; но мы и так забежали вперед, тем более что иные из обстоятельств являлись еще в виде слишком неопределенных слухов. Например, будто бы Тоцкий откуда-то узнал, что Настасья Филипповна вошла в какие-то неопределенные и секретные от всех сношения с девицами Епанчиными, — слух совершенно невероятный. Зато другому слуху он невольно верил и боялся его до кошмара: он слышал за верное, что Настасья Филипповна будто бы в высшей степени знает, что Ганя женится только на деньгах, что у Гани душа черная, алчная, нетерпеливая, завистливая и необъятно, не пропорционально ни с чем самолюбивая; что Ганя хотя и действительно страстно добивался победы над Настасьей Филипповной прежде, но когда оба друга решились эксплуатировать эту страсть, начинавшуюся с обеих сторон, в свою пользу и купить Ганю продажей ему Настасьи Филипповны в законные жены, то он возненавидел ее, как свой кошмар. В его душе будто бы странно сошлись страсть и ненависть, и он хотя и дал наконец, после мучительных колебаний, согласие жениться на «скверной женщине», но сам поклялся в душе горько отметить ей за это и «доехать» ее потом, как он будто бы сам выразился.

Всё это Настасья Филипповна будто бы знала и что-то втайне готовила. Тоцкий до того было уже струсил, что даже и Епанчину перестал сообщать о своих беспокойствах; но бывали мгновения, что он, как слабый человек, решительно вновь ободрялся и быстро воскресал духом: он ободрился, например, чрезвычайно, когда Настасья Филипповна дала наконец слово обоим друзьям, что вечером, в день своего рождения, скажет последнее слово. Зато самый странный и самый невероятный слух, касавшийся самого уважаемого Ивана Федоровича, увы! Тут с первого взгляда всё казалось чистейшею дичью. Трудно было поверить, что будто бы Иван Федорович, на старости своих почтенных лет, при своем превосходном уме и положительном знании жизни и пр.

На что он надеялся в этом случае — трудно себе и представить; может быть, даже на содействие самого Гани. Тоцкому подозревалось по крайней мере что-то в этом роде, подозревалось существование какого-то почти безмолвного договора, основанного на взаимном проникновении, между генералом и Ганей. Впрочем, известно, что человек, слишком увлекшийся страстью, особенно если он в летах, совершенно слепнет и готов подозревать надежду там, где вовсе ее и нет; мало того, теряет рассудок и действует, как глупый ребенок, хотя бы и был семи пядей во лбу. Известно было, что генерал приготовил ко дню рождения Настасьи Филипповны от себя в подарок удивительный жемчуг, стоивший огромной суммы, и подарком этим очень интересовался, хотя и знал, что Настасья Филипповна — женщина бескорыстная. Накануне дня рождения Настасьи Филипповны он был как в лихорадке, хотя и ловко скрывал себя.

Об этом-то именно жемчуге и прослышала генеральша Епанчина. Правда, Елизавета Прокофьевна уже с давних пор начала испытывать ветреность своего супруга, даже отчасти привыкла к ней; но ведь невозможно же было пропустить такой случай: слух о жемчуге чрезвычайно интересовал ее. Генерал выследил это заблаговременно; еще накануне были сказаны иные словечки; он предчувствовал объяснение капитальное и боялся его. Вот почему ему ужасно не хотелось в то утро, с которого мы начали рассказ, идти завтракать в недра семейства. Еще до князя он положил отговориться делами и избежать.

Избежать у генерала иногда значило просто-запросто убежать. Ему хоть один этот день и, главное, сегодняшний вечер хотелось выиграть без неприятностей. И вдруг так кстати пришелся князь. V Генеральша была ревнива к своему происхождению. Каково же ей было, прямо и без приготовления, услышать, что этот последний в роде князь Мышкин, о котором она уже что-то слышала, не больше как жалкий идиот и почти что нищий и принимает подаяние на бедность.

Генерал именно бил на эффект, чтобы разом заинтересовать, отвлечь всё как-нибудь в другую сторону. В крайних случаях генеральша обыкновенно чрезвычайно выкатывала глаза и, несколько откинувшись назад корпусом, неопределенно смотрела перед собой, не говоря ни слова. Это была рослая женщина, одних лет с своим мужем, с темными, с большою проседью, но еще густыми волосами, с несколько горбатым носом, сухощавая, с желтыми, ввалившимися щеками и тонкими, впалыми губами. Лоб ее был высок, но узок; серые, довольно большие глаза имели самое неожиданное иногда выражение. Когда-то у ней была слабость поверить, что взгляд ее необыкновенно эффектен; это убеждение осталось в ней неизгладимо.

Вы говорите, его принять, теперь, сейчас? Я ему двадцать пять рублей подарил и хочу ему в канцелярии писарское местечко какое-нибудь у нас добыть. А вас, mesdames, прошу его попотчевать, потому что он, кажется, и голоден… — Вы меня удивляете, — продолжала по-прежнему генеральша, — голоден и припадки! Какие припадки? Я было вас, mesdames, — обратился он опять к дочерям, — хотел попросить проэкзаменовать его, все-таки хорошо бы узнать, к чему он способен.

Из Швейцарии?! Я ведь потому, что, во-первых, однофамилец и, может быть, даже родственник, а во-вторых, не знает, где главу приклонить. Я даже подумал, что тебе несколько интересно будет, так как все-таки из нашей фамилии. Каким образом? Средняя, Аделаида, смешливая, не выдержала и рассмеялась.

Генерал позвонил и велел звать князя. Спокоен ли он по крайней мере в припадках?

В чём тут фашизм? Причём роман "Идиот" был написан ещё в XIX веке. Тогда никакого фашизма не было как такового.

Фашизм родился в XX веке. Историю нужно знать. Может, идиот — всё же тот, кто заявляет всякую несусветную чушь?

Владимир Бортко: Достоевского к кино адаптировать просто

Все это найдет свое отражение на страницах романа. Писатель попытался наделить главного героя романа — князя Мышкина — похожими чертами. По мнению Достоевского, в литературе ближе всех к идеалу Христа стоит Дон Кихот. Образ князя Мышкина перекликается с героем романа Сервантеса. Дон Кихот. Рисунок Д. Харкера Заглавие Историческое значение слова «идиот» — человек, живущий в себе, далекий от общества. В романе обыгрываются различные оттенки значения этого слова, чтобы подчеркнуть сложность образа героя. Мышкина считают странным, его то признают нелепым и смешным, то считают, что он может «насквозь прочитать» другого человека.

Он, честный и правдивый, не вписывается в общепринятые нормы поведения. Лишь в самом конце романа актуализируется другое значение — «душевнобольной», «помраченный рассудком». Мышкин говорит: «Какие мы еще дети, Коля! В этом совершенно отчетливо звучит евангельский призыв: «будьте как дети» Мф 18:3. Еще один оттенок значения слова «идиот» — юродивый. В религиозной традиции блаженные — проводники Божественной мудрости для простых людей.

Это философский роман, в котором писатель попытался чертами лучшего из лучших - Иисуса Христа - наделить простого смертного человека. И как это воспринялось другими людьми, и что из этого получилось мы можем прочесть в романе Достоевского "Идиот". Как оказалось, название романа такое потому, что люди вот так и восприняли "христосовский" характер князя Мышкина - доброго, всепрощающего, готового сострадать и помогать, понимающего каждого, мирного и неконфликтного, доверчивого до детской наивности. Он переполнен любовью к миру, он ищет гармонию во всем. Для людей жить рядом с таким "божественным" человеком оказалось выше их сил. Не обладая сами такими светлыми качествами, люди не захотели принять их и в другом человеке.

Вот сцена, описывающая, что они только и остались в этом зале. Тот, кто начал ходить, ушел. А Анастасия, как вы понимаете, как раз и означает «воскресение». То есть Достоевский в романе рассказывает нам историю о каком-то совершенно другом состоянии человека и о другом принципе человеческого бытия. В дополнение к этим сценам вспомним письма Настасьи Филипповны, которые она пишет к Аглае. В романе князь Мышкин говорит себе, что эти письма были полный бред и безумие, но одновременно в них было что-то до того истинно, что потом было просто невозможно выпустить их из сердца. В этих письмах были острые ощущения Настасьи Филипповны, что она и Аглая одно, и Аглая — это лучшая «она» в каком-то смысле. Таким образом Достоевский рассказывает нам не об одном персонаже, а о том, который есть «оба», который как бы заключает в себе сразу двух человек, плюс еще о любовной истории и истории соперничества, которая есть на самом деле что-то совсем другое. Глаза его были большие, голубые и пристальные; во взгляде их было что-то тихое, но тяжелое, что-то полное того странного выражения, по которому некоторые угадывают с первого взгляда в субъекте падучую болезнь. Лицо молодого человека было, впрочем, приятное, тонкое и сухое, но бесцветное, а теперь даже досиня иззябшее. В руках его болтался тощий узелок из старого, полинялого фуляра, заключавший, кажется, все его дорожное достояние. На ногах его были толстоподошвенные башмаки с штиблетами, — все не по-русски. Черноволосый сосед в крытом тулупе все это разглядел, частию от нечего делать, и наконец спросил с тою неделикатною усмешкой, в которой так бесцеремонно и небрежно выражается иногда людское удовольствие при неудачах ближнего: — Зябко? Нос его был широк и сплюснут, лицо скулистое; тонкие губы беспрерывно складывались в какую-то наглую, насмешливую и даже злую улыбку; но лоб его был высок и хорошо сформирован и скрашивал неблагородно развитую нижнюю часть лица. Особенно приметна была в этом лице его мертвая бледность, придававшая всей физиономии молодого человека изможденный вид, несмотря на довольно крепкое сложение, и вместе с тем что-то страстное, до страдания, не гармонировавшее с нахальною и грубою улыбкой и с резким, самодовольным его взглядом». Можно, конечно, сказать, что Достоевский описывает две противоположности. Но он описывает черты одного существа, разделенного странным образом на две части: где одному не хватает, там у другого есть. У одного горящие глаза, у другого глаза бледные и задумчивые, и так далее. Рогожин весь — огонь жизни, которого явно не хватает в Мышкине, и одновременно Рогожину не хватает оформленности, усмиренности, благообразия князя. Мы опять видим «обоих», и «оба» составляют некого цельного человека. Единственная черта, которая им обоим свойственна, — это бледность, даже до синевы. То есть они в этом состоянии еще как бы и неживые… Перед нами две природы человека — природа природная и природа иноприродная, — и они должны соединиться, чтобы человек восполнился. Природа природная — Рогожин, природа природная — Аглая. Помните, как описывается Аглая? Три девицы Епанчины изображаются как три грации: мощные плечи, высокие груди, очень любят покушать, что-то почти гоголевское, торжество плоти. Достоевский с самого начала романа дает нам некое видение того, что человек в современном мире разъединился, он пытается жить один, уединенно, в то время как он существо незаконченное, и для завершения себя до некой целостности ему требуется еще кто-то. И в сцене соперниц из Аглаи и Настасьи Филипповны собирается целая невеста, и целый жених — из Мышкина и Рогожина. Но, собственно, все, что происходит дальше, это результат того, что они так и не смогли соединиться. При этом Достоевский говорит не только об одиночестве «я», которое препятствует человеку любить другого как самого себя, но и об уединении пары. Пара — это тоже страшная отделенность, обособленность, потому что в результате уединения пары мало остается для всех. И один, и пара — это не иноприродная природа, та природа, к которой человек устремлен. Это природная природа, которая настаивает на своей отдельности. Помните, что говорит Аглая Настасье Филипповне? Уйдите, очистите пространство и дайте состояться земной здешней паре. И Рогожин тоже, со своей постоянной ревностью, как бы хочет выхватить в свое владение ту, о которой он сам в начале понимал, что к ней нельзя явиться без князя, тоже одетого как жених. Получается, любовная история, рассказанная нам в романе «Идиот», — это история о победившей земной природе. Но одновременно о природе иноприродной, попытавшейся жить здесь так, как жить здесь почти невозможно. Вот что я имею в виду, когда говорю, что Достоевский перестраивает наше сознание. Мы все привыкли жить и чувствовать, как Рогожин и Аглая, мы все собственники, мы заперты внутри своих оболочек и пытаемся внутрь этой оболочки затащить то, что нам дорого. Князь Мышкин как Христос В князе Мышкине для нас открывается совсем другая способность, — которая заканчивается для всех катастрофически: он никогда не оказывается на чьей-то стороне. Во всех происходящих вокруг ситуациях князь видит в другом такого же, как он, — самого себя. Не кого-то, кто ему противостоит, не кого-то, кто пытается на него надавить, не кого-то, кто враждебно к нему настроен. И поэтому он оказывается не на стороне другого, что бывает с нами довольно часто, особенно если мы воспитаны в требовательных семьях. Тогда мы первыми обвиняем себя: «Я неправильно сделал, я плохой». Но он оказывается и не на своей стороне, как учат сейчас все продвинутые психологические школы. Он оказывается на стороне «обоих», точнее, оказывается способным стать над противопоставлением сторон. И он это делает на протяжении всего романа. Почему и с генералом Иволгиным, в конце концов, у него получается такая неудача? Генерал обижается на него за то, что он слишком соучаствует ему в рассказах о Наполеоне: «Я ни от кого не приму такого сочувствия». Потому что князь Мышкин целиком вошел вместе с ним в это его переключение сознания, не оставаясь внешним, не строя барьер, а полностью соучаствуя в его жизни. Неважно, выдуманная это жизнь или реальная. И это то, что происходит с князем по отношению к каждому человеку. Это и есть та иноприродная природа, о которой Достоевский говорит во всех своих великих романах. Собственно, эта невозможность для князя отказаться от этой другой природы — которая на самом деле и делает человека человеком в полноте, — делает самого князя Мышкина христоподобным, делает, в сущности, Христом. Потому что для Достоевского Христос, участвующий в истории, — это Христос, входящий в глубины всякой человеческой жизни. Христос, Который с каждым идет до самого конца, до самых последних болей, до самых последних ужасов, до самых последних преступлений. Мы везде ведем с собой Христа, который тихо присутствует в истории, входя во все наши жизни. Но Достоевский прекрасно понимает, для кого он пишет. И поэтому в самом начале, чтобы и читатель об этом тоже не забыл, он предлагает нам странный рассказ генерала Иволгина. Рассказ, который можно оправдать только тем, что его рассказывает человек, который по природе лжец. Но очень интересно вот что. В момент, когда генерал Иволгин рассказывает нам эту историю, мы еще не знаем, что он по природе лжец. Мы начинаем быть уверены в том, что генерал Иволгин лжец, ровно после этого рассказа.

Это ее искушение и погибель. Но у погибели есть противовес: князь-идиот. Несколько раз в романе возникает образ Христа, снятого с креста на картине Гольбейна, копия с которой висит у Рогожина в кабинете. Этот Христос каким-то образом привязывается к князю. Юродивый, Иисусик… А вы в Бога веруете, господа? Не в того, который во славе, а в того, который лежит с посиневшим мертвым лицом? А послушаете вы его, если он явится в вашу гостиную, будет говорить несалонные вещи, размахивать руками и под конец ринется на пол с «диким криком «духа, сотрясшего и повергшего»»? Нет, помилуйте, это же дурной тон. И все эти странные идеи тоже. И получается, что лишь один Рогожин, брат названный и враг кровный, способен понять и полюбить в ненависти. И оба обречены.

Достоевский Федор Михайлович: Идиот

Финальная сцена «Идиота» — последняя встреча Мышкина и Рогожина у трупа Настасьи Филипповны — одна из самых поразительных во всем творчестве Достоевского. Так же парадоксальна с точки зрения обычной жизненной логики попытка Мышкина сочетать в жизни свою одновременную любовь к Настасье Филипповне и к Аглае. Вне жизненной логики находятся и отношения Мышкина к другим персонажам: к Гане Иволгину, Ипполиту, Бурдовскому, Лебедеву и другим. Можно сказать, что Мышкин не может войти в жизнь до конца, воплотиться до конца, принять ограничивающую человека жизненную определенность. Он как бы остается на касательной к жизненному кругу. У него как бы нет жизненной плоти, которая позволила бы ему занять определенное место в жизни тем самым вытесняя с этого места других , поэтому - то он и остается на касательной к жизни. Но именно поэтому же он может «проницать» сквозь жизненную плоть других людей в их глубинное «я». У Мышкина эта изъятость из обычных жизненных отношений, эта постоянная неуместность его личности и его поведения носят целостный, почти наивный характер, он именно «идиот».

До наивности доверчивым и готовым любить весь мир. Увы, окружение князя, отнюдь не обладающее такими качествами, отказалось воспринимать его. Им было проще посчитать его «идиотом», нежели подтянуть собственные моральные качества до уровня главного героя. История создания Начало работы над романом совпало с печальными событиями в жизни автора. Смерь трехмесячной дочери Сони глубоко потрясла Достоевского и его супругу. Отчасти для того, чтобы забыться от глубокого горя, писатель берет крупный аванс у журнала «Русский вестник» и в 1867 г. Во многом его желание написать роман было продиктовано трудностями финансового плана. В одном из писем, отправленных им из Дрездена весной того же года, он признавался, что «…денег теперь до нового года не будет, нужно писать».

Время шло, пациент оставался жив, продолжая мучиться. Он протянул более 120 дней под постоянным наблюдением Боткина, пережил операцию, но потом все-таки умер. При вскрытии патологоанатом извлек воротную вену, в которой был тромб. Ее название упоминается в романе несколько раз, а генерал Иволгин и Настасья Филипповна — заядлые читатели этого издания. На газетной заметке завязана небольшая конфликтная сцена между этими двумя персонажами. Настасья Филипповна говорит, что несколько дней назад читала о таком же случае в газете. Купив хотя бы чашку кофе, можно было получить доступ к иностранным газетам и журналам. Так и поступали многие студенты, иногда заказывая одну чашку на двоих или на троих. Почему же из всех газет, доступных в Российской империи, Достоевский выбрал именно эту? Потому что сам читал и любил ее. Ее же он читал во время работы над «Идиотом», находясь за границей, о чем неоднократно вспоминала его супруга Анна Григорьевна. На нем князь Мышкин видит табличку с надписью «Дом потомственного почетного гражданина Рогожина». Но самое главное — это был знак престижа.

Генеральша была из княжеского рода Мышкиных, рода хотя и не блестящего, но весьма древнего, и за свое происхождение весьма уважала себя. Некто из тогдашних влиятельных лиц, один из тех покровителей, которым покровительство, впрочем, ничего не стоит, согласился заинтересоваться браком молодой княжны. Он отворил калитку молодому офицеру и толкнул его в ход, а тому даже и не толчка, а только разве одного взгляда надо было — не пропал бы даром! За немногими исключениями, супруги прожили всё время своего долгого юбилея согласно. Еще в очень молодых летах своих генеральша умела найти себе, как урожденная княжна и последняя в роде, а может быть и по личным качествам, некоторых очень высоких покровительниц. Впоследствии, при богатстве и служебном значении своего супруга, она начала в этом высшем кругу даже несколько и освоиваться. В эти последние годы подросли и созрели все три генеральские дочери — Александра, Аделаида и Аглая. Правда, все три были только Епанчины, но по матери роду княжеского, с приданым немалым, с родителем, претендующим впоследствии, может быть, и на очень высокое место, и, что тоже довольно важно, — все три были замечательно хороши собой, не исключая и старшей, Александры, которой уже минуло двадцать пять лет. Средней было двадцать три года, а младшей, Аглае, только что исполнилось двадцать. Эта младшая была даже совсем красавица и начинала в свете обращать на себя большое внимание. Но и это было еще не всё: все три отличались образованием, умом и талантами. Известно было, что они замечательно любили друг друга и одна другую поддерживали. Упоминалось даже о каких-то будто бы пожертвованиях двух старших в пользу общего домашнего идола — младшей. В обществе они не только не любили выставляться, но даже были слишком скромны. Никто не мог их упрекнуть в высокомерии и заносчивости, а между тем знали, что они горды и цену себе понимают. Старшая была музыкантша, средняя была замечательный живописец; но об этом почти никто не знал многие годы, и обнаружилось это только в самое последнее время, да и то нечаянно. Одним словом, про них говорилось чрезвычайно много похвального. Но были и недоброжелатели. С ужасом говорилось о том, сколько книг они прочитали. Замуж они не торопились; известным кругом общества хотя и дорожили, но всё же не очень. Это тем более было замечательно, что все знали направление, характер, цели и желания их родителя. Было уже около одиннадцати часов, когда князь позвонил в квартиру генерала. Генерал жил во втором этаже и занимал помещение по возможности скромное, хотя и пропорциональное своему значению. Князю отворил ливрейный слуга, и ему долго нужно было объясняться с этим человеком, с самого начала посмотревшим на него и на его узелок подозрительно. Наконец на неоднократное и точное заявление, что он действительно князь Мышкин и что ему непременно надо видеть генерала по делу необходимому, недоумевающий человек препроводил его рядом, в маленькую переднюю, перед самою приемной, у кабинета, и сдал его с рук на руки другому человеку, дежурившему по утрам в этой передней и докладывавшему генералу о посетителях. Этот другой человек был во фраке, имел за сорок лет и озабоченную физиономию и был специальный, кабинетный прислужник и докладчик его превосходительства, вследствие чего и знал себе цену. Вам к самому генералу? Лакей, видимо, не мог примириться с мыслью впустить такого посетителя и еще раз решился спросить его. А без секретаря, я сказал, докладывать о вас не пойду. Подозрительность этого человека, казалось, всё более и более увеличивалась; слишком уж князь не подходил под разряд вседневных посетителей, и хотя генералу довольно часто, чуть не ежедневно, в известный час приходилось принимать, особенно по делам, иногда даже очень разнообразных гостей, но, несмотря на привычку и инструкцию, довольно широкую, камердинер был в большом сомнении; посредничество секретаря для доклада было необходимо. Мне кажется, вы хотели спросить: точно ли я князь Мышкин? А что я в таком виде и с узелком, то тут удивляться нечего: в настоящее время мои обстоятельства неказисты. Я опасаюсь не того, видите ли. Доложить я обязан, и к вам выйдет секретарь, окромя если вы… Вот то-то вот и есть, что окромя. Вы не по бедности просить к генералу, осмелюсь, если можно, узнать? У меня другое дело. Подождите секретаря; сам теперь занят с полковником, а затем придет и секретарь… компанейский. У меня трубка и табак с собой. Нет, здесь вам нельзя покурить, а к тому же вам стыдно и в мыслях это содержать. Впрочем, как вам угодно, и, знаете, есть пословица: в чужой монастырь… — Ну как я об вас об таком доложу? Даже если б и пригласили, так не останусь. Я просто познакомиться только приехал, и больше ничего. То есть, если хотите, и есть одно дело, так, только совета спросить, но я, главное, чтоб отрекомендоваться, потому я князь Мышкин, а генеральша Епанчина тоже последняя из княжон Мышкиных, и, кроме меня с нею, Мышкиных больше и нет. Впрочем, если натягивать, конечно, родственники, но до того отдаленные, что, по-настоящему, и считаться даже нельзя. Я раз обращался к генеральше из-за границы с письмом, но она мне не ответила. Я все-таки почел нужным завязать сношения по возвращении. Вам же всё это теперь объясняю, чтобы вы не сомневались, потому вижу, вы всё еще беспокоитесь: доложите, что князь Мышкин, и уж в самом докладе причина моего посещения видна будет. Примут — хорошо, не примут — тоже, может быть, очень хорошо. Только не могут, кажется, не принять: генеральша, уж конечно, захочет видеть старшего и единственного представителя своего рода, а она породу свою очень ценит, как я об ней в точности слышал. Казалось бы, разговор князя был самый простой; но чем он был проще, тем и становился в настоящем случае нелепее, и опытный камердинер не мог не почувствовать что-то, что совершенно прилично человеку с человеком и совершенно неприлично гостю с человеком. А так как люди гораздо умнее, чем обыкновенно думают про них их господа, то и камердинеру зашло в голову, что тут два дела: или князь так, какой-нибудь потаскун и непременно пришел на бедность просить, или князь просто дурачок и амбиции не имеет, потому что умный князь и с амбицией не стал бы в передней сидеть и с лакеем про свои дела говорить, а стало быть, и в том и в другом случае не пришлось бы за него отвечать? А теперь вам, может, и секретаря ждать нечего, а пойти бы и доложить самим. Он в Компании от себя служит. Узелок-то постановьте хоть вон сюда. И, знаете, сниму я и плащ? Князь встал, поспешно снял с себя плащ и остался в довольно приличном и ловко сшитом, хотя и поношенном уже пиджаке. По жилету шла стальная цепочка. На цепочке оказались женевские серебряные часы. Хотя князь был и дурачок, — лакей уж это решил, — но все-таки генеральскому камердинеру показалось наконец неприличным продолжать долее разговор от себя с посетителем, несмотря на то что князь ему почему-то нравился, в своем роде конечно. Но, с другой точки зрения, он возбуждал в нем решительное и грубое негодование. Принимают розно, судя по лицу. Модистку и в одиннадцать допустит. Гаврилу Ардалионыча тоже раньше других допускают, даже к раннему завтраку допускают. А долго вы изволили ездить? Впрочем, я всё на одном почти месте сидел, в деревне. Верите ли, дивлюсь на себя, как говорить по-русски не забыл. Вот с вами говорю теперь, а сам думаю: «А ведь я хорошо говорю». Я, может, потому так много и говорю. Право, со вчерашнего дня всё говорить по-русски хочется. В Петербурге-то прежде живали? Как ни крепился лакей, а невозможно было не поддержать такой учтивый и вежливый разговор. Совсем почти нет, так, только проездом. И прежде ничего здесь не знал, а теперь столько, слышно, нового, что, говорят, кто и знал-то, так сызнова узнавать переучивается. Здесь про суды теперь много говорят [15]. Суды-то оно правда, что суды. А что, как там, справедливее в суде или нет? Я про наши много хорошего слышал. Вот, опять, у нас смертной казни нет [16]. Я во Франции видел, в Лионе. Меня туда Шнейдер с собою брал. В одно мгновение. Человека кладут, и падает этакий широкий нож, по машине, гильотиной называется, тяжело, сильно… Голова отскочит так, что и глазом не успеешь мигнуть. Приготовления тяжелы. Вот когда объявляют приговор, снаряжают, вяжут, на эшафот взводят, вот тут ужасно! Народ сбегается, даже женщины, хоть там и не любят, чтобы женщины глядели. Этакую муку!.. Преступник был человек умный, бесстрашный, сильный, в летах, Легро по фамилии. Ну вот, я вам говорю, верьте не верьте, на эшафот всходил — плакал, белый как бумага. Разве это возможно? Разве не ужас? Ну кто же со страху плачет? Я и не думал, чтоб от страху можно было заплакать не ребенку, человеку, который никогда не плакал, человеку в сорок пять лет. Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят? Надругательство над душой, больше ничего! Сказано: «Не убий» [18] , так за то, что он убил, и его убивать? Нет, это нельзя. Вот я уж месяц назад это видел, а до сих пор у меня как пред глазами. Раз пять снилось. Князь даже одушевился говоря, легкая краска проступила в его бледное лицо, хотя речь его по-прежнему была тихая. Камердинер с сочувствующим интересом следил за ним, так что оторваться, кажется, не хотелось; может быть, тоже был человек с воображением и попыткой на мысль. А мне тогда же пришла в голову одна мысль: а что, если это даже и хуже? Вам это смешно, вам это дико кажется, а при некотором воображении даже и такая мысль в голову вскочит. Подумайте: если, например, пытка; при этом страдания и раны, мука телесная, и, стало быть, всё это от душевного страдания отвлекает, так что одними только ранами и мучаешься, вплоть пока умрешь. А ведь главная, самая сильная боль, может, не в ранах, а вот что вот знаешь наверно, что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас — душа из тела вылетит, и что человеком уж больше не будешь, и что это уж наверно; главное то, что наверно. Вот как голову кладешь под самый нож и слышишь, как он склизнет над головой, вот эти-то четверть секунды всего и страшнее. Знаете ли, что это не моя фантазия, а что так многие говорили? Убивать за убийство несоразмерно большее наказание, чем самое преступление. Убийство по приговору несоразмерно ужаснее, чем убийство разбойничье. Тот, кого убивают разбойники, режут ночью, в лесу, или как-нибудь, непременно еще надеется, что спасется, до самого последнего мгновения. Примеры бывали, что уж горло перерезано, а он еще надеется, или бежит, или просит. А тут всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно; тут приговор, и в том, что наверно не избегнешь, вся ужасная-то мука и сидит, и сильнее этой муки нет на свете. Приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте в него, он еще всё будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор наверно, и он с ума сойдет или заплачет. Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия? Зачем такое ругательство, безобразное, ненужное, напрасное? Может быть, и есть такой человек, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали: «Ступай, тебя прощают» [20]. Вот этакой человек, может быть, мог бы рассказать. Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил. Нет, с человеком так нельзя поступать! Камердинер хотя и не мог бы так выразить всё это, как князь, но, конечно, хотя не всё, но главное понял, что видно было даже по умилившемуся лицу его. Потому вдруг спросит, а вас и нет. Вот тут под лесенкой, видите, дверь. В дверь войдете, направо каморка: там можно, только форточку растворите, потому оно не порядок… Но князь не успел сходить покурить. В переднюю вдруг вошел молодой человек с бумагами в руках. Камердинер стал снимать с него шубу. Молодой человек скосил глаза на князя. Гаврила Ардалионович слушал внимательно и поглядывал на князя с большим любопытством, наконец перестал слушать и нетерпеливо приблизился к нему. Это был очень красивый молодой человек, тоже лет двадцати восьми, стройный блондин, средне-высокого роста, с маленькою, наполеоновскою бородкой [21] , с умным и очень красивым лицом. Только улыбка его, при всей ее любезности, была что-то уж слишком тонка; зубы выставлялись при этом что-то уж слишком жемчужно-ровно; взгляд, несмотря на всю веселость и видимое простодушие его, был что-то уж слишком пристален и испытующ. Князь объяснил всё, что мог, наскоро, почти то же самое, что уже прежде объяснял камердинеру и еще прежде Рогожину. Гаврила Ардалионович меж тем как будто что-то припоминал. Вы к его превосходительству? Сейчас я доложу… Он сейчас будет свободен. Только вы бы… вам бы пожаловать пока в приемную… Зачем они здесь? Гаврила Ардалионович кивнул головой князю и поспешно прошел в кабинет. Минуты через две дверь отворилась снова и послышался звонкий и приветливый голос Гаврилы Ардалионовича: — Князь, пожалуйте! III Генерал, Иван Федорович Епанчин, стоял посреди своего кабинета и с чрезвычайным любопытством смотрел на входящего князя, даже шагнул к нему два шага. Князь подошел и отрекомендовался. Не желал бы беспокоить, так как я не знаю ни вашего дня, ни ваших распоряжений… Но я только что сам из вагона… приехал из Швейцарии… Генерал чуть-чуть было усмехнулся, но подумал и приостановился; потом еще подумал, прищурился, оглядел еще раз своего гостя с ног до головы, затем быстро указал ему стул, сам сел несколько наискось и в нетерпеливом ожидании повернулся к князю. Ганя стоял в углу кабинета, у бюро, и разбирал бумаги. Но, ей-богу, кроме удовольствия познакомиться, у меня нет никакой частной цели. Потому что если я князь Мышкин и ваша супруга из нашего рода, то это, разумеется, не причина. Я это очень понимаю. Но, однако ж, весь-то мой повод в этом только и заключается. Я года четыре в России не был, с лишком; да и что я выехал: почти не в своем уме! И тогда ничего не знал, а теперь еще пуще. В людях хороших нуждаюсь; даже вот и дело одно имею и не знаю, куда сунуться. Еще в Берлине подумал: «Это почти родственники, начну с них; может быть, мы друг другу и пригодимся, они мне, я им, — если они люди хорошие». А я слышал, что вы люди хорошие. И… с поклажей? Я номер успею и вечером занять. Я же, признаюсь, не остался бы и по приглашению, не почему-либо, а так… по характеру. Позвольте еще, князь, чтоб уж разом всё разъяснить: так как вот мы сейчас договорились, что насчет родственности между нами и слова не может быть, — хотя мне, разумеется, весьма было бы лестно, — то, стало быть… — То, стало быть, вставать и уходить? Что ж, может быть, оно так и надо… Да и тогда мне тоже на письмо не ответили… Ну, прощайте и извините, что обеспокоил. Взгляд князя был до того ласков в эту минуту, а улыбка его до того без всякого оттенка хотя бы какого-нибудь затаенного неприязненного ощущения, что генерал вдруг остановился и как-то вдруг другим образом посмотрел на своего гостя; вся перемена взгляда совершилась в одно мгновение. Я, признаюсь, так и рассчитывал, что, может быть, Елизавета Прокофьевна вспомнит, что я ей писал. Давеча ваш слуга, когда я у вас там дожидался, подозревал, что я на бедность пришел к вам просить; я это заметил, а у вас, должно быть, на этот счет строгие инструкции; но я, право, не за этим, а, право, для того только, чтобы с людьми сойтись. Вот только думаю немного, что я вам помешал, и это меня беспокоит. А я думал, гораздо меньше. А не мешать вам я научусь и скоро пойму, потому что сам очень не люблю мешать… И, наконец, мне кажется, мы такие розные люди на вид… по многим обстоятельствам, что у нас, пожалуй, и не может быть много точек общих, но, знаете, я в эту последнюю идею сам не верю, потому очень часто только так кажется, что нет точек общих, а они очень есть… это от лености людской происходит, что люди так промеж собой на глаз сортируются и ничего не могут найти… А впрочем, я, может быть, скучно начал? Или, может быть, какие-нибудь занятия намерены предпринять? Извините, что я так… — Помилуйте, я ваш вопрос очень ценю и понимаю. А деньги теперь у меня были чужие, мне дал Шнейдер, мой профессор, у которого я лечился и учился в Швейцарии, на дорогу, и дал ровно вплоть, так что теперь, например, у меня всего денег несколько копеек осталось. Дело у меня, правда, есть одно, и я нуждаюсь в совете, но… — Скажите, чем же вы намереваетесь покамест прожить и какие были ваши намерения? Извините опять… — О, не извиняйтесь. Что же касается до хлеба, то мне кажется… Генерал опять перебил и опять стал расспрашивать. Князь снова рассказал всё, что было уже рассказано. Оказалось, что генерал слышал о покойном Павлищеве и даже знавал лично. Почему Павлищев интересовался его воспитанием, князь и сам не мог объяснить, — впрочем, просто, может быть, по старой дружбе с покойным отцом его. Остался князь после родителей еще малым ребенком, всю жизнь проживал и рос по деревням, так как и здоровье его требовало сельского воздуха. Павлищев доверил его каким-то старым помещицам, своим родственницам; для него нанималась сначала гувернантка, потом гувернер; он объявил, впрочем, что хотя и всё помнит, но мало может удовлетворительно объяснить, потому что во многом не давал себе отчета. Частые припадки его болезни сделали из него совсем почти идиота князь так и сказал «идиота». Он рассказал, наконец, что Павлищев встретился однажды в Берлине с профессором Шнейдером, швейцарцем, который занимается именно этими болезнями, имеет заведение в Швейцарии, в кантоне Валлийском, лечит по своей методе холодною водой, гимнастикой, лечит и от идиотизма и от сумасшествия, при этом обучает и берется вообще за духовное развитие; что Павлищев отправил его к нему в Швейцарию лет назад около пяти, а сам два года тому назад умер, внезапно, не сделав распоряжений; что Шнейдер держал и долечивал его еще года два; что он его не вылечил, но очень много помог, и что, наконец, по его собственному желанию и по одному встретившемуся обстоятельству, отправил его теперь в Россию. Генерал очень удивился. И насчет места я бы очень даже желал, потому что самому хочется посмотреть, к чему я способен. Учился же я все четыре года постоянно, хотя и не совсем правильно, а так, по особой его системе, и при этом очень много русских книг удалось прочесть. Стало быть, грамоту знаете и писать без ошибок можете? Вот в этом у меня, пожалуй, и талант; в этом я просто каллиграф. Дайте мне, я вам сейчас напишу что-нибудь для пробы, — с жаром сказал князь. И это даже надо… И люблю я эту вашу готовность, князь, вы очень, право, милы. Вот этот пейзаж я знаю; это вид швейцарский. Я уверен, что живописец с натуры писал, и я уверен, что это место я видел: это в кантоне Ури… — Очень может быть, хотя это и здесь куплено. Ганя, дайте князю бумагу; вот перья и бумага, вот на этот столик пожалуйте. Что это? Настасья Филипповна! Это сама, сама тебе прислала, сама? Я давно уже просил. Не знаю, уж не намек ли это с ее стороны, что я сам приехал с пустыми руками, без подарка, в такой день, — прибавил Ганя, неприятно улыбаясь. Станет она намекать… да и не интересантка совсем. И притом, чем ты станешь дарить: ведь тут надо тысячи! Разве портретом? А что, кстати, не просила еще она у тебя портрета? Вы, Иван Федорович, помните, конечно, про сегодняшний вечер? Вы ведь из нарочито приглашенных. Еще бы, день рождения, двадцать пять лет! Гм… А знаешь, Ганя, я уж, так и быть, тебе открою, приготовься. Афанасию Ивановичу и мне она обещала, что сегодня у себя вечером скажет последнее слово: быть или не быть! Так смотри же, знай. Ганя вдруг смутился, до того, что даже побледнел немного. Мы так приставали оба, что вынудили. Только тебе просила до времени не передавать. Генерал пристально рассматривал Ганю; смущение Гани ему видимо не нравилось. Я, может быть, не так выразился… — Еще бы ты-то отказывался! Дома всё состоит в моей воле, только отец, по обыкновению, дурачится, но ведь это совершенный безобразник сделался; я с ним уж и не говорю, но, однако ж, в тисках держу, и, право, если бы не мать, так указал бы дверь. Мать всё, конечно, плачет; сестра злится, а я им прямо сказал наконец, что я господин своей судьбы и в доме желаю, чтобы меня… слушались. Сестре по крайней мере всё это отчеканил, при матери. Выходит, что им будто бы тут бесчестье. Какое же тут бесчестье, позвольте спросить? Кто в чем может Настасью Филипповну укорить или что-нибудь про нее указать? Неужели то, что она с Тоцким была? Но ведь это такой уже вздор, при известных обстоятельствах особенно! Ай да Нина Александровна! То есть как это не понимать, как это не понимать… — Своего положения? Я, впрочем, тогда же намылил голову, чтобы в чужие дела не совались. И однако, до сих пор всё тем только у нас в доме и держится, что последнего слова еще не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало быть, и всё скажется. Князь слышал весь этот разговор, сидя в уголке за своею каллиграфскою пробой. Он кончил, подошел к столу и подал свой листок. На портрете была изображена действительно необыкновенной красоты женщина. Она была сфотографирована в черном шелковом платье, чрезвычайно простого и изящного фасона; волосы, по-видимому темно-русые, были убраны просто, по-домашнему; глаза темные, глубокие, лоб задумчивый; выражение лица страстное и как бы высокомерное. Она была несколько худа лицом, может быть, и бледна… Ганя и генерал с изумлением посмотрели на князя… — Как, Настасья Филипповна! Разве вы уж знаете и Настасью Филипповну?

Для продолжения работы вам необходимо ввести капчу

  • О чём на самом деле был роман Достоевского "Идиот"? | Александр Павловский | Дзен
  • НЕ БОЙСЯ БЫТЬ СМЕШНЫМ! Рецензия на роман Федора Достоевского «Идиот» - Кубанские новости
  • Также рекомендуем
  • Московский князь Мышкин. Лекция к 150-летию романа «Идиот»
  • Идиот. Достоевский. Загадки романа. Документальный фильм.
  • Роман «Идиот»: исключая другого из нашей любви, мы умираем сами

7 секретов «Идиота»

Его антипод — страстный, буйный кутила и эгоист Парфен Рогожин, который приносит несчастье знакомым людям. Именно противопоставление двух главных персонажей и лежит в основе философии романа. Еще к концу XIX века роман был переведен на немецкий, английский, французский и датский языки. А в XX столетии его уже перечитывали на пенджаби, урду и каталонском.

Наконец, некоторые источники влияния на «Идиота» непосредственно упоминаются в самом тексте романа.

Князь находит в комнате Настасьи Филипповны «развёрнутую книгу из библиотеки для чтения, французский роман «Madame Bovary». Играя в предложенную Фердыщенко игру с рассказом о своём худшем поступке, Тоцкий, содержанкой которого была Настасья Филипповна, упоминает «Даму с камелиями» Дюма-сына. Поль-Эмиль Бека. Иллюстрация к роману Александра Дюма-сына «Дама с камелиями».

Одновременно с публикацией последних частей в «Вестнике» Достоевский пытался договориться о выходе романа отдельным изданием — но безуспешно. Александр Базунов, печатавший «Преступление и наказание», покупать «Идиота» отказался. Через своего пасынка Павла Исаева писатель целый год вёл переговоры с Фёдором Стелловским Фёдор Тимофеевич Стелловский 1826—1875 — издатель. Был одним из крупнейших нотоиздателей 1850-х годов, способствовал продвижению русской музыки.

Издавал журналы «Музыкальный и театральный вестник», «Гудок», газету «Русский мир». В 1860-е годы Стелловский занялся выпуском русской литературы — издавал Достоевского, Толстого, Писемского. Умер в психиатрической лечебнице. Выпустить книгу получилось только спустя шесть лет, в 1874 году, когда жена писателя, Анна Григорьевна, решила организовать собственное издательство.

Для этой публикации Достоевский отредактировал первоначальную версию «Идиота». Замысловского, 1874 Как её приняли? Характерны в этом смысле письма Достоевскому Николая Страхова Николай Николаевич Страхов 1828—1896 — идеолог почвенничества, близкий друг Толстого и первый биограф Достоевского. Страхов написал важнейшие критические статьи о творчестве Толстого, до сих пор мы говорим о «Войне и мире», во многом опираясь именно на них.

Страхов активно критиковал нигилизм и западный рационализм, который он презрительно называл «просвещенство». Идеи Страхова о человеке как «центральном узле мироздания» повлияли на развитие русской религиозной философии. В самом начале 1868 года, когда были опубликованы первые главы романа, он пишет автору: «Идиот» интересует меня лично чуть ли не больше всего, что Вы писали», «я не нашёл в первой части «Идиота» никакого недостатка».

Он форсил; в «Идиоте» у него написано: «В наглом приставании и афишевании знакомства». Я думаю, он нарочно исказил слово афишировать, потому что оно чужое, западное.

Эту книгу считают плохой, но главное, что в ней плохо, это то, что князь Мышкин — эпилептик. Будь он здоров — его сердечная наивность, его чистота очень трогали бы нас. Но для того, чтоб написать его здоровым, у Достоевского не хватило храбрости. Да и не любил он здоровых людей. Сцена, которую я имею в виду, — вечер в Павловске, в доме Лебедева, где князь, через несколько дней после эпилептического припадка, на правах выздоравливающего принимает визит семьи Епанчиных.

При чтении эта противная, во всяком случае неприятная, сцена вызывает возмущение и кажется отвратительной, когда все эти ограниченные, обманутые молодые люди оказываются как бы на залитой чересчур ярким, резким светом арене, голые и уязвимые в своей беспомощной озлобленности. Каждое, буквально каждое сказанное ими слово причиняет боль дважды: во-первых, своим воздействием на доброго Мышкина, а во-вторых — той жестокостью, что разоблачает самого говорящего и даёт возможность понять цену ему.

Но на репетициях уже происходило что-то из ряда вон. Что-то, не имеющее ни определения, ни аналога. А Настасья Филипповна говорит ему: «Садитесь, князь…» Он повернулся, поискал, поискал — сесть некуда. И вдруг ушёл за кулисы.

Надо сказать, что в театре у Товстоногова безупречная дисциплина, никаких вольностей, уход со сцены — это невозможно. Но Смоктуновский ушёл уже в характере Мышкина, поэтому Товстоногов не остановил репетицию, просто мы не поняли: может, Смоктуновский плохо себя почувствовал? Он ушёл, но что с ним случилось? И вдруг… он возвращается, несёт кресло, причём не чувствует, что была пауза. Он, князь Мышкин, ушёл туда, за кулисы, нашёл кресло, вынес его, очень долго соображал, где его поставить так, чтобы было удобно сесть, и сел… Это было поразительно. Чудо… Только князь Мышкин мог так сесть… …Станиславский точно определил, что его система делает с актёром.

Если ею овладевает посредственный актёр, он становится на порядок выше, если хороший актёр, он становится прекрасным, если талантливый актёр, он становится великим. Вот так случилось и со Смоктуновским. Прикоснувшись к этому кладезю актёрского мастерства, научившись видеть, слышать, думать, искать необъятную, невыразимую форму речи, пластики, за те шесть месяцев, что мы с ним работали, он вдруг взлетел. Взлетел необычайно. И произошло это совершенно случайно, на репетиции. Я помню — это было вечером, в репетиционном зале.

Он пришёл, и вдруг возник Мышкин». Премьера спектакля за несколько часов до Нового года — смелое решение. А в театре, в который еще недавно никто не ходил — вдвойне. Нет, ну уже был «Эзоп», и слухов ходило множество — что играет сумасшедший, что перед театром перспектива грандиозного провала, такие тоже были. Но были и другие — что приехал какой-то парень — и он просто удивительно играет. Что Товстоногова можно поздравить.

И все же — дома новогодний праздник, елка, шампанское. Со спектакля захочется поскорее убежать, даже если он окажется хорошим. К тому же в СССР вторник, 31 декабря — рабочий день. Это значит с работы бегом в театр, оттуда домой, а подарки купить, а поздравить знакомых… Нет, прийти на премьеру — придут. Но тем беспощаднее будут в случае неудачи, а удачу признают тем неохотнее. Критики просто с цепи сорвутся тогда таких было много.

И вот на сцене Мышкин в оранжевом плаще, в вагоне… Спектакль идет четыре часа. Произносится последняя реплика. И — абсолютная тишина в зале. Минуту, две... Заслуженный деятель искусств России; профессор Санкт-Петербургской консерватории им. Римского-Корсакова; режиссёр музыкального театра и телевидения Ирина Евгеньевна Тайманова там была.

Мне было шестнадцать лет, так что я спокойно ходила в театры на взрослые спектакли, а уж пойти в БДТ меня не нужно было уговаривать.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий