Новости живая классика тексты для заучивания

Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс живая классика отрывок из повести.

Финалисты конкурса "Живая классика". Тексты для конкурса чтецов

по выбору художественного произведения для заучивания наизусть фрагмента произведения (конкурс «Живая классика»). Язык издания: русский Периодичность: ежедневно Вид издания: сборник Версия издания: электронное сетевое Публикация: Тексты для конкурса "Живая классика" Автор: Лукьянчикова Марина Васильевна. На этот раз Серый Бобр пустил в ход тяжелое весло, и, когда Белый Клык очутился на дне пироги, на всем его маленьком теле не было ни одного живого места. Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза) Произведения для живой классики.

Тексты для заучивания наизусть к конкурсу "живая классика". Тексты для конкурса "живая классика"

по выбору художественного произведения для заучивания наизусть фрагмента произведения (конкурс «Живая классика»). Здесь вынайдёте прекрасные поэтические и прозаические материалы материалы на различную тематику, обеспечивающие стопроцентную победу в фестивале " Живое слово"! Подборка текстов для заучивания наизусть к конкурсу чтецов “Живая классика”. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс живая классика отрывок из повести.

Получите свидетельство о публикации сразу после загрузки работы

  • Живая классика 5-11 классы
  • Тексты для «Живой классики»
  • Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика". Интересные отрывкииз книг
  • Конкурс "Живая классика" - все тексты для заучивания наизусть ~ Проза (Школьная литература)
  • Всероссийский финал
  • Международный информационно-просветительский проект

МЕЖДУНАРОДНЫЙ

  • Материалы по теме
  • Живая классика отрывки для чтения наизусть. Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза)
  • Тексты для конкурса Живая классика
  • Виртуальный хостинг
  • Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза).

Финалисты конкурса "Живая классика". Тексты для конкурса чтецов

Чего зря и ехать, колготу разводить. Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься.

И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца.

По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет? Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь.

И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур?

Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут. Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь.

Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам. Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет.

Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: — Мама, здравствуй! Вопросы есть? Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла.

В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. И то слава богу.

Слышишь меня?! Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый.

Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже.

А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная.

Это что за страсть? И к чему бы такое? Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном. Но что оно в жизни главное?

Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним — другой.

Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник.

Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь.

Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом.

И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть.

Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад. Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она.

Где, где… — подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая.

Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела.

Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска… — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске.

Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала? На том и закончился с дочерью разговор. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть.

А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко.

Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется. В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины: — Болят ваши косточки?.. Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: — Болят, моя доча… — Ноют руки и ноги?..

В доярках да в свинарках. А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят… — Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос. Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа.

Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. И от слез вроде бы стало легче. И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: — Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто?

А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… Издалека, через многие километры, донесся голос дочери: — Говори, мама, говори… — Вот я и гутарю.

Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча.

Ты слышишь меня?.. В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение. Хлеб для собаки Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке. У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке.

Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась. Отец помолчал, нехотя пояснил: — Выпадает… От голода. Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет.

И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал.

На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая… Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения. Не бойся. Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть.

Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла. После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки.

На следующее утро — новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю. Второго куска я ей подарить уже не мог. То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали. Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук.

Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения — даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности. Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени. Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки. Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку.

А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности. Да, даже благодарности. Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить. Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть.

Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища. Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни. В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя. Виталий Закруткин.

Матерь человеческая В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи, багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и дальние пушечные залпы. Все вокруг было залито неверным, тусклым медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех сторон наползали невнятные, пугающие шумы... Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде. Над ней, едва различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками густая чаща кукурузы.

Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария вытянулась в ложбине борозды. Ей хотелось втиснуться в затвердевшую, поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать того, что творилось сейчас на хуторе. Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву. Но долго лежать так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом легла на спину.

Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая, проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали небо трассирующие пули. Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный, удушливый запах дыма и гари. Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть, господи... Нет у меня больше сил... Она поднялась, стала на колени, прислушалась.

Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля. Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден. До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом. Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр.

По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры. Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной. Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за хутором, там, где летом был колхозный ток.

На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь. Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место. Год тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей бригады ворошила на току зерно. Многие плакали, вспоминая ушедших на фронт мужей, братьев, детей.

Но война им казалась далекой, и не знали они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого, затерянного в холмистой степи хутора. И вот в эту страшную сентябрьскую ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле, и не знали, что их ждет... Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться туда, на ток, но страх остановил ее. Попятившись, она снова приникла к земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный крик.

Так Мария лежала долго, по-детски всхлипывая, задыхаясь от едкого, ползущего на холм дыма. Хутор догорал. Стали стихать орудийные залпы. В потемневшем небе послышался ровный гул летящих куда-то тяжелых бомбардировщиков. Со стороны тока Мария услышала надрывный женский плач и короткие, злые выкрики немцев.

Сопровождаемая солдатами-автоматчиками нестройная толпа хуторян медленно двинулась по проселочной дороге. Дорога пролегала вдоль кукурузного поля совсем близко, метрах в сорока. Мария затаила дыхание, приникла грудью к земле. Там же малые дети, ни в чем не повинные женщины... Толпа хуторян брела мимо нее.

Три женщины несли на руках грудных детей. Мария узнала их. Это были две ее соседки, молодые солдатки, мужья которых ушли на фронт перед самым приходом немцев, а третья - эвакуированная учительница, она родила дочку уже здесь, на хуторе. Дети повзрослее ковыляли по дороге, держась за подолы материнских юбок, и Мария узнала и матерей и детей... Неуклюже прошагал на своих самодельных костылях дядя Корней, ногу ему отняли еще в ту германскую войну.

Поддерживая друг друга, шли двое ветхих стариков-вдовцов, дед Кузьма и дед Никита. Они каждое лето сторожили колхозную бахчу и не раз угощали Марию сочными, прохладными арбузами. Хуторяне шли тихо, и лишь только кто-нибудь из женщин начинал громко, навзрыд плакать, к ней тотчас же подходил немец в каске, ударами автомата сбивал ее с ног. Толпа останавливалась. Ухватив упавшую женщину за ворот, немец поднимал ее, быстро и сердито лопотал что-то, указывая рукой вперед...

Всматриваясь в странный светящийся полумрак, Мария узнавала почти всех хуторян. Они шли с корзинками, с ведрами, с мешками за плечами, шли, повинуясь коротким окрикам автоматчиков. Никто из них не говорил ни слова, в толпе слышался только плач детей. И лишь на вершине холма, когда колонна почему-то задержалась, раздался душераздирающий вопль: Сволочи! Фашистские выродки!

Не хочу я вашей Германии! Не буду вашей батрачкой, гады! Мария узнала голос. Кричала пятнадцатилетняя Саня Зименкова, комсомолка, дочка ушедшего на фронт хуторского тракториста. До войны Саня училась в седьмом классе, проживала в школьном интернате в далеком районном центре, но школа уже год не работала, Саня приехала к матери и осталась на хуторе.

Нетвёрдо ступая по залитому солнцем асфальту, беспомощно протянув руки, будто слепая, девочка пошла навстречу Ивану. И такой маленькой и беспомощной показалась она Ивану на огромной пустой, будто вымершей, площади, что он остановился, и сердце его стиснула жалость. Достал Иван из-за пазухи драгоценную краюшку, присел на корточки и протянул девочке хлеб.

Никогда ещё краюшка не была такой тёплой. Такой свежей. Никогда ещё так не пахла ржаной мукой, парным молоком, добрыми материнскими руками.

Девочка улыбнулась, а худенькие пальцы вцепились в краюшку. Иван осторожно поднял девочку с опалённой земли. А в этот миг из-за угла выглянул страшный, обросший Фриц - Рыжий лис.

Что ему было до того, что кончилась война! Только одна мысль крутилась в его помутившейся фашистской голове: "Найти и убить Ивана! И вот он, Иван, на площади, вот его широкая спина.

Фриц - Рыжий лис достал из-под пиджака поганый пистолет с кривым дулом и выстрелил предательски из-за угла. Пуля попала Ивану в самое сердце. Дрогнул Иван.

Но не упал - побоялся девочку уронить. Только почувствовал, как тяжёлым металлом наливаются ноги. Бронзовыми стали сапоги, плащ, лицо.

Бронзовой - девочка на его руках. Бронзовым - грозный автомат за могучими плечами. С бронзовой щеки девочки скатилась слеза, ударилась о землю и превратилась в сверкающий меч.

Взялся бронзовый Иван за его рукоятку. Закричал Фриц - Рыжий лис от ужаса и страха. Дрогнула от крика обгорелая стена, рухнула и похоронила его под собой...

И в ту же минуту краюшка, что оставалась у матери, тоже бронзовой стала. Поняла мать, что стряслась с сыном беда. Кинулась на улицу, побежала, куда сердце повело.

Спрашивают её люди: Куда торопишься? К сыну. С сыном беда!

И подвозили её на машинах и на поездах, на пароходах и на самолётах. Быстро добралась мать до Берлина. Вышла она на площадь.

Увидела бронзового сына - подкосились у неё ноги. Упала мать на колени, да так и замерла в вечной скорби своей. Бронзовый Иван с бронзовой девочкой на руках и по сей день стоит в городе Берлине - всему миру виден.

А присмотришься - заметишь между девочкой и широкой Ивановой грудью бронзовую краюшку материнского хлеба. И если на Родину нашу нападут враги, оживёт Иван, бережно поставит девочку на землю, поднимет свой грозный автомат и - горе врагам! Казалось, что уже сегодня кончится война.

Уже четыре года как я на фронте. Почти никого не осталось в живых из санинструкторов батальона. Моё детство как-то сразу перешло во взрослую жизнь.

В перерывах между боями я часто вспоминала школу, вальс… А наутро война. Решили всем классом идти на фронт. Но девчонок оставили при больнице проходить месячные курсы санинструкторов.

Когда я прибыла в дивизию, уже видела раненых. Говорили, что у этих ребят даже оружия не было: добывали в бою. Первое ощущение беспомощности и страха я испытала в августе сорок первого… — Ребята есть кто живой?

Я переворачивала мёртвые тела, все они смотрели на меня, но никто не просил помощи, потому что уже не слышали. Артналёт уничтожил всех… — Ну не может такого быть, хоть кто-то же должен остаться в живых?! Петя, Игорь, Иван, Алёшка!

Спустившись во второй окоп, я услышала стон. Люди, отзовитесь хоть кто-нибудь! Стон повторился, неясный, глухой.

Бегом побежала мимо мёртвых тел, ища его, оставшегося в живых. Я здесь! И опять стала переворачивать всех, кто попадался на пути.

Я обязательно тебя найду! Ты только дождись меня! Не умирай!

Вверх, взлетела ракета, осветив его. Стон повторился где-то совсем рядом. Давай, прислушивайся!

Ты его найдёшь, ты сможешь! Ещё немного - и конец окопа. Боже, как же страшно!

Быстрее, быстрее! Я, комсомолка, просила Господа о помощи… Было ли это чудом, но стон повторился. Да он в самом конце окопа!

Свои внутренности он придерживал руками. Я прикрыла его глаза. Передо мной лежал совсем молоденький лейтенант.

Какой пакет? Ты не сказал куда? Ты не сказал куда!

Сидя с ним, молоденьким лейтенантом, прощалась, а слезы катились одна за другой. Забрав его документы, шла по окопу, шатаясь, меня подташнивало, когда закрывала по пути глаза мёртвым бойцам. Пакет я доставила в штаб.

И сведения там, действительно, оказались очень важными. Только вот медаль, которую мне вручили, мою первую боевую награду, никогда не надевала, потому как принадлежала она тому лейтенанту, Останькову Ивану Ивановичу. А пока шли бои… Четвёртый год войны.

За это время я совсем поседела: рыжие волосы стали совершенно белыми. Канун Рождества. С залива дует холодный пронизывающий ветер.

Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов - делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома.

Т олько маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. О н то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшиеруки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше.

Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом крендели и баранки. Д верь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше.

Н езаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь.

Немного помедлив, он открывает дверь. С тарый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться.

Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась.

Старик поднял глаза и увидел мальчика. М альчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок.

Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: «Петербург. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: - А что ты хочешь написать Иисусу?

Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос, - мальчик подошел ближе к писарю и продолжал. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, - он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы. С тарый писарь подумал: «Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином.

Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня». Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она: — Мама, здравствуй! Ты в порядке?

Вопросы и пожелания? Тогда целую. Коробочка тухла, смолкала.

Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов.

Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: — Мама, здравствуй! Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет?

А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду. Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая.

Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром. Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд.

А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились.

Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить.

Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз — Мария.

Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить?

Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город.

Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься.

И кто поднимет? Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь.

И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим.

Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?..

И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут. Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать.

Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?..

Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам. Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет.

Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: — Мама, здравствуй! Вопросы есть?

Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла. В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду.

Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом.

И то слава богу. Слышишь меня?! Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла.

Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый.

Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи.

И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший.

К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Прямо у порога.

Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое?

Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном. Но что оно в жизни главное?

Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это?

Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать.

А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада.

Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор.

Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь.

Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться.

А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга.

Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее.

Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад.

Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она.

Где, где… — подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска.

Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю.

Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка.

А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради.

Он на самом ходу. Черномяска… — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске.

Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала?

На том и закончился с дочерью разговор. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась.

Тоже, скажут, выбрал профессию! Вот я и сказал «моряком», да и все мальчишки — тоже. Некоторые, правда, сказали, что хотят быть лётчиками, как Чкалов. Но было видно, что они всё врут. Во-первых, что они, дураки, что ли?! Если все в лётчики пойдут или в моряки, то ни самолётов, ни пароходов не хватит. А во-вторых, кто это так, с бухты-барахты, скажет, про что он мечтает?! И нечего в душу лезть! И было видно, что не врёт. Все даже притихли.

Мы с Серёгой всегда домой пешком ходим. В тот день Серёга мне все уши про Ирину-Мальвичу прожужжал. Что с него возьмёшь — влюбился. Я, конечно, верю, что она собирается быть врачом, но только сомневаюсь, что у неё это получится. Потому что врач должен ничего не бояться — даже покойников, а её бабушка из школы встречает. Я так прямо и сказал. Он взбеленился, но ничего путного мне возразить не смог. А на следующий день подходит ко мне — прямо лица на нём нет. Надо же что-то подарить! А что?

Нужно такое подарить, чтобы всю жизнь помнили. Пусть всю жизнь растут. Посмотрит на цветок в горшке и сразу тебя вспомнит. Гений в трусиках! А ты знаешь, сколько такой цветок может стоить? Я что, деньги рисую? Давай у Марь Санны в биологии попросим. Там цветов дополна! Она не откажет! Мы ей вон сколько лягушачьей икры насобирали!

В кабинете биологии шла генеральная уборка: большая куча поломанных чучел и мятых восковых яблок, битых цветочных горшков лежала прямо на полу. А над всем этим мусором, приготовленным на свалку, возвышался скелет. Серёга его как увидел, даже побледнел. Я вас очень прошу, я вас просто умоляю! Одна моя знакомая хочет быть врачом… И ей надо привыкать! Это такое пособие! Какой трамвай! Серёга обернул скелет мешковиной и помчался к нашему дому. Скелет был старый. Все проволочки, которыми он был скреплён, проржавели, и кости развалились.

Мы его долго собирали в тёмном парадном. Нас же ещё никто не приглашал! Вынуждена будет пригласить. Это меня устраивало. Я люблю ходить в гости. Но всё-таки что-то меня смущало. Не ожидаешь и вдруг — ба-бах! Повесим на шею ему поздравительную открытку и поставим к двери. Так мы и сделали… — Давай ставь к двери! Загремел дверной крюк, лязгнул замок… И гробовая тишина повисла над площадкой.

Скелет покачался, словно раздумывая, что бы такое предпринять, и тоже рухнул в коридор. И тогда раздался душераздирающий крик. Когда мы выскочили из укрытия, то увидели ужасную картину. В коридоре лежала Ирина бабушка. Рядом с ней, рассыпавшись на мелкие косточки, белел скелет, а череп медленно и величественно катился вдаль по тёмному коридору. В конце коридора стояла Ирина-Мальвина и кричала так, словно у неё в горле была сирена «скорой помощи». Что было дальше, страшно рассказывать. Но одного мы достигли: этот подарок Ира помнит всю жизнь. А ты чего дома сидишь? Пойдём гулять.

Ты лучше ко мне в гости иди. Дедушка на работу ушёл. Никого дома нет. Лезь прямо в окно. Бобик залез в окно и с любопытством стал осматривать комнату. Теснота, понимаешь! И крыша протекает. Неважные условия! Ходи где хочешь. Один раз зашёл в комнату — что было!

Закричали, заохали, даже палкой по спине стукнули. Он почесал лапой за ухом, потом увидел на стене часы с маятником и спрашивает: — А что это у вас за штука на стенке висит? Всё тик-так да тик-так, а внизу болтается. А для чего они? Барбос и бобик смотрят на часы Барбос и сам не знал толком, для чего часы, но всё-таки принялся объяснять: — Ну, это такая штука, понимаешь… часы… они ходят… — Как — ходят? Так они ещё и дерутся? Как они могут драться! Бобик увидел на столе гребешок и спросил: — А что это у вас за пила? Это гребешок. Не знаешь, для чего гребешок?

Барбос взял гребешок и стал причёсывать у себя на голове шерсть: — Вот смотри, как надо причёсываться. Подойди к зеркалу и причешись. Бобик причесывается перед зеркалом Бобик взял гребешок, подошёл к зеркалу и увидел в нём своё отражение. Я ведь здесь, а там другая собака.

Вот с того дня он и начал подсовывать мне свой хлеб, — я, конечно, не брал, но он никак не хотел успокоиться и здорово радовался, когда ему удавалось провести меня. Я понимаю, я обязан был все простить им… Я был должен полюбить этого человека, но я не мог! Не могу. Он долго молчал, и они смотрели на него. Видите, как я узнал, что такое любовь".

Звучали отрывки из таких произведений, как: «Жених из 3-Б» В. Постникова, «Братья Карамазовы» Ф. Достоевского, «Чайка» А. Чехова и др. Она выступила с текстом по рассказу В. Астафьева "Бабушкин праздник". По сюжету рассказа ей надо было петь. Как она пела! Вы бы слышали её пение!

После выступления я подошла к ней и спросила: "У вас есть музыкальное образование? Так вот оно что! Без труда не вытащишь и рыбку из пруда... Каждый звук песни произносился отчётливо, мелодично.

Тексты для «Живой классики»

  • Тексты для заучивания живая классика 5 класс
  • Живая классика 5-11 классы - прочее, мероприятия
  • Ирина Алексеевна Машинистова
  • Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза).
  • Разместите свой сайт в Timeweb

Тексты для конкурса Живая классика

Площадь была пуста. И вдруг из подвала горящего дома вышла маленькая девочка. У неё были тоненькие ножки и потемневшее от горя и голода лицо. Нетвёрдо ступая по залитому солнцем асфальту, беспомощно протянув руки, будто слепая, девочка пошла навстречу Ивану. И такой маленькой и беспомощной показалась она Ивану на огромной пустой, будто вымершей, площади, что он остановился, и сердце его стиснула жалость. Достал Иван из-за пазухи драгоценную краюшку, присел на корточки и протянул девочке хлеб. Никогда ещё краюшка не была такой тёплой. Такой свежей. Никогда ещё так не пахла ржаной мукой, парным молоком, добрыми материнскими руками. Девочка улыбнулась, а худенькие пальцы вцепились в краюшку. Иван осторожно поднял девочку с опалённой земли.

А в этот миг из-за угла выглянул страшный, обросший Фриц - Рыжий лис. Что ему было до того, что кончилась война! Только одна мысль крутилась в его помутившейся фашистской голове: "Найти и убить Ивана! И вот он, Иван, на площади, вот его широкая спина. Фриц - Рыжий лис достал из-под пиджака поганый пистолет с кривым дулом и выстрелил предательски из-за угла. Пуля попала Ивану в самое сердце. Дрогнул Иван. Но не упал - побоялся девочку уронить. Только почувствовал, как тяжёлым металлом наливаются ноги. Бронзовыми стали сапоги, плащ, лицо.

Бронзовой - девочка на его руках. Бронзовым - грозный автомат за могучими плечами. С бронзовой щеки девочки скатилась слеза, ударилась о землю и превратилась в сверкающий меч. Взялся бронзовый Иван за его рукоятку. Закричал Фриц - Рыжий лис от ужаса и страха. Дрогнула от крика обгорелая стена, рухнула и похоронила его под собой... И в ту же минуту краюшка, что оставалась у матери, тоже бронзовой стала. Поняла мать, что стряслась с сыном беда. Кинулась на улицу, побежала, куда сердце повело. Спрашивают её люди: Куда торопишься?

К сыну. С сыном беда! И подвозили её на машинах и на поездах, на пароходах и на самолётах. Быстро добралась мать до Берлина. Вышла она на площадь. Увидела бронзового сына - подкосились у неё ноги. Упала мать на колени, да так и замерла в вечной скорби своей. Бронзовый Иван с бронзовой девочкой на руках и по сей день стоит в городе Берлине - всему миру виден. А присмотришься - заметишь между девочкой и широкой Ивановой грудью бронзовую краюшку материнского хлеба. И если на Родину нашу нападут враги, оживёт Иван, бережно поставит девочку на землю, поднимет свой грозный автомат и - горе врагам!

Казалось, что уже сегодня кончится война. Уже четыре года как я на фронте. Почти никого не осталось в живых из санинструкторов батальона. Моё детство как-то сразу перешло во взрослую жизнь. В перерывах между боями я часто вспоминала школу, вальс… А наутро война. Решили всем классом идти на фронт. Но девчонок оставили при больнице проходить месячные курсы санинструкторов. Когда я прибыла в дивизию, уже видела раненых. Говорили, что у этих ребят даже оружия не было: добывали в бою. Первое ощущение беспомощности и страха я испытала в августе сорок первого… — Ребята есть кто живой?

Я переворачивала мёртвые тела, все они смотрели на меня, но никто не просил помощи, потому что уже не слышали. Артналёт уничтожил всех… — Ну не может такого быть, хоть кто-то же должен остаться в живых?! Петя, Игорь, Иван, Алёшка! Спустившись во второй окоп, я услышала стон. Люди, отзовитесь хоть кто-нибудь! Стон повторился, неясный, глухой. Бегом побежала мимо мёртвых тел, ища его, оставшегося в живых. Я здесь! И опять стала переворачивать всех, кто попадался на пути. Я обязательно тебя найду!

Ты только дождись меня! Не умирай! Вверх, взлетела ракета, осветив его. Стон повторился где-то совсем рядом. Давай, прислушивайся! Ты его найдёшь, ты сможешь! Ещё немного - и конец окопа. Боже, как же страшно! Быстрее, быстрее! Я, комсомолка, просила Господа о помощи… Было ли это чудом, но стон повторился.

Да он в самом конце окопа! Свои внутренности он придерживал руками. Я прикрыла его глаза. Передо мной лежал совсем молоденький лейтенант. Какой пакет? Ты не сказал куда? Ты не сказал куда! Сидя с ним, молоденьким лейтенантом, прощалась, а слезы катились одна за другой. Забрав его документы, шла по окопу, шатаясь, меня подташнивало, когда закрывала по пути глаза мёртвым бойцам. Пакет я доставила в штаб.

И сведения там, действительно, оказались очень важными. Только вот медаль, которую мне вручили, мою первую боевую награду, никогда не надевала, потому как принадлежала она тому лейтенанту, Останькову Ивану Ивановичу. А пока шли бои… Четвёртый год войны. За это время я совсем поседела: рыжие волосы стали совершенно белыми. Канун Рождества. С залива дует холодный пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов - делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома. Т олько маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице.

О н то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшиеруки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом крендели и баранки. Д верь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Н езаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь. С тарый писарь сегодня задержался на службе.

Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика. М альчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: «Петербург. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: - А что ты хочешь написать Иисусу?

Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос, - мальчик подошел ближе к писарю и продолжал. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, - он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы. С тарый писарь подумал: «Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином. Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня». Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она: — Мама, здравствуй! Ты в порядке? Вопросы и пожелания? Тогда целую. Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть.

Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: — Мама, здравствуй! Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду. Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром. Птичий перелет затянулся.

Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить. Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз — Мария.

Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет?

Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут.

Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам. Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: — Мама, здравствуй! Вопросы есть?

Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла. В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. И то слава богу. Слышишь меня?! Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь.

А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка.

Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое? Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном. Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это?

Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло.

И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило.

Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад. Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. Где, где… — подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска.

Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради.

Внезапный порывистый ливень, без грому и без молний, только что промчался над нашей широкой равниной. Сад перед домом горел и дымился, весь залитый пожаром зари и потопом дождя. Она сидела за столом в гостиной и с упорной задумчивостыо глядела в сад сквозь полуоткрытую дверь. Я знал, что свершалось тогда в ее душе; я знал, что после недолгой, хоть и мучительной, борьбы она в этот самый миг отдавалась чувству, с которым уже не могла более сладить. Вдруг она поднялась, проворно вышла в сад и скрылась. Пробил час... Тогда я встал и, выйдя из дому, отправился по аллее, по которой - я в том не сомневался - пошла и она. Всё потемнело вокруг; ночь уже надвинулась. Но на сыром песку дорожки, ярко алея даже сквозь разлитую мглу, виднелся кругловатый предмет. Я наклонился... То была молодая, чуть распустившаяся роза. Два часа тому назад я видел эту самую розу на ее груди. Я бережно поднял упавший в грязь цветок и, вернувшись в гостиную, положил его на стол, перед ее креслом. Вот и она вернулась наконец - и, легкими шагами пройдя всю комнату, села за стол. Ее лицо и побледнело и ожило; быстро, с веселым смущеньем бегали по сторонам опущенные, как уменьшенные глаза. Она увидала розу, схватила ее, взглянула на ее измятые, запачканные лепестки, взгянула на меня,- и глаза ее, внезапно остановившись, засияли слезами. Посмотрите, что с ней сталось. Тут я вздумал выказать глубокомыслие. Я понял, что и она была сожжена. Да, это я, Сосойя… Давно я не был у тебя, мой Бежана! Извини меня!.. Сейчас я все здесь приведу в порядок: расчищу траву, поправлю крест, скамейку перекрашу… Смотри, роза уже отцвела… Да, порядочно прошло времени… А сколько у меня для тебя новостей, Бежана! Не знаю, с чего и начать! Погоди немного, вот вырву этот сорняк и расскажу все по порядку… Ну так вот, дорогой мой Бежана: война кончилась! Не узнать теперь нашего села! Ребята вернулись с фронта, Бежана! Правда, он без одной ноги, но какое это имеет значение? Подумаешь, нога!.. А вот наш Кукури, Лукайин Кукури, не вернулся. Сын Машико Малхаз тоже не вернулся… Многие не вернулись, Бежана, и все же на селе у нас праздник! Появились соль, кукуруза… После тебя сыграли десять свадеб, и на каждой я был среди почетных гостей и пил здорово! Помнишь Георгия Церцвадзе? Да, да, отца одиннадцати детей! Так вот, Георгий тоже вернулся, и жена его Талико родила двенадцатого мальчика, Шукрию. Вот была потеха, Бежана! Талико была на дереве, собирала сливы, когда у нее начались роды! Слышишь, Бежана? Чуть было не разрешилась на дереве! Успела все же спуститься вниз! Ребенка назвали Шукрией, но я зову его Сливовичем. Здорово, правда, Бежана? Чем хуже Георгиевича? Всего у нас после тебя родилось тринадцать детей… Да еще одна новость, Бежана, — знаю, она обрадует тебя. Хатию отец отвез в Батуми. Ей сделают операцию, и она будет видеть! Потом… Ты ведь знаешь, Бежана, как я люблю Хатию? Вот и женюсь на ней! Справлю свадьбу, большую свадьбу! И у нас будут дети!.. А вдруг она не прозреет? Да, тетя тоже спрашивает меня об этом… Все равно женюсь, Бежана! Нельзя ей жить без меня… И я не смогу жить без Хатии… Любил ведь ты какую-то Минадору? Вот и я люблю мою Хатию… И тетя любит… его… Конечно, любит, иначе не стала бы она каждый день спрашивать у почтальона, нет ли для нее письма… Ждет она его! Ты знаешь кого… Но ты знаешь и то, что он не вернется к ней… А я жду мою Хатию. Для меня безразлично, какой она вернется — зрячей, незрячей. А что, если я не понравлюсь ей? Как ты думаешь, Бежана? Правда, тетя говорит, что я возмужал, похорошел, что меня трудно даже узнать, но… чем черт не шутит!.. Впрочем, нет, не может быть того, чтобы я не понравился Хатии! Она ведь знает, каков я, она видит меня, сама не раз говорила об этом… Я окончил десять классов, Бежана! Думаю поступить в институт. Стану врачом, и если Хатии сейчас не помогут в Батуми, я сам вылечу ее. Так, Бежана? Ты с кем это болтаешь? Что ты здесь делаешь? У меня сперло дыхание. Быстрей, Сосойя, быстрей!.. Так — далеко, сократи дорогу по этой балке! Быстрей, Сосойя!.. Я бегу, как не бежал никогда в жизни!.. В ушах звенит, сердце готово выпрыгнуть из груди, колени подкашиваются… Не вздумай останавливаться, Сосойя!.. Если перепрыгнешь через эту канаву — значит, с Хатией все в порядке… Перепрыгнул!.. Если добежишь до того дерева не дыша — значит, с Хатией все в порядке… Так… Еще немного… Еще два шага… Добежал!.. Если досчитаешь до пятидесяти не переводя дыхания — значит, с Хатией все в порядке… Раз, два, три… десять, одиннадцать, двенадцать… Сорок пять, сорок шесть… О, как трудно… — Хатия-а-а!.. Задыхаясь, я подбежал к ним и остановился. Больше я не смог вымолвить ни слова. Я взглянул на нее. Лицо Хатии было белым как мел. Она смотрела своими огромными, красивыми глазами куда-то вдаль, мимо меня и улыбалась. Виссарион стоял с опущенной головой и молчал. Виссарион не ответил. Велели обязательно приехать будущей весной… — спокойно сказала Хатия. Боже мой, почему я не досчитал до пятидесяти?! В горле у меня защекотало. Я закрыл лицо руками. Что у тебя нового? Я обнял Хатию и поцеловал ее в щеку. Дядя Виссарион достал платок, вытер сухие глаза, кашлянул и ушел. Она сощурилась и стала такой красивой, такой, что ей позавидовала бы сама богоматерь… — Весной, Сосойя… — Ты только не бойся, Хатия! Меня ты видишь? Куда ты идешь, дорога, и куда ты ведешь мое село? В один из июньских дней ты отняла все, что было у меня дорогого на свете. Я просил тебя, дорога, и ты возвратила мне все, что могла возвратить. Я благодарю тебя, дорога! Теперь настал и наш черед. Ты возьмешь нас, меня и Хатию, и поведешь туда, где должен быть твой конец. Но мы не хотим, чтобы у тебя был конец. Рука об руку мы будем шагать вместе с тобой до бесконечности. Тебе никогда больше не придется доставлять в наше село вести о нас в треугольных письмах и конвертах с напечатанными адресами. Мы вернемся сами, дорога! Мы станем лицом к востоку, увидим восход золотого солнца, и тогда Хатия скажет всему миру: — Люди, это я, Хатия! Я вижу вас, люди! Нодар Думбадзе «Я вижу вас, люди! Он шатался на ходу; его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно чужие; одежда на нем висела лохмотьями; непокрытая голова падала на грудь... Он изнемогал. Он присел на придорожный камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками - и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую, седую пыль. Он вспоминал... Вспоминал он, как и он был некогда здоров и богат - и как он здоровье истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам... И вот теперь у него нет куска хлеба - и все его покинули, друзья еще раньше врагов... Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? И горько ему было на сердце и стыдно. А слезы всё капали да капали, пестря седую пыль. Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени; он поднял усталую голову - и увидал перед собою незнакомца. Лицо спокойное и важное, но не строгое; глаза не лучистые, а светлые; взор пронзительный, но не злой. Ты всё свое богатство роздал, - послышался ровный голос... Не жалею, - ответил со вздохом старик, - только вот умираю я теперь. И не было бы на свете нищих, которые к тебе протягивали руку, - продолжал незнакомец, - не над кем было бы тебе показать свою добродетель, не мог бы ты упражняться в ней? Старик ничего не ответил - и задумался. Так и ты теперь не гордись, бедняк, - заговорил опять незнакомец, - ступай, протягивай руку, доставь и ты другим добрым людям возможность показать на деле, что они добры. Старик встрепенулся, вскинул глазами... Старик подошел к нему - и протянул руку. Этот прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ничего. Но за ним шел другой - и тот подал старику малую милостыню. И старик купил себе на данные гроши хлеба - и сладок показался ему выпрошенный кусок - и не было стыда у него на сердце, а напротив: его осенила тихая радость. Тургенев «Милостыня» Счастливая Да, один раз я была счастлива. Я давно определила, что такое счастье, очень давно - в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива. Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли. Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу. Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны. И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег. Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет. Но мы - дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате? Она смотрит на меня - заплакать ей или нет? И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу. Я сегодня видела конку! Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка. Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади на подножке стоял кондуктор, весь в золоте,- а может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах,- и трубил в золотую трубу: - Ррам-рра-ра! Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами. Как расскажешь это все! Можно сказать только: - Лена! Я видела конку! Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения. И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы? Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу. Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми! И если белый свет принимает очередное посланное Богом существо, то этот белый свет продолжает жить. Так вот, мальчик схватил котенка на руки и стал его гладить и осторожно прижимать к себе. А за левым локтем его стоял бес, которого тоже очень заинтересовал котенок и масса возможностей, связанных с этим именно котенком. Ангел-хранитель забеспокоился и стал рисовать волшебные картины: вот котик спит на подушке мальчика, вот играет бумажкой, вот идет гулять, как собачка, у ноги… А бес толкнул мальчика под левый локоть и предложил: хорошо бы привязать котенку на хвост консервную банку! Хорошо бы бросить его в пруд и смотреть, умирая со смеху, как он будет стараться выплыть! Эти выпученные глаза! И много других разных предложений внес бес в горячую голову выгнанного мальчика, пока тот шел с котенком на руках домой. Ангел-хранитель плакал, что воровство не доведет до добра, что воров по всей земле презирают и сажают в клетки как свиней и что человеку-то стыдно брать чужое - но все было напрасно! Но бес уже открывал калитку сада со словами «увидит, да не выйдет» и смеялся над ангелом. А бабка, лежа в кровати, вдруг заметила котенка, который влез к ней в форточку, прыгнул на кровать и включил свой моторчик, умащиваясь в бабушкиных замерзших ногах. Бабка была ему рада, ее собственная кошка отравилась, видимо, крысиным ядом у соседей на помойке. Котенок помурчал, потерся головой о ноги бабушки, получил от нее кусочек черного хлеба, съел и тут же заснул. А мы уже говорили о том, что котенок был не простой, а был он котенком Господа Бога, и волшебство произошло в тот же момент, тут же постучались в окно, и в избу вошел старухин сын с женой и ребенком, увешанный рюкзаками и сумками: получив материно письмо, которое пришло с большим опозданием, он не стал отвечать, не надеясь больше на почту, а потребовал отпуск, прихватил семью и двинул в путешествие по маршруту автобус - вокзал - поезд - автобус - автобус - час пешком через две речки, лесом да полем, и наконец прибыл. Жена его, засучив рукава, стала разбирать сумки с припасами, готовить ужин, сам он, взявши молоток, двинулся ремонтировать калитку, сын их поцеловал бабушку в носик, взял на руки котенка и пошел в сад по малину, где и встретился с посторонним пацаном, и вот тут ангел-хранитель вора схватился за голову, а бес отступил, болтая языком и нагло улыбаясь, так же вел себя и несчастный воришка. Мальчик-хозяин заботливо посадил котенка на опрокинутое ведро, а сам дал похитителю по шее, и тот помчался быстрее ветра к калитке, которую как раз начал ремонтировать бабкин сын, заслонив все пространство спиной. Бес ушмыгнул сквозь плетень, ангел закрылся рукавом и заплакал, а вот котенок горячо вступился за ребенка, да и ангел помог сочинить, что-де вот полез мальчик не в малину, а за своим котенком, который-де сбежал. Или это бес сочинил, стоя за плетнем и болтая языком, мальчик не понял. Короче, мальчика отпустили, а котенка ему взрослый не дал, велел приходить с родителями. Что касается бабушки, то ее еще оставила судьба пожить: уже вечером она встала встретить скотину, а наутро сварила варенье, беспокоясь, что всё съедят и нечего будет сыночку дать в город, а в полдень постригла овцу да барана, чтобы успеть связать всей семье варежки и носочки. Вот наша жизнь нужна - вот мы и живем. А мальчик, оставшись без котенка и без малины, ходил мрачный, но тем же вечером получил от своей бабки миску клубники с молочком неизвестно за что, и мама почитала ему на ночь сказку, и ангел-хранитель был безмерно рад и устроился у спящего в головах, как у всех шестилетних детей. Котенок Господа Бога Одна бабушка в деревне заболела, заскучала и собралась на тот свет. Сын ее все не приезжал, на письмо не ответил, вот бабушка и приготовилась помирать, отпустила скотину в стадо, поставила бидончик чистой воды у кровати, положила кусок хлеба под подушку, поместила поганое ведро поближе и легла читать молитвы, и ангел-хранитель встал у нее в головах. А в эту деревню приехал мальчик с мамой. У них все было неплохо, их собственная бабушка функционировала, держала сад-огород, коз и кур, но эта бабушка не особенно приветствовала, когда внук рвал в огороде ягоды и огурцы: все это зрело и поспевало для запасов на зиму, на варенье и соленье тому же внуку, а если надо, бабушка сама даст. Гулял этот выгнанный внук по деревне и заметил котенка, маленького, головастого и пузатого, серого и пушистого. Котенок приблудился к ребенку, стал тереться о его сандалики, навевая на мальчика сладкие мечты: как можно будет кормить котеночка, спать с ним, играть. И мальчиков ангел-хранитель радовался, стоя за его правым плечом, потому что всем известно, что котенка снарядил на белый свет сам Господь, как он всех нас снаряжает, своих детей. И каждое живое творение - это испытание для уже заселившихся: примут они новенького или нет. Ангел-хранитель забеспокоился и стал рисовать волшебные картины: вот котик спит на подушке мальчика, вот играет бумажкой, вот идет гулять, как собачка, у ноги... А бес толкнул мальчика под левый локоть и предложил: хорошо бы привязать котенку на хвост консервную банку! А дома бабка тут же его выругала, зачем он несет блохастого в кухню, тут в избе свой кот сидит, а мальчик возразил, что он увезет его с собой в город, но тут мать вступила в разговор, и все было кончено, котенка велено было унести откуда взял и бросить там за забор. Мальчик шел с котенком и бросал его за все заборы, а котенок весело выпрыгивал навстречу ему через несколько шагов и опять скакал и играл с ним. Так мальчик дошел до заборчика той бабушки, которая собралась умирать с запасом воды, и опять котенок был брошен, но тут он сразу же исчез. И опять бес толкнул мальчика под локоть и указал ему на чужой хороший сад, где висела спелая малина и черная смородина, где золотился крыжовник. Бес напомнил мальчику, что бабка здешняя болеет, о том знала вся деревня, бабка уже плохая, и бес сказал мальчику, что никто не помешает ему наесться малины и огурцов. Ангел же хранитель стал уговаривать мальчишку не делать этого, но малина так алела в лучах заходящего солнца! Ангел-хранитель плакал, что воровство не доведет до добра, что воров по всей земле презирают и сажают в клетки как свиней, и что человеку-то стыдно брать чужое - но все было напрасно! Тогда ангел-хранитель стал напоследок нагонять на мальчишку страх, что бабка увидит из окна. Но бес уже открывал калитку сада со словами "увидит, да не выйдет" и смеялся над ангелом. Бабка была тучная, широкая, с мягким, певучим голосом. А мать робко возражала ему: «Старый человек... Куда же ей деться? Бабка спала на сундуке. Всю ночь она тяжело ворочалась с боку на бок, а утром вставала раньше всех и гремела в кухне посудой. Потом будила зятя и дочь: «Самовар поспел. Попейте горяченького-то на дорожку... Тёмный человек глух и нем — вот зачем! Каждый раз во все углы тыкаешься из-за них! Вчерась уж очень грязны были, я их обмыла и поставила». Приходил из школы Борька, сбрасывал на руки бабке пальто и шапку, швырял на стол сумку с книгами и кричал: «Бабка, поесть! В эти часы как-то невольно Борька чувствовал бабку своим, близким человеком. Он охотно рассказывал ей об уроках, товарищах. Бабка слушала его любовно, с большим вниманием, приговаривая: «Всё хорошо, Борюшка: и плохое и хорошее хорошо. От плохого человек крепче делается, от хорошего душа у него зацветает». Наевшись, Борька отодвигал от себя тарелку: «Вкусный кисель сегодня! Ты ела, бабка? Пришёл к Борьке товарищ. Товарищ сказал: «Здравствуйте, бабушка! Можешь с ней не здороваться. Она у нас старая старушенция». Бабка одёрнула кофту, поправила платок и тихо пошевелила губами: «Обидеть — что ударить, приласкать — надо слова искать». А в соседней комнате товарищ говорил Борьке: «А с нашей бабушкой всегда здороваются. И свои, и чужие. Она у нас главная». Её нельзя обижать. А что же ты со своей-то так? Смотри, отец взгреет за это». Мать удивлялась, а отец сердился: «Кто это тебя научил родителей осуждать? Смотри у меня — мал ещё! Для вас сын растёт! Я своё отжила на свете, а ваша старость впереди. Что убьёте, то не вернёте». Были на этом лице разные морщины: глубокие, мелкие, тонкие, как ниточки, и широкие, вырытые годами. Старая очень? Бабка задумывалась. Горе и нужда здесь расписались. Детей хоронила, плакала — ложились на лицо морщины. Нужду терпела, билась — опять морщины. Мужа на войне убили — много слёз было, много и морщин осталось. Большой дождь и тот в земле ямки роет». Слушал Борька и со страхом глядел в зеркало: мало ли он поревел в своей жизни — неужели всё лицо такими нитками затянется? А бабке в кухне говорила: «Что это, вы, мама, как черепаха по комнате двигаетесь? Пошлёшь вас за чем-нибудь и назад не дождёшься». Умерла бабка перед майским праздником. Умерла одна, сидя в кресле с вязаньем в руках: лежал на коленях недоконченный носок, на полу — клубок ниток. Ждала, видно, Борьку. Стоял на столе готовый прибор. На другой день бабку схоронили. Вернувшись со двора, Борька застал мать сидящей перед раскрытым сундуком. На полу была свалена всякая рухлядь.

Серёже вдруг стало не по себе — сердце забилась тревожная льдинка страха, и мальчик упал на дно окопа рядом с притихшим дедом. Дед, пришёл конец! Танк ползёт на нас! Поэтому не расспрашивай, а слушай и запоминай.. Если я не вернусь, пойдёшь домой один. Это мой приказ! Дед хотел ещё сказать, но грохот фашистского танка заглушил его голос. Земля дрожала. Гусеницы безжалостно перекапывали нежную землю. Льдинка страха всё сильнее билась в сердце мальчика. Но ,когда дед пристально посмотрел в глаза внуку, льдина исчезла, растаяла. Танк был совсем близко. Серёжа увидел, как рядом с огромным танком возникла маленькая на вид, слабая фигура Деда -солдата. И в следующее мгновение что-то грохнуло…. Фигурка деда исчезла. И тогда Серёжа закричал, на всю ничейную землю закричал: -Дед!... Фашистский танк замер. А потом всё кончилось. Дед не возвращался. Серёжа выбрался из окопа и побежал к догорающему танку. От него тянуло душным жаром, словно тяжелую машину запихнули в огромную печь и огонь съел всё.. Осталась одна оболочка — безопасная и жалкая. Но н какой печи не было. А был невысокий рыжеватый солдат, Серёжин Дед, который не побоялся, встал на пути ревущей стальной громады с гранатой в руке. Правда, кроме обычного оружия потребовалось ещё кое — что: отважное сердце, которое взорвалось вместе с гранатой.. В нескольких шагах от танка Серёжа увидел деде. Он лежал на земле, раскинув руки, и неподвижными глазами смотрел в небо… - Дед! Серёжа стоял на сожженной земле и не сводил глаз с Деда, словно старался получше запомнить его. Слёзы текли по обветренному лицу мальчика, и он смахивал их жёстким рукавом гимнастёрки. А может Дед жив? Просто ранен? Серёжа опустился на колени и прижался ухом к груди Деда в надежде услышать хотя бы слабый звук. И вдруг он почувствовал едва заметные удары — это в груди Деда отдавалось биение Серёжиного сердца. И мальчик решил, что у них с Дедом одно, общее сердце.. Серёжа поднялся с земли. Но был он уже не прежним Серёжей, а превратился в бойца, стойкого на всю жизнь. Слова Деда звучали в сознании мальчика: « Ты хотел знать, как совершают подвиг…. Это ведь человеческой жизни стоит».

Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр. Они разбежались. А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала. Рядом со мной лежало чучело. Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое. Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза - у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву. Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина. Лев Толстой Лебеди Лебеди стадом летели из холодной стороны в тёплые земли. Они летели через море. Они летели день и ночь, и другой день и другую ночь они, не отдыхая, летели над водою. На небе был полный месяц, и лебеди далеко внизу под собой видели синеющую воду. Все лебеди уморились, махая крыльями; но они не останавливались и летели дальше. Впереди летели старые, сильные лебеди, сзади летели те, которые были моложе и слабее. Один молодой лебедь летел позади всех. Силы его ослабели. Он взмахнул крыльями и не мог лететь дальше. Тогда он, распустив крылья, пошёл книзу. Он ближе и ближе спускался к воде; а товарищи его дальше и дальше белелись в месячном свете. Лебедь спустился на воду и сложил крылья. Море всколыхнулось под ним и покачало его. Стадо лебедей чуть виднелось белой чертой на светлом небе. И чуть слышно было в тишине, как звенели их крылья. Когда они совсем скрылись из вида, лебедь загнул назад шею и закрыл глаза. Он не шевелился, и только море, поднимаясь и опускаясь широкой полосой, поднимало и опускало его. Перед зарёй лёгкий ветерок стал колыхать море. И вода плескала в белую грудь лебедя. Лебедь открыл глаза. На востоке краснела заря, и месяц и звёзды стали бледнее. Лебедь вздохнул, вытянул шею и взмахнул крыльями, приподнялся и полетел, цепляя крыльями по воде. Он поднимался выше и выше и полетел один над тёмными всколыхавшимися волнами. Васильев «А зори здесь тихие…» Лизе казалось, что он улыбается. Злилась, ненавидела его и себя и сидела. Она не знала, зачем сидит, как не знала и того, зачем шла сюда. Она почти никогда не плакала, потому что была одинока и привыкла к этому, и теперь ей больше всего на свете хотелось, чтобы ее пожалели. Чтобы говорили ласковые слова, гладили по голове, утешали и — в этом она себе не признавалась — может быть, даже поцеловали. Но не могла же она сказать, что последний раз ее поцеловала мама пять лет назад и что этот поцелуй нужен ей сейчас как залог того прекрасного завтрашнего дня, ради которого она жила на земле. И зевнул. Длинно, равнодушно, с завыванием. Лиза, кусая губы, метнулась вниз, больно ударилась коленкой и вылетела во двор, с силой хлопнув дверью. Утром она слышала, как отец запрягал казенного Дымка, как гость прощался с матерью, как скрипели ворота. Лежала, прикидываясь спящей, а из-под закрытых век ползли слезы. В обед вернулся подвыпивший отец. Со стуком высыпал из шапки на стол колючие куски синеватого колотого сахара, сказал с удивлением: — А он птица, гость-то наш! Сахару велел нам отпустить, во как. А мы его в сельпе-то совсем уж год не видали. Целых три кило сахару!.. Потом он замолчал, долго хлопал себя по карманам и из кисета достал измятый клочок бумаги: "Тебе надо учиться, Лиза. В лесу совсем одичаешь. В августе приезжай: устрою в техникум с общежитием". Подпись и адрес. И больше ничего — даже привета. Через месяц умерла мать. Всегда угрюмый отец теперь совсем озверел, пил втемную, а Лиза по-прежнему ждала завтрашнего дня, покрепче запирая на ночь двери от отцовских дружков. Но отныне этот завтрашний день прочно был связан с августом, и, слушая пьяные крики за стеной, Лиза в тысячный раз перечитывала затертую до дыр записку. Но началась война, и вместо города Лиза попала на оборонные работы. Все лето рыла окопы и противотанковые укрепления, которые немцы аккуратно обходили, попадала в окружения, выбиралась из них и снова рыла, с каждым разом все дальше и дальше откатываясь на восток. Поздней осенью она оказалась где-то за Валдаем, прилепилась к зенитной части и поэтому бежала сейчас на 171-й разъезд… Васков понравился Лизе сразу: когда стоял перед их строем, растерянно моргая еще сонными глазами. Понравились его твердое немногословие, крестьянская неторопливость и та особая, мужская основательность, которая воспринимается всеми женщинами как гарантия незыблемости семейного очага. А случилось так, что вышучивать коменданта стали все: это считалось хорошим тоном. Лиза не участвовала в подобных разговорах, но когда всезнающая Кирьянова со смехом объявила, что старшина не устоял перед роскошными прелестями квартирной хозяйки, Лиза вдруг вспыхнула: — Неправда это!.. В душку военного втюрилась! Тут все загалдели, захохотали, а Лиза разревелась и убежала в лес. Плакала на пеньке, пока ее не отыскала Рита Осянина. Проще жить надо. Проще, понимаешь? Но Лиза жила, задыхаясь от застенчивости, а старшина — от службы, и никогда бы им и глазами-то не столкнуться, если бы не этот случай. И поэтому Лиза летела через лес как на крыльях. И, думая о нем, она проскочила мимо приметной сосны, а когда у болота вспомнила помнила о слегах, возвращаться уже не хотелось. Здесь достаточно было бурелома, и Лиза быстро выбрала подходящую жердь. Перед тем как лезть в дряблую жижу, она затаенно прислушалась, а потом деловито сняла с себя юбку. Привязав ее к вершине шеста, заботливо подоткнула гимнастерку под ремень и, подтянув голубые казенные рейтузы, шагнула в болото. На этот раз никто не шел впереди, расталкивая грязь. Жидкое месиво цеплялось за бедра, волоклось за ней, и Лиза с трудом, задыхаясь и раскачиваясь, продвигалась вперед. Шаг за шагом, цепенея от ледяной воды и не спуская глаз с двух сосенок на островке. Но не грязь, не холод, не живая, дышащая под ногами почва были ей страшны. Страшным было одиночество, мертвая, загробная тишина, повисшая над бурым болотом. Лиза ощущала почти животный ужас, и ужас этот не только не пропадал, а с каждым шагом все больше и больше скапливался в ней, и она дрожала беспомощно и жалко, боясь оглянуться, сделать лишнее движение или хотя бы громко вздохнуть. Она плохо помнила, как выбралась на островок. Вползла на коленях, ткнулась ничком в прелую траву и заплакала. Всхлипывала, размазывала слезы по толстым щекам, вздрагивая от холода, одиночества и омерзительного страха. Вскочила — слезы еще текли. Шмыгая носом, прошла островок, прицелилась, как идти дальше, и, не отдохнув, не собравшись с силами, полезла в топь. Поначалу было неглубоко, и Лиза успела успокоиться и даже повеселела. Последний кусок оставался и, каким бы трудным он ни был, дальше шла суша, твердая, родная земля с травой и деревьями. И Лиза уже думала, где бы ей помыться, вспоминала все лужи да бочажки и прикидывала, стоит ли полоскать одежду или уж потерпеть до разъезда. Там ведь совсем пустяк оставался, дорогу она хорошо запомнила, со всеми поворотами, и смело рассчитывала за час-полтора добежать до своих. Идти труднее стало, топь до колен добралась, но теперь с каждым шагом приближался тот берег, и Лиза уже отчетливо, до трещинок видела пень, с которого старшина тогда в болото сиганул. Смешно сиганул, неуклюже: чуть на ногах устоял. И Лиза опять стала думать о Васкове и даже заулыбалась. Споют они, обязательно даже споют, когда выполнит комендант боевой приказ и вернется опять на разъезд. Только схитрить придется, схитрить и выманить его вечером в лес. А там… Там посмотрим, кто сильнее: она или квартирная хозяйка, у которой всего-то достоинств, что под одной крышей со старшиной… Огромный бурый пузырь вспучился перед ней. Это было так неожиданно, так быстро и так близко от нее, что Лиза, не успев вскрикнуть, инстинктивно рванулась в сторону. Всего на шаг в сторону, а ноги сразу потеряли опору, повисли где-то в зыбкой пустоте, и топь мягкими тисками сдавила бедра. Давно копившийся ужас вдруг разом выплеснулся наружу, острой болью отдавшись в сердце. Пытаясь во что бы то ни стало удержаться, выкарабкаться на тропу, Лиза всей тяжестью навалилась на шест. Сухая жердина звонко хрустнула, и Лиза лицом вниз упала в холодную жидкую грязь. Земли не было. Ноги медленно, страшно медленно тащило вниз, руки без толку гребли топь, и Лиза, задыхаясь, извивалась в жидком месиве. А тропа была где-то совсем рядом: шаг, полшага от нее, но эти полшага уже невозможно было сделать. На помощь!.. Жуткий одинокий крик долго звенел над равнодушным ржавым болотом. Взлетал к вершинам сосен, путался в молодой листве ольшаника, падал до хрипа и снова из последних сил взлетал к безоблачному майскому небу. Лиза долго видела это синее прекрасное небо. Хрипя, выплевывала грязь и тянулась, тянулась к нему, тянулась и верила. Над деревьями медленно всплыло солнце, лучи упали на болото, и Лиза в последний раз увидела его свет — теплый, нестерпимо яркий, как обещание завтрашнего дня. И до последнего мгновения верила, что это завтра будет и для нее… Константин Паустовский Барсучий нос Озеро около берегов было засыпано ворохами желтых листьев. Их было так много, что мы не могли ловить рыбу. Лески ложились на листья и не тонули. Приходилось выезжать на старом челне на середину озера, где доцветали кувшинки и голубая вода казалась черной, как деготь. Там мы ловили разноцветных окуней. Они бились и сверкали в траве, как сказочные японские петухи. Мы вытаскивали оловянную плотву и ершей с глазами, похожими на две маленькие луны. Щуки ляскали на нас мелкими, как иглы, зубами. Стояла осень в солнце и туманах. Сквозь облетевшие леса были видны далекие облака и синий густой воздух. По ночам в зарослях вокруг нас шевелились и дрожали низкие звезды. У нас на стоянке горел костер. Мы жгли его весь день и ночь напролет, чтобы отгонять волков, - они тихо выли по дальним берегам озера. Их беспокоили дым костра и веселые человеческие крики. Мы были уверены, что огонь пугает зверей, но однажды вечером в траве у костра начал сердито сопеть какой-то зверь. Его не было видно. Он озабоченно бегал вокруг нас, шумел высокой травой, фыркал и сердился, но не высовывал из травы даже ушей. Картошка жарилась на сковороде, от нее шел острый вкусный запах, и зверь, очевидно, прибежал на этот запах. С нами был маленький мальчик. Ему было всего девять лет, но он хорошо переносил ночевки в лесу и холод осенних рассветов. Гораздо лучше нас, взрослых, он все замечал и рассказывал. Он был выдумщик, но мы, взрослые, очень любили его выдумки. Мы никак не могли, да и не хотели доказывать ему, что он говорит неправду. Каждый день он придумывал что-нибудь новое: то он слышал, как шептались рыбы, то видел, как муравьи устроили себе паром через ручей из сосновой коры и паутины. Мы делали вид, что верили ему. Все, что окружало нас, казалось необыкновенным: и поздняя луна, блиставшая над черными озерами, и высокие облака, похожие на горы розового снега, и даже привычный морской шум высоких сосен. Мальчик первый услышал фырканье зверя и зашипел на нас, чтобы мы замолчали. Мы притихли. Мы старались даже не дышать, хотя рука невольно тянулась к двустволке, - кто знает, что это мог быть за зверь! Через полчаса зверь высунул из травы мокрый черный нос, похожий на свиной пятачок. Нос долго нюхал воздух и дрожал от жадности. Потом из травы показалась острая морда с черными пронзительными глазами. Наконец показалась полосатая шкурка. Из зарослей вылез маленький барсук. Он поджал лапу и внимательно посмотрел на меня. Потом он брезгливо фыркнул и сделал шаг к картошке. Она жарилась и шипела, разбрызгивая кипящее сало. Мне хотелось крикнуть зверьку, что он обожжется, но я опоздал - барсук прыгнул к сковородке и сунул в нее нос... Запахло паленой кожей. Барсук взвизгнул и с отчаянным воплем бросился обратно в траву. Он бежал и голосил на весь лес, ломал кусты и плевался от негодования и боли. На озере и в лесу началось смятение. Без времени заорали испуганные лягушки, всполошились птицы, и у самого берега, как пушечный выстрел, ударила пудовая щука. Утром мальчик разбудил меня и рассказал, что он сам только что видел, как барсук лечит свой обожженный нос. Я не поверил. Я сел у костра и спросонок слушал утренние голоса птиц. Вдали посвистывали белохвостые кулики, крякали утки, курлыкали журавли на сухих болотах - мшарах, плескались рыбы, тихо ворковали горлинки. Мне не хотелось двигаться. Мальчик тянул меня за руку. Он обиделся. Он хотел доказать мне, что он не соврал. Он звал меня пойти посмотреть, как лечится барсук. Я нехотя согласился. Мы осторожно пробрались в чащу, и среди зарослей вереска я увидел гнилой сосновый пень. От него тянуло грибами и йодом. Около пня, спиной к нам, стоял барсук. Он расковырял пень и засунул в середину пня, в мокрую и холодную труху, обожженный нос. Он стоял неподвижно и холодил свой несчастный нос, а вокруг бегал и фыркал другой маленький барсучок. Он волновался и толкал нашего барсука носом в живот. Наш барсук рычал на него и лягался задними пушистыми лапами. Потом он сел и заплакал. Он смотрел на нас круглыми и мокрыми глазами, стонал и облизывал своим шершавым языком больной нос. Он как будто просил о помощи, но мы ничем не могли ему помочь. Через год я встретил на берегах этого же озера барсука со шрамом на носу. Он сидел у воды и старался поймать лапой гремящих, как жесть, стрекоз. Я помахал ему рукой, но он сердито чихнул в мою сторону и спрятался в зарослях брусники. С тех пор я его больше не видел. Канун Рождества. С залива дует холодный пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов - делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома. Т олько маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. О н то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшиеруки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом крендели и баранки. Д верь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Н езаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь. С тарый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика. М альчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: «Петербург. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: - А что ты хочешь написать Иисусу? Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос, - мальчик подошел ближе к писарю и продолжал. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, - он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы. С тарый писарь подумал: «Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином. Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня ». Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она: - Мама, здравствуй! Ты в порядке? Вопросы и пожелания? Тогда целую. Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость - спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит - и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: - Мама, здравствуй! Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду. Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром. Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить. Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод - мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз - Мария. Другую нажал - Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело - возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед.

Подборка текстов к конкурсам "Живая классика" - 2020

Маленький кусочек, как лекарство от смерти. Леке не хватило лекарства... В новой раме бетон был жидкий, он наползал на буквы. И слово «умер» исчезло. Мне не хотелось писать его снова. Но мне сказали: — Пиши, Валя Зайцева, пиши. И я снова написала — «умер». Я очень устала писать слово «умер». Я знала, что с каждой страничкой дневника Тане Савичевой становилось все хуже.

Она давно перестала петь и не замечала, что заикается. Она уже не играла в учительницу. Но не сдавалась — жила. Мне рассказывали... Наступила весна. Зазеленели деревья. У нас на Васильевском много деревьев. Таня высохла, вымерзла, стала тоненькой и легкой.

У нее дрожали руки и от солнца болели глаза. Фашисты убили половину Тани Савичевой, а может быть, больше половины. Но с ней была мама, и Таня держалась. Я долго не решалась открыть страничку на букву «М». На этой страничке Таниной рукой было написано: «Мама 13 мая в 7. Таня не написала слово «умерла». У нее не хватило сил написать это слово. Я крепко сжала палочку и коснулась бетона.

Не заглядывала в дневник, а писала наизусть. Хорошо, что почерк у нас одинаковый. Я писала изо всех сил. Бетон стал густым, почти застыл. Он уже не наползал на буквы. Ведь Таня Савичева моя... Мы с Таней одногодки, мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо. Не будь она василеостровской, ленинградкой, не продержалась бы так долго.

Но она жила — значит, не сдавалась! Открыла страничку «С». Там было два слова: «Савичевы умерли». Открыла страничку «У» — «Умерли все». И я представила себе, что это я, Валя Зайцева, осталась одна: без мамы, без папы, без сестренки Люльки. Под обстрелом. В пустой квартире на Второй линии. Я захотела зачеркнуть эту последнюю страницу, но бетон затвердел, и палочка сломалась.

И вдруг про себя я спросила Таню Савичеву: «Почему одна? У тебя же есть подруга — Валя Зайцева, твоя соседка с Васильевского острова. Мы пойдем с тобой в Румянцевский сад, побегаем, а когда надоест, я принесу из дома бабушкин платок, и мы сыграем в учительницу Линду Августовну. Я подарю его тебе на день рождения. Слышишь, Таня Савичева? Ты сделала все, что нужно. Я не поняла, за что мне говорят «спасибо». Я сказала: — Приду завтра...

Моя подружка Таня Савичева не стреляла в фашистов и не была разведчиком у партизан. Она просто жила в родном городе в самое трудное время. Но, может быть, фашисты потому и не вошли в Ленинград, что в нем жила Таня Савичева и жили еще много других девчонок и мальчишек, которые так навсегда и остались в своем времени. И с ними дружат сегодняшние ребята, как я дружу с Таней. А дружат ведь только с живыми. Владимир Железняков «Чучело» Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе. Мне бы надо остановиться и уйти. Мальчишки набросились на меня.

Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад. Железная Кнопка и Шмакова выволокли чучело, укрепленное на длинной палке. Следом за ними вышел Димка и стал в стороне. Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей. Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие-то перышки. Ленка замолчала и как-то вся угасла. Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил. Я придумала!

Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру. А Валька в это время — он повсюду успевал первым — воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост. Димка стоял около чучела, низко опустив голову. Я замерла — ждала в последний раз! Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я! Я не выдержала и закричала: «Димка! Не надо, Димка-а-а-а!.. Может быть, потому, что чучело было на длинной палке.

Только он был маленький и некрепкий. Получился какой-то безголовый поджигатель. Он чиркнул спичкой, и пламя огня выросло над его плечами. Потом вскочил и торопливо отбежал в сторону. Они подтащили меня вплотную к огню. Я, не отрываясь, смотрела на пламя костра. Я почувствовала тогда, как этот огонь охватил меня, как он жжет, печет и кусает, хотя до меня доходили только волны его тепла. Я закричала, я так закричала, что они от неожиданности выпустили меня.

Когда они меня выпустили, я бросилась к костру и стала расшвыривать его ногами, хватала горящие сучья руками — мне не хотелось, чтобы чучело сгорело. Мне почему-то этого страшно не хотелось! Первым опомнился Димка. Ты что, шуток не понимаешь? Так толкнула, что он полетел вверх тормашками — только пятки сверкнули к небу. А сама вырвала из огня чучело и стала им размахивать над головой, наступая на всех. Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр. Они разбежались.

А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала. Рядом со мной лежало чучело. Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое. Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза — у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву. Потом до меня долетел голос Железной Кнопки. Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина.

Вениамин Каверин "Два капитана" "На груди, в боковом кармашке лежало письмо капитана Татаринова. Утонул почтальон! И вот однажды она читает ему такое письмо: «Глубокоуважаемая Мария Васильевна... Спешу сообщить вам, что Иван Львович жив и здоров, — продолжал я быстро. Я не останавливался, хотя Катя несколько раз брала меня за рукав с каким—то ужасом и удивлением. Но это еще не все! Дождалась, наконец! Я вернусь, когда ты прочитаешь.

Разумеется, я никуда не ушел. Я прежде не знал — горе или радость получить такое письмо. Но теперь, глядя на нее, понял, что это — страшное горе! Я понял, что она никогда не теряла надежды! Тринадцать лет тому назад ее отец пропал без вести в полярных льдах, где нет ничего проще, как умереть от голода и от холода. Владимир Железников «Собаки не ошибаются» У Юры Хлопотова была самая большая и интересная коллекция марок в классе. До пяти часов. Валерка, прислонившись плечом к холодному бетону фонарного столба, решил ждать, сколько понадобится.

Он протянул руки, подхватил собаку, и она уткнулась ему в шею, часто и преданно дыша. Голос принадлежал щуплому невысокому человеку. Странное, понимаешь, дело... Янка с чужими... А к тебе — вон как! Воет целыми днями. Человек погрустнел. Мешает, значит.

Тебя родители прислали? Но собаке ведь не объяснишь! Пришло время удивляться Валерке. Теперь порядок? Мальчик с ужасом вслушивается в слова няни, и мысли роем теснятся в его голове. У него мелькает масса планов, как спасти Жучку, он переходит от одного невероятного проекта к другому и незаметно для себя засыпает. На дворе светает. Жучка, узнав голос хозяина, радостно и жалобно визжит.

На мгновенье в душу закрадывается страх, как бы не задохнуться, но он вспоминает, что Жучка сидит там уже целые сутки. Это успокаивает его, и он спускается дальше. Но подниматься труднее, чем спускаться! Страх охватывает его, но он подбадривает себя дрожащим от ужаса голосом: — Не надо бояться, не надо бояться! Стыдно бояться! Трусы только боятся! Таким образом, незаметно его голова высовывается наконец над верхним срубом колодца.

Подходила к Борьке: - Борюшка, батюшка мой, вставай, в школу опоздаешь! Темный человек глух и нем - вот зачем! Приходил из школы Борька, сбрасывал на руки бабке пальто и шапку, швырял на стул сумку с книгами и кричал: - Бабка, поесть! Бабка торопливо прятала вязанье, накрывала на стол и, скрестив на животе руки, долго смотрела, как Борька ест. В эти часы как-то невольно Борька чувствовал бабку своим, близким человеком. Он рассказывал ей об уроках, товарищах. Бабка слушала его любовно, с большим вниманием, приговаривая: - Все хорошо, Борюшка: и плохое и хорошее хорошо. От плохого человек крепче делается, от хорошего у него душа зацветает. Пришел как — то к Борьке товарищ. Товарищ сказал: - Здравствуйте, бабушка! Борька весело подтолкнул его локтем: - Идем, идем! Можешь с ней не здороваться. Она у нас старая старушенция. Бабка одернула кофту, поправила платок и тихо пошевелила губами: - Обидеть - что ударить, приласкать - надо слова искать. А в соседней комнате товарищ говорил Борьке: - А с нашей бабушкой все здороваются. И свои, и чужие. Она у нас главная. Её обижать нельзя. А что же ты со своей-то так? Смотри, взгреет за это отец. После этого разговора Борька часто ни с того ни с сего спрашивал бабушку: - Обижаем мы тебя? Мать удивлялась, а отец возмущался: - Кто это тебя научил родителей осуждать? Смотри у меня — мал ещё! Бабка, мягко улыбаясь, качала головой: - Вам, глупые, радоваться надо. Для вас сын растёт! Я свое отжила на свете, а ваша старость впереди. Что убьёте, то не вернёте. За последнее время бабка вдруг сгорбилась, спина у неё стала круглая, ходила она все тише и присаживалась… Умерла бабка перед майским праздником. Умерла, сидя в кресле с вязаньем в руках: лежал на коленях недоконченный носок, на полу - клубок ниток. На следующий день бабку схоронили. Вернувшись со двора, Борька застал мать сидящей перед раскрытым бабкиным сундуком. На дне была шкатулка. Та самая заветная, в которую Борьке всегда хотелось заглянуть. Шкатулку открыли. Отец вынул тугой сверток: в нем были варежки для Борьки, носки для зятя и безрукавка для дочери. За ними следовала рубашка - тоже для Борьки. А в самом углу лежал пакетик с леденцами, перевязанный красной ленточкой. На пакетике что-то было написано большими печатными буквами. Отец повертел его в руках, прищурился и громко прочел: - "Внуку моему Борюшке". Борька вдруг побледнел, вырвал у отца пакет и убежал на улицу. Там, присев у чужих ворот, долго вглядывался он в бабкины каракули: "Внуку моему Борюшке". В букве "ша" было четыре палочки. Сколько раз он объяснял ей, что в букве «ша» три палочки. И вдруг, как живая, встала перед ним бабка - тихая, виноватая, не выучившая урока. Борька растерянно оглянулся на свой дом и, зажав в руке пакетик, побрел по улице вдоль чужого длинного забора... Домой он пришел поздно вечером; глаза у него распухли от слез, к коленкам пристала свежая глина. Бабкин пакетик он положил под подушку и, закрывшись с головой одеялом, подумал: "Не придет утром бабка! Волосы у неё грубые и толстые, словно яркая медная проволока. Из этой проволоки заплеталась тяжёлая коса. Лицо у Светки бледное, в крупных веснушках, наскакивающих одна на другую. А глаза у неё зелёные, блестящие, как лягушата. В классе её не любили. Именно за то, что она рыжая была. Ясное дело, Рыжухой дразнили. И ещё не любили за то, что голос у неё ужасно пронзительный. Цвет её волос и её голос сливались в одно понятие: Ры-жа-я. Жила она с матерью и двумя сестрёнками. Отец от них ушёл. Ясное дело, как жили. Но девчонки трудности Рыжухи во внимание не принимали. Наоборот, презирали её ещё и за единственные потёртые джинсы. Мы с ребятами очень любили в походы ходить. Каждый год ходили по несколько раз. А летом поход был обязательно с ночёвкой. Мальчишки в походе рыбу ловили на озере. Вечером там самый клёв. Но половить им не удавалось. Из-за Рыжухи, между прочим, из-за Светки Сергеевой. Она вечером возьмёт свою синюю лодочку, выплывет на середину озера, а кругом красота, птички поют, деревья в воде отражаются, а вода тихая-тихая. Выплывет она на середину озера и начинает выть. Ну, она, ясное дело, пела, конечно, но пением это не назовёшь.

Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад. Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. Где, где… — подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска… — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала? На том и закончился с дочерью разговор. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить , мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется. В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины: — Болят ваши косточки?.. Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: — Болят, моя доча… — Ноют руки и ноги?.. В доярках да в свинарках. А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят… — Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос. Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа. Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. И от слез вроде бы стало легче. И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: — Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… Издалека, через многие километры, донесся голос дочери: — Говори, мама, говори… — Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?.. В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение. Хлеб для собаки Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке. У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке. Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась. Отец помолчал, нехотя пояснил: — Выпадает… От голода. Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет. И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал. На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая… Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения. Не бойся. Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть. Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла. После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки. На следующее утро — новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю. Второго куска я ей подарить уже не мог. То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали. Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения — даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности. Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени. Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки. Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку. А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности. Да, даже благодарности. Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить. Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть. Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища. Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни. В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя. Виталий Закруткин. Матерь человеческая В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи, багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и дальние пушечные залпы. Все вокруг было залито неверным, тусклым медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех сторон наползали невнятные, пугающие шумы... Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде. Над ней, едва различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками густая чаща кукурузы. Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария вытянулась в ложбине борозды. Ей хотелось втиснуться в затвердевшую, поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать того, что творилось сейчас на хуторе. Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву. Но долго лежать так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом легла на спину. Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая, проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали небо трассирующие пули. Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный, удушливый запах дыма и гари. Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть, господи... Нет у меня больше сил... Она поднялась, стала на колени, прислушалась. Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля. Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден. До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом. Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр. По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры. Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной. Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за хутором, там, где летом был колхозный ток. На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь. Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место. Год тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей бригады ворошила на току зерно. Многие плакали, вспоминая ушедших на фронт мужей, братьев, детей. Но война им казалась далекой, и не знали они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого, затерянного в холмистой степи хутора. И вот в эту страшную сентябрьскую ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле, и не знали, что их ждет... Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться туда, на ток, но страх остановил ее. Попятившись, она снова приникла к земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный крик. Так Мария лежала долго, по-детски всхлипывая, задыхаясь от едкого, ползущего на холм дыма. Хутор догорал. Стали стихать орудийные залпы. В потемневшем небе послышался ровный гул летящих куда-то тяжелых бомбардировщиков. Со стороны тока Мария услышала надрывный женский плач и короткие, злые выкрики немцев. Сопровождаемая солдатами-автоматчиками нестройная толпа хуторян медленно двинулась по проселочной дороге. Дорога пролегала вдоль кукурузного поля совсем близко, метрах в сорока. Мария затаила дыхание, приникла грудью к земле. Там же малые дети, ни в чем не повинные женщины... Толпа хуторян брела мимо нее. Три женщины несли на руках грудных детей. Мария узнала их. Это были две ее соседки, молодые солдатки, мужья которых ушли на фронт перед самым приходом немцев, а третья - эвакуированная учительница, она родила дочку уже здесь, на хуторе. Дети повзрослее ковыляли по дороге, держась за подолы материнских юбок, и Мария узнала и матерей и детей... Неуклюже прошагал на своих самодельных костылях дядя Корней, ногу ему отняли еще в ту германскую войну. Поддерживая друг друга, шли двое ветхих стариков-вдовцов, дед Кузьма и дед Никита. Они каждое лето сторожили колхозную бахчу и не раз угощали Марию сочными, прохладными арбузами. Хуторяне шли тихо, и лишь только кто-нибудь из женщин начинал громко, навзрыд плакать, к ней тотчас же подходил немец в каске, ударами автомата сбивал ее с ног. Толпа останавливалась. Ухватив упавшую женщину за ворот, немец поднимал ее, быстро и сердито лопотал что-то, указывая рукой вперед... Всматриваясь в странный светящийся полумрак, Мария узнавала почти всех хуторян. Они шли с корзинками, с ведрами, с мешками за плечами, шли, повинуясь коротким окрикам автоматчиков. Никто из них не говорил ни слова, в толпе слышался только плач детей. И лишь на вершине холма, когда колонна почему-то задержалась, раздался душераздирающий вопль: Сволочи! Фашистские выродки! Не хочу я вашей Германии! Не буду вашей батрачкой, гады! Мария узнала голос. Кричала пятнадцатилетняя Саня Зименкова, комсомолка, дочка ушедшего на фронт хуторского тракториста. До войны Саня училась в седьмом классе, проживала в школьном интернате в далеком районном центре, но школа уже год не работала, Саня приехала к матери и осталась на хуторе. Санечка, чего это ты? Замолчи, доченька! Прошу тебя, замолчи! Убьют они тебя, деточка моя! Не буду молчать! Мария услышала короткую автоматную очередь. Хрипло заголосили женщины. Лающими голосами закаркали немцы. Толпа хуторян стала удаляться и скрылась за вершиной холма. На Марию навалился липкий, холодный страх. Она подождала немного, прислушалась. Человеческих голосов нигде не было слышно, только где-то в отдалении глуховато постукивали пулеметы. За перелеском, восточное хутора, то здесь, то там вспыхивали осветительные ракеты. Они повисали в воздухе, освещая мертвым желтоватым светом изуродованную землю, а через две-три минуты, истекая огненными каплями, гасли. На востоке, в трех километрах от хутора, проходил передний край немецкой обороны. Вместе с другими хуторянами Мария была там: немцы гоняли жителей рыть окопы и ходы сообщения. Извилистой линией они вились по восточному склону холма. Уже много месяцев, страшась темноты, немцы по ночам освещали линию своей обороны ракетами, чтобы вовремя заметить цепи атакующих советских солдат. А советские пулеметчики - Мария не раз видела это трассирующими пулями расстреливали вражеские ракеты, рассекали их, и они, угасая, падали на землю. Так было и сейчас: со стороны советских окопов затрещали пулеметы, и зеленые черточки пуль устремились к одной ракете, ко второй, к третьей и погасили их... Может, ее только ранили и она, бедненькая, лежит на дороге, истекает кровью? Вокруг - никого. По холму тянулся пустой затравевший проселок. Хутор почти догорел, лишь кое-где еще вспыхивало пламя, да над пепелищем мельтешили искры. Прижимаясь к меже на краю кукурузного поля, Мария поползла к тому месту, откуда, как ей казалось, она слышала крик Сани и выстрелы. Ползти было больно и трудно. На меже сбились согнанные ветрами жесткие кусты перекати-поля, они кололи коленки и локти, а Мария была босиком, в одном старом ситцевом платье. Так, раздетой, она минувшим утром, на рассвете, убежала с хутора и теперь проклинала себя за то, что не взяла пальто, платок и не надела чулки и туфли. Ползла она медленно, полуживая от страха. Часто останавливалась, вслушивалась в глухие, утробные звуки дальней стрельбы и снова ползла. Ей казалось, что все вокруг гудит: и небо, и земля, и что где-то в самых недоступных глубинах земли тоже не прекращается это тяжкое, смертное гудение. Саню она нашла там, где и думала. Девочка лежала, распростертая, в кювете, раскинув худые руки и неудобно подогнув под себя босую левую ногу. Еле различая в зыбком мраке ее тело, Мария прижалась к ней, щекой ощутила липкую влажность на теплом плече, приложила ухо к маленькой, острой груди. Сердце девочки билось неровно: то замирало, то колотилось в порывистых толчках. Оглядевшись, она поднялась, взяла Саню на руки и побежала к спасительной кукурузе. Короткий путь показался ей бесконечным. Она спотыкалась, дышала хрипло, боясь, что вот сейчас уронит Саню, упадет и больше не поднимется. Уже ничего не видя, не понимая, что вокруг нее жестяным шелестом шумят сухие стебли кукурузы, Мария опустилась на колени и потеряла сознание... Очнулась она от надрывного стона Сани. Девочка лежала под ней, захлебываясь от заполнившей рот крови. Кровь залила лицо Марии. Она вскочила, подолом платья протерла глаза, прилегла рядом с Саней, приникла к ней всем телом. Саня, деточка моя, - шептала Мария, давясь слезами, - открой глазки, дите мое бедное, сиротиночка моя... Открой свои глазоньки, промолви хоть одно словечко... Дрожащими руками Мария оторвала кусок своего платья, приподняла Санину голову, стала вытирать клочком застиранного ситца рот и лицо девочки. Прикасалась к ней бережно, целовала солоноватый от крови лоб, теплые щеки, тонкие пальцы покорных, безжизненных рук. В груди у Сани хрипело, хлюпало, клокотало. Поглаживая ладонью детские, с угловатыми колонками ноги девочки, Мария с ужасом почувствовала, как холодеют под ее рукой узкие ступни Сани. Прокинься, деточка, - стала молить она Саню. Не умирай, Санечка... Не оставляй меня одну... Это я с тобой, тетя Мария. Слышишь, деточка? Мы же с тобой только двое остались, только двое... Над ними однообразно шелестела кукуруза. Утихли пушечные залпы. Потемнело небо, лишь где-то далеко, за лесом, еще содрогались красноватые отсветы пламени. Наступил тот предутренний час, когда убивающие друг друга тысячи людей - и те, кто, подобно серому смерчу, несся на восток, и те, кто грудью своей сдерживал движение смерча, уморились, устали корежить землю минами и снарядами и, одуревшие от грохота, дыма и копоти, прекратили страшную свою работу, чтобы отдышаться в окопах, отдохнуть немного и вновь начать трудную, кровавую жатву... Саня умерла на рассвете. Как ни старалась Мария согреть смертельно раненную девочку своим телом, как ни прижималась к ней горячей своей грудью, как ни обнимала ее - ничего не помогло.

Тамошний старенький батюшка благословлял его перед уходом на фронт. Этому батюшке я честно, как на духу рассказал всю Толину историю и как он погиб. Батюшка задумался, перекрестился, покачал головой. И по полному чину отпел раба Божия Анатолия, за Отечество и веру православную убиенного. Душу свою положившего за Отечество. Надеюсь, вы отнесётесь к этому заданию ответственно и творчески. Итак, жду от вас кратких и ярких портретов друзей, одноклассников или просто знакомых! Да и сидит прямо передо мной - очень уж удобно его описывать! Поэтому сочинение я начал так: "Мой друг здорово шевелит ушами... Я даже не заметил, как подошла Татьяна Евгеньевна. Все уже закончили работу! Зато он очень любит поесть. В общем, прожорливый такой друг. Несмотря на это, он тощий и бледный. Плечики у друга узенькие, глазки маленькие и хитрые. Он очень невзрачный с виду - так, сутулая спичка в школьной форме. Или бледная поганка…" - Тогда это Владик Гусев! Вон он какой тощий! Он обожает смеяться над другими. И зубы у него торчат в разные стороны. Как у вампира…" - Ребята! Да это же сам Вовка! И плечи! И вредный! И зубы торчат! Здорово сам себя описал! Некоторые девчонки даже захлопали в ладоши. Карикатуру какую-то изобразил! Ничего вы не понимаете! Разве не ясно?! Все захохотали, а Петька показал мне язык и запрыгал на стуле. Сейчас мы послушаем, что ты написал, - сказала Татьяна Евгеньевна. Я сел, а Петька встал. И провозгласил: - "У моего друга безумно красивое лицо! Он потрясающе сложён, умён и силён. И это сразу заметно. У него длинные крепкие пальцы, стальные мускулы, толстая шея и широченные плечи. О голову моего друга можно запросто разбить кирпич. А друг и глазом не моргнёт. Только засмеётся. Мой друг знает всё на свете. Я люблю с ним поговорить о том о сём. То и дело мой друг приходит мне на помощь. И днём, и ночью!.. Я бы сама не отказалась от такого супердруга! Ну-ка, ребята, быстренько: кто это? Но мы ничего не понимали и недоумевающе переглядывались. Это Сильвестр Сталлоне! Но никто не отреагировал на такую глупость: будет ещё Сталлоне с Петькой болтать о том о сём! А Татьяна Евгеньевна всё же уточнила: - А друг-то из этого класса? И мы опять стали вытаращивать глаза и вертеться во все стороны. Петька потупил глаза и застенчиво произнёс: - Это я. Ирина Пивоварова. О чём думает моя голова Если вы думаете, что я учусь хорошо, то вы ошибаетесь. Я учусь неважно. Почему-то все считают, что я способная, но ленивая. Я не знаю, способная я или не способная. Но только я точно знаю, что я не ленивая. Я по три часа сижу над задачами. Вот, например, сейчас я сижу и изо всех сил хочу решить задачу. А она не решается. Я говорю маме: Мам, а у меня задачка не получается. Не ленись, - говорит мама. Только хорошенько подумай! Она уходит по делам. А я беру голову обеими руками и говорю ей: Думай, голова. Думай хорошенько... Ну, голова, ну, думай, пожалуйста! Ну что тебе стоит! За окном плывёт облачко. Оно лёгонькое, как пух. Вот оно остановилось. Нет, плывёт дальше. Как тебе не стыдно!!! Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода... Она уже гуляет. Если бы она подошла ко мне первая, я бы её, конечно, простила. Но разве она подойдёт, такая вредина?! Из пункта А в пункт Б... Наоборот, когда я выйду во двор, она возьмёт под руку Лену и будет с ней шептаться. Потом она скажет: «Лен, пошли ко мне, у меня что-то есть». Они уйдут, а потом сядут на подоконник и будут смеяться и грызть семечки. А я тогда позову Колю, Петьку и Павлика играть в лапту. А она что сделает?.. Ага, она поставит пластинку «Три толстяка». Да так громко, что Коля, Петька и Павлик услышат и побегут просить её, чтобы она дала им послушать. Сто раз слушали, всё им мало! И тогда Люська закроет окно, и они там все будут слушать пластинку. Из пункта А в пункт... Стекло - дзинь! Пусть знает! Я уже устала думать. Думай не думай - задача не получается. Просто ужас какая задачка трудная! Вот погуляю немножко и снова стану думать. Я закрыла задачник и выглянула в окно. Во дворе гуляла одна Люська. Она прыгала в классики. Я вышла во двор и села на лавочку. Люська на меня даже не посмотрела. Братья Кармановы выглянули в окно. У нас горло, - хрипло сказали оба брата. Вместо Лены выглянула её бабушка и погрозила Люське пальцем. В окне никто не появился. Девочка, ну что ты орёшь?! Покоя от вас нет! Люська украдкой посмотрела на меня и покраснела как рак. Она подёргала себя за косичку. Потом сняла с рукава нитку. Потом посмотрела на дерево и сказала: Люсь, давай в классики. Давай,- сказала я. Мы попрыгали в классики, и я пошла домой решать свою задачу. Только я села за стол, пришла мама. Ну, как задачка? Не получается. Но ведь ты уже два часа над ней сидишь! Это просто ужас что такое! Задают детям какие-то головоломки!.. Ну, давай показывай свою задачу! Может, у меня получится? Я всё-таки институт кончала... Послушай, да ведь вы её в прошлый раз вместе с папой решили! Я прекрасно помню! Ой, правда, ведь это сорок пятая задача, а нам сорок шестую задали. Тут мама страшно рассердилась. Это возмутительно! Это безобразие! Где твоя голова?! О чём она только думает?! Играет медленная классическая музыка. В зал входит девушка, в плащике, на шее повязан платок, в легких туфлях. Взгляд ее обращен в никуда, видно, что она слепа. Она стоит, переминается с ноги на ногу, садится на один из стульев, потом опять встает, смотрит на часы. Садится опять, наслаждается музыкой. Чувствует, что кто-то к ней подходит. Я узнала тебя. Ты всегда так мягко и тяжело дышишь и походка у тебя такая плавная, летящая. Сколько жду? Нет, совсем недолго, я пришла минут 15 назад. Ты же знаешь, как я люблю шум фонтана и смех играющих детей на детской площадке. А шелест листвы напоминает мне о чудесных, летних и беззаботных днях моего детства. Нет, просто я люблю мечтать и умею радоваться мелочам! Таким как аромат травы и прохлада тумана, прикосновение теплой ладони и мелодия раннего утра, музыка пробуждения. А все остальное для меня не имеет значения. Я научилась чувствовать те вещи, которые нельзя увидеть, которые можно только понять сердцем. Как бы я хотела, чтобы ты ими проникся как и я…Господи, что же я говорю! Мое желание эгоистично! Ты владеешь божественным даром…Что в нем божественного??? Вопрос зрячего человека! Всем людям свойственно не ценить то, что они имеют, и лишь потеряв, страдать. Но только слепые могут сказать тебе, что реальность есть и за рамками видимого. В том самом запахе, мелодии и объятии. Прости меня… Ты прощаешь меня?... Или сядем и послушаем, как играет на флейте уличный музыкант? Расскажи мне, как он выглядит! Как я думаю? Я думаю, он похож на Джона Леннона, он одет в поношенный коричневый пиджак с кожаными заплатками на локтях, клетчатую рубашку и брюки с подтяжками… Да, ты прав, так должен был бы быть одет саксофонист. А рядом с ним лежит черный футляр от его флейты, в который дети насыпали пшена и голуби клюют его прямо из футляра. Фантазия разыгралась… Зато я могу описать на что похожа мелодия музыканта. Звуки флейты подобны пению птиц весенним утром, они подобны каплям дождя и переливам радуги. Они заставляют мою душу рваться высоко-высоко к небесам! Я просто чувствую, как во мне растет непреодолимое желание подняться на мысочки, вскинуть руки к верху и запеть, запеть, конечно, запеть, только у этой мелодии нет слов, как у меня нет света в глазах… Я не плачу. Просто иногда я чувствую недостаток чего-то. Сама не пойму чего. Да, я научилась воспринимать и чувствовать людей по голосу, по их дыханию, походке. Я легко могу определить цвет кожи, длину волос, рост и цвет глаз говорящего или поющего. Но я трогаю свое лицо, и я не знаю, какое оно. Я как будто потеряна для самой себя…Как закрытая книга. Я могу понюхать, потрогать и услышать все на этом свете. Но я для самой себя останусь загадкой навсегда". Девушка хватается за руку, как будто кто-то потрогал ее там. Она опускает вторую руку на первую и гладит воображаемую руку собеседника. Твое прикосновение я узнаю из тысячи других. Твоя рука — как путеводная нить, ведущая меня по лабиринту темноты, которая лишь изредка приобретает серый оттенок. В минуты, когда я плачу. Веришь, слезы как будто смывают эту завесу с моих глаз. Я слушаю музыку…И когда ритм, тональность и слова звучат и сочетаются, когда они находятся на пике взаимной гармонии, это как кульминация, оргазм и у меня из глаз льются слезы. Но это не горькие слезы, не слезы страдания или горечи. Это благодарные слезы, лечащие и успокаивающие. Но что это я все про слёзы…. Ты улыбаешься! Я чувствую это, я слышу, как шевелятся твои волосы, как сужаются в улыбке глаза". Девушка встает, обходит стул, опирается на его спинку, как будто кладет руки на плечи собеседника. Это незабываемое ощущение. И искренность и доброту твоей ладони не заменят никакие красочные картинки и разноцветные фломастеры!!! Она уже не смотрит на собеседника, она смотрит в зал, как бы пытаясь рассмотреть каждого в зале, но у нее не получается. Музыка играет чуть громче. Я ощущаю его на лице и теле. Его тепло окутывает все тело, словно пуховое одеяло. Люди радуются голубому небо, солнцу и теплу! Дети бегают босиком по теплому асфальту. А взрослые надевают легкие мокасины и ситцевые платки, развивающиеся на ветерке. А ты знаешь, я очень люблю, когда зимой с неба сыпятся большие хлопья снега. Я чувствую, как они тают у меня на веках и губах, и тогда я верю, что я принадлежу этому миру. Наравне с солнцем, небом, птицами и песнями. Каждый человек, каждая фенечка и грушенька по-своему приспосабливается к огромному миру вокруг нас. Я — его частичка, незрячая, но верящая, что благодаря силе любви ко всему живому, ко всему, что поет, пахнет и греет, я тонко чувствую все палитру и радугу его переплетений…Ты меня понимаешь? Нет, ты же зрячий. Ты меня любишь? Я тоже тебя люблю. И этого для нас достаточно". Марина Дружинина. Звоните, вам споют! В воскресенье мы пили чай с вареньем и слушали радио. Как всегда в это время, радиослушатели в прямом эфире поздравляли своих друзей, родственников, начальников с днём рождения, днём свадьбы или ещё с чем-нибудь знаменательным; рассказывали, какие они расчудесные, и просили исполнить для этих прекрасных людей хорошие песни. Ещё один звонок! Мы слушаем вас! Кого будем поздравлять? И тут... Я ушам своим не поверил! Поздравляю Владимира Петровича Ручкина, ученика четвёртого класса «Б»! Он получил пятёрку по математике! Первую в этой четверти! И вообще первую! Передайте для него лучшую песню! Замечательное поздравление! А сейчас - «Дважды два - четыре»! Заиграла музыка, а я чуть чаем не поперхнулся. Шутка ли - в честь меня песню поют! Ведь Ручкин - это я! Да ещё и Владимир! Да ещё и Петрович! И вообще, в четвёртом «Б» учусь! Всё совпадает! Всё, кроме пятёрки. Никаких пятёрок я не получал. А в дневнике у меня красовалось нечто прямо противоположное. Неужели ты пятёрку получил?! Я так мечтала об этом! Что же ты молчал? Скромный какой! А Владик-то - настоящий друг! Как за тебя радуется! Даже по радио поздравил! Пятёрочку надо отпраздновать! Я испеку что-нибудь вкусное! Я хотел крикнуть, что Владик - не друг, а гад!

Финалисты конкурса "Живая классика". Тексты для конкурса чтецов

Главная страница - Живая классика На конкурс чтецов «Живая классика». Чехов «Душечка». За 10 лет в конкурсе приняло участие более 10 млн школьников из 85 регионов России и 80 стран мира. Те, кто погрузившись в произведение, впечатляются, совершают открытие, присваивают его как личный ценный опыт и, конечно, делятся им с окружающими, делая их сопричастными процессу постижения авторского текста. Тексты для «Живой классики» - Новости - Современный русский В конкурсе приняли участие 6 учеников из 6 классов. Победители Всероссийского финала «Живой классики» прошли все этапы конкурса — от выступления в классе, школе и районе до победы в региональных финалах, за которую они получили путевку в «Артек». А уже в «Артеке» состоялись отборочные выступления среди российских региональных финалистов, участников смены «Живой классики», и полуфинал, в котором и определились 15 финалистов. Категория: Литература.

Он кашлял, сморкался и, видимо, был взволнован. Оно к лучшему. Дорогу морозцем собьет — значит, и ей будет способнее ехать. Катерина Петровна хотела подняться, но не смогла, снова упала на подушку. Но Катерина Петровна ее не взяла, а все так же умоляюще смотрела на Тихона. У нее слабость в глазах. Тихон испуганно огляделся, поправил ворот, пригладил рыжие редкие волосы и глухим, неуверенным голосом прочел: «Дожидайтесь, выехала. Остаюсь всегда любящая дочь ваша Настя». Бог с тобой. Спасибо тебе за доброе слово, за ласку. Катерина Петровна с трудом отвернулась к стене, потом как будто уснула. Тихон сидел в холодной прихожей на лавочке, курил, опустив голову, сплевывал и вздыхал, пока не вышла Манюшка и не поманила в комнату Катерины Петровны. Тихон вошел на цыпочках и всей пятерней отер лицо. Катерина Петровна лежала бледная, маленькая, как будто безмятежно уснувшая.

Традиции семейного чтения, повышение уровня грамотности, живая классика ребята читают отрывки из русской и зарубежной прозы. Отрывки из прозы для чтения наизусть для конкурса живая классика. Тексты для заучивания наизусть к конкурсу живая классика-2019. Cкачать: тексты для заучивания наизусть к конкурсу живая классика. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс живая классика отрывок из повести.

И вдруг из подвала горящего дома вышла маленькая девочка. У неё были тоненькие ножки и потемневшее от горя и голода лицо. Нетвёрдо ступая по залитому солнцем асфальту, беспомощно протянув руки, будто слепая, девочка пошла навстречу Ивану. И такой маленькой и беспомощной показалась она Ивану на огромной пустой, будто вымершей, площади, что он остановился, и сердце его стиснула жалость. Достал Иван из-за пазухи драгоценную краюшку, присел на корточки и протянул девочке хлеб. Никогда ещё краюшка не была такой тёплой. Такой свежей. Никогда ещё так не пахла ржаной мукой, парным молоком, добрыми материнскими руками. Девочка улыбнулась, а худенькие пальцы вцепились в краюшку. Иван осторожно поднял девочку с опалённой земли. А в этот миг из-за угла выглянул страшный, обросший Фриц - Рыжий лис. Что ему было до того, что кончилась война! Только одна мысль крутилась в его помутившейся фашистской голове: "Найти и убить Ивана! И вот он, Иван, на площади, вот его широкая спина. Фриц - Рыжий лис достал из-под пиджака поганый пистолет с кривым дулом и выстрелил предательски из-за угла. Пуля попала Ивану в самое сердце. Дрогнул Иван. Но не упал - побоялся девочку уронить. Только почувствовал, как тяжёлым металлом наливаются ноги. Бронзовыми стали сапоги, плащ, лицо. Бронзовой - девочка на его руках. Бронзовым - грозный автомат за могучими плечами. С бронзовой щеки девочки скатилась слеза, ударилась о землю и превратилась в сверкающий меч. Взялся бронзовый Иван за его рукоятку. Закричал Фриц - Рыжий лис от ужаса и страха. Дрогнула от крика обгорелая стена, рухнула и похоронила его под собой... И в ту же минуту краюшка, что оставалась у матери, тоже бронзовой стала. Поняла мать, что стряслась с сыном беда. Кинулась на улицу, побежала, куда сердце повело. Спрашивают её люди: Куда торопишься? К сыну. С сыном беда! И подвозили её на машинах и на поездах, на пароходах и на самолётах. Быстро добралась мать до Берлина. Вышла она на площадь. Увидела бронзового сына - подкосились у неё ноги. Упала мать на колени, да так и замерла в вечной скорби своей. Бронзовый Иван с бронзовой девочкой на руках и по сей день стоит в городе Берлине - всему миру виден. А присмотришься - заметишь между девочкой и широкой Ивановой грудью бронзовую краюшку материнского хлеба. И если на Родину нашу нападут враги, оживёт Иван, бережно поставит девочку на землю, поднимет свой грозный автомат и - горе врагам! Казалось, что уже сегодня кончится война. Уже четыре года как я на фронте. Почти никого не осталось в живых из санинструкторов батальона. Моё детство как-то сразу перешло во взрослую жизнь. В перерывах между боями я часто вспоминала школу, вальс… А наутро война. Решили всем классом идти на фронт. Но девчонок оставили при больнице проходить месячные курсы санинструкторов. Когда я прибыла в дивизию, уже видела раненых. Говорили, что у этих ребят даже оружия не было: добывали в бою. Первое ощущение беспомощности и страха я испытала в августе сорок первого… — Ребята есть кто живой? Я переворачивала мёртвые тела, все они смотрели на меня, но никто не просил помощи, потому что уже не слышали. Артналёт уничтожил всех… — Ну не может такого быть, хоть кто-то же должен остаться в живых?! Петя, Игорь, Иван, Алёшка! Спустившись во второй окоп, я услышала стон. Люди, отзовитесь хоть кто-нибудь! Стон повторился, неясный, глухой. Бегом побежала мимо мёртвых тел, ища его, оставшегося в живых. Я здесь! И опять стала переворачивать всех, кто попадался на пути. Я обязательно тебя найду! Ты только дождись меня! Не умирай! Вверх, взлетела ракета, осветив его. Стон повторился где-то совсем рядом. Давай, прислушивайся! Ты его найдёшь, ты сможешь! Ещё немного - и конец окопа. Боже, как же страшно! Быстрее, быстрее! Я, комсомолка, просила Господа о помощи… Было ли это чудом, но стон повторился. Да он в самом конце окопа! Свои внутренности он придерживал руками. Я прикрыла его глаза. Передо мной лежал совсем молоденький лейтенант. Какой пакет? Ты не сказал куда? Ты не сказал куда! Сидя с ним, молоденьким лейтенантом, прощалась, а слезы катились одна за другой. Забрав его документы, шла по окопу, шатаясь, меня подташнивало, когда закрывала по пути глаза мёртвым бойцам. Пакет я доставила в штаб. И сведения там, действительно, оказались очень важными. Только вот медаль, которую мне вручили, мою первую боевую награду, никогда не надевала, потому как принадлежала она тому лейтенанту, Останькову Ивану Ивановичу. А пока шли бои… Четвёртый год войны. За это время я совсем поседела: рыжие волосы стали совершенно белыми. Канун Рождества. С залива дует холодный пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов - делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома. Т олько маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. О н то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшиеруки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом крендели и баранки. Д верь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Н езаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь. С тарый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика. М альчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: «Петербург. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: - А что ты хочешь написать Иисусу? Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос, - мальчик подошел ближе к писарю и продолжал. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, - он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы. С тарый писарь подумал: «Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином. Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня». Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она: — Мама, здравствуй! Ты в порядке? Вопросы и пожелания? Тогда целую. Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: — Мама, здравствуй! Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду. Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром. Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить. Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет? Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут. Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам. Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: — Мама, здравствуй! Вопросы есть? Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла. В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. И то слава богу. Слышишь меня?! Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое? Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном. Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад. Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. Где, где… — подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска… — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала? На том и закончился с дочерью разговор. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки.

Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика".

Подборка текстов для подготовки к конкурсу чтецов «Живая классика. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс. Просмотр содержимого документа «Живая классика 5-11 классы». МОБУ Тыгдинская СОШ Конкурс «ЖИВАЯ КЛАССИКА» 2018г. Тегиновогодний конкурс чтецов, смешной текст для конкурса живая классика, смешные произведения для конкурса живая классика. Тексты для конкурса «Живая классика» 1 класс. Рассказ Носова Живая шляпа. Шляпа лежала на комоде, котенок Васька сидел на полу возле комода, а Вовка и Вадик сидели за столом и раскрашивали картинки.

Каталог файлов

Для международного конкурса чтецов "Живая классика" нужно подготовить отрывок из прозаического произведения. Тексты для заучивания наизусть к конкурсу "живая классика". Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика" Проза классика для конкурса. На самом деле каждый из нас — театральная пьеса, которую смотрят со второго акта. Все очень мило, но ничего не понять. Хулио Кортасар, “Игра в классики”.

Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза).

Всероссийский финал Домой Сахарный диабет Тексты для конкурса "живая классика".
Тексты для конкурса чтецов " Живая классика" 1класс живая мечта». авторы - Оксана Чернявская и Людмила Куприкова.
Подборка текстов к конкурсам "Живая классика" - 2020 - Технология урока Живая классика. Международный конкурс юных чтецов.
ПРЕКРАСНЫЕ ТЕКСТЫ ДЛЯ КОНКУРСА "ЖИВАЯ КЛАССИКА" - Мои файлы - Каталог файлов - Персональный сайт по выбору художественного произведения для заучивания наизусть фрагмента произведения (конкурс «Живая классика»).

Тексты для заучивания живая классика 5 класс

все тексты для заучивания наизусть. Тексты для заучивания наизусть к конкурсу "живая классика" Отрывки из прозаических произведений для заучивания наизусть. Домой Сахарный диабет Тексты для конкурса "живая классика". все тексты для заучивания наизусть.

Тексты для конкурса чтецов " Живая классика" 1класс

Мне не хотелось писать его снова. Но мне сказали: — Пиши, Валя Зайцева, пиши. И я снова написала — «умер». Я очень устала писать слово «умер». Я знала, что с каждой страничкой дневника Тане Савичевой становилось все хуже.

Она давно перестала петь и не замечала, что заикается. Она уже не играла в учительницу. Но не сдавалась — жила. Мне рассказывали...

Наступила весна. Зазеленели деревья. У нас на Васильевском много деревьев. Таня высохла, вымерзла, стала тоненькой и легкой.

У нее дрожали руки и от солнца болели глаза. Фашисты убили половину Тани Савичевой, а может быть, больше половины. Но с ней была мама, и Таня держалась. Я долго не решалась открыть страничку на букву «М».

На этой страничке Таниной рукой было написано: «Мама 13 мая в 7. Таня не написала слово «умерла». У нее не хватило сил написать это слово. Я крепко сжала палочку и коснулась бетона.

Не заглядывала в дневник, а писала наизусть. Хорошо, что почерк у нас одинаковый. Я писала изо всех сил. Бетон стал густым, почти застыл.

Он уже не наползал на буквы. Ведь Таня Савичева моя... Мы с Таней одногодки, мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо. Не будь она василеостровской, ленинградкой, не продержалась бы так долго.

Но она жила — значит, не сдавалась! Открыла страничку «С». Там было два слова: «Савичевы умерли». Открыла страничку «У» — «Умерли все».

И я представила себе, что это я, Валя Зайцева, осталась одна: без мамы, без папы, без сестренки Люльки. Под обстрелом. В пустой квартире на Второй линии. Я захотела зачеркнуть эту последнюю страницу, но бетон затвердел, и палочка сломалась.

И вдруг про себя я спросила Таню Савичеву: «Почему одна? У тебя же есть подруга — Валя Зайцева, твоя соседка с Васильевского острова. Мы пойдем с тобой в Румянцевский сад, побегаем, а когда надоест, я принесу из дома бабушкин платок, и мы сыграем в учительницу Линду Августовну. Я подарю его тебе на день рождения.

Слышишь, Таня Савичева? Ты сделала все, что нужно. Я не поняла, за что мне говорят «спасибо». Я сказала: — Приду завтра...

Моя подружка Таня Савичева не стреляла в фашистов и не была разведчиком у партизан. Она просто жила в родном городе в самое трудное время. Но, может быть, фашисты потому и не вошли в Ленинград, что в нем жила Таня Савичева и жили еще много других девчонок и мальчишек, которые так навсегда и остались в своем времени. И с ними дружат сегодняшние ребята, как я дружу с Таней.

А дружат ведь только с живыми. Владимир Железняков «Чучело» Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе. Мне бы надо остановиться и уйти. Мальчишки набросились на меня.

Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад. Железная Кнопка и Шмакова выволокли чучело, укрепленное на длинной палке. Следом за ними вышел Димка и стал в стороне. Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей.

Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие-то перышки. Ленка замолчала и как-то вся угасла. Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил. Я придумала!

Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру. А Валька в это время — он повсюду успевал первым — воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост. Димка стоял около чучела, низко опустив голову. Я замерла — ждала в последний раз!

Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я! Я не выдержала и закричала: «Димка! Не надо, Димка-а-а-а!.. Может быть, потому, что чучело было на длинной палке.

Только он был маленький и некрепкий. Получился какой-то безголовый поджигатель. Он чиркнул спичкой, и пламя огня выросло над его плечами. Потом вскочил и торопливо отбежал в сторону.

Они подтащили меня вплотную к огню. Я, не отрываясь, смотрела на пламя костра. Я почувствовала тогда, как этот огонь охватил меня, как он жжет, печет и кусает, хотя до меня доходили только волны его тепла. Я закричала, я так закричала, что они от неожиданности выпустили меня.

Когда они меня выпустили, я бросилась к костру и стала расшвыривать его ногами, хватала горящие сучья руками — мне не хотелось, чтобы чучело сгорело. Мне почему-то этого страшно не хотелось! Первым опомнился Димка. Ты что, шуток не понимаешь?

Так толкнула, что он полетел вверх тормашками — только пятки сверкнули к небу. А сама вырвала из огня чучело и стала им размахивать над головой, наступая на всех. Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр. Они разбежались.

А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала. Рядом со мной лежало чучело. Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое. Сначала я лежала с закрытыми глазами.

Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза — у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву. Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина. В первое мгновение она не могла вспомнить, где находится.

Сначала она ощутила восхитительный трепет, словно произошло что-то очень приятное, затем явилось ужасное воспоминание Это были Зеленые Мезонины, но здесь не хотели ее оставить, потому что она не мальчик! Но было утро, и за окном стояла вишня, вся в цвету. Аня выскочила из постели и одним прыжком оказалась у окна. Затем она толкнула оконную раму — рама подалась со скрипом, будто ее давно не открывали, что, впрочем, и было на самом деле, — и опустилась на колени, вглядываясь в июньское утро.

Глаза ее блестели от восторга. Ах, разве это не прекрасно? Разве это не прелестное место? Если бы она могла здесь остаться!

Она вообразит, что остается. Здесь есть простор для воображения. Огромная вишня росла так близко к окну, что ее ветки касались дома. Она была так густо усыпана цветами, что не было видно ни одного листика.

С обеих сторон от дома тянулись большие сады, с одной стороны — яблоневый, с другой — вишневый, все в цвету. Трава под деревьями казалась желтой от цветущих одуванчиков. Чуть поодаль в саду виднелись кусты сирени, все в гроздьях ярко-фиолетовых цветов, и утренний ветерок доносил до Аниного окна их головокружительно сладкий аромат. Дальше за садом зеленые луга, покрытые сочным клевером, спускались к долине, где бежал ручей и росло множество белых березок, стройные стволы которых поднимались над подлеском, наводившим на мысль о чудесном отдыхе среди папоротников, мхов и лесных трав.

За долиной виднелся холм, зеленый и пушистый от елей и пихт. Среди них был небольшой просвет, и в него проглядывал серый мезонин того домика, который накануне Аня видела с другой стороны Озера Сверкающих Вод. Слева виднелись большие амбары и другие хозяйственные постройки, а за ними спускались вниз к сверкающему голубому морю зеленые поля. Глаза Ани, восприимчивые к красоте, медленно переходили от одной картины к другой, жадно впитывая все, что было перед ней.

Бедняжка в своей жизни видела так много некрасивых мест. Но то, что открылось перед ней теперь, превосходило самые буйные ее мечты. Она стояла на коленях, забыв обо всем на свете, кроме красоты, окружавшей ее, пока не вздрогнула, почувствовав на своем плече чью-то руку. Маленькая мечтательница не слышала, как вошла Марилла.

Марилла просто не знала, как говорить с этим ребенком, и это неприятное ей самой незнание делало ее резкой и решительной помимо ее воли. Аня встала с глубоким вздохом. Вы не чувствуете в такое утро, будто любите весь мир? Я даже здесь слышу, как ручей смеется вдали.

Вы когда-нибудь замечали, какие радостные создания эти ручьи? Они всегда смеются. Даже зимой я слышу их смех из-подо льда. Я так рада, что здесь, возле Зеленых Мезонинов, есть ручей.

Может быть, вы думаете, что это не имеет для меня значения, раз вы не хотите оставить меня здесь? Но это не так. Мне всегда будет приятно вспомнить, что возле Зеленых Мезонинов есть ручей, даже если я никогда больше его не увижу. Если бы здесь не было ручья, меня всегда преследовало бы неприятное чувство, что он должен был здесь быть.

Сегодня утром я не в пучине горя. Я никогда не бываю в пучине горя по утрам. Разве это не замечательно, что бывает утро? Но мне очень грустно.

Я только что воображала, что вам все-таки нужна именно я и что я останусь здесь навсегда-навсегда. Было большим утешением это вообразить. Но самое неприятное в воображаемых вещах — это то, что наступает момент, когда приходится перестать воображать, а это очень больно. Умой лицо и причешись.

Оставь окно открытым и разверни постель, чтобы она проветрилась. И побыстрее, пожалуйста. Аня, очевидно, могла действовать быстро, когда это требовалось, потому что уже через десять минут она спустилась вниз, аккуратно одетая, с расчесанными и заплетенными в косы волосами, умытым лицом; душу ее при этом наполняло приятное сознание, что она выполнила все требования Мариллы. Впрочем, справедливости ради, следует заметить, что она все-таки забыла раскрыть постель для проветривания.

Я так рада, что утро солнечное. Впрочем, я люблю и дождливые утра тоже. Любое утро интересно, правда? Неизвестно, что ждет нас в этот день, и так много простора для воображения.

Но я рада, что сегодня нет дождя, потому что легче не унывать и стойко переносить превратности судьбы в солнечный день.

С того часа, как оружием стали самолет и иприт, война сделалась просто бойней. Враги укрываются за бетонными стенами, и каждый, не умея найти лучший выход, ночь за ночью шлет эскадрильи, которые подбираются к самому сердцу врага, обрушивают бомбы на его жизненные центры, парализуют промышленность и средства сообщения. Победа достанется тому, кто сгниет последним.

И оба противника гниют заживо. Мир стал пустыней, и все мы жаждем найти в ней товарищей; ради того, чтобы вкусить хлеба среди товарищей, мы и приемлем войну. Но чтобы обрести это тепло, чтобы плечом к плечу устремиться к одной и той же цели, вовсе незачем воевать. Мы обмануты.

Война и ненависть ничего не прибавляют к радости общего стремительного движения. Чего ради нам ненавидеть друг друга? Мы все заодно, уносимые одной и той же планетой, мы - команда одного корабля. Хорошо, когда в споре между различными цивилизациями рождается нечто новое, более совершенное, но чудовищно, когда они пожирают друг друга.

Чтобы нас освободить, надо только помочь нам увидеть цель, к которой мы пойдем бок о бок, соединенные узами братства, - но тогда почему бы не искать такую цель, которая объединит всех? Врач, осматривая больного, не слушает стонов: врачу важно исцелить человека. Врач служит законам всеобщего. Им служит и физик, выводящий почти божественные уравнения, в которых разом определена сущность атома и звездной туманности.

Им служит и простой пастух. Стоит тому, кто скромно стережет под звездным небом десяток овец, осмыслить свой труд - и вот он уже не просто слуга. Он - часовой. А каждый часовой в ответе за судьбы империи.

Вы думаете, пастух не стремится осмыслить себя и свое место в жизни? На фронте под Мадридом я побывал в школе - была она на пригорке, за низенькой оградой, сложенной из камня, от окопов ее отделяло метров пятьсот. В этой школе один капрал преподавал ботанику. В грубых руках капрала был цветок мака, он осторожно разнимал лепестки и тычинки, и со всех сторон из окопной грязи, под грохот снарядов к нему стекались заросшие бородами паломники.

Они окружали капрала, усаживались прямо на земле, поджав ноги, подперев ладонью подбородок, и слушали. Они хмурили брови, стискивали зубы, урок был им не очень-то понятен, но им сказали: «Вы темные, вы звери, вы только вылезаете из своего логова, нужно догонять человечество! Когда мы осмыслим свою роль на земле, пусть самую скромную и незаметную, тогда лишь мы будем счастливы. Тогда лишь мы сможем жить и умирать спокойно, ибо то, что дает смысл жизни, дает смысл и смерти.

Человек отходит с миром, когда смерть его естественна, когда где-нибудь в Провансе старый крестьянин в конце своего царствования отдает сыновьям на хранение своих коз и свои оливы, чтобы сыновья в должный срок передали их сыновьям своих сыновей. В крестьянском роду человек умирает лишь наполовину. В урочный час жизнь распадается, как стручок, отдавая зерна. Однажды мне случилось стоять с тремя крестьянами у смертного ложа их матери.

Это было горько, что говорить. Вторично рвалась пуповина. Вторично развязывался узел, соединявший поколение с поколением. Сыновьям вдруг стало одиноко, они себе показались неумелыми, беспомощными, больше не было того стола, за которым в праздник сходилась вся семья, того магнита, который их всех притягивал.

А я видел, здесь не только рвутся связующие нити, но и вторично дается жизнь. Ибо каждый из сыновей в свой черед станет главою рода, патриархом, вокруг которого будет собираться семья, а когда настанет срок, и он в свой черед передаст бразды правления детишкам, что играют сейчас во дворе. Я смотрел на мать, на старую крестьянку с лицом спокойным и суровым, на ее плотно сжатые губы - не лицо, а маска, высеченная из камня. И в нем я узнавал черты сыновей.

Их лица - слепок с этой маски. Это тело формовало их тела - отлично вылепленные, крепкие, мужественные. И вот оно лежит, лишенное жизни, но это - безжизненность распавшейся оболочки, из которой извлекли зрелый плод. И в свой черед ее сыновья и дочери из плоти своей слепят новых людей.

В крестьянском роду не умирают. Мать умерла, да здравствует мать! Да, это горько, но так просто и естественно - мерная поступь рода: оставляя на пути одну за другой бренные оболочки поседелых тружеников, постоянно обновляясь, движется он к неведомой истине. Вот почему в тот вечер в похоронном звоне, плывшем над деревушкой, мне слышалась не скорбь, а затаенная кроткая радость.

Колокол, что славил одним и тем же звоном похороны и крестины, вновь возвещал о смене поколений. И тихой умиротворенностью наполняла душу эта песнь во славу обручения старой труженицы с землей. Так от поколения к поколению передается жизнь - медленно, как растет дерево, - а с нею передается и сознание. Какое поразительное восхождение!

Из расплавленной лавы, из того теста, из которого слеплены звезды, из чудом зародившейся живой клетки вышли мы - люди - и поднимались все выше, ступень за ступенью, и вот мы пишем кантаты и измеряем созвездия. Старая крестьянка передала детям не только жизнь, она их научила родному языку, доверила им богатство, копившееся медленно, веками: духовное наследство, что досталось ей на сохранение - скромный запас преданий, понятий и верований, все, что отличает Ньютона и Шекспира от первобытного дикаря. Тот голод, что под обстрелом гнал бойцов Испании на урок ботаники, что гнал Мермоза к Южной Атлантике, а иного - к стихам, - это вечное чувство неутоленности возникает потому, что человек в своем развитии далеко еще не достиг вершины и нам надо еще понять самих себя и Вселенную. Надо перебросить мостки во тьме.

Этого не признают лишь те, кто мудростью почитает себялюбивое равнодушие; но такая мудрость - жалкий обман. Товарищи, товарищи мои, беру вас в свидетели: какие часы нашей жизни самые счастливые? И вот на последних страницах этой книги я опять вспоминаю состарившихся чиновников - наших провожатых на рассвете того дня, когда нам наконец-то впервые доверили почтовый самолет и мы готовились стать людьми. А ведь и они были во всем подобны нам, но они не знали, что голодны.

Слишком много в мире людей, которым никто не помог пробудиться. Несколько лет назад, во время долгой поездки по железной дороге, мне захотелось осмотреть это государство на колесах, в котором я очутился на трое суток; трое суток некуда было деться от неумолчного перестука и грохота, словно морской прибой перекатывал гальку, и мне не спалось. Около часу ночи я прошел весь поезд из конца в конец. Спальные вагоны пустовали.

Пустовали и вагоны первого класса. А в вагонах третьего класса ютились сотни рабочих-поляков, их выслали из Франции, и они возвращались на родину. В коридорах мне приходилось переступать через спящих. Я остановился и при свете ночников стал присматриваться; вагон был без перегородок, точно казарма, и пахло здесь казармой или полицейским участком, и ходом поезда мотало и подбрасывало сваленные усталостью тела.

Целый народ, погруженный в тяжелый сон, возвращался к горькой нищете. Большие, наголо обритые головы перекатывались на деревянных скамьях. Мужчины, женщины, дети ворочались с боку на бок, словно пытаясь укрыться от непрерывного грохота и тряски, что преследовали их и в забытьи. Даже сон не был им надежным приютом.

Экономические приливы и отливы швыряли их по Европе из края в край, они лишились домика в департаменте Нор, крохотного садика, трех горшков герани, какие я видел когда-то в окнах польских шахтеров, - и мне казалось, они наполовину потеряли человеческий облик. Они захватили с собой лишь кухонную утварь, одеяла да занавески, жалкие пожитки в расползающихся, кое-как стянутых узлах. Пришлось бросить все, что было им дорого, все, к чему они привязались, всех, кого приручили за четыре-пять лет во Франции, - кошку, собаку, герань, - они могли увезти с собой лишь кастрюли да сковородки. Мать кормила грудью младенца; смертельно усталая, она казалась спящей.

Среди бессмыслицы и хаоса этих скитаний передавалась ребенку жизнь. Я посмотрел на отца. Череп тяжелый и голый, как булыжник. Скованное сном в неловкой позе, стиснутое рабочей одеждой бесформенное и неуклюжее тело.

Не человек - ком глины. Так по ночам на скамьях рынка грудами тряпья валяются бездомные бродяги. И я подумал: нищета, грязь, уродство - не в этом дело. Но ведь вот этот человек и эта женщина когда-то встретились впервые, и, наверно, он ей улыбнулся и, наверно, после работы принес ей цветы.

Быть может, застенчивый и неловкий, он боялся, что над ним посмеются. А ей, уверенной в своем обаянии, из чисто женского кокетства, быть может, приятно было его помучить. И он, превратившийся ныне в машину, только и способную ковать или копать, томился тревогой, от которой сладко сжималось сердце. Непостижимо, как же они оба превратились в комья грязи?

Под какой страшный пресс они попали? Что их так исковеркало? Животное и в старости сохраняет изящество. Почему же так изуродована благородная глина, из которой вылеплен человек?

Я шел дальше среди своих попутчиков, спавших тяжелым, беспокойным сном. Храп, стоны, невнятное бормотанье, скрежет грубых башмаков по дереву, когда спящий, пытаясь устроиться поудобнее на жесткой лавке, переворачивается с боку на бок, - все сливалось в глухой, непрестанный шум. А за всем этим - неумолчный рокот, будто перекатывается галька под ударами прибоя. Сажусь напротив спящей семьи.

Между отцом и матерью кое-как примостился малыш. Но вот он поворачивается во сне, и при свете ночника я вижу его лицо. Какое лицо! От этих двоих родился на свет чудесный золотой плод.

Эти бесформенные тяжелые кули породили чудо изящества и обаяния. Я смотрел на гладкий лоб, на пухлые нежные губы и думал: вот лицо музыканта, вот маленький Моцарт, он весь - обещание! Он совсем как маленький принц из сказки, ему бы расти, согретому неусыпной разумной заботой, и он бы оправдал самые смелые надежды! Когда в саду, после долгих поисков, выведут наконец новую розу, все садовники приходят в волнение.

Розу отделяют от других, о ней неусыпно заботятся, холят ее и лелеют. Но люди растут без садовника. Маленький Моцарт, как и все, попадет под тот же чудовищный пресс. И станет наслаждаться гнусной музыкой низкопробных кабаков.

Моцарт обречен. Я вернулся в свой вагон. Я говорил себе: эти люди не страдают от своей судьбы. И не сострадание меня мучит.

Не в том дело, чтобы проливать слезы над вечно незаживающей язвой. Те, кто ею поражен, ее не чувствуют. Язва поразила не отдельного человека, она разъедает человечество. И не верю я в жалость.

Меня мучит забота садовника. Меня мучит не вид нищеты, - в конце концов люди свыкаются с нищетой, как свыкаются с бездельем. На Востоке многие поколения живут в грязи и отнюдь не чувствуют себя несчастными. Того, что меня мучит, не излечить бесплатным супом для бедняков.

Мучительно не уродство этой бесформенной, измятой человеческой глины. Но в каждом из этих людей, быть может, убит Моцарт. Один лишь Дух, коснувшись глины, творит из нее Человека. Отрывок последний абзац, если быть точнее из рассказа И.

Бунина "Кавказ". Помнится, финалом я была шокирована, прочитав его впервые: "Он искал ее в Геленджике, в Гаграх, в Сочи. На другой день по приезде в Сочи, он купался утром в море, потом брился, надел чистое белье, белоснежный китель, позавтракал в своей гостинице на террасе ресторана, выпил бутылку шампанского, пил кофе с шартрезом, не спеша выкурил сигару. Возвратясь в свой номер, он лег на диван и выстрелил себе в виски из двух револьверов.

Сегодня принято всё в спешке, по чуть-чуть, снимая пенки. Искусство требует иного погружения, рефлексии и взора утруженья, а если только бросить взгляд на самое простое, покажется пустым и опера, и пьеса - любое слово. Не только нужно нам прочесть - обдумать нужно и в памяти своей сложить мозаику. Не так велик писатель, мастер и в общем-то любой создатель, как наше велико служенье, работа, диалог - мы говорим с поэтом, с драматургом, хотя другой играет роль, но, слушая, мы сопричастны: без нас культура умирает, и вечность не вечна.

А вырвать пять минут себе на отвлеченье в потоке дней и сутолоке дел - всё в миг забудется, лишь нерв заденет мысли, но мысль не родит. Она упала в кресла и залилась слезами. Но вдруг что-то новое заблистало в глазах ее; она пристально и упорно посмотрела на Аглаю и встала с места: А хочешь, я сейчас... Хочешь, хочешь?

Аглая в испуге бросилась было к дверям, но остановилась в дверях, как бы прикованная, и слушала. Хочешь, я прогоню Рогожина? Ты думала, что я уж и повенчалась с Рогожиным для твоего удовольствия? Вот сейчас при тебе крикну: "Уйди, Рогожин!

Да для чего же я себя так унизила пред ними? Да не ты ли же, князь, меня сам уверял, что пойдешь за мною, что бы ни случилось со мной, и никогда меня не покинешь; что ты меня любишь, и всё мне прощаешь, и меня у... Да, ты и это говорил! И я, чтобы только тебя развязать, от тебя убежала, а теперь не хочу!

За что она со мной как с беспутной поступила? Беспутная ли я, спроси у Рогожина, он тебе скажет! Теперь, когда она опозорила меня, да еще в твоих же глазах, и ты от меня отвернешься, а ее под ручку с собой уведешь? Да будь же ты проклят после того за то, что я в тебя одного поверила.

Уйди, Рогожин, тебя не нужно! Порыв был так силен, что, может быть, она бы и умерла, так, по крайней мере, показалось князю. И она и Аглая остановились как бы в ожидании, и обе как помешанные смотрели на князя. Но он, может быть, и не понимал всей силы этого вызова, даже наверно можно сказать.

Он только видел пред собой отчаянное, безумное лицо, от которого, как проговорился он раз Аглае, у него "пронзено навсегда сердце". Он не мог более вынести и с мольбой и упреком обратился к Аглае, указывая на Настасью Филипповну: Разве это возможно! Ведь она... Но только это и успел выговорить, онемев под ужасным взглядом Аглаи.

В этом взгляде выразилось столько страдания и в то же время бесконечной ненависти, что он всплеснул руками, вскрикнул и бросился к ней, но уже было поздно! Она не перенесла даже и мгновения его колебания, закрыла руками лицо, вскрикнула: "Ах, боже мой! Побежал и князь, но на пороге обхватили его руками. Убитое, искаженное лицо Настасьи Филипповны глядело на него в упор, и посиневшие губы шевелились, спрашивая: За ней?

За ней?.. Она упала без чувств ему на руки. Он поднял ее, внес в комнату, положил в кресла и стал над ней в тупом ожидании. На столике стоял стакан с водой; воротившийся Рогожин схватил его и брызнул ей в лицо воды; она открыла глаза и с минуту ничего не понимала; но вдруг осмотрелась, вздрогнула, вскрикнула и бросилась к князю.

Я его этой барышне отдавала! Да зачем? Для чего? Поди прочь, Рогожин, ха-ха-ха!

Рогожин пристально посмотрел на них, не сказал ни слова, взял свою шляпу и вышел. Чрез десять минут князь сидел подле Настасьи Филипповны, не отрываясь смотрел на нее и гладил ее по головке и по лицу обеими руками, как малое дитя. Он хохотал на ее хохот и готов был плакать на ее слезы. Он ничего не говорил, но пристально вслушивался в ее порывистый, восторженный и бессвязный лепет, вряд ли понимал что-нибудь, но тихо улыбался, и чуть только ему казалось, что она начинала опять тосковать или плакать, упрекать или жаловаться, тотчас же начинал ее опять гладить по головке и нежно водить руками по ее щекам, утешая и уговаривая ее, как ребенка.

Сцена, в которой главный герой открылся мне с совершенно другой стороны. Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса, которого водили по двору, и пустился во весь дух по дороге в Пятигорск. Я беспощадно погонял измученного коня, который, хрипя и весь в пене, мчал меня по каменистой дороге. Солнце уже спряталось в черной туче, отдыхавшей на гребне западных гор; в ущелье стало темно и сыро.

Подкумок, пробираясь по камням, ревел глухо и однообразно. Я скакал, задыхаясь от нетерпенья. Мысль не застать уже ее в Пятигорске молотком ударяла мне в сердце! Я молился, проклинал плакал, смеялся...

При возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на свете - дороже жизни, чести, счастья! Бог знает, какие странные, какие бешеные замыслы роились в голове моей... И между тем я все скакал, погоняя беспощадно. И вот я стал замечать, что конь мой тяжелее дышит; он раза два уж спотыкнулся на ровном месте...

Оставалось пять верст до Ессентуков - казачьей станицы , где я мог пересесть на другую лошадь. Все было бы спасено, если б у моего коня достало сил еще на десять минут! Но вдруг поднимаясь из небольшого оврага, при выезде из гор, на крутом повороте , он грянулся о землю. Я проворно соскочил, хочу поднять его, дергаю за повод - напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; через несколько минут он издох; я остался в степи один, потеряв последнюю надежду ; попробовал идти пешком - ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал.

И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие - исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся. Владимир Набоков "Другие берега". Каждый вечер открываю случайную страницу и читаю вслух.

Один из любимых отрывков глава 6, последний абзац : "И высшее для меня наслаждение - вне дьявольского времени, но очень даже внутри божественного пространства-это наудачу выбранный пейзаж, все равно в какой полосе, тундровой или полынной, или даже среди остатков какого-нибудь старого сосняка у железной дороги между мертвыми в этом контексте Олбани и Скенектеди там у меня летает один из любимейших моих крестников, мой голубой samuelis - словом, любой уголок земли, где я могу быть в обществе бабочек и кормовых их растений. Вот это - блаженство, и за блаженством этим есть нечто, не совсем поддающееся определению. Это вроде какой-то мгновенной физической пустоты, куда устремляется, чтобы заполнить ее, все, что я люблю в мире. Это вроде мгновенного трепета умиления и благодарности, обращенной, как говорится в американских официальных рекомендациях, to whom it may concern - не знаю, к кому и к чему,- гениальному ли контрапункту человеческой судьбы или благосклонным духам, балующим земного счастливца.

Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя. От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с прокуратором в Ершалаим первая когорта двенадцатого молниеносного легиона, заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед, примешивался все тот же жирный розовый дух. О боги, боги, за что вы наказываете меня?

Это она, опять она, непобедимая, ужасная болезнь гемикрания, при которой болит полголовы. От нее нет средств, нет никакого спасения. Попробую не двигать головой". На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и прокуратор, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону.

Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса, бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил: Подследственный из Галилеи? К тетрарху дело посылали? Да, прокуратор, - ответил секретарь.

Что же он? Он отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение, - объяснил секретарь. Прокуратор дернул щекой и сказал тихо: Приведите обвиняемого. И сейчас же с площадки сада под колонны на балкон двое легионеров ввели и поставили перед креслом прокуратора человека лет двадцати семи.

Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба, а руки связаны за спиной. Под левым глазом у человека был большой синяк, в углу рта - ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора.

Тот помолчал, потом тихо спросил по-арамейски: Так это ты подговаривал народ разрушить Ершалаимский храм? Прокуратор при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть-чуть при произнесении слов. Прокуратор был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой. Человек со связанными руками несколько подался вперед и начал говорить: Добрый человек!

Поверь мне... Но прокуратор, по-прежнему не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его: Это меня ты называешь добрым человеком? Ты ошибаешься. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно, - и так же монотонно прибавил: - Кентуриона Крысобоя ко мне.

Всем показалось, что на балконе потемнело, когда кентурион, командующий особой кентурией, Марк, прозванный Крысобоем, предстал перед прокуратором. Крысобой был на голову выше самого высокого из солдат легиона и настолько широк в плечах, что совершенно заслонил еще невысокое солнце. Прокуратор обратился к кентуриону по-латыни: Преступник называет меня "добрый человек". Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной.

Но не калечить. И все, кроме неподвижного прокуратора, проводили взглядом Марка Крысобоя, который махнул рукою арестованному, показывая, что тот должен следовать за ним. Крысобоя вообще все провожали взглядами, где бы он ни появлялся, из-за его роста, а те, кто видел его впервые, из-за того еще, что лицо кентуриона было изуродовано: нос его некогда был разбит ударом германской палицы. Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане.

Прокуратору захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет. Выведя арестованного из-под колонн в сад. Крысобой вынул из рук у легионера, стоявшего у подножия бронзовой статуи, бич и, несильно размахнувшись, ударил арестованного по плечам.

Движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, захлебнулся воздухом, краска сбежала с его лица и глаза обессмыслились. Марк одною левою рукой, легко, как пустой мешок, вздернул на воздух упавшего, поставил его на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова: Римского прокуратора называть - игемон. Других слов не говорить. Смирно стоять.

Ты понял меня или ударить тебя? Арестованный пошатнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он перевел дыхание и ответил хрипло: Я понял тебя. Не бей меня. Через минуту он вновь стоял перед прокуратором.

Прокуратор сказал негромко: Мое - мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Иешуа, - поспешно ответил арестант. Откуда ты родом?

Из города Гамалы, - ответил арестант, головой показывая, что там, где-то далеко, направо от него, на севере, есть город Гамала. Кто ты по крови? Я точно не знаю, - живо ответил арестованный, - я не помню моих родителей. Мне говорили, что мой отец был сириец...

Я родню не забываю,- приговаривал всякий раз Котя. В газетах пишут, чужих детей брали на воспитание, потому как война. Помнишь, как в песне-то пели? Тогда надо было охать-то, когда я в яме помойной рылся... Завершал Котя застольный разговор обычно слезой: - Ну, дядюшка, дядюшка, спасибо! Отец-покойник в ноги бы тебе поклонился, ежели бы с войны вернулся. Ведь он-то думал, сын евонный, сирота горемычная, под крылом у дяди, а меня ворона своим крылом больше грела, чем дядя. Понимаешь ты это своей старой-то башкой?

Ведь лоси и те от волков малых лосят всема защищают, а ты-то ведь не лось. Ты дядя родной... И тут уж начинал в голос голосить и старик. Ровно два месяца так изо дня в день воспитывал Котя дядю, а на третий месяц дядя повесился. Потом повернулся, смотрю - вот он, папаша! Я его всегда боялся - уж очень здорово он меня драл. Отцу было лет около пятидесяти, и на вид не меньше того. Волосы у него длинные, нечесаные и грязные, висят космами, и только глаза светятся сквозь них, словно сквозь кусты.

В лице нет ни кровинки - оно совсем бледное; но не такое бледное, как у других людей, а такое, что смотреть страшно и противно, - как рыбье брюхо или как лягва. А одежда - сплошная рвань, глядеть не на что. Я стоял и глядел на него, а он глядел на меня, слегка покачиваясь на стуле. Он осмотрел меня с головы до пяток, потом говорит: - Ишь ты как вырядился - фу-ты ну-ты! Небось думаешь, что ты теперь важная птица, - так, что ли? Я с тобой живо разделаюсь, собью с тебя спесь! Тоже, образованный стал, - говорят, читать и писать умеешь. Думаешь, отец тебе и в подметки теперь не годится, раз он неграмотный?

Это всё я из тебя выколочу. Кто тебе велел набираться дурацкого благородства? Скажи, кто это тебе велел? Вот оно как! А кто это вдове позволил совать нос не в свое дело? А ты, смотри, школу свою брось. Я им покажу! Выучили мальчишку задирать нос перед родным отцом, важность на себя напустил какую!

Ну, если только я увижу, что ты околачиваешься возле этой самой школы, держись у меня! Твоя мать ни читать, ни писать не умела, так неграмотная и померла. И все твои родные так и померли неграмотные. Я ни читать, ни писать не умею, а он, смотри ты, каким франтом вырядился! Не таковский я человек, чтобы это стерпеть, слышишь? А ну-ка, почитай, я послушаю. Я взял книжку и начал читать что-то такое про генерала Вашингтона и про войну. Не прошло и полминуты, как он хватил по книжке кулаком, и она полетела через всю комнату.

Читать ты умеешь. А я было тебе не поверил. Ты смотри у меня, брось задаваться, я этого не потерплю! Следить за тобой буду, франт этакий, и ежели только поймаю около этой самой школы, всю шкуру спущу! Всыплю тебе - опомниться не успеешь! Хорош сынок, нечего сказать! Он взял в руки синюю с желтым картинку, где был нарисован мальчик с коровами, и спросил: - Это еще что такое? Он разодрал картинку и сказал: - Я тебе тоже дам кое-что: ремня хорошего!

Он долго бормотал и ворчал что-то себе под нос, потом сказал: - Подумаешь, какой неженка! И кровать у него, и простыни, и зеркало, и ковер на полу, - а родной отец должен валяться на кожевенном заводе вместе со свиньями! Ну да я с тобой живо разделаюсь, всю дурь повыбью! Ишь напустил на себя важность … Раньше мне не больно-то нравилось учиться, а теперь я решил, что непременно буду ходить в школу, отцу назло. В футбол играть - жарко, на речку идти - далеко. И так уже два раза сегодня ходили. Подошел Димка с кульком конфет. Дал каждому по конфете и сказал: - Вот вы тут дурака валяете, а я на работу устроился.

Вот работу на дом взял. Их ведь как делают? Высыпают в большой чан мешок сахарного песка, мешок сухого молока, потом ведро какао, ведро орехов... А если кто-то лишний килограмм орехов засыплет? Или наоборот... А они уже сами не могут это есть. Не то что есть - смотреть уже не могут на эти конфеты! Поэтому у них там всюду автоматические линии.

А результат несут нам, дегустаторам. Ну, мы попробуем и говорим: все нормально, можно везти в магазин. Или: а вот сюда неплохо бы добавить изюм и сделать новый сорт под названием "Зю-зю". Димка, а ты спроси, не нужны им еще дегустаторы? Я в них хорошо разбираюсь. Димка, а зарплату там платят? Подошел Петров, постоял немного рядом и сказал: - Кого вы слушаете? Мало он вас обманывал?

Димка, признайся: лапшу на уши вешаешь! Придешь и все испортишь. Помечтать не дашь. Иван Якимов «Странная процессия» Осенью на Настасею-овчарницу, когда кормили по дворам пастухов — благодарили за то, что они скот сберегли, - пропал у Митрохи Ванюгина баран. Поискал, поискал Митроха, нет нигде барана, хоть убей. Стал ходить по домам и дворам. У пяти хозяев побывал, а потом направил стопы к Макриде и Епифану. Заходит, а они всей семьёй суп жирный из баранины хлебают, только ложки мелькают.

Хлеб-соль, - говорит Митроха, косясь на стол. Проходи, Митрофан Кузьмич, гостем будешь. Садись суп с нами хлебать, - приглашают хозяева. Никак, барана зарезали? Слава богу, зарезали, хватит ему жир копить. А я ума не приложу, куды мог запропаститься баран,- вздохнул Митроха и, помолчав спросил: - К вам он не попал случаем? А может, и попал, надо поглядеть в хлеве. А может и под нож попал?

Может и под нож попал, - ничуть не смутившись, отвечает хозяин. Ты не шути, Епифан Аверьянович, вы ведь не в темноте, чай, резали барана, должны отличить своего от чужого. Да эти бараны все серые, как волки, дак кто их разберёт, высказалась Макрида. Кажите шкуру. Я своего барана кряду узнаю. Хозяин несёт шкуру. Ну точно, мой баран-то! Не нарочно мы, прости, Кузьмич.

У самых дверей стоял он окоянный, кто ж его знал, что он твой, - пожимают хозяева плечами. Забирай нашего барана и делу конец. Нет, не конец! Вертайте моего барана! Да как его вернёшь, коли он наполовину съеден? Вертайте всё, что осталось, за остальное деньги платите. Через час от дома Макриды и Епифана к дому Митрохи на глазах у всей деревни двигалась странная процессия.. Впереди шёл, припадая на правую ногу, Епифан с бараньей шкурой под мышкой, за ним важно вышагивал Митроха с мешком баранины на плече, а замыкала шествие Макрида.

Она семенила с чугуном на вытянутых руках - несла недоеденный суп из Митрохиного барана. Баран, хоть и в разобранном виде, но снова вернулся к хозяину. Бобик в гостях у Барбоса Н. Носов Бобик увидел на столе гребешок и спросил: А что это у вас за пила? Какая пила! Это гребешок. А для чего он? Эх ты!

Не знаешь, для чего гребешок? Как это - причесываться? Барбос взял гребешок и стал причесывать у себя на голове шерсть: Вот смотри, как надо причесываться. Подойди к зеркалу и причешись. Бобик взял гребешок, подошел к зеркалу и увидел в нем свое отражение. Послушай, - закричал он, показывая на зеркало, - там собака какая-то! Да это ведь ты сам в зеркале! Как - я?

Я ведь здесь, а там другая собака. Барбос тоже подошел к зеркалу. Бобик увидел его отражение и закричал: Ну вот, теперь их уже двое! Да нет! Они там, в зеркале, неживые. Как неживые? Вот чудак! Видишь, там одна собака на меня похожа!

Точь-в-точь как ты! А другая собака похожа на тебя. Что ты! Такие же лапы, как у тебя. Нет, это ты меня обманываешь! Посадил туда каких-то двух собак и думаешь, я тебе поверю, - сказал Бобик. Он принялся причесываться перед зеркалом, потом вдруг как засмеется: Глянь-ка, а этот чудак в зеркале тоже причесывается! Вот умора!

Барбос только фыркнул и отошел в сторону. Виктор Драгунский «Шиворот- навыворот» Один раз я сидел, сидел и ни с того ни с сего вдруг такое надумал, что даже сам удивился. Я надумал, что вот как хорошо было бы, если бы все вокруг на свете было устроено наоборот. Ну вот, например, чтобы дети были во всех делах главные и взрослые должны были бы их во всем, во всем слушаться. В общем, чтобы взрослые были как дети, а дети как взрослые. Вот это было бы замечательно, очень было бы интересно. Во-первых, я представляю себе, как бы маме «понравилась» такая история, что я хожу и командую ею как хочу, да и папе небось тоже бы «понравилось», а о бабушке и говорить нечего. Что и говорить, я все бы им припомнил!

Например, вот мама сидела бы за обедом, а я бы ей сказал: «Ты почему это завела моду без хлеба есть? Вот еще новости! Ты погляди на себя в зеркало, на кого ты похожа? Вылитый Кощей! Ешь сейчас же, тебе говорят! Не держи за щекой! Опять задумалась? Все решаешь мировые проблемы?

Жуй как следует! И не раскачивайся на стуле! Вечно тебя надо ждать! Мой руки сейчас же! Как следует, как следует мой, нечего грязь размазывать. После тебя на полотенце страшно смотреть. Щеткой три и не жалей мыла. Ну-ка, покажи ногти!

Это ужас, а не ногти. Это просто когти! Где ножницы? Не дергайся! Ни с каким мясом я не режу, а стригу очень осторожно. Не хлюпай носом, ты не девчонка... Вот так. Теперь садись к столу».

Он бы сел и потихоньку сказал маме: «Ну как поживаешь? Когда я ем, то глух и нем! Запомните это на всю жизнь. Золотое правило! Положи сейчас же газету, наказание ты мое! Полюбуйтесь-ка на нашу бабуленьку! Каков вид! Пальто распахнуто, шапка на затылке!

Щеки красные, вся шея мокрая! Хороша, нечего сказать. Признавайся, опять в хоккей гоняла! А это что за грязная палка? Ты зачем ее в дом приволокла? Это клюшка! Убери ее сейчас же с моих глаз - на черный ход! И мы тоже хотим в кино!

Вчера ходили на день рождения, в воскресенье я вас в цирк водил! Понравилось развлекаться каждый день. Дома сидите! Нате вам вот тридцать копеек на мороженое, и все! Ведь каждый ребенок может провести с собой одного взрослого бесплатно! Сиди дома, гулена! Но я не успел придумать, что бы я сказал, потому что в это время вошла мама, самая настоящая, живая, и сказала: - Ты еще сидишь. Ешь сейчас же, посмотри, на кого ты похож?

Джанни Родари Вопросы наизнанку Жил-был один мальчик, который целые дни только и делал, что приставал ко всем с вопросами. В этом, конечно, нет ничего плохого, напротив, любознательность - дело похвальное. Но беда в том, что на вопросы этого мальчика никому не удавалось ответить. Например, приходит он однажды и спрашивает: - Почему у ящиков есть стол? Конечно, люди только удивленно открывали глаза или на всякий случай отвечали: - Ящики служат для того, чтобы в них что-нибудь класть. Ну, скажем, обеденные приборы.

Но снова раздался голос, призывавший на помощь, и на этот раз иллюзия была так сильна, что у обоих одновременно вырвался тот же крик: - Отец!

Это было уже слишком для Мери. Волнение ее было так сильно, что она без чувств упала на руки брата. Рулевой бросился поднимать бесчувственную девушку. Прибежали стоявшие на вахте матросы, появились разбуженные шумом Джон Манглс, Элен, Гленарван. Никто не мог понять, в чем дело. Я слышал его голос, сестра тоже слышала... В эту минуту Мери пришла в себя и, словно безумная, повторяла: - Отец!

Отец там! Несчастная девушка, перегнувшись через перила, хотела броситься в море. Он подымался из волн, словно жалоба, звучал, словно последнее "прости"... У бедняжки сделались судороги, она рыдала и билась. Пришлось отнести ее в каюту. Элен пошла туда же, чтобы оказать ей помощь. А Роберт продолжал повторять: - Отец мой!

Отец мой там! Я в этом уверен, сэр! Свидетели этой мучительной сцены не сомневались, что дети капитана Гранта стали жертвой галлюцинации. Но как убедить их в этом? Гленарван первый попытался это сделать. Взяв за руку Роберта, он спросил его: - Ты слышал голос своего отца, дитя мое? Там, среди волн.

Он кричал: "Помогите! О да, клянусь вам! Моя сестра тоже слышала и тоже узнала его. Неужели вы думаете, что мы оба ошиблись? Сэр, едемте скорей на помощь отцу! Гленарван, поняв, что разубедить бедного мальчика невозможно, решил сделать последнюю попытку и позвал рулевого. Рыдания прервали его голос.

Бледный и безмолвный, Роберт тоже лишился чувств. Гленарваи приказал отнести его в каюту и уложить его в постель. Измученный волнением, мальчик впал в тяжелое забытье. Наука не допускает этого. Затем географ, перегнувшись через перила и сделав всем окружающим знак молчать, в свою очередь стал прислушиваться. Кругом царила тишина. Паганель громко крикнул.

Никто не ответил. На следующий день, 8 марта, в пять часов утра, едва стало светать, как пассажиры, в том числе Роберт и Мери, - ибо их невозможно было удержать в каюте, - собрались на палубе "Дункана". Каждому хотелось увидеть землю, которую лишь мельком видели накануне. Подзорные трубы с жадностью направлялись на остров. Яхта шла вдоль острова на расстоянии мили от берегов. Можно было разглядеть мельчайшие подробности. Вдруг раздался крик Роберта.

Мальчик уверял, что видит трех людей: двое бегают по берегу, размахивая руками, а третий машет флагом. На коленях умоляю вас, позвольте мне первым высадиться на берег! Александра Бруштейн «Дорога уходит в даль... С первого взгляда она почему-то кажется мне похожей на плотно забитый ящик. Гладкие стенки, крепко приколоченные планки, что в этом ящике, неизвестно,- может быть, он и вовсе пустой. Ничего не видно в пустых серых глазах. Улыбаться фрейлейн Эмма, по-видимому, не умеет или не любит.

Руки у нее неласковые, как палки. Она монотонно, в одну дуду, диктует мне по-немецки: - "Собака лает. Пчела жужжит. Кошка ловит мышей. Роза благоухает... Единственное, что в первый день немного оживляет диктовку, - это то, что после каждой фразы фрейлейн Эмма говорит непонятное для меня и, по-моему, неприличное! Моего маленького брата зовут Карл.

Я иду в сад. Я добросовестно пишу везде немецкими буквами это непонятное "пукт"... Но когда диктовка кончается, то оказывается, что это слово произносится "пунктум" и означает "точка": фрейлейн Эмма диктует фразы вместе со знаками препинания. Вошедшая в комнату мама весело смеется над моей простотой. Но фрейлейн Эмма даже глазом не моргает, бровью не шевелит. Ей ничего не смешно - ящик, заколоченный ящик, а не человек! Но вот через несколько дней ящик спрашивает меня во время урока: - Скажи-ка, когда ты написала в диктовке двадцать раз слово "пукт", ты сделала это нарочно?

Я не знала слово "пунктум" и написала "пукт": мне так послышалось. Правда - это когда говорят то, что есть, а неправда - это когда выдумывают из головы... Ее можно носить в кармане, как носовой платок. А настоящая правда - как солнце!.. И повелительным жестом фрейлейн Эмма показывает мне на небо за окном. Ее нельзя скрыть - она прорвется сквозь все покровы!

Живая классика 5-11 классы

Тексты для конкурса "Живая классика" Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс живая классика отрывок из повести.
Подборка текстов к конкурсам "Живая классика" - 2020 - Технология урока Тегиновогодний конкурс чтецов, смешной текст для конкурса живая классика, смешные произведения для конкурса живая классика.
Каталог файлов Тогда скромное постановление, скажем, о запрещении провоза живых поросят в вагонах трамвая должно будет выглядеть так.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий