Отработка задания 8 ОГЭ по русскому языку: Раскройте скобки и запишите слово «директор» в соответствующей форме, соблюдая нормы современного русского литературного языка.
Краткое содержание гранин блокадная книга точный пересказ сюжета за 5 минут
На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем. Был тёплый летний вечер, Зонтик сидел в своей комнате и пил чай смотря на красивый вечерний пейзаж в окне. На дачу выезжали в конце апреля – начале мая и возвращались в город в конце сентября. Онлан сервис от Текстовода по бесплатному автоматическому разбору предложений по членам.
Программа мероприятий на майские праздники в Крыму 2024: куда сходить во время длинных выходных
Женщина на даче в огороде. На даче его ждали длинный теплый. Куртка женская зимняя длинная с капюшоном Ecaerst Fashion 739. Удлиненный пуховик с капюшоном acbsw0dc138. Удивительно «домашний» рисунок Крамского «Вечер на даче»: перед домом стол с самоваром, белая скатерть уютно озарена теплым светом лампы, прикрытой абажуром, цепочка фонариков, освещающих сад, гигантские шаги, на которых резвятся дети, — идиллия. О сервисе Прессе Авторские права Связаться с нами Авторам Рекламодателям Разработчикам.
Синтаксический разбор предложения
Раскройте скобки и запишите слово «директор» в соответствующей форме, соблюдая нормы современного русского литературного языка. Приходили директор цирков, артисты, все с подарками. Раскройте скобки и запишите слово «восемьсот» в соответствующей форме, соблюдая нормы современного русского литературного языка. Как-то она спрятала в мешок с моей сменной обувью кошелек с восемьсот рублями и искала его потом, утверждая, что в пропаже повинна приходившая накануне мама. Раскройте скобки и запишите слово «помидор» в соответствующей форме, соблюдая нормы современного русского литературного языка. Дядюшка Толя спешил прочнее обустроиться на земле, построил парник для помидор и мечтал спилить затенявшие огород березы. Раскройте скобки и запишите слово «вафля» в соответствующей форме, соблюдая нормы современного русского литературного языка. Представляешь, сидит за компьютером наш Яшка, одинокий, грустный, нос повесил, кругом — грязь, бумажки какие-то валяются, обертки от вафля.
По дороге он, между прочим, думал, что, выучившись, он сам сделает себе идеальные шары и молотки для крокета, да, пожалуй, и всю мебель для своей комнаты… простую, удобную и оригинальную. Занимало и то, что теперь он может похвалиться, что знает «живого толстовца». В доме отца Гриша с детства видел самых разнохарактерных людей: тузов разных служб и профессий, имеющих всегда такой вид, словно они только что плотно пообедали, богатых толстых евреев, которые важно, по-гусиному, переваливались на ходу, известных докторов и адвокатов, профессоров и бывших радикалов. И отец называл за глаза тузов мошенниками, евреев — «жидовскими мордами», остальных — болтунами, ничтожеством. Когда Гриша только что начал читать серьезные книги, знакомиться со студентами, ему часто приходилось удивляться: вдруг оказывалось, что какой-нибудь писатель или знаменитый профессор, который представлялся человеком необыкновенным — ни больше ни меньше, как «идиот», «посредственность», вся известность которой основывается на энциклопедических иностранных словарях да на приятельстве с людьми влиятельными. И говорил это не кто-нибудь иной, а сам Петр Алексеич, которому было достаточно рассказать в шутливом тоне, что такая-то знаменитость затыкает уши вагой, любит чернослив и, как огня, боится жены, чтобы авторитет этой знаменитости навсегда померк и глазах Гриши. Такие же новости привозил из столицы и Игнатий, а он, как человек крайне нервный, был еще более резок в мнениях. И Гриша, робея Каменского, усвоил себе манеру насмешливо щуриться, думая о нем. Жил Каменский на мельнице, в версте от деревни. Мельница стояла на зеленом выгоне, к югу от дачных садов, там, где местность еще более возвышалась над долиной. Хозяин почему-то забросил ее: маленькое поместье с высоким тополем над соломенной крышей избушки, с бурьяном на огороде, медленно приходило в запустение. Внизу, в широкой долине, темным бархатом синели и, сливаясь, округлялись вершины лесов. Мельница, как объятья, простирала над долиной свои изломанные крылья дикого цвета. Она, казалось, все глядела туда, где горизонт терялся в меланхолической дымке, а хлеба со степи все ближе подступали к ней; двор зарос высокой травою; старые серые жернова, как могильные камни, уходили в землю и скрывались в глухой крапиве; голуби покинули крыши. Одни кузнечики таинственно шептались в знойные летние дни у порога избушки, мирно дремлющей на солнце. Он уже представлял себе, как Каменский начнет поучать его, спасать его душу, и заранее вооружился враждебной холодностью. Однако Каменский только показал ему, как надо распиливать доски; и это даже обидело Гришу: «Не хочет снизойти до меня», — думал он, искоса поглядывая на работающего учителя и стараясь подавить в себе чувство невольного почтения к нему. Сегодня он подходил к этой келье в девятом часу. Обыкновенно Каменский в это время работал. Но теперь в сенцах, где стоял верстак, никого не было. Но и в мельнице было пусто. Только воробьи стаей снялись с пола, да ласка таинственно, как змейка, шмыгнула по стояку в развалившийся мучной ларь. В сенцах, обращенных дверями к северу, было прохладно от глиняного пола; в сумраке стоял уксусный залах стружек и столярного клея. Грише нравился этот запах, и он долго сидел на пороге, помахивая на себя картузом и глядя в поле, где дрожало и убегало дрожащими волнами марево жаркого майского дня. Дачные сады казались в нем мутными, серыми набросками на стекле. Грачи, как всегда в жару, кричали где-то в степи тонкими томными голосами. А на дворе мельницы не было ни малейшего дуновения ветерка, на глазах сохла трава… Разгоняя дремоту, Гриша поднялся с порога. Близ порога валялся топор. На верстаке, среди инструментов, в белой пыли пиленого дерева, лежали две обгорелые печеные картошки и книга в покоробленном переплете. Гриша развернул ее: Евангелие. На заглавном листе его было написано: «Боже мой! Я стыжусь и боюсь поднять лицо мое к тебе, боже мой, ибо беззакония наши стали выше головы и вина наша возросла до небес…» — Что это такое? В середине его были письма «Дорогие братья во Христе Алексей Александрович и Павел Федорич…» — начиналось одно из них , бумажки с выписками… На одной было начало стихотворения: Долго я бога искал в городах и селениях шумных, Долго на небо глядел — не увижу ли бога… На другой опять тексты: «Итак, станьте, препоясав чресла ваши истиною и облекшись в броню праведности…» Ласточка с щебетаньем влетела в сенцы и опять унеслась стрелою на воздух. Гриша вздрогнул и долго следил за ней в небе. Вспомнилось нынешнее утро, купальня, балкон, теплица — и все это вдруг показалось чужим и далеким… Он постоял перед дверью в избу, тихо отворил ее. В передней узкой комнате загудели мухи; воздух в ней был душный, обстановка мрачная, почти нищенская: почерневшие бревенчатые стены, развалившаяся кирпичная печка, маленькое, тусклое окошечко. Постель была сделано ил обрубков полей и досок, прикрытых только попоной; в головах лежал свернутый полушубок, а вместо одеяла — старое драповое пальто. На столе, среди истрепанных книг, валялись странные для этой обстановки предметы — бронзовый позеленевший подсвечник, большой нож из слоновой кости, головная щетка и фотографический портрет молодой женщины с худощавым грустным лицом. Из деликатности Гриша отвел глаза от стола — и сердце его сжалось при взгляде на эти старые, засиженные мухами, уже давно не бывшие в употреблении вещи и на этот портрет. Зачем это самоистязание? Он смотрел на бревенчатые стены, на нищенское ложе, стараясь понять душу того странного человека, который одиноко спал на нем. Были, значит, и у него другие дни, был и он когда-то другим человеком… Что же заставило его надеть мужицкие вериги? Это было жестокое изображение крестной смерти, написанное резко, с болью сердца, почти с озлоблением. Все, что вынесло человеческое тело, пригвожденное по рукам и ногам к грубому тяжелому кресту, было передано в лице почившего Христа, исхудалого, измученного допросами, пытками и страданием медленной кончины. И тяжело было глядеть на стриженую, уродливую голову привязанного к другому кресту и порывающегося вперед разбойника, на его лицо с безумными глазами и раскрытым ртом, испустившим дикий крик ужаса и изумления перед смертью того, кто назвал себя сыном божиим… Морщась, Гриша отворил дверь в другую комнату. Тут было очень светло от солнца, совершенно пусто и пахло закромом. По полу когда-то прошелся широкими полукругами веник, но не докончил своего дела, и мучная пыль белела в углах и на карнизах.
Посмотри, какой замысловатый… — Все хорошо, все очень хорошо, — успокаивала его Клава. Он дорог мне — и я берегу. Но в этом году Андрею повезло. За несколько дней до праздника Клава, вернувшись с работы, сказала: — Утром, я видела, продавали мимозы. Спешила на работу — и не могла купить. Мои самые любимые цветы! Раз появились — значит, весна. Каждый цветочек похож на маленького цыпленка, присевшего на ветку! И, как всегда в подобных случаях, стала нарочито громко стучать и звенеть на кухне. Андрей вспомнил об этом разговоре вечером седьмого марта, когда мужчины из их конструкторского бюро устремились в магазины за подарками. Днем они все получали устные консультации у секретарши начальника, которая считалась самой элегантной женщиной не только в бюро, но и во всем научно-исследовательском институте. Она любила давать советы по части подарков, нарядов и правил хорошего тона. Пожалуй, только Андрей не советовался с секретаршей начальника. Он знал, что нужно преподнести Клаве: он подарит мимозы, ее самые любимые цветы. В цветочном магазине, неподалеку от института, покупателей не было. Одна только продавщица сидела в уголке, сосредоточенно разглядывая свои ногти и, видно, определяя, нужно ли наводить к празднику маникюрный глянец. Стояли цветочные горшки, перепачканные землей. Из горшков лезли вверх какие-то странные растения. Стебли их напоминали кривые корни хрена, а цветы были такие хилые, такие невзрачные, что и цветами-то их назвать было нельзя. Увидев Андрея, продавщица проворно вскочила с табурета, на ходу взбивая прическу. И до неграмотности учтиво спросила: — Что будет угодно для вас? Имелись утром, имелись днем… Сейчас все кончились. Сами понимаете: завтра праздник. Все за этим товаром охотятся. Андрей со злостью взглянул на продавщицу: и потому, что в магазине не было мимоз, и потому, что она бесцеремонно называла «товаром» любимые Клавины цветы. Тоже очень редкие цветочки… — Я вижу, что редкие, — хмуро улыбаясь, сказал Андрей. А больше ничего нет? Нет, завтра будет поздно… Ему хотелось, чтобы утром, в день праздника, подарок был на Клавином столе. Несколько минут он молча размышлял. А продавщица за это время собралась с силами и пошла в атаку: — Возьмите эти цветы. Не пожалеете… Их только надо раскрыть руками, а там, внутри, они лиловые, сиреневые… Очень даже оригинальные цветочки! И простоят долго. А ваши мимозы на второй день осыплются. Мужчины ведь в цветах ничего не понимают. Сама того не подозревая, она привела самый убедительный для Андрея аргумент. Может, и в самом деле не понимает? Он нагнулся и понюхал цветок. И Андрею показалось, что цветы в самом деле приятно пахнут. К тому же он очень устал, ему хотелось поскорей добраться домой и поужинать. Домой… Адрес я напишу. Он полез во внутренний карман пиджака и достал оттуда толстый граненый карандаш. И задумался. Он вспомнил вдруг, что этот карандаш, вызывавший зависть у других инженеров а только инженеры-конструкторы умеют ценить хорошие карандаши! Она ездила за ним на край города, к какой-то школьной подруге, работавшей сейчас в писчебумажном магазине. Вспомнил Андрей и другое. Недавно ему захотелось прочитать роман, о котором много спорили его друзья-инженеры. Но за журналом в институтской библиотеке установилась длинная очередь. Клава обзвонила всех своих друзей. А как-то в воскресенье она поехала за город, на кирпичный завод, и там, как в детские годы, выменяла у своей подруги нашумевший роман на сборник фантастических повестей. Так было всегда. Сперва Клава хмурилась: «Ты, Андрюша, как маленький: увидишь чужую игрушку — и хочешь такую же!.. Он вспомнил… И карандаш остановился. Андрей скомкал листок. Изысканную вежливость продавщицы как ветром сдуло. Вновь уселась на табурет и стала с демонстративным вниманием изучать свои ногти. Андрей вышел на улицу. Вечер был неуютный, метельный… Казалось, мороз, незаконно перешедший границу весеннего месяца, хотел посильнее накуролесить, чтобы оставить по себе память. Усталому и голодному Андрею ветер, переносивший с места на место стайки снежинок, казался обжигающе холодным, пронизывающим. В такие минуты, поеживаясь, приятно вспомнить лето, какой-нибудь день, поразивший тебя красками и щедростью тепла. Андрей вспомнил такой день… Он возвращался с курорта, а Клава встречала его на вокзале. Соседи по купе, как это обычно бывает, с любопытством разглядывали женщину, о которой они столько слышали за двое суток пути. Клава смущалась и закрывала лицо огромным букетом. Это было нелегко, но он смело пустился в путь. Транспорт переживал бурные часы «пик». Помня о завтрашнем празднике, Андрей долго пропускал вперед всех женщин, стоявших в очереди, — и в результате только одна его нога уместилась на подножке троллейбуса. Затем он пересел на трамвай, проехал несколько остановок, вышел на привокзальную площадь — и обнаружил, что никаких цветов на площади не продают. Казалось, она раздраженно наказывала себя за какую-то серьезную провинность. Там цветочный ларек имеется… Кругом были парфюмерные и галантерейные магазины. Их витрины опрокинулись на панель широкими, светлыми квадратами. Внутри, на полках, он знал, были вещи, неотразимо заманчивые для женского сердца. Но Клава хотела украсить комнату весенними цветами — и Андрей решил достать их во что бы то ни стало! Он снова втиснулся в трамвай. В окне Цветочного ларька, возле драмтеатра, Андрей цветов не увидел — он увидел лишь заиндевевшее лицо старичка продавца, даже на морозе не потерявшее своей ласковости в сочетании с невинной, незлобивой хитрецой. Усы старичка, казалось, были вылеплены из снега, и из снега вылеплена смешная метелочка на подбородке. Старик развел руками и при этом так улыбнулся, словно отрицательный ответ его должен был обрадовать Андрея. Андрей облокотился о деревянную притолоку. Цветы вроде и ерунда… Безделица вроде. А через них, между прочим, жена ваша многое увидеть может… Андрей вытянулся во весь свой недюжинный рост и зашагал прочь от ларька с таким видом, будто собрался отправиться за мимозами на край света, будто решил немедленно слетать на юг, где растут любимые Клавины цветы. Но вдруг он услышал сзади: — Молодой человек, можно вас на минуточку! Андрей вернулся к ларьку. А ей пускай жених достанет, пусть тоже поищет! Это его дело. Верно я говорю? Букет был аккуратно завернут в большой лист шершавой бумаги. Но цветы спрятать нельзя! Пассажиры троллейбуса вдыхали нежнейший аромат юга, ворвавшийся в побеленный морозом вагон. Молодая женщина завистливо взглянула на сверток, потом на Андрея, а потом бросила укоризненный взгляд в сторону своего спутника, мрачно уткнувшегося в журнал. Пусть тоже поищет! Он тихонько отвернул край оберточного листа, взглянул еще раз на любимые Клавины мимозы. И каждый цветок показался ему в самом деле похожим на только-только вылупившегося, неправдоподобно маленького цыпленка, присевшего на зеленую веточку. Анатолий Георгиевич Алексин. Текст 14 Сочинение 1 Лишь совсем недавно человек узнал, что Земля — это шар. Василий Михайлович Песков. Как хорошо я понимаю гениального Святослава Рихтера, который однажды сказал: «Хорошая музыка в хорошем исполнении не требует никаких слов — она дойдет до любого человека». А я все говорил и говорю на своих концертах. И буду говорить до конца моих земных дней. Я очень хорошо понимаю Рихтера, но с его утверждением совершенно не согласен. Однажды я решил провести в Москве один ужасный эксперимент. За месяц до концерта Рихтера в Большом зале Московской консерватории я с огромным трудом, используя все свои связи, добыл 15 билетов на этот концерт. Один билет взял себе, а остальные 14 раздал учащимся одного из московских ГПТУ. Зачем я это сделал? Это ли не жестокость в условиях вечного дефицита билетов на рихтеровские концерты! Я сделал это, чтобы соблюсти условия рихтеровского утверждения о хорошей музыке в хорошем исполнении для любого человека. Я даже перевыполнил условия. Ведь всем известно, что исполнение Рихтера не просто хорошее, но совершенно гениальное. И музыка была самого высокого уровня — поздние фортепианные сонаты Бетховена. В том числе Двадцать девятая соната «Hammarklavir» — музыканты и глубокие любители знают, что это за музыка. В программе была и последняя Тридцать вторая соната. Я представляю себе, как загорелись глаза у всех подлинных любителей музыки! Итак: великая музыка в великом исполнении. Что касается третьего слагаемого — «любого человека», то полагаю, что это условие я тоже выполнил «на отлично». Билеты я вручил современной молодежи из московского ГПТУ. Я оказался прав, ибо в предварительном разговоре с ними получил подтверждение своей уверенности. При встрече перед концертом я рассказал им о невероятной престижности этого концерта, о том, с какими трудностями я столкнулся при добывании билетов. О том, как нелегко нам будет пробираться через толпу из тысяч людей, которые надеются на чудо — лишний билетик. Рассказал и о том, сколько смог бы заработать денег, если бы сейчас продал все 15 билетов. В общем, подготовил, как мог. Единственное, о чем я им не рассказал, ЧТО это будет за концерт. Ни слова. Это — сюрприз. И единственная просьба, которую я изложил моим ГПТУшникам, — написать на листе бумаги свои впечатления от концерта. Итак, эксперимент начался! Мы продирались через тысячи людей, ищущие глаза которых напоминали глаза голодных волков, пытающихся в зимнем лесу рассмотреть хотя бы одного зайца, чтобы не умереть с голоду Спасительными зайцами на этот раз были лишние билеты, которые удовлетворили бы духовный голод многих тысяч людей. Мои спутники были потрясены. А они-то думали, что такие толпы народу встречаются только перед входом на концерты «Аббы» Боже! Как давно это было! Листы бумаги я храню все эти годы. Все 14 листочков — впечатления, полученные «любыми» людьми на концерте, где самый великий музыкант играл самую великую музыку. Несколько фрагментов: «Какой-то театр для глухонемых. Бывают же ненормальные, которым это нравится». Играл долго и скучно. Потом кончил играть. Публика кричала как ненормальная. Я смотрел на них как на дурачков. Думал, потом будет юмор. И вдрук выходит тот же дядька. Я посмотрел в бумагу программа. И играл еще скушнее». Потом надоело. Потом смотрел картинки на стене. На меня зашыпели всюду орфография оригинала. Оказывается, нельзя ворочаться. А играли только на фано. Весь вечер. Не мелодии, только удары». Это не может нравится орфография оригинала. Грамматический уровень записок оставим на совести всех, начиная от министерства образования и кончая школьными учителями русского языка. Главное же — в другом. Не было ни одного положительного отзыва. Ни одного!!! Переписывать все отзывы целиком мне не хочется. Слишком печально. Но столь печально это не закончилось, ибо наш эксперимент продолжился. Мы с ребятами договорились о встрече. В небольшом помещении с роялем и проигрывателем. И там мы разговаривали. О жизни, о Бетховене, о смерти, о любви. Постепенно перешли на поэзию. Мы говорили о том, чем слово в стихе отличается от слова в жизни. Кое-что из того, о чем я говорил, есть в книге. Но главной задачей было привести моих собеседников к возможности услышать последнюю часть последней сонаты Бетховена и попытаться вызвать у них настоящее потрясение. И здесь у меня был величайший образец для подражания — фрагмент книги Томаса Манна «Доктор Фаустус». Эпизод, где Кречмар беседует с двумя провинциальными немецкими мальчиками на тему о том, почему в Тридцать второй сонате Бетховена только две части. Велико искушение дать весь гениальный фрагмент этой беседы. Но я удерживаюсь. Ибо тот, на кого я рассчитываю в моей книге, раньше или позже прочтет книгу Томаса Манна. Или, в крайнем случае, прочитает именно эпизод с сонатой. Этот эпизод, быть может, лучшее, что написано о музыке в европейской культуре. Мы общались очень долго в этот вечер. Никто из них никуда не спешил. И когда я понял, что никому из них не хочется уходить, то испытал невероятное ощущение радости. А когда я начал играть вторую часть Тридцать второй сонаты Бетховена, то мгновенно почувствовал, что музыку и слушателей объединяет ток высочайшего напряжения. Затем мы создали полумрак: погасили свет и зажгли свечи. А потом в записи великого Святослава Рихтера слушали эту длиннейшую часть — музыку бетховенского прощания с миром. И произошло чудо. Тот просто стучал по клавишам. И что то было громко и скучно. Иногда — тихо и скучно. А музыка, которую они услышали сегодня, — просто прекрасна.
Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией. Ежедневная аудитория портала Проза. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
Тёплый вечер
Огород на даче. Деревенский домик с огородом. Дачницы на даче. Мужик в огороде. Бабы на даче. Русские дачи. Приколы весенние работы в саду. Приколы о весенних работах на огороде. Майские хлопоты в огороде. Майские праздники огород. Бабушка в деревне.
Бабушка у калитки. Бабушка у калитки в деревне. Старушка у забора. Белая Агафья Викторовна. Агафья белая художник картины. Художница Агафья Викторовна белая. Галина Мельникова Патриаршие. Красивый сад в деревне. Деревенский дом с палисадником. Палисадник у дома в деревне.
Деревенские домики с палисадниками. Летом на даче. Огород для детей. Дети летом на даче. Роберт Дункан «лето в деревне» картина. Художник Robert Duncan. Лето - счастливая пора детства.. Картина в саду Роберт Дункан. Американского художника Роберта Дункана. Летняя жара заставила меня я устроил под высоким крестом.
В Пензу вернулась жара. Лариса Шахворостова босиком. Босиком в деревне. Окно в деревне. Открытое окно в деревне. Деревенское окно. Деревенское окошко. Москва слезам не верит фильм 1979 пикник. Москва слезам не верит фильм 1979 Гурин. Москва слезам не верит дача.
Москва слезам не верит Меньшов в кадре на природе. Туманов агроном Андрей. Андрей Туманов дача. Туманов Андрей Садовод 6 соток. Туманов Андрей Владимирович его дача. Пенсионеры на даче. Дачники на даче. Дачная амнистия. Дачник на участке. Человек рядом с домом.
Девушка с газонокосилкой. Люди на даче. Прикольная дача. Грядки Лядова. Мидлайнер грядки. Курдюмовские грядки. Пахать на даче. Огород СССР. Грядки советские. Труд на даче смешные.
Бабы в огороде. Женщина на грядке. Бабка на грядке. Женщина на даче в огороде. Разноцветная дача. Украшение участка в деревне. Украсить дом в деревне. Украшаем участок в деревне. Про огород прикольные. Дачник на огороде.
Женщины на прополке огорода.
Веселый и томный голос иволги мягкими переливами звучал в чаще леса. IV Гриша шел к Каменскому, сбивая молотком цветы по дороге. Каменский занимался столярной работой, и Гриша брал у него уроки. Ему давно хотелось узнать какое-нибудь ремесло и потому, что это полезно для здоровья, и потому, что когда-нибудь будет приятно показать, что вот он образованный человек, умеет работать и простую работу. По дороге он, между прочим, думал, что, выучившись, он сам сделает себе идеальные шары и молотки для крокета, да, пожалуй, и всю мебель для своей комнаты... Занимало и то, что теперь он может похвалиться, что знает «живого толстовца».
В доме отца Гриша с детства видел самых разнохарактерных людей: тузов разных служб и профессий, имеющих всегда такой вид, словно они только что плотно пообедали, богатых толстых евреев, которые важно, по-гусиному, переваливались на ходу, известных докторов и адвокатов, профессоров и бывших радикалов. И отец называл за глаза тузов мошенниками, евреев - «жидовскими мордами», остальных - болтунами, ничтожеством. Когда Гриша только что начал читать серьезные книги, знакомиться со студентами, ему часто приходилось удивляться: вдруг оказывалось, что какой-нибудь писатель или знаменитый профессор, который представлялся человеком необыкновенным - ни больше ни меньше, как «идиот», «посредственность», вся известность которой основывается на энциклопедических иностранных словарях да на приятельстве с людьми влиятельными. И говорил это не кто-нибудь иной, а сам Петр Алексеич, которому было достаточно рассказать в шутливом тоне, что такая-то знаменитость затыкает уши вагой, любит чернослив и, как огня, боится жены, чтобы авторитет этой знаменитости навсегда померк и глазах Гриши. Такие же новости привозил из столицы и Игнатий, а он, как человек крайне нервный, был еще более резок в мнениях. И Гриша, робея Каменского, усвоил себе манеру насмешливо щуриться, думая о нем. Жил Каменский на мельнице, в версте от деревни.
Мельница стояла на зеленом выгоне, к югу от дачных садов, там, где местность еще более возвышалась над долиной. Хозяин почему-то забросил ее: маленькое поместье с высоким тополем над соломенной крышей избушки, с бурьяном на огороде, медленно приходило в запустение. Внизу, в широкой долине, темным бархатом синели и, сливаясь, округлялись вершины лесов. Мельница, как объятья, простирала над долиной свои изломанные крылья дикого цвета. Она, казалось, все глядела туда, где горизонт терялся в меланхолической дымке, а хлеба со степи все ближе подступали к ней; двор зарос высокой травою; старые серые жернова, как могильные камни, уходили в землю и скрывались в глухой крапиве; голуби покинули крыши. Одни кузнечики таинственно шептались в знойные летние дни у порога избушки, мирно дремлющей на солнце. Он уже представлял себе, как Каменский начнет поучать его, спасать его душу, и заранее вооружился враждебной холодностью.
Однако Каменский только показал ему, как надо распиливать доски; и это даже обидело Гришу: «Не хочет снизойти до меня», - думал он, искоса поглядывая на работающего учителя и стараясь подавить в себе чувство невольного почтения к нему. Сегодня он подходил к этой келье в девятом часу. Обыкновенно Каменский в это время работал. Но теперь в сенцах, где стоял верстак, никого не было. Но и в мельнице было пусто. Только воробьи стаей снялись с пола, да ласка таинственно, как змейка, шмыгнула по стояку в развалившийся мучной ларь. В сенцах, обращенных дверями к северу, было прохладно от глиняного пола; в сумраке стоял уксусный залах стружек и столярного клея.
Грише нравился этот запах, и он долго сидел на пороге, помахивая на себя картузом и глядя в поле, где дрожало и убегало дрожащими волнами марево жаркого майского дня. Дачные сады казались в нем мутными, серыми набросками на стекле. Грачи, как всегда в жару, кричали где-то в степи тонкими томными голосами. А на дворе мельницы не было ни малейшего дуновения ветерка, на глазах сохла трава... Разгоняя дремоту, Гриша поднялся с порога. Близ порога валялся топор. На верстаке, среди инструментов, в белой пыли пиленого дерева, лежали две обгорелые печеные картошки и книга в покоробленном переплете.
Гриша развернул ее: Евангелие. На заглавном листе его было написано: «Боже мой! Я стыжусь и боюсь поднять лицо мое к тебе, боже мой, ибо беззакония наши стали выше головы и вина наша возросла до небес... На одной было начало стихотворения: Долго я бога искал в городах и селениях шумных, Долго на небо глядел - не увижу ли бога... На другой опять тексты: «Итак, станьте, препоясав чресла ваши истиною и облекшись в броню праведности... Гриша вздрогнул и долго следил за ней в небе. Вспомнилось нынешнее утро, купальня, балкон, теплица - и все это вдруг показалось чужим и далеким...
Он постоял перед дверью в избу, тихо отворил ее. В передней узкой комнате загудели мухи; воздух в ней был душный, обстановка мрачная, почти нищенская: почерневшие бревенчатые стены, развалившаяся кирпичная печка, маленькое, тусклое окошечко. Постель была сделано ил обрубков полей и досок, прикрытых только попоной; в головах лежал свернутый полушубок, а вместо одеяла - старое драповое пальто. На столе, среди истрепанных книг, валялись странные для этой обстановки предметы - бронзовый позеленевший подсвечник, большой нож из слоновой кости, головная щетка и фотографический портрет молодой женщины с худощавым грустным лицом. Из деликатности Гриша отвел глаза от стола - и сердце его сжалось при взгляде на эти старые, засиженные мухами, уже давно не бывшие в употреблении вещи и на этот портрет. Зачем это самоистязание? Он смотрел на бревенчатые стены, на нищенское ложе, стараясь понять душу того странного человека, который одиноко спал на нем.
Были, значит, и у него другие дни, был и он когда-то другим человеком... Что же заставило его надеть мужицкие вериги? Это было жестокое изображение крестной смерти, написанное резко, с болью сердца, почти с озлоблением. Все, что вынесло человеческое тело, пригвожденное по рукам и ногам к грубому тяжелому кресту, было передано в лице почившего Христа, исхудалого, измученного допросами, пытками и страданием медленной кончины. И тяжело было глядеть на стриженую, уродливую голову привязанного к другому кресту и порывающегося вперед разбойника, на его лицо с безумными глазами и раскрытым ртом, испустившим дикий крик ужаса и изумления перед смертью того, кто назвал себя сыном божиим... Морщась, Гриша отворил дверь в другую комнату.
Открытка хороших выходных мужчине. Поздравления с выходными днями прикольные. Открытка классных выходных мужчине. Пятница ура лето. Хорошего дня и отличного настроения прикольные пятница. Долгожданная пятница картинки. Открытки с днём недели пятница. Хорошей пятницы котики. Доброй пятницы котики. Позитивные открытки с пятницей. Хорошей пятницы прикольные. Гиф открытки с пятницей. Самые красивые открытки с пятницей. Хорошего настроения в пятницу. Отличного пятничного настроения. Хорошей пятницы друзья. Открытки отличной пятницы. Хорошего пятничного дня и отличного настроения. Хорошей пятницы. Открытки с окончанием рабочей недели. Открытки доброе утро пятница. Отличного настроения и завершения рабочей недели. Поздравление с выходными. Открытки с выходными днями. Удачи в пятницу. Открытка любимая пятница. Привет с пятницей тебя. Открытка поздравляю с пятницей. Фото открытки с пятницей. Пятница цветы пожелания. Фото поздравление с пятницей. Красивые поздравления с пятницей. С пятницей картинки. Открытки счастливой пятницы. Пожелания прекрасной пятницы. Красивые открытки с пятницей и цветами. С пятницей хороших выходных картинки. Удачной пятницы и классных выходных. Доброе утро пятницы прикольные.
Обстоятельство тоже зависит от сказуемого, но оно означает признак предмета. Вопросы, относящиеся к обстоятельству: «где? Данный член предложения означается штрих-пунктирной линией. Хомяк живет в клетке. Ищем слово, отвечающее но вопрос «где? Обстоятельство здесь - в клетке. Помимо основного разбора на члены, программа находит и указывает дополнительные характеристики предложения. Имейте ввиду, что е и ё — разные буквы русского алфавита. Напишите в комментариях понравился ли вам сервис.
Россияне кипят от злости: с 1 мая будут штрафовать за забор на даче или огороде
Только листья, светящиеся лампой, странным образом выступали из темноты — неподвижные, гладкие, блестящие, точно вырезанные из зеленой жести. Несмотря на раздвинутые полотняные занавески, свечи горели ровным, не разгорающимся пламенем. Было душно и чувствовалось, что в нагретом наэлектризованном воздухе медленно надвигалась ночная гроза. Пахло медом цветущей липой. Куприн spokivit WarringtonУченик 105 5 месяцев назад Можно без замудрений написать по понятнее что бы было? Ольга Алексеева Просветленный 42551 5 месяцев назад Июльский вечер. Старый липовый сад, густо обступивший со всех сторон дачу, потонул в тёмном мраке. Только листья сирени, в упор освещаемые лампой, резко и странно выступали из темноты. Неподвижные, гладкие, блестящие, точно вырезанные из зелёной жести. Несмотря на раздвинутые полотняные занавески, свечи горели ровным немигающим пламенем.
Потом вернулся в полутемную комнату, вышел в сени, снова развернул Евангелие… «Дети! Недолго уже быть мне с вами... Отняв глаза от книги, Гриша долго и напряженно глядел в угол, ничего не видя перед собою. И он, этот странный человек, терпит скорбь, «ибо беззакония наши стали выше головы! Запах избы от ветхого переплета книги напомнил Грише тяжелую работу, кусок корявого хлеба, жесткое деревянное ложе, черные бревенчатые стены.
А пустая, безмолвная и вся озаренная солнцем комната - светлое одиночество в минуты отдыха и созерцательной, тихой жизни. Пришел час, прославь сына твоего, да и сын твой прославит тебя... Я открыл имя твое человекам... Соблюди их во имя твое!.. Гриша смущенно захлопнул книгу.
Что это значит? Зачем вы все такие слова употребляете? Они стояли друг против друга, и Гриша чувствовал, что пристальный взгляд улыбающихся глаз Каменского все более подчиняет его себе. И Каменский опустил мешок на землю. Гриша встрепенулся.
Гриша с преувеличенным вниманием стал слушать, как надо работать фуганком, и помогать заправлять доску в верстак. Гриша взял фуганок и с такой силой зашаркал им по доске, что в два-три взмаха испортил ее. Он ушел в избу, вынес оттуда чугунчик с водой, поставил его на таган около порога и развел огонь. Синий дымок поплыл по двору. Поглядывая на него, Каменский взял из-за верстака кадушку, сел на порог и стал набивать обручи.
Стук молотка звонко отдавался в пустой кадке. Подлаживая под этот стук, Гриша пристально шмыгал фуганком по доске. Стружки кремового цвета, красиво загибаясь, падали на пол. Созидает Вавилон? Если хотите, да.
И, положив в воду картофелю и луку, поправив огонь, опять сел на порог за работу. Теперь служит... А вы тоже думаете этим заняться? Гриша помолчал. Каменский тоже помолчал.
Но и египтяне - люди, а не бог, и кони их - плоть, а не дух. И, подняв глаза на Гришу, прибавил: - И вы будете также… также несчастны и одиноки, если будете не жить, а служить. Вы скоро забудете людей, будете знать только отношения вместо людей, и вам будет очень тяжело... Гриша вспомнил свою семью и опустил глаза. И когда я приехал в деревню к своим, где думал начать новую жизнь, я ясно увидел, как велика эта пропасть.
Я мог только с крыльца слушать говор и весь этот смутный шум деревни, наблюдать жизнь простых и добрых людей, которых я прежде намеревался учить злым и ненужным делам, думая, что эти дела добрые и нужные дела, - только наблюдать: между нами была пропасть. Я был как человек, стоящий у ручья, которому хотелось пить, но которому сказали, что, прежде чем пить, надо взмутить воду, и он стал пить мутную воду, хотя и знал, что мутить воду было не нужно... Гриша слушал, стараясь не проронить ни одного слова. Но, боясь сказать это невпопад, неумело, боясь, что Каменский заговорит с ним как с мальчиком, молчал. Вы не читали?
Если хотите, приходите, и мы почитаем вместе. Хоть часов в десять. Раньше нельзя, так как я пойду в город на почту. Он помолчал и вдруг с трудом выговорил: - А вы не будете ли добры пожаловать к нам сегодня вечером?.. Мама будет очень рада вас видеть...
Он попробовал палочкой картошки в чугуне, встал и ушел в избу. Гриша торопливо схватил картуз. Очевидно, Каменский сейчас будет обедать и пригласит его... Есть Грише не хотелось, но отказаться неловко... И, чувствуя, что краснеет, Гриша поспешно добавил: - Сегодня, знаете, брат и отец приедут...
Так мне необходимо... До вечера, значит? За мельницей Гриша вздохнул свободнее. Он был взволнован, ему хотелось подумать о чем-то, но он ничего не думал и только шел все дальше в степь.
Белый хомяк кушает семечки. В данном случае определением будет слово «белый».
Дополнением является объект действия, привязанного к сказуемому. Оно отвечает на вопросы: «кем? При написании обозначается одной пунктирной линией. Чтобы лучше разобраться с дополнением, рассмотрим пример. Хомяк держит семечку лапой. Здесь дополнением выступает слово «лапой», так как оно отвечает на вопрос «чем».
Обстоятельство тоже зависит от сказуемого, но оно означает признак предмета.
Мужики и парни дурачка недолюбливали и вот почему: когда дурачок приходил в общественную баню, мужики с завистью поглядывали на его хуй, свисающий чуть ли не до колен. Кожа на его члене была белой, как и всё тело, а значит хуина ещё ни разу не кунался во влагалище. В выходные мужики иногда забавлялись с дурачком, дав ему выпить самогона или водки. Захмелевший дурачок становился буйным и, с налитыми кровью глазами, лез в драку.
Мужики сначала толкали его, посмеиваясь, дурачок свирепел, свирепели мужики и всё заканчивалось избиением несчастного, будто мстили ему за его достоинство. В тот день Инна возвращалась с вечерней дойки. Закончив школу, в пединститут не прошла по конкурсу и, вернувшись домой в деревню, помогала матери, работавшей на ферме дояркой. Она шла мимо клуба, когда парни в очередной раз забавлялись с дурачком. Увидев, как они, остервенело пинали его, повалив на землю, кинулась к ним с криком и стала отталкивать.
Понемногу успокаиваясь, парни один за другим уходили, а последний, Федька, сватавшийся к ней, но получивший отказ, уходя, бросил — Ну ну, пожалей его, пожалей, он тебя живо оприходует. Дурачок, весь в пыли, с разбитыми в кровь губами, лежал ничком и мычал. Инна осторожно тронула его. Он вздрогнул, как от удара и вскинулся, вращая глазами, схватил её за плечи, повалил на землю и стал душить. Когда у неё перед глазами замелькали жёлтые всполохи, он отпустил шею и стал задирать подол платья.
От удушья, тело было скованно и пропал голос, а он уже стягивал с неё трусы. Потом спустил свои портки, и она почувствовала между ног что-то тупое и толстое. Из его рта капала слюна, смешанная с кровью. Инна в ужасе смотрела в его лицо, стараясь поймать взгляд. Наконец он встретился с её глазами, замер на мгновение, дико вскрикнул, вскочил и убежал, скуля, как побитый щенок.
Инна дёрнулась и проснулась. Простынь под нею была мокрой. Кто и как узнал о случившемся, но вскоре по деревне поползли слухи, что дурачок изнасиловал Инку. Когда сплетни дошли до матери, она осторожно выспросила у дочери и та рассказала, что было на самом деле. Мать успокоилась.
Через год, отработав в школе в группе продлённого дня, она снова уехала поступать в пединститут, опять не добрала баллов и в деревню не вернулась. Устроилась на работу в НИИ научно-исследовательский институт , где и познакомилась с Ромкой. Когда вернулась в деревню с двухлетним сыном на руках, бабка, взяв внука на руки и, вглядевшись в его лицо пробормотала: видать не сплетни-то были.
На даче его ждали длинный
В обновлённом Арканоиде у игроков новая цель после прохождения сюжета, теперь на всех пикабушников она общая. Кстати, до её достижения осталось совсем чуть-чуть. Если получится, все игроки получат специальную ачивку в профиль! Чтобы узнать, что значат 3,5 млрд Звёздной пыли в качестве новой цели, пройдите уровни 31-60 в сюжетном режиме ; Переходите на страницу игры : пробуйте новые механики, лутайте новые промокоды и сделайте вклад в общее дело — достижение 3,5 миллиардов очков!
Москва: Издательство "Национальное образование", 2023. Материалы публикуются в учебных целях Просмотры Расставьте знаки препинания.
Укажите предложения, в которых нужно поставить ОДНУ запятую. Запишите номера этих предложений.
Спокойно смотрела своими голубыми глазами, кивала головой, когда было нужно. Непенин воодушевлялся. Устроим парники, оранжерею… Потом кур заведем, гусей, уток… К Рождеству свою свинью выкормим… Ты любишь кур, мамочка? Не жаркое, а живых кур, живых!
Вот когда желтенькие цыплятки бегают и наседка над ними хлопочет, голосистый петух расхаживает важно и шпорами песок чертит. Только я сама не буду в курятник ходить. Там всегда скверно пахнет. Зачем нам тогда в город? Разве вот только Ниночка будет в гимназии учиться. Хотя можно и домашнюю учительницу взять… Иди ко мне поближе, мамочка!
Потянулся к ней, обнял, сочно поцеловал в пухлую щечку. Губы у Непенина всегда влажные, холодные. И когда он целует — как будто приложили к телу лягушку. Жена покорно дала себя поцеловать раз и другой, потом высвободилась, оправила платье и села подальше. У меня голова болит. То голова, то живот.
Даже приласкать меня не хочешь… Ну, я прилягу на часочек, отдохну. Но дела никакого нет, — и так скучно сидеть, сложа руки, в гостиной и слушать, как в соседней комнате громко, с присвистом и трелями, храпит муж. Думается в такие минуты, что, должно быть, есть какая-нибудь другая, лучшая жизнь. Может быть, там, на новой даче… Вспоминается Кулаковский. Он совсем непохож на мужа, — и наедине с ним, почему-то, немножко страшно. В глазах у него часто горят яркие огоньки.
Так ясно заметно, чего он хочет. А возможно, что это только так кажется. Ведь муж вот ничего не замечает. Все равно, этого никогда не должно быть. Страшно и, пожалуй, противно. Хорошо, если бы Кулаковский приходил пореже.
Неужели он, действительно, каждую неделю будет приходить на дачу? Жена чувствует себя неспокойно и, когда на черной лестнице звонит мусорщик, вздрагивает. В детской старая нянька с выглядывающим из-под губы острым желтым зубом ворчит на кого-то: — С раннего утра в кружева… В кружева, да за книжку… Нет, чтобы ребенку рубашечки починить. Мужики на уме. А вот, Ниночка, нам и кашку горяченькую принесли… Попробуй-ка: сла-дкая! А в городе уже разворачивали мостовые, маляры качались на узких дощечках в уровень с шестым этажом.
Постройку дачи пришлось остановить до осени, потому что слишком вздорожали рабочие руки. Непенин вздыхал: — Ну, мамочка, последний год в наемной даче лето проведем. На будущий год будем настоящие собственники. Снял все-таки дачу не на старом месте, а подальше от города, по соседству со своим новым участком. Если идти прямо через лес, то всего будет не больше версты. Так что всегда можно приглядеть за порядком.
Дачка самая обыкновенная, серенькая, с грошовыми обоями на стенах и с накрашенными занозистыми полами, но лес кругом — густой и высокий, а соседние дачи раскиданы редко и тонут в зелени. В теплые дни смолой пахнет крепко, почти до головокружения. И даже Кулаковский, в первое же воскресенье приехавший погостить, сказал: — Ну вот это я понимаю… Тут можно даже себя и человеком почувствовать. Правда, Вера Ивановна? Жена Непенина посмотрела на него со своей обычной настороженностью и коротко ответила, зашпиливая вырез кружевного капота: — Да. Может быть.
Кулаковский был в хорошем настроении, звонко хлопал Непенина по мягкой спине, прыгал через канавы и даже ездил верхом на палочке. И казался, действительно, совсем непохожим на себя самого, — обычного, банковского, как будто вырос, распрямился, стал еще красивее и сильнее. А Непенин катился за ним следом, маленький и бесформенный, словно плохо надутый резиновый шар. Вера Ивановна смотрела долго и подозвала к себе дочь. Тебе здесь нравится, да? Ласкала ее преувеличенно нежно, стараясь делать это так, чтобы видел Кулаковский.
Но у Ниночки, по обыкновению, был не в порядке желудок, она куксилась и капризничала, — и скоро надоела матери. После обеда пошли гулять, к новому участку. Непенин даже не прилег отдохнуть. Тропинка была узенькая и всем троим в ряд не хватало места. Вера Ивановна с гостем пошли впереди, а Непенин отставал все больше и больше, и на половине дороги уже с сожалением думал о мягкой постели. Ворчал себе под нос, пыхая папироской: — Бегут, сломя голову… А обо мне не подумают.
Это и для здоровья вредно: ходить так быстро после обеда. Передняя пара скрылась за поворотом дороги, и Непенин совсем обиделся. Да подождите же!.. В ответ донесся откуда-то короткий смешок Кулаковского, — и, услыхав этот смех, Непенин остановился, снял шляпу и принялся старательно вытирать пот со лба. В голове у него неожиданно загвоздилась новая мысль, и он, как будто, хотел стереть ее со лба вместе с капельками пота. Жена — и Кулаковский.
Женщина красивая, молодая — и он, за которым все женщины бегают, как за оперным тенором. И сейчас они вдвоем в глуши леса, — и Кулаковский смеется. Почему бы и нет? Лоб был уже совсем сух, а Непенин все еще тер его платком. Потом махнул рукой и, насколько мог прибавив шагу, пошел вперед. Ведь они знакомы не первый год и до сих пор ничего не было.
Почему же именно теперь? И Вера Ивановна, кажется, вовсе не способна увлекаться. Всегда такая холодная, даже немножко вялая. И когда целуешь ее, она вытирает щеку. Жена и гость оказались близко, сейчас же за поворотом. Кулаковский держит в руке ольховую ветку и бьет ею, как хлыстиком, по своим запылившимся башмакам.
Вера Ивановна стоит немного поодаль, вполоборота, и сосредоточенно рассматривает, как копошатся муравьи в высоком муравейнике. Конечно же, ничего не может быть. Муж успокоился вполне и сразу, потому что боялся волнений. Кулаковский что-то говорил, и Непенин, подойдя поближе, расслышал: — Всякий дикарь лучше цивилизованного человека. Он всегда знает, чего хочет. Прямо идет к цели.
Достигнув этой цели, бывает счастлив. А мы бледнеем и боимся. Не решаемся признаться самим себе в своих желаниях. Поэтому и счастье у нас такое жалкое, бледное, словно из слинявшего накладного золота, и нет у нас никаких настоящих переживаний. Чтобы не совсем обезличиться, нужно время от времени забывать свой городской страх и становиться дикарем. Тогда можно жить.
Нагишом ходить, что ли? Тебе лично я не советовал бы раздеваться. Некрасиво выйдет. Вера Ивановна повернулась, скользнула по мужу холодным и злым взглядом. Шутки мужа всегда казались ей грубыми и циничными, а когда почти то же самое, но в других выражениях, говорил Кулаковский, это выходило красиво, — хотя и приходилось краснеть и отворачиваться. И сейчас было очень досадно, что появление мужа грубо оборвало разговор, который делался таким занимательным.
Вера Ивановна улыбнулась Кулаковскому и сказала ему, заглядывая в лицо своими невинными голубыми глазами. Здесь так неудобно идти. Непенин опять полез было в карман за платком, но раздумал и мирненько поплелся следом. Добрались до участка, раза два обошли кругом груду заготовленных материалов и недоконченный сруб. Непенин забыл о своих мимолетных тревогах, опять ликовал, был весел и разговорчив. Рассказывал, как дальше пойдет постройка, хотя и сам имел об этом довольно смутное представление.
У меня все будет за первый сорт. Видите, гранит какой: хоть пирамиды строить… Здесь, на косогорчике, будет цветник. Придется только огородной земли привезти возов двадцать. Кулаковский смотрел внимательно на все, что показывал ему хозяин, но когда тот отворачивался, взглядывал на Веру Ивановну и жал ей руку, — крепко, почти до боли. Вера Ивановна не сопротивлялась, и голубые глаза у нее заволакивались влажным блеском. На обратном пути опять говорили о счастье и о человеческих желаниях, и о том, какие глупые преграды ставит себе человек на пути к наслаждению.
Непенин плохо понимал все это и только краешком уха слушал разговоры гостя, думая о том, бесспорно уютном и радостном, что ждет впереди. Вот у меня все уже определено и устроено, и вся жизнь — как на ладони, спокойная и обеспеченная. А Кулаковского жалко. Его женить надо». III После весенних дождей лето установилось хорошее. Не было душной жары, но дни стояли светлые и ласковые, и особенно приветливо светило долго не заходящее солнце.
Вера Ивановна любила подолгу сидеть над речкой, на песчаном обрыве. Внизу копошились Ниночка и нянька, строили из песку пирожки и домики, и так были заняты своей работой, что не мешали. Солнце грело, — и хотелось раскинуться прямо на горячем песке, млеть и ждать. Временами кровь приливала к вискам, и появлялся в глазах красный свет, а сердце билось быстро, неровно, словно торопилось. Расстегивала просторный капот, подставляла грудь навстречу лучам. Здесь пустынно, никто не увидит, — а когда подходит по берегу чужой — издали слышно, как шумят густые кустарники и трещат ветки.
Тепло проникает внутрь, ласкает, дразнит. В такие минуты всегда думается о Кулаковском, — но нет ненависти и к мужу. Он тоже хороший, только по-своему. Сердечный, любящий, — и всегда старается доставить какое-нибудь удовольствие. Он не виноват, что так некрасив, да еще слишком располнел за последние годы. Ведь можно же думать, только думать.
Никто не умеет читать в мыслях. Заскрипели сухие сосновые иглы под чьею-то осторожной, подкрадывающейся поступью. И Вера Ивановна уловила этот звук, только когда он был совсем уже близко, так что едва успела запахнуть капот, оправить складки. В глазах все еще мелькают красные светлячки, и сердце бьется неровно, порывисто. Конечно, это он, Кулаковский. Сегодня суббота.
Вера Ивановна вглядывается пристально и чему-то улыбается. Может быть, видел, пока пробирался сквозь кустарник? И еще краснее делаются горячие светлячки. Я знаю уже. Потому и пошел прямо сюда. Прекрасный салат, говорит.
Последняя новость из Парижа. По этому случаю раньше, как через час, обеда не ждите. Сел рядом на песке очень близко, так что колени соприкасались. Нужно бы отодвинуться, но не хочется, потому что так удобно сидеть. У Кулаковского новая шляпа, — панама, и ловко повязанный галстук. Он много тратит на костюмы, и Вера Ивановна знает, что у него много долгов: банковского жалованья не хватает.
Муж уже второй год ходит дома в одном и том же стареньком пиджаке, а новый снимает сейчас же, как приходит со службы и аккуратно вешает его на патентованную вешалку. Зато жене никогда не отказывает в обновах, особенно теперь, когда есть свободные деньги. Нет, он — добрый, хороший, и его нужно любить. Кулаковский смотрит, и Вера Ивановна чувствует, что его острые глаза стараются проникнуть сквозь тонкую ткань платья, скользят по плечам, по груди. И какое у вас чудное тело… Это немножко нагло, как всегда… Наверное, он видел. Хочется досадовать, обидеться, — но мешает этому радостная гордость за свою признанную красоту.
Злая гримаса пробежала по лицу. Ниночка неумело карабкается вверх по обрыву. У нее большая, рахитичная голова с жидкими желтыми волосами и тонкие, кривые ноги. Ты устала… А ручки-то какие грязные! Кулаковский незаметно отодвигается подальше. Она искоса взглядывает на него и потом спрашивает: — Вы любите детей?
Вы должны любить. Кто любит природу, тот должен любить и детей. Опять следовало бы обидеться, — но ведь он же совершенно прав, этот красивый человек со сдвинутой на затылок панамой. Ниночка — уродлива, вечно хворает, и мать никогда не решается поцеловать ее в губы. И даже сам Непенин относится к ней как-то странно: окружает ее попечениями, но не любит ласкать, как другие нежные отцы. А уж Кулаковский, конечно, не обязан ее любить.
И винить его за это нельзя. Позвала: — Няня, возьмите Ниночку и идите домой. Да не забудьте смазать ей носик. Нянька с длинным желтым зубом поднимается, старая и мрачная, как макбетова ведьма. И, проходя мимо гостя, бормочет что-то невнятное своим шлепающим старушечьим шепотом. У нее всегда свои думы и слова, враждебные и чуждые всему, что ее окружает.
Девочку она любит небрезгливо и искренно. Поэтому ей прощаются разные мелкие грубости и нарушения дисциплины. Кулаковский говорит ей вслед: — Следовало бы убивать всех стариков, перешедших за предельный возраст. Они похожи на гнилые грибы. Портят землю и заражают воздух, а пользы от них никакой нет. Вы совсем не злой человек.
Конечно, на это многое можно было бы ответить. Пусть он не думает, что она так уже глупа и только он один может развивать свои собственные теории. Но скучно говорить об этом. Хочется других слов, простых и ясных и глубоко проникающих в душу, а не бесследно скользящих по поверхности. И даже не нужно слов. Вот, — молчать, полулежа на горячем песке и закрыв глаза, чтобы ослабленный солнечный свет розовой пеленой проникал сквозь опущенные веки.
Лежать и чувствовать, что рядом бодро и сильное бьется другое сердце, — и чувствовать еще, что во всем мире сейчас есть, как будто, только одно сердце, — и оно бьется вот именно так, вздрагивая и замирая в истомных предчувствиях. Что-то щекочет шею, открытую над низким воротником платья. Может быть, сухая былинка. И обжигает кожу горячее дыхание. Открыть глаза? Веки отяжелели, и все тело замерло, сделалось не своим, так что ощущается в почти болезненном напряжении каждый нерв, каждый мускул.
Похоже на то, когда стоишь на краю глубокой пропасти и заглядываешь вниз. Чужие губы припали жадно, словно хотят напиться горячей крови сквозь тонкую кожу. И целуют, не отрываясь, и чужая рука обнимает вздрагивающие плечи. Что же будет? Невозможно… С усилием поднимается, садится и растерянными движениями трепещущих пальцев оправляет прическу. Две пары глаз встретились.
Одна — с темной тенью стыда и испуга в глубине лучистых голубых райков; другая — такая уверенная в себе, почти властная — и в то же время молящая. А губы говорят совсем другое: — Когда долго смотришь в небо — оно поднимается все выше и выше, и кажется, наконец, что сам отрываешься от земли и летишь кверху на больших белых крыльях. Возвратились домой, как всегда, рука об руку, и дорогой говорили о чем-то ничтожном. Вера Ивановна коротко, вскользь, поздоровалась с мужем и долго старалась не смотреть ему в глаза. Потом решилась. Это так просто.
Непенин угощал диковинным салатом с раковыми шейками, сардинками и спаржей. Было невкусно, но остро. Собственного изготовления. Шедевр, не правда ли? И аппетитно чмокал выпачканными масляной подливкой губами. Лысина тоже лоснилась, как масляная, а челюсти двигались медленно и непрерывно, как жернова мельницы.
После обеда хозяин взглянул на часы, бережно погладил себя по животу и пошел отдохнуть. Спросил, лениво мигая и все еще ощущая во рту пикантный вкус нового салата: — Вы, наверное, гулять? Так ты распорядись, мамочка, чтобы самовар был пораньше. После острых блюд очень пить хочется. Я не пойду. Ну как хочешь.
Только гость-то у тебя заскучает, пожалуй… Скрипнул дверью, потом слышно было, как кряхтел, снимая башмаки. Кулаковский покачивался в качалке и грыз зубочистку. В глазах появилось, как там, на обрыве, что-то властное и, вместе, молящее. Холодный страх подкрался к самому сердцу, но трудно, почти невозможно было сказать: нет. Заглянула в спальную. Муж уже дремал, и большая зеленая муха сидела у него на лбу.
Заботливо отогнала ее, так же заботливо поправила подушку и задернула темную занавеску на окне. Тогда почувствовала, что успокоилась, и пошла вместе с Кулаковским все по той же любимой тропинке. Он остановил ее в густом кустарнике, не доходя до обрыва. Насильно увлек немного в сторону, на маленькую полянку. Здесь солнце играло круглыми пятнами на мягкой траве, и пронизанный его лучами воздух волновался, казался разноцветным. Вместо ответа обнял ее, поцеловал в шею, около уха, где росли рыжеватые золотистые волосы.
Она зажмурилась от страха и отбивалась, отталкивая его сильные, крепкие руки своими обессилевшими руками. Уже совсем изнемогая, теряя силу и волю под его поцелуями, глубоко вздохнула, ловя ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Видела близко склоненное побледневшее лицо, — знакомое и новое… Потом плакала и смеялась, и прятала лицо у него на груди, царапая щеку пуговицами пиджака. Кулаковский ласкал ее нежно и благодарно, и нашептывал ей слова, которые не были уже теперь страшными. Но она не понимала и не хотела понимать того, что он говорил ей, потому что вся была еще во власти чувства сильного и до сих пор не испытанного. Воплотилось то, о чем были смутные думы на песчаном обрыве, в летний полдень.
И я давно знал, что ты любишь меня. Эти слова первыми достигли до ее слуха, разбудили околдованную мысль. Он — знал, а она сама не знала. Или не понимала только? Но тогда — любит не его одного, а лето и солнце, и горячий песок, обнимающий, как живое тело, и еще многое, многое… — Люблю. Словно облако набежало на солнце — и танцующие пятна замерли, остановились и воздух перестал трепетать в просветах кустарника.
Запахло измятой, умершей травой, сломленными папоротниками. Он узнает. Я — гадкая и бесчестная… Он узнает. Казалось, что вся земля прокричит об этом, как о несмываемом стыде. Когда муж будет проходить сквозь кустарники, они остановят его своими цепкими ветвями, будут шептать ему на ухо. А еще страшнее — встретиться с ним лицом к лицу.
Ясно встало перед глазами лениво-добродушное лицо, на которое откуда-то изнутри выплывает страшная, незнакомая гримаса. Метнулась к обрыву так быстро, что Кулаковский едва успел ее удержать. Я не могу иначе. Ну, хорошо… Я буду вместе с вами. Пойдемте… Он говорил с нею ласково и полунасмешливо, как говорят с любимыми избалованными детьми. Бережно провел ее к обрыву, помог присесть.
И не нужно плакать. Так некрасиво, когда глаза опухают от слез. От реки веяло свежестью, и не было здесь пьянящей зеленой духоты кустарника. То, что там казалось таким резким и вызывающим отчаяние, здесь постепенно теряло свою остроту, бледнело, как минувшее сновидение. Положила голову на плечо Кулаковского и незаметно задремала, — как ребенок. Грудь дышала ровно.
Не заметила, как Кулаковский осторожно целовал ее в губы и в шею, над низким воротом.
Особенно трудно одушевить лицо, когда пишешь его с фотографии, чужого рисунка, акварели; человека не видишь, не слышишь, глаз не схватывает его жестов, выражений лица, пластики тела, ухо не слышит интонаций голоса; вне бесед, высказанных суждений трудно понять характер человека, его пристрастия: нужно догадываться, домысливать... И все-таки странно, что «заколдованным» оказался для Крамского именно портрет Кольцова, чье творчество, народное по духу своему, как бы оживилось «вторым дыханием» в начале семидесятых годов, в пору пробуждения невиданного прежде интереса к народу, странно, что «лицом неодушевленным» оказался для Крамского именно Кольцов — воронежский прасол, который проезжал следом за своими стадами по тем самым селам и степям, где прошли детство и отрочество Вани Крамского... Еще одна неисполненная просьба Третьякова — портрет Ивана Сергеевича Тургенева. Но не потому, что Крамской и на этот раз не сумел, а потому, что не захотел. Наверно, Крамской более других художников умел «властвовать собой»; наверно, вдохновение реже, чем к другим художникам, приходило к нему как увлечение, но, как бы там ни было, взяться за серьезную работу, рассчитывая лишь на постоянное биение сердца, на привычную верность глаза и руки, подойти «пустой» к мольберту он не мог. Третьяков предлагает Крамскому сделать портрет Тургенева, когда того уже написали Ге, К. Маковский, Перов; последний портрет Репин написал тоже для галереи , но, по мнению Павла Михайловича, «не совсем удачно». Третьяков словно «подманивает» Крамского принять заказ — он и с Тургеневым поговорил, «на что Иван Сергеевич изъявил согласие с большим удовольствием», и вообще Тургенев «очень желает с вами познакомиться: он очень был заинтересован вашим Христом», «очень понравился ему портрет Шишкина и этюд мужичка большой , который он желал очень купить», и проч.
Крамской отвечает уклончиво: «Мне было бы и очень лестно написать его, но после всех как-то неловко, особенно после Репина». И тут же: говорят, в Париже Тургенева собирается писать Харламов, которого сам Иван Сергеевич именно как портретиста ставит чрезвычайно высоко. И тут же: вы, Павел Михайлович, не думайте, «попробовать и мне хотелось бы», получив ваше предложение, я пытался разыскать Тургенева, «много побегал», да упустил — он снова выехал за границу. И после всей этой скороговорки: «Что за странность с этим лицом? Ведь, кажется, и черты крупные, и характерное сочетание красок, и, наконец, человек пожилой? Общий смысл лица его мне известен... Быть может, и в самом деле правы все художники, которые с него писали, что в этом лице нет ничего выдающегося, ничего отличающего скрытый в нем талант; быть может, и в самом деле вблизи, кроме расплывающегося жиру и сентиментальной искусственной задумчивости, ничего не оказывается; но откуда же у меня впечатление чего-то львиного? С Репиным в эту пору Крамской откровенней, чем с Третьяковым; письма к Репину показывают, что личность Тургенева видится Крамскому не с одной только внешней стороны. Репин сообщает из Парижа, что Тургенев «в большом восторге» от увиденных им в России портретов работы Крамского — вроде бы и лестно, однако Крамской отвечает сдержанно: «О Тургеневе, спасибо ему — благодарен, даже восхищен, только одно обстоятельство мешает мне счесть себя достойным похвал его, — говорят, он сказал так: «Я верю в русское искусство т.
Оно, может быть, и правда, портрета вашего я не видал, только все-таки как-то странно говорить о будущности искусства по живописи рук; или уж я не понимаю. Только мне кажется, он не совсем знает Россию, судя по предисловию к своей повести, помещенной в «Складчине». В литературном сборнике «Складчина», составленном в пользу пострадавших от голода в Самарской губернии, был напечатан рассказ Тургенева «Живые мощи» с приложением письма автора, восхваляющего покорность и долготерпение русского народа. Ни взгляд Тургенева на искусство, ни взгляд его на русский народ Крамской не пожелал принять и не принял. Что до живописи, то Репин в своем ответе подтвердил предположение Крамского: «Тургенев глядит на искусство только с исполнительной стороны по-французски и только ей придает значение». Крамскому еще предстоит получить от Тургенева назидательное письмо по случаю подготовки в Париже выставки русского искусства. Тургенев попросит строгого отбора произведений и прежде всего «удаления» произведений тенденциозных — как «несвободных» и «обремененных задней мыслью». Двумя годами позже, когда Крамской отправится в Париж, Третьяков ему туда — эдаким пробным шаром настойчив Павел Михайлович : «А ведь Тургенева-то вам придется сделать». Но Крамской снова откажет: «Что касается Тургенева, то...
Мне кажется, что им уж очень занимаются, и потом, я вижу теперь, что его портреты все одинаково хороши и что ничего нового не сделаешь». И Павел Михайлович — то ли прежде был у них какой-то разговор, то ли «дьявольским чутьем» своим почуял что-то за непреклонностью Крамского — отступит: «Это дело кончено». Но буквально в те же дни Крамской в письме к Стасову объяснит свое суждение о Тургеневе и оброненное слово «занимаются» вовсе не со стороны портретной живописи и докажет еще раз, что главная причина, которая не позволяет ему писать Тургенева, — не в особенностях внешности писателя и не в том, хороши или плохи другие его портреты: «Он Тургенев совершенно не виноват, и даже невинен, в своих художественных симпатиях, так как они у него вытекают из его иностранно-французского склада понятий, благоприобретенных им в последние годы жизни, и той доли фимиама, которую некоторые наши органы печати усердно стараются распространить. После его отзыва о русском народе «Складчина»... Но большей частью желания заказчика совпадают со стремлениями портретиста или стремления портретиста с потребностями собирателя. Чутье Третьякова на картину не только собирательское не «купеческое» , но подлинно художественное подчас художническое чутье. В таком единодушии художника и собирателя родилась мысль о портрете Салтыкова-Щедрина; не так, как частенько случается — «желал бы иметь», «не возьметесь ли написать»... Зимой 1876 года Крамской в Москве у Третьякова, по вечерам читают вслух Крамской читает вслух семейству Третьякова «Благонамеренные речи». После отъезда художника Павел Михайлович торопливо пишет ему вслед: «Прочтите в мартовской книге «Отечественных записок» Щедрина продолжение «Благонамеренных речей» о «Иудушке».
Огромный талант!.. Еще более сожалею, что нет его хорошего портрета». Похоже, шла у них беседа о портрете, не заказ — обоюдная беседа: такого человека, как Салтыков, надо написать, его можно хорошо написать. И лишь почти год спустя Крамской сообщает: «Салтыков Щедрин в среду уже будет у меня, начинаем». Но не так скоро, как думается Крамскому и хочется Третьякову, окажется завершен этот охотно и душевно начатый портрет — не так скоро, хотя всего через два месяца Крамской объявляет уверенно: «Портрет Салтыкова кончен». Пройдет еще два года — два года какой-то скрытой от потомков трудной работы Крамского, два года нетерпеливого, словно и не было разговора, что портрет «кончен», ожидания Третьякова «Иван Николаевич, не упустите Салтыкова! Монументальность позы, лица зритель сразу схватывает, но удерживают его эти скорбные в отрешенности своей глаза — извечная трагедия сатирика, трагедия великой любви к человечеству и великой боли за него, трагедия писателя, для которого творчество — «не только мука, но целый душевный ад» «капля по капле сочится писательская кровь, прежде нежели попадет под печатный станок». Выяснилось2, что портрет был поначалу несколько иным — записана, в частности, высокая спинка кресла: на нейтральном фоне голова стала скульптурнее, резче, «изобразительное», что ли. Известно, что вначале был вообще другой портрет, тот, про который Крамской быстро сообщил: «Кончен» — и прибавил: «Он вышел действительно очень похож и выражение его жена очень довольна , но живопись немножко, как бы это выразиться, не обижая, вышла муругая...
Сохранился, наконец, погрудный портрет Салтыкова, необыкновенно горячий портрет, порывистый, подвижный — стремительное и легкое движение головы «плодотворный момент»! Лично я его почти не знал, — писал Салтыков-Щедрин, услышав о смерти Крамского. Погрудный портрет безусловно с натуры — он этюден, мгновенен, из тех, над которыми долго не возятся, пишут сразу, вдруг. Так и кажется, что в не ясной до конца истории с портретами Салтыкова он — начало, он — первый, сразу, проникновенно, почти болезненно остро написанный; в нем ощутима изначальность, открытие, постижение, но на радостное Крамского — «начинаем» настойчивый Павел Михайлович отозвался: «Мне кажется, его следовало бы писать с руками». И, сообщая, что портрет какой-то из первых вариантов кончен, Крамской не без усмешки, если вчитаться! Лучше Павла Михайловича Третьякова заказчика не найти: им движет любовь к искусству, а не стоимость собрания, его помощь художникам неоценима, его замечания часто метки и неизменно вызваны желанием лучшего. Но сказать художнику: «Напишите с руками» — такое может не только подсказать решение, подвинуть к цели, может в равной мере уничтожить прозрение, сдуть счастливый мираж внутреннего видения; технически такое означает выбрать новый холст, искать новую композицию, новое положение фигуры — писать по-новому! Очевидный пример: Третьяков очень хочет портрет Сергея Тимофеевича Аксакова и хочет, чтобы портрет вышел такой, какой он хочет. Предлагая заказ, он высылает фотографии Аксакова писатель уже умер , сообщает подробные — до тонкостей — сведения о его внешности: цвете волос и бороды, цвете глаз и их выражении, цвете лица, его форме, даже о «теле лица», рассказывает о характере и нраве Аксакова, о «расположении духа» его.
Он так ясно видит портрет умел бы, сам написал! Будущий портрет видится ему и колористически: «Кафтан носил Аксаков черный, а рубашку синюю». Крамской принимает заказ, принимает совет «Написать Аксакова думаю, как вы советуете, с руками, по колена и на воздухе» ; замысел рождается в нем и крепнет, он уже прозревает понемногу, уже вглядывается в будущее полотно: «Он у меня будет сидеть на травке... Не худо бы в шляпу ему полошить записную книжечку и карандашик если только было что-либо подобное в его привычках ». Третьяков отвечает, что, по сведениям, «в привычках» Аксакова было носить летом картуз с длинным козырьком, но дело не в шляпе: «У Аксакова руки складывать вместе, кажется, не годится — и руки от этого потеряют, да и не в характере подобных людей сжимать руки, мне кажется, придется положить другую руку на колено, недалеко от той руки, чтобы она спокойно лежала; нужно кого-нибудь посадить и сделать это с натуры, а рука на фотографии прекрасная. Картуз, кажется, следовало бы положить» — вот как будущая работа Павлу Михайловичу видится между описанием замысла Крамского — «на травке» — и этим письмом с указаниями — какие уж тут советы! В том же письме Третьякова: «Мне желалось бы, чтобы вы как можно с любовью окончили портреты Аксакова и Некрасова... Мне кажется, что Рубинштейна и Кольцова решительно нужно оставить до свободного времени. Извините, что я ввязываюсь все с своими советами, но не могу, что вы прикажете делать?
Вот Самарина для Думы нужно кончить... Нужны были особые отношения, точнее — особая пружинка, что ли, в отношениях духовно близких, общных по многим своим взглядам людей, которая бы приоткрывала возможность появления таких писем. Эта пружинка — заказ. Крамской — заказной художник; для всех, для Третьякова, для себя самого — заказной. Заказной портретист — тут его мука, может быть, его крушение, гибель — тут «пружинка», причина сложных осложненных! Третьяков всегда предупредителен, благожелателен, предлагает взаймы, платит вперед, переплачивает иногда Крамскому можно — отдаст работой: «Если я этюд и нахожу немножко дорогим, то это все равно, на другом сойдет, т. Горечь зависимости, оборотной стороны заказа, еще не выплескивается наружу; разбавленная личными отношениями, она опускается до поры на дно. О личных отношениях в лучшую пору ясней писем говорит портрет Третьякова, написанный Крамским зимой 1876 года, написанный как будто и случайно: Павел Михайлович долго не позволял писать с себя портретов, а тут заболел нарушилось привычное — заведенным механизмом — течение дней и на предложение Крамского махнул рукой, соглашаясь, — пишите! В небольшом портрете таится эта счастливая случайность, то самое «вдруг», когда кропотливая подготовительная работа — вглядывание, вслушивание, обдумывание проникновение!
Счастливая случайность: она и в небольшом, почти квадратном холсте, как бы не выбранном, а нежданно попавшем под руку, и в совершенно непреднамеренной простоте и ясности композиции, которой, по сути, и нет вовсе; истинность предельная — Павел Михайлович будто бы и не «сидит для портретиста», а портретист приметил, что сидит, задумавшись о своем, Павел Михайлович, незаметно расположился перед ним — и написал. Но подготовительная работа огромная — все предшествующее портрету развитие их отношений: осознание Крамским не только Третьякова-собирателя, но Третьякова — деятеля искусства, Третьякова-человека, и человека во многом близкого по духу и направлению; в свою очередь осознание Третьяковым Крамского как человека душевно свойственного, наконец, укоренившееся мнение Третьякова о Крамском как о лучшем из «заказных» портретистов, вообще как о портретисте, который наиболее отвечает его собственному вкусу. Многие художники просили разрешения у Третьякова написать его самого и супругу его, Веру Николаевну, но, по свидетельству дочери собирателя, «только в 1875 году Павел Михайлович решил позволить себе иметь портрет Веры Николаевны»: «Что выбор его остановился на Крамском, — совершенно понятно». Осенью того же года Крамской начал портрет Веры Николаевны, но отложил; зимой 1876 года его пригласили заняться работой уже всерьез. После рождества он появился в доме у Третьяковых. Пребывание Крамского очень оживило нашу обыденную жизнь. Папа4, любя его и доверяя ему, много разговаривал с ним... Примечательно: Крамского позвали написать портрет Веры Николаевны, а он, воспользовавшись приступом подагры у Павла Михайловича, написал его. Душевное «любя и доверяя», взаимное, конечно, очень передалось в портрете: теплая задумчивость взгляда, мягкая линия губ как бы опровергают «объективно существующий» образ суховатого «неулыбы», однако же сообщают ему особенную интимную достоверность, передают сердечную близость художника и натуры.
Крамской отвлекся ненадолго от «главного дела» кто из художников знает заранее, какое дело окажется «главным»! Холст более чем двухметровой высоты, Вера Николаевна, ярко одетая, в рост, на фоне природы «Я же гуляю по любимому моему Кунцеву, в моем любимом платье с красным платком и простым деревянным батистовым зонтиком» — такая картинность замысла трудно согласуется с желанием сделать портрет сердечным, душевным, своим; а он должен быть своим: предназначен не для галереи, а для внутренних комнат — портрет для Павла Михайловича, для детей. Наверно, несоответствие задачи «свой», «домашний» портрет и замысла привело эту работу в число «заколдованных». Крамской бесконечно к ней возвращается — «механистичность» «натяжка» , ремесленная рассудочность, с которой он всякий раз вновь берется за портрет, опять-таки ничего общего с задачей не имеют. Мало того, что летнее Кунцево пишется зимой зеленую ветку к тому же подрисовал Шишкин , Крамской затем, также в мастерской, «переделывает» лето на осень. Мало того, что значительную часть «сеансов» вместо Веры Николаевны ему «позирует» фотография, он, также без натуры, по собственным его словам, «платье совершенно перешил» и притом заменил красную шаль белым шарфом. Взамен душевного, взамен чувства — невероятная просто карикатурная нарочитость: Вере Николаевне «ужасно хотелось», чтобы Крамской «чем-нибудь в портрете напомнил» про ее детей — «и выдумали мы с ним в изображении божьей коровки, сидящей на зонтике, — Машурочку, под видом жука — Мишу, бабочки — Любочку, кузнечика — Сашу, а Веру напоминала бы мне птичка на ветке» Павел Михайлович пишет художнику, морщась: «После вашего отъезда нашел птичку совершенно, по-моему, лишнею». Крамской «ужаснется», увидев портрет после некоторого перерыва. Искусство мстит за неискренность.
Крамской напишет Веру Николаевну несколько лет спустя, в 1879 году, в том же самом любимом Кунцеве, которое перестанет быть фоном и станет чувством. Семейство Крамских поселится на даче неподалеку от Третьяковых. Удивительно «домашний» рисунок Крамского «Вечер на даче»: перед домом стол с самоваром, белая скатерть уютно озарена теплым светом лампы, прикрытой абажуром, цепочка фонариков, освещающих сад, гигантские шаги, на которых резвятся дети, — идиллия. Близость семейная, совместное отдохновение, серьезные разговоры и неизбежная семейственная, застольная болтовня — вот когда Иван Николаевич наберется душевного тепла, нужного, чтобы написать портрет. Позади Веры Николаевны поставлены «ширмы, служившие темным фоном, а также защищавшие ее от сквозняка», уже в этом двойном назначении ширм — ненарочитость обстановки, в которой пишется портрет и которая не может не перейти в него. В конце того же 1879 года между Крамским и Третьяковым — первая размолвка, более глубокая, более знаменательная, чем внешне кажется. Третьяков узнает, что Крамской согласился исполнить для одного заказчика портрет с фотографии, и пишет без обиняков: «Вы в Москве мне говорили, что более Писать с фотографий ни за ч т о не будете, и я вас уговаривал, как исключение, еще сделать только один — Иванова... С фотографии на вас лежит еще священная обязанность сделать портрет Никитина... Крамской взбешен, именно вот этим «нужно знать для моего дела» взбешен: «Позвольте, Павел Михайлович, я ведь мог бы вам не отвечать...
Да, он продает свой труд, свой талант, продается, — но Третьякову ли, который всегда имел возможность не изменять принятому решению, судить его!.. Заказной художник жаждет отделаться от заказов, ибо до боли в сердце чувствует, как т о, для чего он рожден, уплывает из рук... Что же до портретов «даровых» — тут уж не Третьякова, тут его, Крамского, дело: есть люди, капитал которых искреннее, не отягощенное ничем к нему расположение и оценка его работ... Зависимость от ближнего: как бы любовно ни сложились отношения, не бывает, чтобы не жгла она сердце, не оскорбляла, не душила по ночам яростью днем — от людей и от себя скрываемой... Несколькими месяцами раньше Третьяков просил Крамского продать ему портрет Софьи Николаевны. Просил почтительно: «Мы оба стоим на такой ноге с русским искусством, что всякая неловкость должна отбрасываться». Просил почетно: «Я находил бы его в своей коллекции ваших работ необходимым». Крамской ответил как никогда коротко и ясно: «Портрет С. Если они после моей смерти его продадут, их дело; а мне нельзя, как бы нужно денег ни было».
И умница Третьяков почувствовал потаенный смысл ответа: «Преклоняюсь перед вашим глубокоуважаемым решением. Я уверен, что предложение мое вы никак не сочли за обиду, за отношение могущего все купить к художнику, могущему продать каждое свое произведение». Когда, заминая размолвку, Третьяков душевно и обстоятельно отвечает на яростное послание, Крамской несколько дней напряженно молчит: страдая и отчаиваясь, он запоем читает только что увидевшие свет письма художника Александра Иванова... Владимир Ильич Порудоминский. Текст 18 Сочинение Я приехал на родину, где не был лет тридцать; ступил на эту землю, как, может быть, ступают куда-то, перелетев через Время; ступил в ожидании чуда - с замершим в груди восторгом, который всплеснется, как только увидишь нечто из прошлой жизни, нечто, не раз снившееся. Низенький поселок судоремонтного завода на левом берегу Вятки. Западный высокий и лесистый берег, который еще до наступления вечера накрывает огромной тенью и селение, и затон, и луга за ним... Серые беревенчатые стены домов, наличники... Ветерок треплет березу у невысокого обелиска павшим в Отечественную войну.
На мрамоной доске, стоящей у березы, имя моего отца. Я сказал тетке, у которой гостил, что пойду "на ту сторону" - так всеми и особенно детворой назывались заливные луга за затоном. Перешел сузившийся затон по мостику и оказался среди колючих кустов ежевики. Потом, с горстью кислых, чернильно пачкающих ладонь ягод, пошагал по лугу, уставленному там и сям стожками сена. Солнце уже нависло над острыми верхушками елей на западном берегу, согревая последним теплом луг и стога сена. Неизвестно, что заставило меня подойти к стожку и обнять его, припасть к нему, уткнувшись лицом в теплое и душистое сено, но я сделал это и несколько минут стоял так, вдыхая неповторимый аромат нагретых солнцем высохших трав. Были в нем, кроме всего, и запахи парного молока, и самой коровы, и сеновалов детства, где кувыркались, делали ходы, просто лежали, раскинув руки, и многое, многое друугое. И был этот стог для меня сейчас не просто стог сена, это была машина времени. Самая чудесная из всех машин...
Луга здесь неровные, часто попадаются низинки, по весне, когда вода на реке спадает, они превращаются в озерца, полные мальков; озерца постепенно высыхают, подросшую рыбу можно тогда ловить даже корзинами. Луга перемежаются небольшими дубравами, где детвора военной поры собирала желуди для свиней, а то и для пекарен желудевую муку добавляли к хлебу , и искала птичьи гнезда, среди них попадались и утиные - вот был подарок к бедному столу военных лет! А еще на этих лугах объедались черемухой, собирали дикий лук для домашних пирогов, полевую клубнику и землянику. Ягоды, естественно, съедались еще до дома, если только там не ждали младшие брат или сестра. Здесь играли, зорили осиные гнезда, набирали пышные букеты луговых цветов - ромашек, ирисов, гвоздик, жгли костры, пекли картошку, рассказывали страшные истории - а темнота за спинами сгущалась все больше, обращясь в прыыгающие за спиной страшные тени... Все это я и вспоминал, оглядывая луга и перелески, силясь отыскать хоть одно знакомое с дальних времен место. Я спускался в давно уже высохшие низинки, шарил в траве в поисках клубники, находил жесткий, отцветший уже лук - и все больше погружался в зеленое царство своего детства, щедро и навсегда наградившее меня любовью к деревьям, травам, цветам. Чувство восторга, поначалу только гнездившееся в груди, ширилось, нарастало, охватывало меня всего - и уже сами собой выговаривались какие-то слова, хотелось кричать, бегать... И вдруг я услышал из ближайшего перелеска впереди странные звуки.
Звонки, детские голоса, смех. Там, в дубравке, на какой-то полнянке, либо стояла карусель откуда она здесь? Я остановился, прислушался. Так оно и есть - карусель или велосипеды. Какие-то веселые колокольчики. И детские голоса. Я сначала пошел к перелеску, потом побежал, потому что стало казаться, что звонки удаляются, велосипеды уезжают по мере того, как я приближался к ним. Дубрава оказалась безлюдной, и ничто не говорило в ней о том, что только что здесь были дети. Я пробежал ее всю и снова очутился на лугу - а звонки и голоса стали раздаваться уже из перелеска, что был метрах в пятидесяти.
Мне во что бы то ни стало хотелось увидеть этих детей, и я быстро пересек не кошенный еще луг. Но и там, среди деревьев, не было ни одного человека. А детские голоса, чудесно переместившись, звенели из дубравы, маячившей впереди. Что это?! Кто заманивает меня в глубь лугов, не подпуская к себе ни на шаг? То ли просто не хотят, чтобы я увидел их, то ли так играют. То ли, то ли... Последнее предположение ошеломило меня. Я хотел было двинуться к очередной дубовой рощице, откуда снова доносились детские голоса и смех, но догадка остановила мои шаги.
Я понял, что никогда, никогда не догоню этой веселой карусели, никогда не увижу ее. Она всегда будет от меня на расстоянии пятидесяти метров и... Вадим Алексеевич Чирков. Текст 19 Любовь к лесу родилась у меня еще в детстве. Когда я был гимназистом четвертого или пятого класса, наша семья проводила лето в знаменитых Брянских лесах. Раньше они назывались Дебрянскими, — от слова «дебри», непроходимые лесные чащи. Я никогда не забуду тот летний вечер, когда я впервые ехал на телеге с маленького полустанка в глубину этих лесов. Все казалось мне удивительным и таинственным: и вершины сосен, терявшиеся во мраке, и туман над болотами, и блеск звезд в вышине между ветвей, бесшумный полет темных птиц. Тогда я еще не знал, что это летали совы.
Мне все казалось, что в лесной тьме, вот здесь, в нескольких шагах от дороги, прячутся в овраге разбойники, а меж стволов тускло блестят озера с покосившимися сторожками на берегах. Мне казалось, что со дна этих озер долетает едва слышный колокольный гул, пока я не догадался, что это шумят сосны. Днем лесной край предстал передо мной во всей своей мощи и нетронутой красоте. Любимым занятием нас всех, мальчишек, было лазание на вековые сосны. Мы забирались на самые вершины. Оттуда, казалось, можно было дотянуться рукой до пышных летних облаков. Там сильно, до одури пахло нагретой смолой и во все стороны простирался великий неведомый лес. Можно было часами сидеть на вершине сосны и смотреть на этот хвойный океан, слушать шум, похожий на ропот прибоя, и гадать о том, что скрывается там, в дебрях этих безбрежных лесов. В Брянском лесу я впервые встретился со старым лесничим и узнал от него много вещей, показавшихся мне невероятными.
Я узнал, например, что лучшие семена сосны лесоводы добывают из беличьих складов, потому что белка собирает только самые здоровые и свежие шишки. Я узнал, что брянская сосна растет на песчаной земле, смешанной с фосфоритами, и потому нет в мире лучшей сосны по прочности и красоте древесины. И, наконец, я узнал главное, что лес, и один только лес, спасает землю от высыхания, от засух, суховеев, неурожая и порчи климата. С тех пор я понял великое значение леса для жизни человека, для жизни земли. Я узнал простой закон — проверенный веками. Он говорит, что каждый гектар уничтоженного леса вызывает неизбежную гибель гектара плодородной земли. Уничтожение лесов ведет к высыханию земли. Лес задерживает влагу. Снега тают в лесах гораздо медленнее, чем в безлесных местах, спокойно просачиваются в глубину почвы.
Урок по музыке на тему «уноси мое сердце в звенящую даль»
Предагаем к просмотрунеспешный разговортеплая встреча друзейженщина с кофе у окнахудожник сергей михайличенко картиныдевушка пьет кофеуютного вечера в кругу семьии пусть в окошко дождь стучится. Отправив жену с сыном на три недели во Францию, на Лазурный берег, Аякс все это время приезжал каждый день к матери на дачу, где его ждал горячий вкусный ужин, длинный теплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишневым. Шаланду ждали со стороны Ланжерона, а она подходила со стороны Люстдорфа. Вероятно, из предосторожности Аким Перепелицкий сначала провел ее далеко морем до самого Люстдорфа, а уже там повернул назад, к даче Ковалевского.