Подскажите пожалуйста короткие рассказы (трагедии), что-то типа Бунин "Легкое дыхание". 1953), русского писателя, поэта и лауреата Нобелевской премии по литературе в 1933 году.
Иван Алексеевич Бунин
Небольшие, короткие рассказы И. Бунин | Произведения рассказы и повести Бунина, читать полное собрание творчества автора. |
БУНИН короткие рассказы Муравский шлях,Свидание,Журавли,Капитал - YouTube | Краткое содержание рассказов Бунина. Фильтры. По школьной программе. |
Иван Бунин "Повести и рассказы"
Смотрите видео онлайн «БУНИН короткие рассказы Муравский шлях,Свидание,Журавли,Капитал» на канале «Народный календарь» в хорошем качестве и бесплатно, опубликованное 20 апреля 2021 года в 11:25, длительностью 00:07:58. Иван Алексеевич Бунин (1870-1953) был известным русским писателем и поэтом. Бунин как писатель родился из пламени пусть и короткой, мучительной, но яркой любви к Варе Пащенко. Бунин сборник рассказов. Тема любви в цикле рассказов и а Бунина темные аллеи. Иван Бунин в 1901 году Это список всех рассказов, опубликованных Нобелевской премией по литературе лауреат. Несмотря на это, произведения Бунина получили всемирное признание и стали классикой. «За строгий артистический талант, с которым он воссоздал в литературной прозе типичный русский характер» Бунин — первым из русских литераторов — получил Нобелевскую премию.
Веселые истории из жизни великого писателя Ивана Бунина
Новости музея И. Бунина Новости объединенного литературного музея Есть в творчестве великого русского писателя И. Бунина один «весенний» трогательный рассказ. Он называется «Подснежник».
В эмиграции, в далёкой Франции ещё в начале 1920-ых годов Бунин задумал писать большое произведение о любимой дореволюционной России, о развитии таланта молодого поэта. В 1927 году Иван Алексеевич приступил к осуществлению своего замысла — он начал писать автобиографический роман «Жизнь Арсеньева».
Октябрьская революция и гражданская война подытожили это социально-художественное исследование. Но и в том и другом есть страшная переменчивость настроений, обликов, "шаткость", как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: "Из нас, как из древа — и дубина, и икона", — в зависимости от обстоятельств, от того, кто древо обработает». Из революционного Петрограда, избегая «жуткой близости врага», Бунин уехал в Москву, а оттуда 21 мая 1918 года в Одессу, где был написан дневник «Окаянные дни» — одно из самых яростных обличений революции и власти большевиков. В стихотворениях Бунин называл Россию «блудницей», писал, обращаясь к народу: «Народ мой!
На погибель вели тебя твои поводыри». В 1921 году в Париже вышел сборник рассказов Бунина «Господин из Сан-Франциско» Это издание вызвало многочисленные отклики во французской прессе. Вот только один из них: «Бунин… настоящий русский талант, кровоточащий, неровный и вместе с тем мужественный и большой. Его книга содержит несколько рассказов, которые по силе достойны Достоевского» «Nervie», декабрь 1921 года. Бунин поселился на вилле Бельведер, а внизу амфитеатром расположился старинный прованский городок Грасс. Природа Прованса напоминала Бунину Крым, который он очень любил. В Грассе его навещал Рахманинов.
Под бунинской крышей жили начинающие литераторы — он учил их литературному мастерству, критиковал написанное ими, излагал свои взгляды на литературу, историю и философию. Рассказывал о встречах с Толстым, Чеховым, Горьким. В ближайшее литературное окружение Бунина входили Н. Тэффи, Б. Зайцев, М. Алданов, Ф. Степун, Л.
Шестов, а также его «студийцы» Г. Кузнецова последняя любовь Бунина и Л. Все эти годы Бунин много писал, чуть ли не ежегодно появлялись его новые книги. Вслед за «Господином из Сан-Франциско» в 1921 году в Праге вышел сборник «Начальная любовь», в 1924 году в Берлине — «Роза Иерихона», в 1925 году в Париже — «Митина любовь», там же в 1929 году — «Избранные стихи» — единственный в эмиграции поэтический сборник Бунина вызвал положительные отклики В. Ходасевича, Н. Тэффи, В. В «блаженных мечтах о былом» Бунин возвращался на родину, вспоминал детство, отрочество, юность, «неутоленную любовь».
Как отмечает Е. Степанян: «Бинарность бунинского мышления — представление о драматизме жизни, связанное с представлением о красоте мира, — сообщает бунинским сюжетам интенсивность развития и напряженность. Та же интенсивность бытия ощутима и в бунинской художественной детали, приобретшей еще большую чувственную достоверность по сравнению с произведениями раннего творчества». До 1927 года Бунин выступал в газете «Возрождение», затем по материальным соображениям в «Последних новостях», не примыкая ни к одной из эмигрантских политических группировок.
Главный герой ухаживает за особенной, необычной девушкой — имя ее неизвестно, зато есть характеристика душевной организации и внешнего вида. Молодого человека прельщает ее красота — он хочет ее телесно, желает любви , но не понимает ее души, мечущейся между очищением и грехом. Из их отношений ничего хорошего не выйдет, это понятно сразу — она говорит ему, что в жены она не годится, но он все равно продолжает свои попытки. Любовь прекрасна, но проблема в том, что два человека не понимают друг друга.
Девушка ушла в монастырь, вовремя поняв, что ее духовное развитие стоит гораздо выше, чем физиологические потребности. Интересный факт: исследователи бунинского творчества сходятся на мысли, что для написания «Чистого понедельника» у автора был повод — первая любовь. Темные аллеи «Темные аллеи» — история, в которой Николай Алексеевич однажды, будучи молодым парнем, соблазнил, а потом бросил крестьянскую девушку Надежду из-за социального статуса. Прошло 30 лет, и они встретились. Надежда получила вольную от своих господ и стала хозяйкой постоялого двора. Женщина так и не смогла выйти замуж — у Нади осталась обида на Николая, она не смогла его простить. Мужчина тоже одинок — он очень любил свою жену, но она его бросила, а сын вырос проблемный — ведет себя, как полный негодяй. Вся жизнь пролетела перед ними в воспоминаниях за несколько минут, и Надежда подталкивала его на них: «А вы мне все стихи изволили читать про темные аллеи…» Николай Алексеевич, уезжая, представлял, как бы сложилась его жизнь, если бы он сделал в молодости другой выбор — в пользу любви… 7.
Антоновские яблоки Рассказчик вспоминает свое детство, проведенное в деревне Выселки — когда-то ее считали очень богатой, ведь в ней много всего продавалось, росло. Ему вспоминается чарующая пора — осень, аромат опавшей листвы и запах антоновских яблок: садовники заполняют ими телегу, чтобы отвезти в город. Поздней ночью рассказчик выбегает в сад и смотрит на небо… Оно усеяно звездами, он смотрит в небо долго-долго, пока не ощутил, как земля уходит из-под ног… Рассказчик вспоминает, как старики и старухи жили в Выселках подолгу, что являлось признаком благополучия. Произведение «Антоновские яблоки» представляет собой лирический монолог-воспоминание, построенный при помощи «техники ассоциаций». Митина любовь Митя влюблен в Екатерину — миловидную девушку, учащуюся в театральной школе.
Затем завтракая, он мельком увидел Натали, и сразу понял, что слова Сони о её красоте не выдумка. После завтрака Соня сказала ему, чтобы он притворялся, что влюблён в Натали, чтобы отец ничего не заподозрил, но если это станет на самом деле — жди беды! Начались встречи с Соней, где они целовались до изнеможения, но он всегда думал также и о Натали. В один из дней, он читал вслух Гончарова Натали, по настоянию Сони. Они были вдвоём и он начал ухаживать за ней, а на вопрос, что он любит Соню, быстро соврал, что нет. На следующий день, Натали проплакала всё утро, но к вечеру вышла более нарядная и весела, чем обычно. Через несколько дней он задумал уехать от Сони, а потом, когда Натали приедет домой, поехать к ней. Рассказав ей об этом, она сказала - уезжайте завтра же, а я вернусь через несколько дней домой. Вернувшись в свою комнату, он был на седьмом небе от счастья. Войдя в комнату, он услышал шепот Сони - где ты был, иди ко мне скорей, давай целоваться. Но только он к ней подошёл, как она его с силой оттолкнула — в это время к нему в комнату вошла украдкой Натали. Через год Натали вышла замуж за нелюбимого, но богатого помещика. На свадьбу никого не пригласили, а сразу после свадьбы они уехали в Крым, подальше от всех. В январе следующего года он случайно встретил её с мужем на балу, где они очень красиво танцевали. А ещё через полтора года её муж скоропостижно скончался от удара, оставив её с ребёнком. Мещерский принял решение приехать к ней на похороны. Ему было страшно и очень интересно увидеть её после трёх лет разлуки. Увидев, он понял, что она всё такая же красавица. За всё время похорон они обменялись всего несколькими словами и не смотрели друг другу в глаза. Прошло ещё время, Мещерский окончил учёбу, потерял отца и мать, начал жить с деревне с Гашей, которая служила у них в доме при матери. Она родила ему мальчика, перестала служить, он хотел с ней обвенчаться, но она была против. Гаша предложила поехать ему в Москву повеселиться, но если он в кого влюбится, она сразу утопится вместе с ребёнком. Он уехал на 4 месяца заграницу, всё время грустил и думал, что жизнь для него закончилась. На обратном пути неожиданно решил заехать к Натали, дорога была мимо её дома. Она встретила его приветливо, они начали откровенный разговор, в котором Мещерский ей рассказал всё, включая предупреждение Гаши, если он влюбится. Ночью, когда он лёг спать, она пришла к нему. У них началась безумная любовь, которая не могла иметь продолжения. А в декабре Натали умерла в Швейцарии при преждевременных родах. Часть III В одной знакомой улице Главный герой идёт по улице в Париже, рассказывает стихи и вспоминает историю, похожую на эти стихи. Как он приходил к одной юной девушке, дочери дьячка из Серпухова, которая приехала на курсы в Москву. Как зимой он заходил к ней домой, как обнимал её ещё в прихожей, как вёл её в комнату, как целовал ей грудь. Как потом они пили чай с хлебом и сыром, слушая, как падает снег за окном. Помнит он ещё, что провожал её на вокзале в Серпухов, как обещал приехать через 2 недели к ней. А больше ничего не помнит, а больше ничего и не было. Речной трактир Главный герой зашёл в ресторан Прага и был приглашён за столик к знакомому доктору. Доктор после вина вдруг неожиданно предложил выпить коньяку, что было на него не похоже. После стопки коньяка он рассказал, что только что заходил в ресторан поэт Брюсов с молодой девушкой-жертвой и устроил скандал, так как заказанного места по телефону для него не оказалось. В связи с этим доктор вспомнил случай из своей жизни и решил его рассказать. Лет 20 назад он шёл по улице отправить письмо и вдруг увидел спешащую девушку впереди себя. Доктору стало интересно, куда она идёт и он пошёл за ней. Она пришла в церковь, упала на колени и стала горячо что-то молить у бога. Когда она выходила из церкви, он увидел, что девушка необыкновенной красоты. В тот же вечер он снова увидел её в летнем трактире, в который он заехал совершенно случайно. Доктор сидел пил пиво и вдруг увидел, что она вошла с одним его знакомым, который был промотавшийся пьяница, развратник и шулер. Не помня себя от гнева, он оттолкнул его, а ей начал рассказывать, кто он такой. Он вывел её плачущую из трактира, довёз до центра на извозчике, там она неожиданно поцеловала его руку и ушла. Больше он её никогда не видел. Кума На одной из дорогих дач под Москвой за столиком на террасе сидят двое — хозяйка и друг мужа, он же кум. Он просит её поцеловать ручку, она лениво отмахивается. Он рассказывает историю, намекая на себя, одного персидского поэта, как у одного человека сердце ушло из рук, и он сказал уму: прощай! Она соглашается с ним, что он точно уму сказал прощай и интересуется — а давно ли это с ним? Друг мужа отвечает, что с тех пор, как они крестили младенца и стали кумом и кумой. Вот тогда-то он и заболел и его надо лечить, а вылечить может только она. Хозяйка на это отвечает, что жалко, что муж сегодня заночует в городе, а то он бы посоветовал врача. Утром, после близости, она ему говорит, уезжайте в Кисловодск, а я через 2 недели к вам приеду. Не обманите? Начало Молодой человек рассказывает, что он влюбился или даже можно сказать потерял невинность в 12 лет. Ехал он в поезде домой в деревню, ехал один, в первом классе, и вот на одной из станций к нему в купе подсела молодая женщина с барином. Она сразу же легла на диван, и он смог за ней наблюдать долгое время, как она устраивалась, как сняла обувь, отстегнула что-то от чулок, показав случайно ему часть своего обнажённого тела. Потом спала, и он впервые увидел спящёю женщину, ведь до этого он видел только сон матери или сестры. Он смотрел на её губы, глаза, коротко постриженные волосы и смог оторвать взгляд только когда поезд остановился на его станции. Дубки Рассказчик описывает события, которые произошли с ним давно, ему было тогда всего 23 года. Стал он к ним захаживать, общаясь со старостой о хозяйственных делах, а сам поглядывать на хозяйку. Когда подошёл срок отъезда на службу, он сообщил им об этом, но когда муж по делам куда-то вышел, Анфиса вдруг пригласила его к себе завтра вечером и сообщила, что мужа не будет. Приехав, увидел, что она принарядилась, накрыла стол, но только он подошёл к ней, как они услышали, что муж вернулся. Он был здоровый, бородатый детина. Он конечно сразу в дверь, а утром узнали, что староста Анфису повесил на крюке, за что был бит плетьми и отправлен в Сибирь. Мадрид Он шёл уже довольно поздно по Тверскому бульвару и познакомился с девушкой, она сама к нему подошла и предложила составить компанию. Она согласилась и они пошли. Он начал её расспрашивать и она рассказала, что зовут её Поля, ей 17 лет, что ходит уже с весны, что работают они втроем, но других девушек уже забрали. Также она постоянно вспоминала про одного шулера, с которым 5 раз ходила в этот же отель. По приходу в номер, он помог ей раздеться, отмечая, какая она миленькая. После она заснула, а он лежал и думал, куда она сейчас пойдёт? Ему стало её жалко и он, разбудив её, предложил поесть и выпить Мадеры, а потом сказал ей, что теперь она будет спать только с ним, может он её даже пристроит куда-нибудь. Она совсем соглашалась, так они и заснули. Второй кофейник Девушка Катька, которая живёт с художником, является и его натурщицей, и его любовницей и хозяйкой. Он рисует её около часа, а потом просит ставить второй кофейник. Пока он что-то подправляет на холсте, она вспоминает умершего художника Ярцева, который силой лишил её невинности и с которым она потом жила целый год. То посуду мыла, то полы, а потом тётя решила её продать в бордель. Но случайно к ним пришли Шаляпин и Коровин, последний пригласил её ему позировать. В трактир она больше не вернулась, ходила, позировала, то одному, то другому художнику. Сначала одетой, а потом и обнажённой начала, у каких только знаменитостей не бывала. Ну, хватит, молчи, обрывает её художник, давай кофейник. Холодная осень Он всегда гостил у нас, был своим человеком, поэтому никто не удивился, что на Петров день отец на свои именины представил его моим женихом. А перед этим был убит в Сараево Фердинанд, и 19 июля Германия объявила нам войну. В сентябре он заскочил к нам проститься перед отправкой на фронт, но надолго не собирался задержаться, весной мы уже планировали сыграть свадьбу. Всем было грустно, и перед сном мы решили прогуляться. На улице мы обнялись, и он спросил — если меня убьют, ты меня забудешь? Меня обуял страх, и я сказала, что не говори о смерти, я этого не переживу. На что он ответил, если меня убьют, поживи, порадуйся, а потом приходи ко мне, я буду ждать. Убили его всего через месяц. И вот с тех пор пролетело уже 30 лет. В 18 году умерли родители, я стала жить в подвале у одной торговки, распродавая последние вещи. Потом познакомилась с мужчиной, и мы отправились в Турцию, но он погиб в шторм, и я осталась с его племянником, его женой и их маленьким ребёнком. Родители девочки сбежали и пропали бесследно, я подалась с ребёнком в Европу, скиталась по многим странам. Сейчас девочка уже давно выросла и живёт в Париже, на меня ей совсем наплевать. А я пристроилась в Ницце, живу, что бог пошлёт. Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне — так он говорил мне, и я скоро, скоро приду к тебе. Пароход Саратов Главного героя Павла Сергеевича разбудил денщик, он еле поднялся, так как вчера много пил и заснул поздно.
Иван Бунин. 10 любимых рассказов.
Иван Алексеевич мастерски владел средствами художественной выразительности и насыщал свои произведения яркими эпитетами, меткими сравнениями и завораживающими метафорами. Эстетика бунинских творений - образец безупречного владения языком, поэтому важно познакомить школьников с прозой великого русского писателя.
Александр Александрович Пушкин в молодости. Без женщин жизнь плохая Дневниковая запись Я. Полонского 2 апреля 1942 года. Бунин сетует: «Что же, пора умирать, стар стал, противен стал женщинам, а без женщин что?.. Вернулся бы посмотреть Крым, где мы с Чеховым жили, белое вино пили, молод был. Ну и страшно, конечно, подойдет какая-нибудь старушка: — А помните, я такая-то? Что же, женщины, которых я любил, которых целовал, состарились». До последних дней Иван Алексеевич Бунин, тонкий знаток прекрасного, любил повторять: — Господи, пошли мне целомудрия, только не сейчас… Дом-музей Ивана Бунина в Ефремове.
Кстати В Ефремове есть дом, в котором бывали все родственники семьи Буниных. Он один такой на всю Россию и является визитной карточкой культурного наследия Тульской области. А в 90-е годы он станет называться Домом-музеем И. Бунина Чтобы открыть литературный музей три десятилетия назад, Г. Афанасьеву , возглавлявшему в то время комитет по культуре, пришлось вступить в конфликт с первым секретарем горкома партии Д. Это был смелый поступок Георгия Фёдоровича, позже ставшего почётным гражданином Ефремова. В то время Бунин считался контрреволюционным писателем, и его книги, за исключением короткого послевоенного времени, не печатались в СССР. Такое тогда было время. И тут как гром среди ясного неба для партийного руководства города прозвучала крамольная мысль — открыть в Ефремове музей антисоветского писателя!
И кто же этот ненормальный?! Им оказался бывший чекист, коммунист, руководитель городского комитета по культуре Афанасьев. Между Маковкиным и Афанасьевым состоялся разговор на повышенных тонах. Когда он достиг точки кипения, Георгий Фёдорович, глядя прямо в глаза Дионисию Константиновичу, задал ему вопрос: «Вы что же, против линии ЦК партии по этому вопросу?
Далее он довольно много общался с такими известными личностями как Толстой, Чехов и многими другими. Период до признания в 1903 году был трудным, его не замечали. Со своей второй супругой Верой Муромцевой Бунин довольно много путешествовал по разным странам.
В итоге, на основе этого опыта, появилось довольно много его знаменитых в дальнейшем рассказов, таких как Господин из Сан-Франциско, Сны Чанга, Легкое дыхание, Грамматика любви все 1914-16 года. В начале 1920 года Бунин уезжает из России, оказывается в Париже.
Скрипя сапогами по замерзшему снегу на крыльце, мы выходим из дому и, переговариваясь, идем к сараю.
Воздух крепко сжат утренним морозом, голоса наши раздаются как-то странно, пар от дыхания вьется при каждом слове, точно мы курим. Тонкий остистый иней садится на ресницы. Ладно бы похоронили!
Потом мы отворяем скрипучие ворота насквозь промерзшего сарая. Антон долго гремит досками и наконец взваливает на плечо длинную сосновую тесину. Сильным движением подкинув и поправив ее на плече, он говорит: «Ну, покорнейше благодарим вас!
Следы лаптей похожи на медвежьи, а сам Антон идет приседая, приноравливаясь к колебаниям доски, и тяжелая зыбкая доска, перегнувшись через его плечо, мерно покачивается в лад с его движениями. Когда же он, утонув почти по пояс в сугроб, скрывается за воротами, я слышу замирающий скрип его шагов. Вот так тишина!
Две галки звонко и радостно сказали что-то друг другу. Одна из них с разлету опустилась на самую верхнюю веточку густо-зеленой, стройной ели, закачалась, едва не потеряв равновесия, — и густо посыпалась и стала медленно опускаться радужная снежная пыль. Галка засмеялась от удовольствия, но тотчас же смолкла… Солнце поднимается, и все тише становится в просеке… После обеда все ходят смотреть Митрофана.
Деревня тонет в снегу. Снежные, белые избушки расположились вокруг ровной белой поляны, и на этой ярко сверкающей под солнцем поляне очень уютно и пригревает. Домовито пахнет дымком, печеным хлебом.
Мальчишки возят друг друга на ледяшках, собаки сидят на крышах изб… Совсем дикарская деревушка! Вон молодая плечистая баба в замашной рубахе любопытно выглянула из сенец… Вон худой, похожий на старичка карлика, дурачок Пашка в дедовской шапке идет за водовозкой. В обмерзлой кадушке тяжко плескается дымящаяся, темная и вонючая вода, а полозья визжат, как поросенок… Но вот и изба Митрофана.
Какая она маленькая, низенькая и как все буднично вокруг нее! Лыжи стоят у дверей в сенцы. В сенцах дремлет и жует жвачку корова.
Стена избы, выходящая в сенцы, сильно подалась от них, и поэтому дверь надо отворять с большими усилиями. Она отлипает наконец, и в лицо пахнуло теплым избяным запахом. В полумраке стоят несколько баб у печки и, пристально глядя на покойника, шепотом переговариваются.
А покойник под коленкором лежит в этой напряженной тишине и слушает, как плаксиво и жалостно читает Псалтырь Тимошка. О, какой важный и серьезный стал Митрофан! Голова маленькая, гордая и спокойно-печальная, закрытые глаза глубоко ввалились, большой нос обрезался; большая грудь, приподнятая последним вздохом, точно закаменела, а ниже ее, в глубокой впадине живота, лежат большие восковые руки.
Чистая рубаха красиво оттеняет худобу и желтизну. Баба тихо взяла одну руку, — видно, как тяжела эта ледяная рука, — подняла и опять положила. Митрофан остался совершенно равнодушен и продолжал спокойно слушать, что читает Тимошка.
Может, он знает даже и то, как ясен и торжественен сегодняшний день, — его последний день в родной деревне? День этот кажется очень долог в мертвой тишине. Солнце медленно проходит свой небесный путь, и вот красноватый, парчовый луч уже скользнул в полутемную избу и косо озарил лоб покойника.
Когда же я выхожу из избы на улицу, солнце прячется между стволами сосен за частый ельник, теряя свой блеск. Опять я бреду вдоль просеки. Снега на поляне и крыши изб, которые точно облиты сахаром, алеют.
В просеке, в тени, чувствуется, как резко морозит к ночи. Еще чище и нежней стали краски зеленоватого неба к северу, еще тоньше рисуется мачтовый сосновый лес на его фоне. А с востока уже встала большая бледная луна.
Гаснет закат, она подымается все выше… Собака, с которой я хожу вдоль просеки, забегает иногда в ельник и, выскакивая, вся в снегу, из его таинственно-светлых и темных дебрей, замирает вместе с своей резкой черной тенью на ярко озаренной дороге. Месяц уже высоко… В деревушке — ни звука, робко краснеет огонек из тихой избы Митрофана… И большая, остро содрогающаяся изумрудом звезда на северо-востоке кажется звездою у Божьего трона, с высоты которого Господь незримо присутствует над снежной лесной страной… III А на следующий день понесли гроб Митрофана по лесной дороге к селу. Воздух по-прежнему был резок и морозен, и миллионы мельчайших игл и крестиков тускло поблескивали на солнце, кружась в воздухе.
Бор и воздух слегка затуманивались, — только на горизонте к югу ясно и зелено было ледяное небо. Снег пел и визжал под санями, когда я бежал на лыжах в село. Там я долго мерз на паперти, пока наконец увидал среди белой сельской улицы белые зипуны и белый большой гроб из нового тесу.
Отворили дверь в церковь, откуда вместе с запахом воска тоже пахнуло холодом: бедная лесная церковка промерзла вся насквозь, — весь иконостас и все иконы побелели от густого матового инея. И когда она наполнилась сдержанным говором, стуком шагов и паром от дыхания, когда с трудом опустили тяжелый разлатый гроб на пол, торопливым, простуженным голосом заговорил и запел священник. Жидкие синеватые струйки дыма вились над гробом, из которого страшно выглядывал острый коричневый нос и лоб в венчике.
Кадило в руках священника было почти пусто, дешевый ладан, брошенный в еловые уголья, издавал запах лучины, а сам священник, повязанный по ушам платком, был в больших валенках и в старом мужицком полушубке, поверх которого торчала старая риза. Он, наперебой с дьячком, в полчаса справил службу и только «со святыми упокой» пропел не спеша и стараясь придать своему голосу трогательные оттенки, — печаль о бренности всего земного и радость за брата, отошедшего, после земного подвига, в лоно бесконечной жизни, «иде же праведные упокоеваются». Напутствуемый протяжным пением, гроб с мерзлым покойником вынесли из церкви, пронесли его по улице и за селом, на пригорке, опустили в неглубокую яму, которую и закидали мерзлой глинистой землей и снегом.
В снег воткнули елочку и, покряхтывая от мороза, торопливо разошлись и разъехались. Глубокая тишина царила теперь на лесной полянке, по которой торчало из сугробов несколько низких деревянных крестов. Беззвучно кружились в воздухе бесчисленные морозные остинки, где-то высоко над головой тянул сдержанный, глухой и глубокий гул: так шумит под вечер в отдалении море, когда оно скрыто за горами.
Мачтовые сосны, высоко поднявшие на своих глинисто-красноватых голых стволах зеленые кроны, тесной дружиной окружали с трех сторон пригорок. Под ним широко синела еловыми лесами низменность. Длинный земляной бугор могилы, пересыпанный снегом, лежал на скате у моих ног.
Он казался то совсем обыкновенной кучей земли, то значительным — думающим и чувствующим. И, глядя на него, я долго силился поймать то неуловимое, что знает только один Бог, — тайну ненужности и в то же время значительности всего земного. Потом я крепко двинул лыжи под гору.
Облако холодной снежной пыли взвилось мне навстречу, и по всему девственно-белому, пушистому косогору правильно и красиво прорезались два параллельных следа. Не удержавшись, я упал под горой в густой и необыкновенно зеленый ельник, набил в рукава снегу. Задевая за ельник, я быстро пошел зигзагами между его кустами.
Траурные сороки с резким стрекотанием, игриво качаясь в воздухе, перелетали над ними. Минуты текли за минутами — я все так же равномерно и ловко совал ногами по снегу. И уже ни о чем не хотелось думать.
Тонко пахло свежим снегом и хвоей, славно было чувствовать себя близким этому снегу, лесу, зайцам, которые любят объедать молодые побеги елочек… Небо мягко затуманивалось чем-то белым и обещало долгую тихую погоду… Отдаленный, чуть слышный гул сосен сдержанно и немолчно говорил и говорил о какой-то вечной, величавой жизни… 1901 I Тишина — и запустение. Не оскудение, а запустение… Не спеша бегут лошади среди зеленых холмистых полей; ласково веет навстречу ветер, и убаюкивающе звенят трели жаворонков, сливаясь с однообразным топотом копыт. Вот с одного из косогоров еще раз показалась далеко на горизонте низким синеющим силуэтом станция.
Но, обернувшись через минуту, я уже не вижу ее. Теперь вокруг тарантаса — только пары, хлеба и лощинки с дубовым кустарником… — Ну, что новенького, Корней? Плохо живем… Не много нового узнаю я и в имении сестры, где я всегда делаю остановку на пути к Родникам.
Кажется, что еще год тому назад усадьба не была так ветха. Полы и потолки в зале еще немного покосились и потемнели, ветви запущенного палисадника лезут в окна, тесовые крыши служб серебрятся и дают кое-где трещины… А по двору, держа в поводу худого стригуна, запряженного в водовозку, еле бредет полуслепой и глухой Антипушка, и рассохшиеся колеса водовозки порою так неистово взвизгивают, что больно слушать. Ведь земля-то сущее золотое дно.
Но банк, банк! Вроде высыхающего пруда. Издали — хоть картину пиши.
А подойди — затхлостью понесет, ибо воды-то в нем на вершок, а тины — на две сажени, и караси все подохли… Дно-то, действительно, золотое, только до него сам черт не докопается! II Дорога вьется сперва по перелескам. Потом пропадает в большом кологривовском заказе.
В прежнее время она далеко обходила его; теперь ездит прямо, по двору усадьбы, раскинувшейся по бокам лесного оврага своим одичавшим садом и кирпичными службами. Как только в лес врывается громыхание бубенчиков, из усадьбы отвечает ему угрюмый лай овчарок, ведущих свой род от тех свирепых псов, что сторожили когда-то не менее свирепую и угрюмую жизнь старика Кологривова. Пока тарантас, сопровождаемый лаем, с грохотом катится по мостикам через овраги, смотрю на груды кирпичей, оставшихся от сгоревшего дома и потонувших в бурьяне, и думаю о том, что сделал бы старик Кологривов, если бы увидел нахалов, скачущих по двору его усадьбы!
В детстве я слыхал про него поистине ужасы. Одна из любовниц пыталась опоить его какими-то колдовскими травами, — он заточил ее своим судом в монастырь. Когда объявили волю, он «тронулся», как говорили, «в отделку» и с тех пор почти никогда не показывался из дому.
Медленно разоряясь, он по ночам, дрожа от страха, что его убьют, сидел в шапочке с мощей угодника и громко читал заговоры, псалмы и покаянные молитвы собственного сочинения. Осенью однажды его нашли в молельной мертвым… — Не знаешь, не продали еще? Живет тут приказчик от наследников, а ему что ж?
Не свое доброе. Без хозяина, известно, и товар — сирота. А земля тут — прямо золотое дно!
А лес-то! Правда, славный лес. Горько и свежо пахнет березами, весело отдается под развесистыми ветвями громыхание бубенчиков, птицы сладко звенят в зеленых чащах… На полянах, густо заросших высокой травой и цветами, просторно стоят столетние березы по две, по три на одном корню.
Предвечерний золотистый свет наполняет их тенистые вершины. Внизу, между белыми стволами, он блестит яркими длинными лучами, а по опушке бежит навстречу тарантасу стальными просветами. Просветы эти трепещут, сливаются, становятся все шире… И вот опять мы в поле, опять веет сладким ароматом зацветающей ржи, и пристяжные на бегу хватают пучки сочных стеблей… — А вон и Батурино, — насмешливо говорит Корней.
И я уже понимаю его. Добилась до последнего. Скучно лоснится на солнце мелкий длинный пруд желтой глинистой водой; баба возле навозной плотины лениво бьет вальком по мокрому серому холсту… С плотины дорога поднимается в гору мимо батуринского сада.
Сад еще до сих пор густ и живописен, и, как на идиллическом пейзаже, стоит за ним серый большой дом под бурой, ржавой крышей. Но усадьба, усадьба! Целая поэма запустения!
От варка остались только стены, от людской избы — раскрытый остов без окон, и всюду, к самым порогам, подступили лопухи и глухая крапива. А на «черном» крыльце стоит и в страхе глядит на меня слезящимися глазами какая-то старуха. Поняв из моих неловких объяснений, что я хочу посмотреть дом, она спешит предупредить барыню.
Больно, должно быть, Батуриной выходить после таких докладов! И правда, — когда через несколько минут отворяется дверь, я вижу растерянное старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз… Делаем вид, что мы очень рады друг другу, что этот осмотр дома — вещь самая обыденная, и Батурина любезным жестом приглашает войти, а другой дрожащей рукой старается застегнуть ворот своей темной кофточки из дешевенького нового ситцу. Бормоча что-то притворное, я вхожу в переднюю… О, да это совсем ночлежка!
Темно, душно, стены закопчены дымом махорки, которую курит бывший староста Батуриных, Дрон, не покинувший усадьбу и доныне… Направо — дверь в его каморку, прямо — комната старух, скудно освещенная окном с двойными рамами, с радужными от старости стеклами… — Мы ведь в пристройке-с теперь живем, — виновато поясняет Батурина. Старуха трясет головой и смотрит недоумевающе и вопросительно. Расслышав, Батурина поспешно улыбается.
И отворяет дверь в коридор… Еще мрачнее в этих пустых комнатах! Первая, в которую я заглядываю из коридора, была когда-то кабинетом, а теперь превращена в кладовую: там ларь с солью, кадушка с пшеном, какие-то бутыли, позеленевшие подсвечники… В следующей, бывшей спальне, возвышается пустая и огромная, как саркофаг, кровать… И старуха отстает от меня и скрывается в кладовой, якобы чем-то озабоченная. А я медленно прохожу в большой гулкий зал, где в углах свалены книги, пыльные акварельные портреты, ножки столов… Галка вдруг срывается с криво висящего над ломберным столиком зеркала и на лету ныряет в разбитое окно… Вздрогнув от неожиданности, я отступаю к стеклянной двери на рассохшийся балкон, с трудом отворяю ее — и прикрываю глаза от низкого яркого солнца.
Какой вечер! Как все цветет и зеленеет, обновляясь каждую весну, как сладостно журчат в густом вишеннике, перепутанном с сиренью и шиповником, кроткие горлинки, верные друзья погибающих помещичьих гнезд! IV Вечер в поле встречает нас целым архипелагом пышных золотисто-лиловых облаков на западе, необыкновенной нежностью и ясностью далей.
Но Корней суров и задумчив. Он с наслаждением вытягивает мальчишку кнутом и сдержанно покрикивает на лошадей. И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить… — Всем не мед, — говорит он.
Да нет, в долг-то не проживешь! Купят мужики сто — двести десятин, — конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга. А пойдут свары — дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь!
Ну, вот их-то, чертей, и зажать бы в тесном месте! Но Корней отводит глаза в сторону. Свежеет, и блеск вечера меркнет.
Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту земли огромным мутно-малиновым шаром солнце. И что-то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей дали с мутно-малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом — дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью, — только изредка повевает откуда-то теплом… В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят вороны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца.
Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженная! Слава Богу, хоть месяц всходит!
Всё веселее… V Воргол — нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места. Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров. Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание.
И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу. А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку… Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себе свою ночную жизнь… — Корней, — говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, — надо ехать!
Поедем шажком, а уж покормим дома. Корней останавливается. Ну его к черту!..
Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает: — Живем пока… — То есть как «пока»? А потом-то что ж?
Все что-нибудь да будет… — Что же? Разойдется народ по другим местам, либо еще как… — А как? При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону.
И молча лезет на козлы. На нем гимназический картуз, шелковая коричневая косоворотка, козловые сапожки с сафьяновым ободком на голенищах. Он сидит сзади отца на беговых дрожках, дрожки шибко катятся большой дорогой, а вокруг поле, летнее жаркое утро… Старую донскую кобылу подали к крыльцу чуть не на рассвете.
Но, Боже, сколько раз заглядывал Иля в кабинет отца, в тщетной надежде, что разговор со старостой кончен! Уже и росистая трава в тени от амбаров успела высохнуть, и запахло в саду оцепеневшей на солнечном припеке черемухой… Даже кобыла и та стала задремывать от скуки: осела на левую заднюю ногу, прижала одно ухо, прикрыла глаза… Но всему бывает конец, кончилась и пытка ожидания. Держится Иля за кожаную подушку сиденья, задрав ноги на заднюю ось и почти касаясь лбом ружейных стволов на спине отца, поглядывает, как трепещут сверкающие на солнце спицы, как бежит по пыли возле них белая, с подпалинами, Джальма, близко видит загорелую шею и широкий затылок под белым картузом… Солнце стоит высоко и сильно припекает, кожа на дрожках стала горячая, — приятно пахнет нагретой кожей и колесной мазью.
Душная, густая пыль облаком встает из-под колес, парусиновый пиджак на плечах отца темнеет… Но вот и проселок — полевой рубеж, длинным узким коридором теряющийся меж стенами высокой серо-зеленой ржи. Отец сдерживает лошадь и закуривает, пуская через плечо клуб душистого дыма… Ах, эти проселки! Весело ехать по глубоким колеям, заросшим муравой, повиликой, какими-то белыми и желтыми цветами на длинных стеблях.
Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе — жаркое солнце. Синие васильки, лиловый куколь и желтая сурепка цветут во ржи. Дрожки задевают колосья, растущие кое-где по дороге, и они однообразно клонятся под колесами и выходят из-под них черными, испачканными колесной мазью.
Алексей в широкополой шляпе, высоко восседавший на своей тележке, за которой бежал жеребенок мышиного цвета, на длинных, тонких ножках… А не то вдали показывался тарантас, а в тарантасе — загорелый помещик в крылатке, в дворянском картузе, с изумленно выкаченными белками. Увидав соседа, он изумлялся еще более, радостно таращил глаза и разводил руками, меж тем как кучер в плисовой безрукавке и круглой шапочке с павлиньими перьями останавливал тройку. Останавливал лошадь и отец, слезал с дрожек навстречу вылезавшему из тарантаса толстяку — и начинались бесконечные разговоры.
Помещик говорит страшно громко, размахивает руками и все кого-то бранит… Потом над чем-то долго, с мучительным наслаждением хохочет, сотрясаясь всем телом… Отец тоже кричит и тоже хохочет. Помещик становится на подножку тарантаса, накренивая его, с трудом усаживается… Но не проходит и минуты, как сзади опять раздается крик: — Сосед! На минуточку!
И опять стоянка, опять разговоры… Утомленная, но счастливая своими хлопотами Джальма сидит у колес и жарко дышит, изредка, с коротким стуком, ловя зубами мух. В небе блестят и кудрявятся белые облака, всюду столько света и радости, как бывает лишь в июне, и все неподвижнее становится воздух к полудню. Два желтых мотылька, как два лепестка розы, беззвучно и однообразно играют над склонившимися в оцепенении колосьями, над цветами и травами, нагретыми зноем.
Сладко пахнет васильками. И, щурясь от солнца, Иля в забытьи следит за облаком, похожим на пуделя, которое, медленно тая, плывет по светозарной сини неба, прислушивается, как сипят в траве кузнечики, а над головою на тысячу ладов сонно звенит жалобными дискантами воздушная музыка насекомых, неумолчно воспевающих дали, млеющие в мареве зноя, радость и свет солнца, беспричинную, божественную радость жизни… Наговорившись, отец гонит лошадь шибко, и дрожки прыгают и несутся под изволок, к какому-то широкому логу среди степных косогоров. За этим логом следует подъем на покатую гору, залитую зелеными овсами, а с горы открывается вид на новый, еще более широкий и разлатый лог.
Тут были заливные болотистые лужки, и мелкая степная речка, извивавшаяся по ним, делала много широких затонов, густо заросших зелеными щетками куги. Оттого, что горизонт был со всех сторон замкнут этими похожими на ржаные хлебы косогорами, глухо было тут на редкость, но какая милая, своеобразная жизнь, жизнь куличков, бекасов и диких чирков, чувствовалась в тишине и глуши этих мелких затонов! И вдруг дребезжание сразу обрывается.
Под горою ветерок спадает. Солнце печет, колеса шуршат в густой, насыщенной водой траве. Пресно пахнет теплым илом, разогретой кугою; белая как снег рыбалка неожиданно вырывается из кочкарников и сверкает в воздухе острыми крыльями… А вот и болото — серебристо-зеркальные затоны с островками тонколистой осоки… Не спуская с них глаз, отец передает Иле вожжи, осторожно слезает с дрожек и, скинув ружье, торопливо, но бесшумно направляется к ним.
Длинные сапоги его тонут в мягких кочкарниках, серебристые пузыри болотного газа остаются в его следах, отпечатывающихся в бархатистой и влажной траве… От солнца и блеска воды светло так, что больно смотреть. И Джальма, быстро оглянувшись, вдруг — бултых в воду и, наслаждаясь прохладой, медленно плывет к затону, к камышам. Из воды видна только ее вытянутая прилизанная голова с опущенными ушами и длинный хвост, который плывет за ней, как чужой, как палка.
Потом и голова и хвост заворачивают в камыши, отец входит по колена в воду и тоже скрывается в камышах. Проходит десять, двадцать минут напряженного молчания… Где-то далеко раздается тяжкий, глухой выстрел… Весь встрепенувшись, пристально глядит Иля вперед, но за камышами ничего не видно. В камышах что-то осторожно попискивает и булькает; по широкой луже недалеко от дрожек, извиваясь, проплывает уж; перламутрово-голубые стрекозы с треском распускают длинные стеклянные крылышки, вылетая из горячей травы, а высоко в небе медленно вырастает и вытягивается большое белоснежное облако… Вот оно приняло образ сказочного исполина, а из затона, в котором, углубляя его, ярко светит отражение этого исполина, что-то глухо, угрюмо и жалобно ухнуло… Ухнуло и выжидательно замолчало… — Бычки!
Воображение мгновенно создает образ какого-то фантастического существа, одного из тех страшных подводных жителей, что глубоко скрываются в болотах и только изредка высовывают свои лобастые рогатые головы с выпученными глазами на свет Божий. Что, если выглянет такой бычок именно теперь, в этот безмолвный час знойного полдня? И, косясь на затон, Иля не замечает, что картуз его съехал на затылок, что комары облепили ему потную шею и руки и что ослепительно жаркое солнце бьет прямо в лицо… Вдруг раздается кашель.
Иля вздрагивает и мгновенно возвращается к действительности. Отец идет, по пояс мокрый, хлюпает тяжелыми сапогами, налитыми болотной водой. Да ведь это жучки!
Водяные жучки! Отец раскраснелся, расстегнул ворот рубахи, лицо у него доброе и оживленное. Подойдя к дрожкам, он бросает Иле убитого чирка, и, мгновенно забыв о бычках, Иля с жадностью ловит его на лету.
Чирок еще теплый! Головка с закатившимися глазами, подернутыми белесою пленкой, бессильно падает на радужный зобик, брюшко в запекшейся крови… Но как оно славно пахнет тиной и порохом! И Джальма вылезает из осоки тоже веселая и удовлетворенная.
Глаза безумные, с длинного красного языка льет слюна, белая атласная шерсть вся прилизана, уши висят, ноги в иле, — точно в черных чулках… Мокрые блестящие шины колес снова шуршат по бархатной сочной траве, изредка врезываясь в воду и разбрасывая во все стороны светлые длинные брызги. Лужи, в которых золотыми полосами то там, то здесь резко вспыхивает жаркий солнечный блеск, мелькают перед глазами… Из куги то и дело с жалобными стонами вырываются кулички… Потом мягкий кочкарник сразу обрывается, — дрожки снова трещат по дороге, убегающей в гору… Ах, когда Иля вырастет, он будет самым счастливым человеком в мире! Он поселится на хуторе, будет жить только охотой, будет каждый день чистить кирпичом и промывать свое ружье, будет варить себе кулеш, спать возле порога дома на войлоке, а просыпаться еще в ту пору, когда едва-едва брезжит зелено-серебристый рассвет… Но и теперь чудесно.
Дышит Иля чистым полевым ветром, слушает хохлатых жаворонков, распевающих над полями, в облаках, в бесконечном просторе… Степь вокруг, куда ни кинь взор, зеленая, ровная, вольная. И ни души в степи, ни кустика, ни деревца, — только далеко впереди машет, как утопающий руками, чья-то мельница. Должен сказать тебе: ты большой шалун.
Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней.
Иван Бунин - Рассказы 1932-1952 годов (Аудиокнига)
По словам Веры Муромцевой-Буниной, героем рассказа был крестьянин, друг Бунина в юности, который позже стал жертвой всероссийского голода. В данной статье предлагаем вспомнить краткое содержание рассказа «Цифры» Бунина И. А. Это произведение поможет читателю по-новому взглянуть на свои поступки. Новости музея И.А. Бунина Новости объединенного литературного музея. Читайте краткое содержание и слушайте онлайн короткий аудио рассказ Ивана Алексеевича Бунина "Страшный рассказ", Париж 1926 г. Рассказ о странном убийстве старой француженки, приглядывавшей за большим домом. Бунин Иван Алексеевич. Биография. Жизнь и творчество. Повести и романы. Рассказы. Хронология. Галерея. Семья. Фильмы. Памятники. Афоризмы.
Иван Алексеевич Бунин
Читать очень краткие пересказы и подробные содержания произведений И. А. Бунина. Краткая характеристика героев по каждому произведению и история создания. По воспоминаниям Бунина, его рассказ и появился на свет в результате перечитывания им данного стихотворения Николая Огарёва, ставшего автором " Обыкновенной повести" в 29 лет. Читайте краткое содержание и слушайте онлайн короткий аудио рассказ Ивана Алексеевича Бунина "Страшный рассказ", Париж 1926 г. Рассказ о странном убийстве старой француженки, приглядывавшей за большим домом.
Иван Бунин - Подснежник- читает - Miliza
И если первая книга была напечатана в Петербурге, то этот сборник увидел свет в Москве. Критики и читатели оценили мастерство молодого поэта, он получил множество хвалебных отзывов. В 1900 году поэт порадовал любителей его творчества новой книгой стихотворений, получившей название «Листопад». После этого его не называли иначе, как поэтом русского пейзажа. Вслед за ней появилась и вторая. Однако коллеги не разделяли восторженного настроения его поклонников и называли Бунина старомодным пейзажистом. В это время как раз входит в моду поэзия Валерия Брюсова , со строк которой «дышали городские улицы», и Александра Блока , с его невероятными персонажами. Свою рецензию на очередной сборник поэта «Стихотворения» опубликовал Максимилиан Волошин. Он говорил, что Бунин как будто бы «выпал» из модного движения, но зато сумел достичь вершины совершенства в своих поэзиях. Самыми яркими работами Ивана Бунина того периода стали стихи «Вечер» и «Помню долгий зимний вечер». Иван Бунин — Вечер О счастье мы всегда лишь вспоминаем.
А счастье всюду. Может быть, оно — Вот этот сад осенний за сараем И чистый воздух, льющийся в окно. В бездонном небе легким белым краем Встает, сияет облако. Давно Слежу за ним… Мы мало видим, знаем, А счастье только знающим дано. Окно открыто. Пискнула и села На подоконник птичка. И от книг Усталый взгляд я отвожу на миг. День вечереет, небо опустело. Гул молотилки слышен на гумне… Я вижу, слышу, счастлив. Все во мне.
Для Бунина абсолютно неприемлемым кажется символизм, он не принимает революцию 1905 года. Самого себя он записывает в «свидетеля великого и подлого». В 1910-м выходит в свет его новая повесть, под лаконичным названием «Деревня». Именно с нее начался цикл произведений, в которых запечатлена таинственная русская душа. Из той же серии вскоре вышли рассказы «Хорошая жизнь», «Сила», «Лапти», «Князь во князьях», и повесть «Суходол». Он печатает одни из лучших своих произведений — рассказы «Грамматика любви», «Господин из Сан-Франциско», «Сны Чанга», «Легкое дыхание». В 1917-м литератор уезжает из мятежного Петрограда, не желая жить в «жуткой близости с врагом». На протяжении 6 месяцев он живет в Москве, в мае следующего года перебирается в Одессу. В этом городе он выпускает дневник под названием «Окаянные дни», в котором обличает революционное движение и новую власть большевиков. Иван Бунин во Франции Такому яростному противнику действующей власти дальнейшее проживание в стране было опасным.
В начале 1920-го года Бунин уезжает из страны. Сразу писатель поселяется в Константинополе, а в марте переезжает в Париж. Именно во Франции поэт выпускает новый сборник своих произведений, который назвал «Господин из Сан-Франциско». Поклонники Ивана Бунина выразили ему по этому поводу свой восторг. Летом 1923 года Бунин переехал на виллу «Бельведер» в городе Грассе. Он часто встречался с Сергеем Рахманиновым. В это время он продолжает плодотворно работать и печатает новую прозу — «Роза Иерихона», «Начальная любовь», «Митина любовь», «Цифры». В 1930-м вышел еще один рассказ писателя — «Тень птицы», а вскоре поклонники Бунина получили новый подарок в виде романа «Жизнь Арсеньева». Он стал самым большим в его творчестве за рубежом. В нем явно прослеживается тоска по родине, которая по мнению автора «погибла в кратчайшие сроки».
Ближе к 40-м годам Бунин поселился на вилле «Жаннет», где и пережил всю войну.
При такой красоте, которую ты имела? Что ты хочешь сказать? Небось помните, как я вас любила.
Он покраснел до слез и, нахмурясь, опять зашагал. История пошлая, обыкновенная. С годами все проходит. Как это сказано в книге Иова?
Молодость у всякого проходит, а любовь — другое дело. Он поднял голову и, остановясь, болезненно усмехнулся: — Ведь не могла же ты любить меня весь век! Сколько ни проходило времени, все одним жила. Знала, что давно вас нет прежнего, что для вас словно ничего и не было, а вот… Поздно теперь укорять, а ведь, правда, очень бессердечно вы меня бросили, — сколько раз я хотела руки на себя наложить от обиды от одной, уж не говоря обо всем прочем.
Ведь было время, Николай Алексеевич, когда я вас Николенькой звала, а вы меня — помните как? И все стихи мне изволили читать про всякие «темные аллеи», — прибавила она с недоброй улыбкой. Какой стан, какие глаза! Помнишь, как на тебя все заглядывались?
Были и вы отменно хороши. И ведь это вам отдала я свою красоту, свою горячку. Как же можно такое забыть. Все проходит.
Все забывается. И, вынув платок и прижав его к глазам, скороговоркой прибавил: — Лишь бы Бог меня простил. А ты, видно, простила. Она подошла к двери и приостановилась: — Нет, Николай Алексеевич, не простила.
Раз разговор наш коснулся до наших чувств, скажу прямо: простить я вас никогда не могла. Как не было ничего дороже вас на свете в ту пору, так и потом не было. Оттого-то и простить мне вас нельзя. Ну да что вспоминать, мертвых с погоста не носят.
Извини, что, может быть, задеваю твое самолюбие, но скажу откровенно — жену я без памяти любил. А изменила, бросила меня еще оскорбительней, чем я тебя. Сына обожал — пока рос, каких только надежд на него не возлагал! А вышел негодяй, мот, наглец, без сердца, без чести, без совести… Впрочем, все это тоже самая обыкновенная, пошлая история.
Будь здорова, милый друг. Думаю, что и я потерял в тебе самое дорогое, что имел в жизни. Она подошла и поцеловала у него руку, он поцеловал у нее. Волшебно прелестна!
Кучер гнал рысцой, все меняя черные колеи, выбирая менее грязные, и тоже что-то думал. Наконец сказал с серьезной грубостью: — А она, ваше превосходительство, все глядела в окно, как мы уезжали. Верно, давно изволите знать ее? И все, говорят, богатеет.
Слышны были ее шаги за открытыми дверями освещенной спальни, то, как она, цепляясь за шпильки, через голову стянула с себя платье... Я встал и подошел к дверям: она, только в одних лебяжьих туфельках, стояла, спиной ко мне, перед трюмо, расчесывала черепаховым гребнем черные нити длинных висевших вдоль лица волос. На рассвете я почувствовал ее движение. Открыл глаза — она в упор смотрела на меня. Я приподнялся из тепла постели и ее тела, она склонилась ко мне, тихо и ровно говоря: — Нынче вечером я уезжаю в Тверь. Надолго ли, один Бог знает... И прижалась своей щекой к моей, — я чувствовал, как моргает ее мокрая ресница.
Все напишу о будущем. Прости, оставь меня теперь, я очень устала... И легла на подушку. Я осторожно оделся, робко поцеловал ее в волосы и на цыпочках вышел на лестницу, уже светлеющую бледным светом. Шел пешком по молодому липкому снегу, — метели уже не было, все было спокойно и уже далеко видно вдоль улиц, пахло и снегом и из пекарен. Дошел до Иверской[ 44 ], внутренность которой горячо пылала и сияла целыми кострами свечей, стал в толпе старух и нищих на растоптанный снег на колени, снял шапку... Кто-то потрогал меня за плечо — я посмотрел: какая-то несчастная старушонка глядела на меня, морщась от жалостных слез: — Ох, не убивайся, не убивайся так!
Грех, грех! Письмо, полученное мною недели через две после того, было кратко — ласковая, но твердая просьба не ждать ее больше, не пытаться искать, видеть: «В Москву не вернусь, пойду пока на послушание, потом, может быть, решусь на постриг... Пусть Бог даст сил не отвечать мне — бесполезно длить и увеличивать нашу муку... И долго пропадал по самым грязным кабакам, спивался, всячески опускаясь все больше и больше. Потом стал понемногу оправляться — равнодушно, безнадежно... Прошло почти два года с того чистого понедельника... В четырнадцатом году, под Новый год, был такой же тихий, солнечный вечер, как тот, незабвенный.
Я вышел из дому, взял извозчика и поехал в Кремль. Там зашел в пустой Архангельский собор, долго стоял, не молясь, в его сумраке, глядя на слабое мерцанье старого золота иконостаса и надмогильных плит московских царей, — стоял, точно ожидая чего-то, в той особой тишине пустой церкви, когда боишься вздохнуть в ней. Выйдя из собора, велел извозчику ехать на Ордынку, шагом ездил, как тогда, по темным переулкам в садах с освещенными под ними окнами, проехал по Грибоедовскому переулку — и все плакал, плакал... На Ордынке я остановил извозчика у ворот Марфо-Мариинской обители: там во дворе чернели кареты, видны были раскрытые двери небольшой освещенной церкви, из дверей горестно и умиленно неслось пение девичьего хора. Мне почему-то захотелось непременно войти туда. Дворник у ворот загородил мне дорогу, прося мягко, умоляюще: — Нельзя, господин, нельзя! В церковь нельзя?
Я сунул ему рубль[ 46 ] — он сокрушенно вздохнул и пропустил. Но только я вошел во двор, как из церкви показались несомые на руках иконы, хоругви, за ними, вся в белом, длинном, тонколикая, в белом обрусе с нашитым на него золотым крестом на лбу, высокая, медленно, истово идущая с опущенными глазами, с большой свечой в руке, великая княгиня; а за нею тянулась такая же белая вереница поющих, с огоньками свечек у лиц, инокинь или сестер, — уж не знаю, кто были они и куда шли. Я почему-то очень внимательно смотрел на них. И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив свечку рукой, устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня... Что она могла видеть в темноте, как могла она почувствовать мое присутствие? Я повернулся и тихо вышел из ворот. Была она у меня за эти дни всего три раза и каждый раз входила поспешно, со словами: — Я только на одну минуту...
Она была бледна прекрасной бледностью любящей взволнованной женщины, голос у нее срывался, и то, как она, бросив куда попало зонтик, спешила поднять вуальку и обнять меня, потрясало меня жалостью и восторгом. Я думаю, что он на все способен при его жестоком, самолюбивом характере. Раз он мне прямо сказал: "Я ни перед чем не остановлюсь, защищая свою честь, честь мужа и офицера! Он уже согласен отпустить меня, так внушила я ему, что умру, если не увижу юга, моря, но, ради бога, будьте терпеливы! План наш был дерзок: уехать в одном и том же поезде на кавказское побережье и прожить там в каком-нибудь совсем диком месте три-четыре недели. Я знал это побережье, жил когда-то некоторое время возле Сочи, — молодой, одинокий, — на всю жизнь запомнил те осенние вечера среди черных кипарисов, у холодных серых волн... И она бледнела, когда я говорил: "А теперь я там буду с тобой, в горных джунглях, у тропического моря...
В Москве шли холодные дожди, похоже было на то, что лето уже прошло и не вернется, было грязно, сумрачно, улицы мокро и черно блестели раскрытыми зонтами прохожих и поднятыми, дрожащими на бегу верхами извозчичьих пролеток. И был темный, отвратительный вечер, когда я ехал на вокзал, все внутри у меня замирало от тревоги и холода. По вокзалу и по платформе я пробежал бегом, надвинув на глаза шляпу и уткнув лицо в воротник пальто. В маленьком купе первого класса, которое я заказал заранее, шумно лил дождь по крыше. Я немедля опустил оконную занавеску и, как только носильщик, обтирая мокрую руку о свой белый фартук, взял на чай и вышел, на замок запер дверь. Потом чуть приоткрыл занавеску и замер, не сводя глаз с разнообразной толпы, взад и вперед сновавшей с вещами вдоль вагона в темном свете вокзальных фонарей. Мы условились, что я приеду на вокзал как можно раньше, а она как можно позже, чтобы мне как-нибудь не столкнуться с ней и с ним на платформе.
Теперь им уже пора было быть. Я смотрел все напряженнее — их все не было. Ударил второй звонок — я похолодел от страха: опоздала или он в последнюю минуту вдруг не пустил ее! Но тотчас вслед за тем был поражен его высокой фигурой, офицерским картузом, узкой шинелью и рукой в замшевой перчатке, которой он, широко шагая, держал ее под руку. Я отшатнулся от окна, упал в угол дивана. Рядом был вагон второго класса — я мысленно видел, как он хозяйственно вошел в него вместе с нею, оглянулся, — хорошо ли устроил ее носильщик, — и снял перчатку, снял картуз, целуясь с ней, крестя ее... Третий звонок оглушил меня, тронувшийся поезд поверг в оцепенение...
Поезд расходился, мотаясь, качаясь, потом стал нести ровно, на всех парах... Кондуктору, который проводил ее ко мне и перенес ее вещи, я ледяной рукой сунул десятирублевую бумажку... Войдя, она даже не поцеловала меня, только жалостно улыбнулась, садясь на диван и снимая, отцепляя от волос шляпку. И ужасно хочу пить. Дай мне нарзану, — сказала она, в первый раз говоря мне "ты". Я дала ему два адреса, Геленджик и Гагры. Ну вот, он и будет дня через три-четыре в Геленджике...
Но Бог с ним, лучше смерть, чем эти муки... Утром, когда я вышел в коридор, в нем было солнечно, душно, из уборных пахло мылом, одеколоном и всем, чем пахнет людный вагон утром. За мутными от пыли и нагретыми окнами шла ровная выжженная степь, видны были пыльные широкие дороги, арбы, влекомые волами, мелькали железнодорожные будки с канареечными кругами подсолнечников и алыми мальвами в палисадниках... Дальше пошел безграничный простор нагих равнин с курганами и могильниками, нестерпимое сухое солнце, небо, подобное пыльной туче, потом призраки первых гор на горизонте... Из Геленджика и Гагр она послала ему по открытке, написала, что еще не знает, где останется. Потом мы спустились вдоль берега к югу. Мы нашли место первобытное, заросшее чинаровыми лесами, цветущими кустарниками, красным деревом, магнолиями, гранатами, среди которых поднимались веерные пальмы, чернели кипарисы...
Я просыпался рано и, пока она спала, до чая, который мы пили часов в семь, шел по холмам в лесные чащи. Горячее солнце было уже сильно, чисто и радостно. В лесах лазурно светился, расходился и таял душистый туман, за дальними лесистыми вершинами сияла предвечная белизна снежных гор... Назад я проходил по знойному и пахнущему из труб горящим кизяком базару нашей деревни: там кипела торговля, было тесно от народа, от верховых лошадей и осликов, — по утрам съезжалось туда на базар множество разноплеменных горцев, — плавно ходили черкешенки в черных длинных до земли одеждах, в красных чувяках, с закутанными во что-то черное головами, с быстрыми птичьими взглядами, мелькавшими порой из этой траурной закутанности. Потом мы уходили на берег, всегда совсем пустой, купались и лежали на солнце до самого завтрака. После завтрака — все жаренная на шкаре рыба, белое вино, орехи и фрукты — в знойном сумраке нашей хижины под черепичной крышей тянулись через сквозные ставни горячие, веселые полосы света. Когда жар спадал и мы открывали окно, часть моря, видная из него между кипарисов, стоявших на скате под нами, имела цвет фиалки и лежала так ровно, мирно, что, казалось, никогда не будет конца этому покою, этой красоте.
На закате часто громоздились за морем удивительные облака; они пылали так великолепно, что она порой ложилась на тахту, закрывала лицо газовым шарфом и плакала: еще две, три недели — и опять Москва! Ночи были теплы и непроглядны, в черной тьме плыли, мерцали, светили топазовым светом огненные мухи, стеклянными колокольчиками звенели древесные лягушки.
Она что-то говорила, сидя в темной прихожей. Я, приостановясь, прислушался. Она наизусть читала псалмы. Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится… На аспида и василиска наступишь, попрешь льва и дракона… На последних словах она тихо, но твердо повысила голос, произнесла их убежденно: попрешь льва и дракона. Потом помолчала и, медленно вздохнув, сказала так, точно разговаривала с кем-то: — Ибо Его все звери в лесу и скот на тысяче гор… Я заглянул в прихожую: она сидела на ларе, ровно спустив с него маленькие ноги в шерстяных чулках и крестом держа руки на груди. Она смотрела перед собой, не видя меня.
Потом подняла глаза к потолку и раздельно промолвила: — И ты, Божий зверь, Господень волк, моли за нас Царицу Небесную. Я подошел и негромко сказал: — Машенька, не бойся, это я. Она уронила руки, встала, низко поклонилась: — Здравствуйте, сударь. Нет-с, я не боюсь. Чего ж мне бояться теперь? Это в младости глупа была, всего боялась. Темнозрачный бес смущал. Я положил руку на ее костлявое плечико с большой ключицей, заставил ее сесть и сел с ней рядом.
Скажи, кому это ты молилась? Разве есть такой святой — Господний волк? Она опять хотела встать. Я опять удержал ее: — Ах какая ты! А еще говоришь, что не боишься ничего! Я тебя спрашиваю: правда, что есть такой святой? Она подумала. Потом серьезно ответила: — Стало быть, есть, сударь.
Есть же зверь Тигр-Ефрат. Раз в церкви написан, стало быть, есть. Я сама его видела-с. А где — и сказать не умею: помню одно — мы туда трое суток ехали. Было там село Крутые Горы. Я и сама дальняя, — может, изволили слышать: рязанская, — а тот край еще ниже будет, в Задонщине, и уж какая там местность грубая, тому и слова не найдешь. Там-то и была заглазная деревня наших князей, ихнего дедушки любимая, — целая, может, тысяча глиняных изб по голым буграм-косогорам, а на самой высокой горе, на венце ее, над рекой Каменной, господский дом, тоже голый весь, трехъярусный, и церковь желтая, колонная, а в той церкви этот самый Божий волк: посередь, стало быть, плита чугунная над могилой князя, им зарезанного, а на правом столпе — он сам, этот волк, во весь свой рост и склад написанный: сидит в серой шубе на густом хвосту и весь тянется вверх, упирается передними лапами в земь — так и зарит в глаза: ожерелок седой, остистый, толстый, голова большая, остроухая, клыками оскаленная, глаза ярые, кровавые, округ же головы золотое сияние, как у святых и угодников. Страшно даже вспомнить такое диво дивное!
До того живой сидит, глядит, будто вот-вот на тебя кинется! Говоришь — он зарезал князя: так почему ж он святой и зачем ему быть надо княжеской могилой? И как ты попала туда, в это ужасное село? Расскажи все толком. И Машенька стала рассказывать: — Попала я, сударь, туда по той причине, что была тогда крепостной девушкой, при доме наших князей прислуживала. Была я сирота, родитель мой, баяли, какой-то прохожий был, — беглый, скорее всего, — незаконно обольстил мою матушку, да и скрылся бог весть куда, а матушка, родивши меня, вскорости скончалась. Ну и пожалели меня господа, взяли с дворни в дом, как только сравнялось мне тринадцать лет, и приставили на побегушки к молодой барыне, и я так чем-то полюбилась ей, что она меня ни на час не отпускала от своей милости. Вот она-то и взяла меня с собой в вояж, как задумал молодой князь съездить с ней в свое дедовское наследие, в эту самую заглазную деревню, в Крутые Горы.
Была та вотчина в давнем запустении, в безлюдии, — так и стоял дом забитый, заброшенный с самой смерти дедушки, — ну и захотели наши молодые господа проведать ее.
БУНИН короткие рассказы Муравский шлях,Свидание,Журавли,Капитал
Муромцевой-Буниной, журналистка и писательница Макс Ли; она писала «вместе с мужем романы, если не ошибаюсь, фамилия их Ковальские. Кажется, так удалось, что побегал в волнении по площадке перед домом, когда кончил». Натали 4 апреля 1941 опубл. И сперва я думал, что это будет ряд довольно забавных историй. А вышло совсем, совсем другое…». В дневнике Бунин писал о «Натали»: «Никто не хочет верить, что в ней все от слова до слова выдумано, как и во всех почти моих рассказах, и прежних и теперешних. И кажется, что уж больше не смогу так выдумывать и писать» запись в дневнике 20 сентября 1942 г. Часть III В одной знакомой улице 25 мая 1944 опубл.
В этой газете целая полоса была полностью посвящена 75-летию Ивана Бунина. В рассказе Бунин цитирует неточно отрывки из стихотворения Я. Полонского «Затворница». Речной трактир 27 октября 1943 опубл. Добужинского 1875—1957 , в количестве одной тысячи нумерованных экземпляров. Бунин писал М. Оценка критики была иной.
Алданов писал Бунину 26 декабря 1945 года о рассказах «Таня», «Натали», «Генрих» и др. Кума 25 сентября 1943 опубл. Начало 23 октября 1943 опубл. Барышня Клара 17 апреля 1944 опубл. Прегель: «…ведь и тут такая прелесть русской женской души; оба эти рассказа меня самого до сих пор трогают…». О них Бунин также писал М. Алданову 3 сентября 1945 г.
Второй кофейник 30 апреля 1944 опубл. В «Происхождении моих рассказов» Бунин писал: «Сплошь выдумано. В рассказе упоминаются реальные лица: русские художники — Г. Ярцев 1858—1918 , К. Коровин 1861—1939 , С.
Бунину трижды присуждалась Пушкинская премия; в 1909 году он был избран академиком по разряду изящной словесности, став самым молодым академиком Российской академии. Летом 1918 года Бунин перебирается из большевистской Москвы в занятую германскими войсками Одессу. С приближением в апреле 1919 года к городу Красной армии не эмигрирует, а остаётся в Одессе. В феврале 1920 при подходе большевиков покидает Россию. Эмигрирует во Францию. В эмиграции вёл активную общественно-политическую деятельность: выступал с лекциями, сотрудничал с русскими политическами партиями и организациями консервативного и националистического направления , регулярно печатал публицистические статьи. Выступил со знаменитым манифестом о задачах Русского Зарубежья относительно России и большевизма: Миссия Русской эмиграции. Много и плодотворно занимался литературной деятельностью, подтвердив уже в эмиграции звание великого русского писателя и став одной из главных фигур Русского Зарубежья. Бунин создает свои лучшие вещи: «Митина любовь» 1924 , «Солнечный удар» 1925 , «Дело корнета Елагина» 1925 и, наконец, «Жизнь Арсеньева» 1927—1929, 1933. Эти произведения стали новым словом и в бунинском творчестве, и в русской литературе в целом.
И теперь он пристально исследует столбовых дворян. Повесть полна драматизма и боли, ведь в судьбах ее героев — потомственных аристократов Хрущевых угадываются факты подлинной семейной истории рода Буниных. Писатель стремиться понять, почему после отмены крепостного права так быстро разорилось и исчезло целое сословие? Ведь происходящее в Суходоле было характерно для всей России того периода. И опять предчувствия его тревожны, полны горьких ожиданий и фатальной обреченности. Как писал сам Бунин, «Суходол» относится к произведениям, «резко рисовавшим русскую душу, ее светлые и темные, но почти всегда трагические основы». А что касается «буревестника революции», то он вообще охарактеризовал «Суходол» как одну из самых «жутких русских книг». Записи, содержащие сугубо документальную основу, Бунин делал в Москве и Одессе в период с 1918 по 1920 годы. В эмиграции, немного обработав дневники, он частично опубликовал их в парижской газете «Возрождение» в 1925 году. Полностью, отдельным изданием «Окаянные дни» вышли в 1936 году. В СССР они были безоговорочно запрещены, потому их время от времени зачитывали на радиостанции «Свобода». В России книга впервые вышла ещё в советские времена — в 1990 году, тиражом 400 тысяч экземпляров в издательстве «Советский писатель». Потом она неоднократно переиздавалась. Несмотря на то, что в выражениях по отношению представителей новой власти Бунин не стеснялся, это ценный исторический источник, документ эпохи, созданный рукой мастера. И если отбросить явные эмоциональные излишества, вроде тех, которыми Бунин награждал Ленина — «планетарный злодей», «хитрый маньяк», «выродок», останется очень интересная картина первых послереволюционных лет со множеством деталей и бытовых подробностей. Так, например, когда наступало девять вечера «по царскому времени», в Петрограде было одиннадцать — «в целях экономии в осветительных материалах». Лучшие романы всех времен: эти книги должен прочесть каждый Наш мир полон удивительных историй, написанных на бумаге. Одни захватывают нас с головой и держат до самой последней страницы, другие мы просто пролистываем между делом.
Но вот послушаю Джекила. Из духа противоречия. И персонажи все в ту же обойму.