Новости лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

Всеми силами я старалась отогнать от себя эту мысль, успокоиться. Русский язык 10 класс лошадь напрягала все силы. Напрягая последние СИЛЫ, мы прошли ещё пять километров. Русский язык 10 класс лошадь напрягала все силы. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. Кожевников видел это. Дождавшись остальных коней, он в карьер бросился вдоль берега вниз по течению.

Гулов ответы

1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть течение. (В. Арсеньев) 2. Заяц метнулся, заверещал и, прижав уши, притаился. Он не в силах преодолеть старых привычек и начинает заниматься кражами со взломом. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь ь течение.

Колесо Времени. Книги 1-14

Объясните значения, которые эти приставки вносят в слова. Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически.1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение. Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение. Волкодав напряг руки, стараясь оставить себе хоть какую надежду, но возившийся с веревкой оказался тоже не промах. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. 1. лошадь напрягала все силы, стараясь течение. (арс.) 2. заяц метнулся, заверещал и, уши,. (арс.) 3. через несколько часов с вода, снова доходит до скал, и путь. (мих.). Глава первая Амур в нижнем течении.

«Как закалялась сталь»

Спишите предложения расставляя знаки препинания. Спишите предложения расставляя недостающие знаки препинания. Спишите расставляя пропущенные знаки препинания. Лошадь тащит сани по горизонтальной дороге. Лошадь везет сани по горизонтальной дороге. Лошадь тянет сани. Лошадь везет деревянные сани. Название рассказа придумать. Маленький рассказ из 5 предложений для 5 класса.

Найди в тексте и запишите предложения. Какой рассказ можно составить. Записать предложения и подчеркнуть основу. Грамматическая схема предложения. Текст со сложными предложениями. Расставьте знаки препинания подчеркните грамматические основы. Аустерлицкое сражение война и мир Ростов и Болконский. Война в романе война и мир Аустерлицкое сражение.

Андрей Болконский Аустерлицкое сражение. Николай Ростов и Андрей Болконский в Аустерлицком сражении. День лошади в России. Максимальная скорость шарика на пружине. Шарик падает с высоты. Скорость сжатия пружины. Задачи на пружины. Цитаты из волшебника страны оз.

Волшебник страны оз цитаты. Цитаты из изумрудного города. Цитаты из волшебника изумрудного города. Лошадь но председателем так и не стала. Председателем колхоза так и не стала. А председателем так и не стала. Если б я имел коня это был. Задача о пешеходах и скорости.

Задачи на двух пешеходов. Задачи про пешеходов. Задачи на путь. Сила тяжести рычага. Рычаг для поднятия тяжестей. Поднимать тяжелые предметы. Преодоление силы тяжести. Подсчет очков в волейболе.

Правила игры в волейбол. Ошибки при игре в волейбол. Нарушение правил игры в волейбол. Больше всех паботвла догадь. Больше всех работала лошадь. Уставшая лошадка. Работаю как лошадь. На гладкой горизонтальной плоскости.

Брусок на горизонтальной плоскости. На гладкой горизонтальной плоскости находится длинная доска массой 2. Движение тела по горизонтальной плоскости. Тихон Задонский изречения. Тихон Задонский цитаты наставления. Свт Тихон Задонский цитаты. Высказывания Святитель Тихон Задонский. Прочитайте вставьте пропущенные буквы.

Прочитайте вставьте пропущенные слова. Текст задания. Прочитайте вставьте пропущенные буквы озаглавьте текст. Задачи на третий закон Ньютона. Задачи по третьему закону Ньютона. Задачи по 3 закону Ньютона. Галоп Рысь Аллюр иноходь. Рысь галоп Аллюр иноходь разница.

Типы аллюров лошади. Виды движений аллюров лошади. Биомеханика шагательных движений и ходьбы. Силы действующие на эчеловека. Биомеханика движений человека. Силы в движениях человека в биомеханике. Не тратьте свое время на ненужных людей.

Знайка добрался до двери, уцепился руками за дверную ручку и, высунувшись во двор, стал звать: — Винтик! Незнайка, который в это время выглянул в коридор, услыхал слова Шпунтика. Винтика унесло в мировое пространство! Все всполошились и бросились к выходу. Это опасно! Что с Винтиком? Приказ моментально исполнили. Знайка обвязал один конец верёвки вокруг пояса, а другой конец привязал к дверной ручке и строго сказал: — Смотрите, чтоб никто не смел выходить из дома. Довольно с нас и того, что Винтик пропал! Придав своему телу наклонное положение, Знайка с силой оттолкнулся ногами от порога и полетел в направлении мастерской, которая находилась неподалёку от дома. Он немного не рассчитал толчка и поднялся выше, чем было надо. Пролетая над мастерской, он ухватился рукой за флюгер, который показывал направление ветра. Это задержало полёт. Спустившись по водосточной трубе, Знайка отворил дверь и проник в мастерскую. Коротышки с напряжением следили за его действиями. Через минуту Знайка выглянул из мастерской. Сейчас посмотрю в беседке. Одним прыжком Знайка достиг беседки и заглянул внутрь. Винтика и там не было. Сверху всегда виднее. Ну-ка, тяните меня на верёвке к дому! Коротышки принялись тянуть верёвку и притянули Знайку обратно к дому. Знайка мгновенно вскарабкался по водосточной трубе на крышу и уже хотел оглядеться по сторонам, но налетевший неожиданно порыв ветра сдул его с крыши и понёс в сторону. Это не испугало Знайку, так как он знал, что коротышки в любой момент могут притянуть его на верёвке обратно. Ему, однако, не удалось ничего разглядеть, так как в следующий момент произошло то, чего никто не ожидал. Не долетев до забора, Знайка вдруг начал стремительно падать, словно какая-то сила неожиданно потянула его вниз. Шлёпнувшись с размаху о землю, он растянулся во весь рост и не успел даже сообразить, что произошло. Ощущая во всём теле страшную тяжесть, он с трудом поднялся на ноги и огляделся по сторонам. Его удивило, что он снова твёрдо держится на ногах. Кажется, я снова приобрёл вес! Он попробовал поднять руку, потом другую, попробовал сделать шаг, другой… Руки и ноги повиновались с трудом, словно были свинцом налиты. Увидев, что коротышки испуганно смотрят на него из дверей дома, он закричал: — Братцы, смотрите! Здесь нет состояния невесомости! На меня по-прежнему действует сила тяжести. Смотрите, я стою… Я хожу… Я прыгаю!.. Знайка сделал несколько шагов и попытался подпрыгнуть. Правда, прыжок у него не получился: Знайка не смог оторвать от земли ног. Как раз в это время за забором послышался чей-то жалобный стон. Знайка прислушался, и ему показалось, что его кто-то зовёт на помощь. Недолго думая Знайка подбежал к забору и хотел вскарабкаться на него, но это не удалось ему. Тяжесть по-прежнему действовала на него со страшной силой. Услышав явственно, что за забором кто-то зовёт на помощь. Знайка выломал в заборе доску и выглянул в образовавшийся пролом. Неподалёку от забора он увидел лежавшего на земле Винтика. Винтик тоже увидел его. Я тебя тут зову, зову! Наверно, сознание потерял. Знайка схватил Винтика под мышки, взвалил на спину и потащил сквозь пролом к дому. Сделав несколько шагов, Знайка почувствовал, что тяжесть как будто уменьшилась, а сделав ещё шаг, он неожиданно оторвался от земли и взвился вместе с Винтиком в воздух. Опять попал в состояние невесомости? Он растерялся в первый момент, но потом вспомнил, что привязан к верёвке, и закричал: — Братцы, тащите нас скорее к себе! Увидев, что Знайка с Винтиком взмывают все выше, коротышки ухватились за конец верёвки и потащили Знайку к дому. Знайка крепко держал Винтика за шиворот, чтоб он не выскользнул у него из рук. Не прошло и минуты, как они были внутри помещения. Всем хотелось поскорей взглянуть на Винтика, но доктор Пилюлькин сказал: — А ну, расходитесь, то есть разлетайтесь отсюда все! А больного уложите сейчас же в постель, мне его осмотреть надо. Коротышки потащили Винтика по коридору. Наконец его притащили в комнату, уложили в постель и привязали к кровати верёвкой. Пилюлькин начал осматривать его. Он долго стукал пальцами по ногам, по рукам, по груди и даже по голове больного, прислушиваясь, какой получается звук. Потом сказал: — Придётся тебе полежать, милый друг, э-э… м-м-м… в постельке… Но ты не пугайся, ничего страшного нет. Ты просто, в некотором роде, ножки отшиб. Через некоторое время боль в суставчиках у тебя утихнет, и ты снова сможешь, в некотором роде, ходить… если, конечно, понадобится. Будем, в некотором роде, летать. Я с утра ничего не ел. Лучше готовь сразу обед, а больному я пока дам хлеба с вареньем. Пилюлькин отправился за хлебом с вареньем, а Шпунтик, обвязавшись верёвкой, пробрался в конец двора. Почувствовав, что снова приобрёл вес, он привязал конец верёвки к забору и закричал коротышкам: — Ну-ка, тащите сюда дрова, и спички, и кастрюли, и чайник, и сковородку, и продукты тащите! Коротышки, держась за протянутую поперёк двора верёвку, принялись таскать Шпунтику всё, что могло понадобиться для приготовления обеда. Все работали очень активно, так как каждому очень хотелось есть. Не работали только больной Винтик да ещё Пончик, который по-прежнему болтался под потолком в столовой. Знайка сказал, что Пончик, очевидно, потерял ориентацию в пространстве и не сумел приспособиться к состоянию невесомости. На самом же деле Пончик прекрасно приспособился к невесомости, но так как он был чрезвычайно хитрый, то решил это скрыть. В то время, как все коротышки работали, он летал потихоньку по комнате и уплетал манную кашу, которая вывалилась из кастрюли и плавала вокруг комьями. За небольшой промежуток времени он единолично съел целую кастрюлю каши, так что от неё и следа не осталось. Пока коротышки варили себе обед, Знайка привязался к верёвке и производил во дворе наблюдения над силой тяжести. Оказалось, что состояние невесомости наблюдалось вокруг дома только на расстоянии двадцати тридцати шагов. Это была, как её назвал Знайка, зона невесомости. За ней начиналась, как её назвал Знайка, зона тяжести, или зона весомости. Пробравшись через зону невесомости при помощи верёвки, можно было проникнуть в зону весомости и, выйдя из калитки, уже без всяких опасений отправляться в любом направлении по улице. Установив эти научные факты. Знайка сказал Пилюлькину: — Теперь нам надо узнать, наблюдается ли состояние невесомости только у нас или оно есть и в других частях города. Сделай-ка сейчас обход по городу и разузнай, не ощущал ли кто-нибудь из жителей признаков невесомости, не кружилась ли у кого голова, не испытывал ли кто-нибудь ощущения зависания вниз головой. Все эти сведения помогут нам выяснить причины этого загадочного явления. Я думаю, пока не следует никому говорить, что у нас невесомость. Как только в городе станет известно об этом, все бросятся к нам, и тогда трудно сказать, что может произойти. Хорошо ещё, что с Винтиком всё обошлось, в общем, благополучно, да и я, нужно сказать, только чудом не переломал себе ног. Мы должны быть крайне осторожны с этим ещё недостаточно изученным явлением природы. Пока Пилюлькин ходил по городу, коротышки приготовили обед и стали обедать тут же, под открытым небом. Это было особенно приятно, так как на воздухе аппетит всегда улучшается. Конечно, в первую очередь они накормили больного Винтика. Это было нелегко сделать, так как кормить его пришлось в состоянии невесомости. Для больного Шпунтик придумал сварить специальный больничный суп-пюре. Но самое остроумное было то, что суп этот Шпунтик придумал налить в чайник, который обычно служил для заварки чая. Чайник был плотно закрыт сверху крышечкой, поэтому суп из него не выплёскивался, когда попадал в состояние невесомости. Больному оставалось только сунуть носик чайника в рот и потихоньку посасывать суп. Питание, таким образом, происходило быстро и притом без потерь. Кашу Шпунтик придумал сделать для Винтика не очень жидкую, но и не очень густую. Такая каша хорошо прилипала к тарелке, благодаря чему её свободно можно было переносить с места на место, а также брать ложкой, не боясь, что она сползёт с тарелки и начнёт плавать в пространстве. На третье был клюквенный кисель, который так же был подан Винтику в чайнике. Накормив Винтика, коротышки точно таким же образом накормили и Пончика, который, как уже говорилось, потерял не только вес, но вместе с ним и остатки совести, не потеряв, однако ж, при этом своего аппетита. Вскоре вернулся с обхода Пилюлькин и доложил Знайке, что в городе больше нигде состояние невесомости не наблюдается. Жизнь коротышек, сказал он, идёт обычным порядком. Никто никаких загадочных явлений не наблюдал и никаких болезненных ощущений не испытывал. Сообщённые Пилюлькиным факты заставили призадуматься Знайку. Ему показалось странным, что зона невесомости ограничивалась их двором. Но в чём она? Приказав коротышкам вести себя осторожнее, Знайка отправился к себе в комнату, чтобы отдохнуть после обеда и поразмышлять в тишине. По привычке он хотел прилечь на кушетку, но вспомнил, что в состоянии невесомости это можно сделать, лишь привязав себя к кушетке верёвкой, что очень хлопотно да и ненужно. Растянувшись во всю длину над кушеткой и придав своему телу строго горизонтальное положение, для того чтобы вся комната представлялась ему в привычном виде и ничто не отвлекало от мыслей, Знайка принялся размышлять. Может быть, как раз здесь, где я сейчас нахожусь, или где-нибудь совсем рядом и есть этот центр? Не находится ли причина невесомости в центре? Знайке на мгновение показалось, что он приблизился к разрешению задачи, но неожиданно его мысль совершила скачок в сторону. С чего всё началось? Давайте припомним, — сказал Знайка, словно разговаривал с невидимыми собеседниками. Сначала всё было как обычно… Я убирал комнату, потом положил в шкаф лунный камень, потом… потом… Что ж было потом? Потом ведь как раз и пришло состояние невесомости! Мысль Знайки лихорадочно заработала. Никому не известно, что он собой представляет. Известно, что это вещество с какими-то странными свойствами… Может быть, среди его свойств имеется также свойство уничтожать вес… Но ведь лунный камень у меня давно. Почему до сих пор это свойство не проявлялось?.. Может быть, оно не проявлялось потому, что лунный камень находился не там, где сейчас. Может быть, способность лунного камня уничтожать вес зависит от его местоположения? Он почувствовал, что овладел очень важной мыслью, и напряг все свои умственные способности, чтобы удержать эту мысль в голове. Чувствуя себя на пороге великого открытия. Знайка даже задрожал от возбуждения. Оттолкнувшись слегка от стенки и совершая руками и ногами плавательные движения, он стал пробираться к шкафчику, в котором хранилась коллекция минералов. От волнения его движения были, однако, не очень точно рассчитаны, поэтому, прежде чем попасть, куда было нужно, он совершил целое кругосветное путешествие по комнате. Добравшись наконец до шкафа, он ухватился за его дверцу руками и повис перед ним в горизонтальном положении с болтающимися в воздухе ногами. И сейчас же в его голове мелькнула другая мысль: «А вдруг из этого опыта ничего не выйдет? Вдруг невесомость не пропадёт? Какой-то холодок пробежал по его спине, сердце сильно забилось в груди, и, уже не соображая, что делает, Знайка открыл шкаф и взял с нижней полочки лунный камень. То, что произошло вслед за этим, со всей наглядностью показало, что все научные предположения Знайки были правильны. Как только лунный камень очутился у него в руках, Знайка ощутил как бы сильный толчок в спину. Упав на пол, он пребольно ушиб коленки и растянулся на животе, словно чем-то прижатый сверху. В ту же секунду раздался грохот. Это всюду посыпались на пол предметы, плававшие до того в состоянии невесомости. Дом затрясся, как во время землетрясения. Знайка в страхе зажмурился. Ему казалось, что на него вот-вот обрушится потолок. Когда он открыл наконец глаза, то увидел, что комната имела обычный вид, если не считать беспорядочно разбросанных вокруг книг. Поднявшись на ноги и почувствовав, что к нему вернулось привычное ощущение тяжести, Знайка взглянул на лунный камень, который держал в руках. Может быть, состояние невесомости получается оттого, что энергия, выделяемая лунитом, взаимодействует с каким-нибудь веществом, которое содержится в коллекции минералов. Но как узнать, что это за вещество? Знайка наморщил лоб и снова крепко задумался. Сначала в его голове клубились какие-то совершенно бесформенные мысли. Каждая мысль — на манер облака или большого расплывчатого пятна на стене, глядя на которое никак не разберёшь, на что оно похоже. И вдруг его мозг озарила совершенно ясная, определённая мысль: «Надо доставать из шкафчика по очереди все хранящиеся там минералы. Как только будет удалено вещество, с которым взаимодействует лунит, невесомость исчезнет, и мы узнаем, что это за вещество». Положив лунный камень в шкафчик и почувствовав, что невесомость появилась снова, Знайка начал вынимать лежавшие в шкафчике минералы и следить, не появится ли сила тяжести. Сначала он достал минералы, лежавшие на нижней полке. Здесь были горный хрусталь, полевой шпат, слюда, бурый железняк, медный колчедан, сера. Дальше шли пирит, халькопирит, цинковая обманка, свинцовый блеск и другие. Вынув камни из нижнего отделения, Знайка принялся за лежавшие в верхнем. Наконец все камни были вынуты, но состояние невесомости не пропало. Знайка был страшно разочарован и упал, как говорится, духом. Он уже хотел закрыть дверцу шкафчика, но в это время увидел на нижней полке, в самом углу, ещё один камешек, которого до того не заметил. Это был кусочек магнитного железняка. Уже потеряв надежду на успех своего опыта, Знайка протянул руку и достал магнитный железняк из шкафа. В ту же секунду он почувствовал, как сила тяжести потянула его вниз, и он снова растянулся на полу. Поднявшись с пола, он достал из ящика стола раздвижную вычислительную линейку. К одному концу этой линейки он прикрепил лунит, а к другому магнитный железняк и начал осторожно сдвигать оба конца. Когда лунный камень приблизился к магнитному железняку на такое же расстояние, на котором он находился в шкафчике, снова появилось состояние невесомости. Это расстояние можно назвать критическим. Как только расстояние между обоими минералами станет больше критического, невесомость исчезнет и на нас снова будет действовать сила тяжести. Как бы в доказательство своих слов Знайка раздвинул концы линейки в стороны и в тот же момент ощутил, как сила тяжести дёрнула его книзу. Коленки у него подогнулись, и он с размаху сел на пол. Знайка, однако же, не смутился этим. Наоборот, он торжественно улыбнулся и сказал: — Вот он, прибор невесомости! Теперь невесомость у нас в руках, и мы будем повелевать ею! Глава пятая Грандиозный замысел Знайки Некоторое время Знайка сидел на полу, погруженный в размышления о том, какое огромное значение для науки будет иметь открытие невесомости. Мысли так и копошились у него в голове, толкая друг дружку, так что получался какой-то хаос и ничего нельзя было разобрать толком. Наконец Знайкой овладела одна-единственная мысль, которая вытеснила все остальные. Поднявшись с пола, он отворил дверь и в тот же момент услышал доносившиеся снизу вопли. Забыв о своём открытии, Знайка бросился вниз по лестнице. Первое, что он увидел, были коротышки, окружившие со всех сторон Пончика. Сам Пончик сидел на кресле и держался руками за нос, а доктор Пилюлькин подступал к нему с бинтами и банкой йода в руках. Вот тебе и весь сказ! Хорошо ещё, что не об пол, объяснил Торопыжка. Видя, что Пончик продолжает визжать и брыкаться, Знайка строго сказал: — А ну утихни сейчас же! Заметив, что в дело вмешался Знайка, Пончик моментально умолк. Пилюлькин быстро остановил кровотечение и наложил Пончику очень аккуратную шарообразную повязку на нос и сказал: — Вот видишь, как хорошо получилось. Он слез с кресла и стал щупать руками повязку. Пилюлькин треснул его по рукам и сказал: — Повязка тебе наложена для того, чтоб нос сохранил свою форму, а если ты начнёшь хватать повязку руками, то у тебя вместо носа получится не поймёшь что! Я ему покажу! Услышав эти угрозы. Знайка понял, что, прежде чем делать свой опыт, он должен был предупредить коротышек, чтоб не случилось каких-нибудь увечий. Чувствуя себя виноватым перед Пончиком, Знайка решил пока никому не говорить о своём открытии, а рассказать потом, когда этот случай понемногу забудется. Убедившись, что невесомость пропала и больше не появляется, Незнайка отправился гулять по городу и всем, кто встречался, рассказывал про то, что у них случилось. Его рассказам, однако, никто не верил, так как все знали, что Незнайка мастер присочинить. Незнайка страшно сердился, встречая со стороны коротышек такое недоверие. Потом он рассказал про состояние невесомости своему другу Гуньке. А Гунька сказал: — Это у тебя было, наверно, состояние глупости, а не состояние невесомости. За такие слова Незнайка отвесил Гуньке хорошенького тумака. А Гунька, чтоб не оставаться в долгу, ответил Незнайке тем же. В результате получилась очередная драка, из которой победителем вышел Гунька. Незнайкины рассказы, однако, породили среди жителей Цветочного города разные споры и кривотолки. Одни говорили, что невесомости не могло быть, потому что не могло быть того, чего никогда не было; другие говорили, что невесомость могла быть, потому что всегда так бывает, что сначала чего-нибудь не бывает, а потом появляется; третьи говорили, что невесомость могла быть, но её могло и не быть, если же её на самом-то деле не было, то на самом деле было что-то другое, потому что не могло так быть, чтоб совсем ничего не было: ведь всегда так бывает, что дыма без огня не бывает. Некоторые самые любопытные жители отправились к домику Знайки и, увидав во дворе Пончика с перевязанным носом, спросили: — Слушай, Пончик, это правда, что у вас была невесомость?

Натягиваю на голову поплотнее шапку-ушанку, застегиваю телогрейку. Я хотел сделать последнее движение, чтобы оторваться от бровки этой маленькой площадки, как снег подо мною сдвинулся, пополз и, набирая скорость, потянул меня в пропасть. Меня то бросало вперед, то с головой зарывало в снег. Я потерял сознание и не знаю, сколько времени был в забытьи. Когда же пришел в себя, то оказалось, что я лежу в глубоком снегу. Стоило больших усилий выбраться наверх. Вокруг громоздились глыбы снега, скатившегося вместе со мною с гольца. Я, не задумываясь, шагнул вперед. Ноги с трудом передвигались. Тело коченело; казалось, что кровь стынет в жилах от холода. Я уже не чувствовал носа и щек - они омертвели. Странно стучали пальцы рук, будто на них не было мяса. Мысли обрывались. Наступило состояние безразличия. Не хотелось ни думать, ни двигаться. Каждый бугорок манил прилечь, и стоило больших усилий не поддаться соблазну. Напрягаю силы, с трудом передвигаю онемевшие ноги по глубокому снегу. Ветер, злой и холодный, бросает в лицо заледеневшие крупинки снега. Одежда застыла коробом. Пытался засунуть руки в карманы, но не смог. Где-то на грани еще билась жизнь, поддерживая во мне волю к сопротивлению. С большим усилием я сделал еще несколько шагов вперед и... Он неожиданно вырос передо мною, чтобы укрыть от непогоды. Я раздвинул густую хвою и присел на мягкий мех. Сразу стало теплее: оттого ли, что тело действительно согрелось, или оттого, что оно окончательно онемело. Я плотнее прижимаюсь к корявому стволу кедра. Запускаю под кору руки - а там оказалась пустота. Пролажу туда сам. Внутри светло, просторно, ни ветра, ни холода. Приятная истома овладевает мною... Прошло, видимо, несколько минут, как послышался шорох. Потом что-то теплое коснулось моего лица. Я открыл глаза и поразился: возле меня стоял Черня, никакого кедра поблизости не было. Я лежал под сугробом, полузасыпанный снегом. Темная ночь, снежное поле, да не в меру разгулявшийся буран - вот и все, что окружало меня. С трудом поднялся. Память вернула меня к действительности. Вспомнил все, что произошло, и стало страшно. Появилось желание бороться, жить. Я попытался схватить Черню, но руки не повиновались, пальцы не шевелились. Собака разыскала меня по следу. Умное животное, будто понимая мое бессилие, не стало дожидаться и направилось вниз. Я шел следом, снова теряя силы, спотыкаясь и падая. У кромки леса послышались выстрелы, а затем и крик. Это товарищи, обеспокоенные моим отсутствием, подавали сигналы. В лагере не было костра, что крайне меня удивило. Пугачев и Лебедев без приключений вернулись на стоянку своим следом. Увидев меня, они вдруг забеспокоились и, не расспрашивая, стащили всю одежду, уложили на бурку и растерли снегом руки, ноги, лицо. Терли крепко, не жалея сил, пока не зашевелились пальцы на ногах и руках. Через двадцать минут я уже лежал" в спальном мешке. Выпитые сто граммов спирта живительной влагой разлились по организму, сильнее забилось сердце, стало тепло, и я погрузился в сладостный сон. Проснувшись утром, я прежде всего ощупал лицо - оно зашершавело и сильно горело. Спальный мешок занесло снегом. В лагере попрежнему не было костра. Буран, не переставая, играл над гольцом. Три большие ямы, выжженные в снегу, свидетельствовали о том, что люди вели долгую борьбу за огонь, но им так и не удалось удержать его на поверхности двухметрового снега. Разгораясь, костер неизменно уходил вниз и гас, оставляя людей во власти холода. Чего только не делали мои спутники! Они забивали яму сырым лесом, сооружали поверх снега настил из толстых бревен и на них разводили костер, но все тщетно. Им ничего не оставалось, как взяться за топоры и заняться рубкой леса, чтобы согреться. Я же не мог ничего делать - болели руки и ноги. Тогда мои товарищи решили везти меня на лыжах и ниже, под скалой или в более защищенном уголке леса, остановиться. Три широкие камусные лыжи уже были связаны, оставалось только переложить меня на них и тронуться в путь. Вдруг Черня и Левка поднялись со своих лежбищ и, насторожив уши, стали подозрительно посматривать вниз. Потом они бросились вперед и исчезли в тумане. И действительно, не прошло и нескольких минут, как из тумана показалась заиндевевшая фигура старика. Будто привидение, появился перед нами настоящий дед Мороз с длинной обледенелой бородой. Действительно, это был наш проводник Павел Назарович Зудов, известный саянский промышленник из поселка Можарка. Он был назначен к нам Ольховским райисполкомом, но задержался дома со сборами и сдачей колхозных жеребцов, за которыми ухаживал и о которых потом тосковал в течение всего нашего путешествия. За стариком показались рабочий Курсинов и повар Алексей Лазарев, тащившие тяжелые поняжки. Остальные товарищи шли где-то сзади. Зудов приблизился к моей постели и очень удивился, увидев черное, уже покрывшееся струпьями мое лицо. Затем он долго рассматривал ямы, выжженные в снегу, сваленный лес и качал головою. Он сбросил с плеч ношу и стал торопить всех. Через несколько минут люди с топорами ушли и скоро принесли два толстых сухих бревна. Одно из них положили рядом со мной на снег и по концам его, с верхней стороны вбили по шпонке. На шпонки положили второе бревно так, что между ними образовалась щель в два пальца. Пока закрепляли сложенные бревна, Зудов заполнил щель сухими щепками и поджег их. Огонь разгорался быстро, и по мере того как сильнее обугливались бревна, тепла излучалось все больше. Надья так называют промысловики это примитивное сооружение горела не пламенем, а ровным жаром. Как мы были благодарны старику, когда почувствовали, наконец, настоящее тепло! Через полчаса Пугачев, Самбуев и Лебедев уже спали под защитой огня. Итак, попытка выйти на вершину гольца Козя закончилась неудачей. Два дня еще гуляла непогода по Саяну, и только на третий, 15 апреля, ветер начал сдавать и туман заметно поредел. Мы безотлучно находились в лагере. Две большие надьи спасали от холода. Я все еще лежал в спальном мешке. Заметно наступило улучшение, опала опухоль на руках и ногах, стихла боль, только лицо покрывала грубая чешуя да тело болело, как от тяжелых побоев. Лебедев решил, не ожидая полного перелома погоды, подняться на вершину Козя. Когда он, теряясь в тумане, шел на подъем, я долго смотрел ему вслед и думал: "Вот неугомонный человек! Что значит любить свое дело! Ведь он торопится потому, что боится: а вдруг не он первым поднимется на голец и тогда не придется ему пережить тех счастливых минут, которые испытывает человек, раньше других преодолевший такое препятствие". Я его понимал и не стал удерживать. Остальные с Пугачевым ушли вниз за грузом. Только Зудов остался со мной в лагере. Заря медленно окрашивала восток. Погода улучшилась, серый облачный свод рвался, обнажая купол темноголубого неба. Ветер тоже стих. Изредка проносились его последние короткие порывы. Внизу, затаившись, лежал рыхлый туман. Белка заиграла, - сказал сидевший у костра Зудов. Под вершиной кедра я заметил темный клубок. Это было гайно гнездо , а рядом с ним вертелась белка. Она то исчезала в густой хвое, то спускалась и поднималась по стволу, то снова появлялась на сучке близ гайна. Зверек, не переставая, издавал свое характерное "цит-т-а, цит-т-а... Все дни непогоды белка отсиживалась в теплом незатейливом гнезде. Она изрядно проголодалась и теперь, почуяв наступление тепла, покинула свой домик. Но прежде чем пуститься в поиски корма, ей нужно было поразмяться, привести себя в порядок, и она начала это утро с гимнастических упражнений, иначе нельзя объяснить ее беготню по стволу и веткам вокруг гайна. Затем белка принялась за туалет, усевшись на задние лапки, почистила о сучок носик и, как бы умываясь, протерла лапками глаза, почесала за ушками, а затем принялась за шубку, сильно слежавшуюся за эти дни. С ловкостью опытного мастера она расчесывала пушистый хвост, взбивала коготками шерсть на боках, спинке и под брюшком. Но это занятие часто прерывалось. В нарядной шубке белки, да и в гнезде, живут паразиты. Иногда их скапливается так много и они проявляют такую активность, что доводят зверька до истощения, а то и до гибели. Из-за них-то белка отрывается от утреннего туалета. Но вот она встряхнула шубкой. Снова послышалось "цит-т-а, цит-т-а... День тянулся скучно. Догорала надья. Плыли по горизонту все более редеющие облака. Пусто и голо становилось на небе, только солнце блином висело над гольцом, покрыв нашу стоянку узорчатой тенью старого кедра. Обстановка невольно заставляла задуматься о нашем положении. Мы только начали свое путешествие, но действительность уже внесла существенные поправки в наши планы. Мы запаздываем, и неважно, что этому были причины - бури и завалы. Ведь запас продовольствия был рассчитан только для захода в глубь Саяна всего на три месяца. Остальное должны были доставить туда из Нижнеудинска наши работники Мошков и Козлов. Им было поручено перебросить груз в тафаларский поселок Гутары и далее вьючно на оленях в вершины рек Орзагая и Прямого Казыра и там разыскать нас. Покидая поселок Черемшанку, мы не получили от Мошкова известий о выезде в Гутары; не привез ничего утешительного и Зудов, выехавший неделей позднее. А что, если, проникнув в глубь Саяна, мы не найдем там продовольствия? Эта мысль все чаще и чаще тревожила меня. Беспокойство усугублялось еще и тем, что мы уже не могли пополнить свои запасы: в низовьях началась распутица, и связь между Можарским озером и Черемшанкой прекратилась. Оставалось только одно: верить, что в намеченном пункте мы встретимся с Мошковым и Козловым. Готовились к подъему. Я еще не совсем поправился и поэтому пошел с Зудовым вперед без груза. День был на редкость приятный - ни облачка, ни ветра. Расплылась по горам теплынь. Из-под снега появилась россыпь. На север летели журавли. Поднявшись на первый барьер, мы задержались. Далеко внизу, вытянувшись гуськом, шли с тяжелыми поняжками люди. Они несли инструменты, цемент, дрова, продукты. Еще ниже виднелся наш лагерь. Он был отмечен на снежном поле сиротливой струйкой дыма и казался совсем крошечным. Ровно в полдень мы с Зудовым поднялись на вершину гольца Козя. Нас охватило чувство радостного удовлетворения. Это первый голец, на котором мы должны были произвести геодезические работы. На север и восток, как безбрежное море, раскинулись горы самых причудливых форм и очертаний, изрезанные глубокими лощинами и украшенные зубчатыми гребнями. Всюду, куда ни бросишь взгляд, ущелья, обрывы, мрачные цирки. На переднем плане, оберегая грудью подступы к Саяну, высились гольцы Москва, Чебулак, Окуневый. Подпирая вершинами небо, они стояли перед нами во всем своем величии. Голец Козя является последней и довольно значительной вершиной на западной оконечности хребта Крыжина. Южные склоны его несколько пологи и сглажены, тогда как северные обрываются скалами, образующими глубокий цирк. Ниже его крутой склон завален обломками разрушенных стен. От Козя на восток убегают с многочисленными вершинами изорванные цепи гор. Вершина Козя покрыта серой угловатой россыпью, кое-где затянутой моховым покровом. Отсюда, с вершины Козя, мы впервые увидели предстоящий путь. Шел он через вершины гольцов, снежные поля и пропасти. Вопреки моим прежним представлениям, горы Восточного Саяна состояли не из одного мощного хребта, а из отдельных массивов, беспорядочно скученных и отрезанных друг от друга глубокими долинами. Это обстоятельство несколько усложняло нашу работу, но мы не унывали. Взглянув на запад, я был поражен контрастом. Как исполинская карта, лежала передо мной мрачная низина. Многочисленные озера у подножья Козя были отмечены на ней белыми пятнами, вправленными в темный ободок елового и кедрового леса. А все остальное к югу и западу - серо, неприветливо. Это мертвый лес. Только теперь, поднявшись на тысячу метров над равниной, можно было представить, какой огромный ущерб нанесли пяденица, усач и другие вредители лесному хозяйству. Один за другим поднимались на вершину гольца люди. Они сбрасывали с плеч котомки и, тяжело дыша, садились на снег. Я долго делал зарисовки, намечая вершины гор, которые нам нужно было посетить в ближайшие дни, расспрашивал Зудова, хорошо знавшего здешние места. За это время мои спутники успели освободить из-под снега скалистый выступ вершины Козя, заложить на нем триангуляционную марку и приступить к литью бетонного тура. Так в Восточном Саяне появился первый геодезический пункт. Пугачев остался с рабочими достраивать знак, а я с Зудовым и Лебедевым решил вернуться на заимку, к Можарскому озеру, чтобы подготовиться к дальнейшим переходам. Солнце, краснея, торопилось к горизонту. Следом за ним бежали перистые облака. От лагеря мы спускались на лыжах. Зудов, подоткнув полы однорядки за пояс и перевязав на груди ремешком лямки котомки, скатился первым. Взвихрился под лыжами снег, завилял по склону стружкой след. Лавируя между деревьями, старик перепрыгивал через валежник, выемки и все дальше уходил от нас. Мы с Лебедевым скатывались его следом. На дне ущелья Павел Назарович дождался нас. Может, заночуем тут, а утром сбегаем на ток, - сказал Лебедев, взглянув на закат. Мы без сговору прошли еще с километр и там остановились. В лесу было очень тихо и пусто. Слабый ветерок доносил шелест засохшей травы. На востоке за снежными гольцами сгущался темносиреневый сумрак вечера. Багровея, расплывалась даль. Заканчивалась дневная суета. У закрайки леса дятел, провожая день, простучал последней очередью. Паучки и маленькие бескрылые насекомые, соблазнившиеся дневным теплом и покинувшие свои зимние убежища, теперь спешно искали приют от наступившего вместе с сумерками похолодания. Мы еще не успели закончить устройство ночлега, как пришла ночь. Из-под толстых, грудой сложенных дров с треском вырывалось пламя. Оно ярко освещало поляну. Вместе с Кириллом Лебедевым я хотел рано утром сходить на глухариный ток, поэтому сразу лег спать, а Зудов, подстелив под бока хвои и бросив в изголовье полено, спать не стал. Накинув на плечо одностволку, он пододвинулся поближе к костру и, наблюдая, как пламя пожирает головешки, погрузился в свои думы. Павлу Назаровичу было о чем погрустить. Вероятно костер напомнил ему о былом, когда в поисках соболя или марала он бороздил широкими лыжами саянские белогорья. С костром он делил удачи и невзгоды промышленника. Ему он поведывал в последний час ночи свои думы. Судя по тому, с какой ловкостью он сегодня катился с гольца, можно поверить, что в молодости ни один зверь от него не уходил, не спасался и соболь, разве только ветер обгонял его. И теперь, несмотря на свои шестьдесят лет, он оставался ловким и сильным. Помню нашу первую встречу. Я приехал к нему в поселок Можарка. Зудов был удивлен, узнав, что райисполком рекомендовал его проводником экспедиции. Куда мне, старику, в Саяны идти? Ноги ненадежные, заболею - беды наживете. Не пойду! А кроме того, ведь у меня колхозные жеребцы, как их оставить? Не могу и не пойду... Но он пошел. Ночью, когда вся деревня спала, в избе Зудова горел огонек. По моей просьбе Павел Назарович чертил план той части Саяна, куда мы собирались идти и где ему приходилось бывать. По мере того, как на листе бумаги появлялись реки, озера, перевалы, старик говорил мне о звериных тропах, о тайге, о порогах, пересыпая свое повествование небольшими рассказами из охотничьей жизни. Его жена, добрая, покорная старушка, с непонятной для меня тревогой прислушивалась к нашему разговору. Когда же Павел Назарович, покончив с планом, вышел из избы, она спокойно сказала: - Растревожили вы своими расспросами старика. Боюсь, не выдержит, пойдет. И, немного подождав, добавила: - Видно, уж на роду у него написано закончить жизнь не дома, а где-нибудь в Березовом ключе или Паркиной речке. И что тянет его в эти горы?! Вернувшись в избу, Зудов приказал жене к утру истопить баню. Теперь это решение меня нисколько не удивило. Рано утром баня была готова. Старик достал из-под навеса два веника и позвал соседа, коренастого мужика. Спасибо Игнату, не отказывает. Раздевшись, Зудов надел шапку-ушанку, а Игнат длинные меховые рукавицы, и оба вошли в жарко натопленную баню. Не могу!.. Да поддай же, сделай милость... Игнат плескал на раскаленные камни воду и снова принимался хлестать старика распаренным веником, но через несколько минут не выдержал, выскочил из бани. За ним следом чуть живой выполз на четвереньках и сам Зудов. После бани старик раскинул в избе на полу тулуп и долго лежал на нем блаженствуя. Жена Павла Назаровича возилась с приготовлением завтрака, и эти слова были, видимо, толчком, от которого нервы ее не выдержали. Она склонилась к печи и, спрятав голову в накрест сложенные руки, тихо заплакала. Так все было решено. Зудов попросил меня сходить с ним к председателю колхоза, чтобы отсрочить на несколько дней выезд. Когда я прощался со стариками, Павел Назарович уже стащил в избу для ремонта свое охотничье снаряжение, а жена с грустным лицом заводила тесто для сухарей. Все это вспомнил я, ночуя тогда под гольцом Козя. Ранним утром, когда еще все живое спало, еще было мертво, пустынно в лесу, мы с Кириллом Лебедевым пробирались по гребню к глухариному току. Навстречу лениво струился лепет больших сонных кедрачей. Пахло сухим, старым дуплом. Ветерок-баловень, шумя и шелестя, бросал в лицо приятную прохладу. Было совсем темно, но уже чувствовалось, что скоро там, на востоке, за свинцовыми гольцами победным лучом блеснет румяная зорька. Вдруг над головами треск сучьев, тяжелый взмах крыльев, и в темноту скользнула вспугнутая шорохом лыж огромная птица, - Глухарь! Тут и ток, - сказал, остановившись, Лебедев. Мы молча разошлись. Метров через сто я наткнулся на валежник и там задержался. Лебедев ушел правее. Когда смолкли его шаги, в лесу снова наступила тишина. Вершины толстых кедров сливались с темным небом, и я не знал, с чего начнется день. То ли заря встревожит ток, то ли песня разбудит утро. Воздух становился неподвижным, ни звука, крепко спал лес, но в эту весеннюю пору как-то ощущаешь его дыхание, чувствуешь, что молодеет он, наливая почки соком и пуская из своих старых корней свежие побеги. Точно стон вдруг прорывался из глубины леса и исчезал бесследно. Вот позади, совсем близко, коротко и сонно щелкнуло раз, другой... Кто-то торопливо пробежал, шурша по насту, навстречу звуку и замер, будто затаившись. Я насторожился. Ожидание казалось невыносимым.

И тревожила. Первым правилом его жизни было всегда выискивать слабости других, поскольку любая из слабостей - щель, через которую он мог выведывать, подсматривать, воздействовать. Если у его нынешних хозяев, его хозяев сейчас, нет слабых мест... Хмурясь под маской, он изучал своих сотоварищей. Тут-то, по крайней мере, слабых мест в избытке. Нервозность предавала их, даже тех, у кого доставало ума следить за языком. Натянутость в том, как тот держит себя, судорожность в движениях у той, что приподнимает при ходьбе юбки. Добрая четверть из присутствующих, как он прикинул, не побеспокоилась о маскировке более серьезной, чем черные маски. Одежда говорила о многом. У стены, возле бордово-золотой драпри, стояла женщина и тихо разговаривала с особой, облаченной в серый плащ с низким капюшоном, - мужчина это или женщина, определить было невозможно. Женщина явно выбрала это место из-за того, что цвета гобелена подчеркивали ее наряд. Вдвойне глупо привлекать к себе внимание, так как и без того низкий лиф, выставлявший напоказ слишком много плоти, и укороченный подол, открывающий расшитые золотом мягкие туфли, говорили о том, что она - из Иллиана, причем женщина богатая, возможно даже благородной крови. Неподалеку от иллианки, одиноко и примечательно молчаливо стояла другая женщина. С лебединой шеей и блестящими черными волосами, волнами ниспадающими до талии, она стояла, прислонившись спиной к стене и наблюдая за всем. Никакого волнения, лишь спокойное самообладание. Весьма похвально, однако ее медного оттенка кожа и кремового цвета одеяние с высоким воротом - не оставлявшее открытым ничего, кроме рук, однако облегающее и лишь едва-едва непрозрачное, так что оно, намекая на все, не выдавало ничего, - не оставляли сомнений в том, что та, кто его носит, - из знатнейших родов Арад Домана. В подтверждение этих догадок широкий золотой браслет на левом запястье женщины нес эмблемы ее Дома. Они должны быть эмблемами ее собственного Дома; ни один из родовитых Домани не поступится своей несгибаемой гордостью настолько, чтобы носить знаки другого Дома. Это даже не глупость, это еще хуже... Мимо Борса, окинув его с головы до ног настороженным взглядом сквозь прорези маски, прошел человек в небесно-лазоревом шайнарском кафтане со стоячим воротом. Осанка мужчины выдавала в нем солдата: разворот плеч, пристальный взгляд, никогда не задерживающийся на одной точке надолго, постоянная готовность руки выхватить меч, которого сейчас не было, - все свидетельствовало о том. На человека, который называл себя Боре, шайнарец не потратил много времени: сутулые плечи и согбенная спина не таили в себе угрозы. Человек, который называл себя Борс, хмыкнул, когда шайнарец двинулся дальше, сжимая правую руку в кулак и уже изучая взглядом других, высматривая опасность в ином месте. Можно было разгадать каждого из них - вплоть до положения в обществе и из какой они страны. Купец и воин, простолюдин и благородный. Из Кандора и Кайриэна, Салдэйи и Гэалдана. Всех стран и почти каждого народа. Нос его сморщился от внезапно нахлынувшего отвращения. Даже Лудильщик тут, в ярко-зеленых шароварах и ядовито-желтой куртке. Те, кто удосужились переодеться, замаскировались не лучше, многие из них лишь завернулись в длинные плащи. Под краем одной из темных мантий он уловил промельк отделанных серебром сапог Благородного Лорда Тира, а под другой заметил блеснувшие золотом шпоры в виде львиных голов, которые носят лишь высшие офицеры андорской Гвардии Королевы. Стройный мужчина - стройный даже в волочащейся по полу черной широкой одежде и безликом сером плаще, заколотом простой серебряной фибулой, - следил за всем из тени низко надвинутого капюшона. Он мог быть кем угодно, откуда угодно... Значит, он - из Морского Народа, и взгляд на его левую руку сказал бы по знакам на ней все - о его клане и происхождении, о роде занятий. Человек, который называл себя Боре, просто не захотел этим себя утруждать. Вдруг его глаза сузились, когда взгляд впился в женщину, закутанную с головы до пят в черное. На оставшейся не закрытой тканью правой руке блеснуло золотое кольцо в виде пожирающего собственный хвост змея. Никто другой не стал бы носить такое кольцо. Для него между этими двумя не существовало никакого различия. Он отвернулся, прежде чем она успела заметить его взгляд, и почти сразу же увидел вторую женщину, облаченную также в черное и с кольцом Великого Змея на пальце. Две ведьмы ничем не выказывали, что знают одна другую. Сидят в Белой Башне, будто пауки в центре тенет, дергая за нити и заставляя плясать, как им угодно, королей и королев, вмешиваясь не в свои дела. Будь они прокляты в вечной смерти! Он понял, что скрежещет зубами. Если число наше должно быть уменьшено - а так и должно быть в преддверии Дня, - есть некоторые, без кого можно будет обойтись, и Лудильщики - не первые среди них. Раздался звон колокола, одиночная дрожащая нота, донесшаяся сразу отовсюду и будто ножом отрезавшая все прочие звуки. Высокие двери в дальнем конце зала распахнулись настежь, и в них вступили два троллока в свисающих до колен черных кольчугах, на которых поблескивали шипы. Все люди отпрянули. Даже человек, который называл себя Борс. Голова и плечи троллоков возвышались над самым рослым человеком в зале, и троллоки являли собой тошнотворную помесь зверя и человека, человеческие лица - искаженные и перекроенные. У одного на месте рта и носа торчал тяжелый острый клюв, а вместо волос топорщились перья. Второй ступал на копытах, лицо выдавалось вперед косматым рылом, а над ушами торчали козлиные рога. Игнорируя людей, троллоки повернулись к дверям и поклонились, подобострастно и раболепно. Перья одного встали плотным гребНем. Меж троллоками шагнул Мурддраал, и они пали на колени. Исчезающий был облачен в черное, по сравнению с его одеждой троллоковы кольчуги и маски людей казались яркими пятнами. Одеяния его свисали не шелохнувшись, ни единая морщинка не пробегала по ним, когда он двигался с грацией гадюки. Человек, который называл себя Боре, почувствовал, как его губы оттягиваются, обнажая зубы, наполовину в рычании и наполовину - как он ни стыдился признаться в этом даже себе - от страха. Лицо Мурддраала не было скрыто ничем. Болезненно-бледное лицо, человеческое лицо, но, будто яйцо, безглазое, похожее на личинку могильного червя. Гладкое белое лицо медленно повернулось, словно рассматривая людей одного за другим. Заметный трепет пробежал по собравшимся в зале вслед за этим безглазым взором. Тонкие, бескровные губы язвительно вывернулись, что можно было почти счесть за улыбку, но, один за одним, люди в масках старались отступить, вжаться в беспорядочно кружащую толпу, стремясь не попасть под этот взор. После взгляда Мурддраала у двери образовался полукруг. Человек, который называл себя Борс, сглотнул комок в горле. Придет день. Когда вновь явится Великий Повелитель Тьмы, он выберет себе новых Повелителей Ужаса, и ты сожмешься в страхе перед ними. Ты съежишься перед людьми. Передо мною! Почему он молчит? Хватит на меня таращиться. Говори же! Падите ниц, дабы его великолепие не ослепило и не испепелило вас! Ярость захлестнула человека, который называл себя Боре, ярость, вызванная и самими словами, и тоном, которым слова эти были сказаны. Затем воздух над Получеловеком замерцал, и суть сказанного стала ясна. Этого не может быть! Не может!.. Троллоки уже растянулись на животах, корчась так, словно хотели зарыться в пол. Не став ждать, пока двинется кто-либо другой, человек, который называл себя Борс, пал лицом вниз и охнул, ударившись о камень. Слова слетели с его уст как заклинание против опасности - они и были заклинанием-оберегом, хоть и хрупким, как тонкая тростинка, против того, чего он боялся, - и он услышал, как сотня голосов произносит в пол те же слова, едва шевеля губами от страха. Темный и все Отрекшиеся заточены... Весь дрожа, он задавил этот срывающийся шепоток. Уже давно он позабыл этот голос. Не спрашивая ничего, служу я ко Дню, когда он явится, однако служу в несомненной и определенной надежде на жизнь вечную. Нет, ныне я служу иному господину. Нет, нет! Иному господину. Скоро явится Великий Повелитель Тьмы, дабы повести нас и править миром вечно и всегда. Человек, который называл себя Борс, договорил слова кредо тяжело дыша, словно пробежал десять миль. Хриплые вздохи вокруг подсказали ему, что не он один чувствовал себя так. Все поднимитесь. Сладкозвучный голос застал врасплох. Наверняка никто из его сотоварищей, лежащих на животах, вжимая в мозаичные плиты лица в масках, не произнес и слова, но не такого голоса он ожидал от... Робко он приподнял голову, чтобы одним глазом... В воздухе над Мурддраалом парила фигура мужчины, кайма его кроваво-красного одеяния висела в спане над головой Получеловека. И тоже в маске кроваво-красного цвета. Чтобы Великий Повелитель Тьмы предстал перед ними в образе человека? Да к тому же в маске? Тем не менее Мурддраал, самый взгляд которого внушал страх, стоя в тени этой фигуры, трепетал и чуть ли не втягивал в плечи голову. Человек, который называл себя Борс, ухватился за тот ответ, который мог вместить в себя его разум и выдержать бремя заключавшегося в нем смысла. Наверное, один из Отрекшихся, И все равно подобная мысль была немногим менее пугающей и неприятной. Даже так это должно значить, что День Возвращения Темного приблизился вплотную, раз свободен один из Отрекшихся. Отрекшиеся, тринадцать самых могущественных обладателей Единой Силы в Эпоху, когда подобных им было множество, были замурованы в Шайол Гул вместе с Темным, изолированы от мира людей Драконом и Сотней Спутников. Нанесенный в ответ на это действие пагубный удар запятнал мужскую половину силы Истинного Источника; и все мужчины Айз Седай, эти проклятые обладатели Силы, сошли с ума и взломали мир, разбили его на куски, словно глиняный горшок о камень, а после, разлагаясь заживо, завершили своей смертью Эпоху Легенд. Самая подходящая смерть для Айз Седай, по мнению человека, который называл себя Борс. Да и та слишком хороша для них. Он жалел лишь о том, что подобной участи избежали женщины. Медленно, с усилием он загнал паническое чувство в самую дальнюю часть сознания, сжав и крепко держа его, хотя оно и вопило во весь голос, стремясь вырваться. Это было лучшее, что он мог сделать. Ни один из распластавшихся на полу не поднялся, и лишь немногие отважились приподнять голову. Фигура повелительно двинула руками. Человек, который называл себя Борс, начал было неуклюже вставать, но на полпути заколебался. Эти жестикулирующие руки были страшно обожжены, испещрены черными трещинами, а ободранная, лишенная кожи плоть была такой же красной, как и мантия. Мог ли Темный появиться так? Или даже кто-то из Отрекшихся? Провалы глазниц кроваво-красной маски медленно скользнули по нему, и он торопливо распрямился. В этом взгляде ему почудился жар разверстого горнила. Остальные, подчинившись приказанию, встали не с большей ловкостью и с не меньшим страхом. Человек, который называл себя Боре, сцепил зубы, чтобы они не стучали. На языке троллоков это означает Душа Мрака, и даже неверящим известно, что таково троллоково имя для Великого Повелителя Тьмы. Того, Чье Имя Нельзя Произносить. Среди тех, кто собрался здесь, и у всех из рода людского кощунством считалось осквернить человеческий язык произнесением любого из них. Воздух со свистом вырывался из ноздрей, и вокруг себя он слышал тяжелое дыхание из-под других масок. Слуги исчезли, как и троллоки, хотя, как они уходили, он не заметил. День Возвращения близится. Разве то, что я здесь, - дабы меня узрели вы, немногие избранные среди ваших братьев и сестер, - не говорит вам об этом? Скоро Колесо Времени будет сломано. Скоро умрет Великий Змей, и властью этой смерти, гибели самого Времени, ваш Господин переделает мир по-своему - для этой Эпохи и для всех Эпох грядущих. И те, кто служит мне преданно и стойко, воссядут подле ног моих над звездами в небе и станут править миром людей вечно. Так обещал я, и так будет, будет бесконечно. Вечно будете вы жить и править. По рядам слушателей пробежали шепотки предвкушения, а кое-кто даже сделал шаг вперед, к парящей темно-красной фигуре, устремив вверх восторженные глаза. Даже человек, который называл себя Боре, ощутил притягательность этого обещания, обещания, ради осуществления которого он продавал свою душу добрую сотню раз. Человек, который называл себя Боре, никак не мог решить, была ли она живой или нет. Деревенский парень, судя по одежде, с лукавым огоньком в карих глазах и намеком на улыбку на губах, словно при воспоминании или в предвкушении озорной проделки. Тело выглядело теплым, но грудная клетка не шевелилась от дыхания, глаза смотрели вперед не моргая. Курчавый юноша, с могучей мускулатурой кузнеца. И еще странность: на боку у него висел боевой топор, большой полумесяц лезвия уравновешивался толстым клювом обуха. Человек, который называл себя Борс, внезапно подался вперед, заинтересованный еще большей странностью. У юноши были желтые глаза. Высокий парень, с серыми глазами, ставшими на свету почти голубыми, и с темными, с рыжинкой, волосами. Еще один селянин или фермер. И вдруг человек, который называл себя Боре, открыл от изумления рот. Еще одно обстоятельство, совершенно необычное, хотя с какой стати ему ожидать тут чего-то обыденного. На поясе у юноши висел меч, меч с бронзовой цаплей на ножнах и еще с одной на длинной двуручной рукояти. Быть того не может! Что бы это значило? Он заметил, что Мурддраал с дрожью глядит на эти три фигуры; и если только суждение не было совершенно неверным, то дрожал Получеловек теперь не от страха, а от ненависти. Мы должны убить его, Великий Повелитель? Его рука искала на боку меч. Может, его удастся обратить на мою сторону. Рано или поздно, но так будет - в эту Эпоху или в другую. Человек, который называл себя Боре, прищурился. В эту Эпоху или в другую? А я-то полагал, что День Возвращения близок. Что мне за дело до того, что случится в другой Эпохе, если я, ожидая, состарюсь и умру в этой? Он должен быть обращен! Лучше, чтобы он служил мне живым, нежели мертвым, но, живым или мертвым, он должен и будет служить мне! Этих троих вы обязаны знать, поскольку каждый - нить в узоре, который я намерен сплести, и ваше дело, когда я прикажу, - найти, где они находятся. Рассмотрите хорошенько, чтобы вы смогли узнать их. Внезапно все звуки смолкли. Человек, который называл себя Борс, беспокойно шевельнулся, оглянулся и заметил, что остальные ведут себя так же. Все, кроме иллианки. Обхватив руками грудь, словно скрывая округлости тела, что раньше выставляла напоказ, широко раскрыв глаза, наполовину испуганная и наполовину экстатичная, она энергично кивала, как будто кто-то стоял рядом с нею лицом к лицу. Иногда она словно отвечала кому-то, но человек, который называл себя Боре, не слышал ни слова. Внезапно женщина выгнулась дугой назад, дрожа и вытянувшись струной. Он не мог понять, почему она не падает, разве только нечто невидимое удерживает ее. Потом, так же внезапно, она опять встала прямо и вновь кивнула, дрожа и кланяясь. Когда иллианка выпрямилась, тут же вздрогнула и принялась кивать одна из женщин, носящих кольцо Великого Змея. Значит, каждый из нас слышит распоряжения, касающиеся только его. Человек, который называл себя Борс, разочарованно что-то пробормотал. Если б он узнал, что приказано хотя бы одному из всех прочих, то мог бы использовать подобное знание в своих интересах, но раз так... Нетерпеливо он ждал, когда придет его черед, забывшись настолько, что стоял выпрямившись во весь рост. Один за другим собравшиеся получали свои приказания, окруженные стеной безмолвия, которая, однако, все же позволяла получить намеки, дразнящие ложными надеждами на разгадку тайны. Если бы только можно было верно истолковать их... Шайнарец, хотя и соглашался молча, но поза его говорила о замешательстве. Вторая женщина из Тар Валона вздрогнула, как от удара, а закутанная в серое фигура, чей пол он не сумел определить, покачала головой, прежде чем рухнуть на колени и неистово закивать. Некоторых охватывала такая же судорога, что и иллианку, словно боль заставляла их вставать на цыпочки. Человек, который называл себя Борс, дернулся, когда красная маска предстала перед самыми его глазами. Ошеломленный, он почувствовал, как его череп будто распался надвое, а глаза вытолкнуло из головы. На миг ему почудилось пламя в прорезях маски. От проскользнувшего в этом имени намека на насмешку по спине пробежал холодок. От вас нельзя ничего скрыть. Клянусь в этом! Великий Повелитель, и я исполню вашу волю. Если быть точнее, я приказываю тебе удвоить рвение. Великий Повелитель, так и будет.

Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

Целиться было не в кого. Тэм покачал седеющей головой: — Ну, если ты так говоришь, парень... Пойдем посмотрим. От лошади останутся отпечатки копыт, даже на такой почве. Он развернулся и сделал несколько шагов, его плащ хлопал на ветру. Если же нет... Что ж, значит, эти дни заставляют человека думать, что он что-то видит. Вдруг Ранда осенило, что такого странного было во всаднике, не считая того, был ли он вообще.

Ветер, который стегал Тэма и его, оказался не в силах приподнять полы того черного плаща. У Ранда разом пересохло во рту. Он должен был сообразить это. Отец прав: это утро играет нехорошие шутки с воображением. Но Ранду в это как-то не верилось. Вот только как высказать отцу, что незнакомец, — похоже, просто растворившийся в воздухе, — одет в плащ, которому нет дела до ветра? Обеспокоенно нахмурившись, Ранд всматривался в окружающий лес, который теперь выглядел иначе, чем раньше.

Юноша свободно бегал по лесу, чуть ли не с того возраста, как начал ходить. Учился плавать в озерцах и речушках Приречного Леса, что за последними фермами к востоку от Эмондова Луга. Бродил по Песчаным Холмам — о которых многие в Двуречье говорят, будто те приносят несчастье. Однажды он, вместе со своими лучшими друзьями Мэтом Коутоном и Перрином Айбара, добрался до самых подножий Гор Тумана, намного дальше того, куда решалось зайти большинство жителей Эмондова Луга, для тех событием было и путешествие в соседнюю деревню, к Сторожевому Холму или к Дивен Райд. Но нигде Ранду не встретилось мест, к которым следовало относиться с опаской. Однако сегодня Западный Лес не походил на тот лес, что он помнил. Человек, который исчезает так неожиданно, столь же внезапно может и появиться, возможно, даже прямо перед ними.

Незачем искать то, чего здесь нет. Нет смысла впустую тратить время, мы как раз успеем добраться до деревни и укрыться от этого ветра. Он ухмыльнулся: — А ты, по-моему, очень хочешь увидеть Эгвейн. Ранд вымученно улыбнулся. Сейчас ему меньше всего хотелось думать о дочке мэра. Мысли его и так были в крайнем беспорядке. За последний год она, когда бы они ни встретились, постоянно сбивала его с толку.

И, что хуже всего, она, похоже, не сознавала этого. Нет, Ранду определенно не хотелось забивать себе сейчас голову еще и мыслями об Эгвейн. Ранд надеялся, что отец не заметил, как он испуган, когда Тэм вдруг сказал: — Помни пламя, парень, и пустоту. Этому необычному упражнению Ранда научил Тэм. Сконцентрироваться на язычке пламени и отправить в него все свои сильные чувства — страх, ненависть, гнев, — пока разум не станет пуст. Стань един с пустотой, говорил Тэм, и ты будешь способен на все. Никто больше в Эмондовом Лугу не говорил так.

Но на ежегодных состязаниях лучников, в день Бэл Тайна, победы все время одерживал Тэм — со своими пламенем и пустотой. Ранд спросил себя, удастся ли ему самому стать одним из первых, если совладает с пустотой и она ему поможет. Упоминание Тэма означало, что отец все заметил, но больше ничего об этом тот не сказал. Тэм причмокнул, погоняя лошадь, и они пошли по дороге дальше, причем старший зашагал с таким видом, будто ничего не произошло и ничего произойти и не могло. Ранд попробовал, подражая ему, достичь пустоты в своем сознании, но постоянно мысли соскальзывали на образ всадника в черном плаще. Ему хотелось верить, что Тэм прав и всадник — лишь игра его воображения, но он очень хорошо помнил то ощущение ненависти. Кто-то был.

И этот кто-то затаил на него зло. Ранд не оглядывался, пока не оказался среди высоких, островерхих, крытых соломой домов Эмондова Луга. Деревня находилась вблизи Западного Леса, который к околице мало-помалу редел, но несколько деревьев стояли возле крепких каркасных домов. Местность полого опускалась к востоку. Фермы, огороженные плетнями поля и пастбища, перемежаемые иногда заплатами рощиц, стеганым одеялом покрывали Двуречье за деревней вплоть до Приречного Леса с его путаной сетью речушек и прудов. К западу земля была весьма плодородной, и трава на тучных пастбищах росла в изобилии почти все годы, но фермы в Западном Лесу можно было пересчитать по пальцам. Но даже их не было на мили вокруг от Песчаных Холмов, не говоря уже о Горах Тумана, что возвышались за лесом и, хотя и вдалеке, ясно виднелись из Эмондова Луга.

Некоторые заявляли, что в тех местах слишком много скал, — будто где-то в Двуречье их не было, — другие утверждали, что те места не приносят счастья. Кое-кто ворчал вполголоса о том, что нет никакого проку жить к горам ближе, чем нужно. Что бы ни было тому причиной, но только самые смелые обзаводились фермами в Западном Лесу. Как только двуколка въехала в деревню, сразу вокруг нее стайками стали кружиться ребятишки и собаки. Бела терпеливо брела вперед, не обращая внимания на галдящих мальчишек, что вертелись у нее под носом, играя в пятнашки и гоняя обручи. В прошлые месяцы детям было не до веселья и игр на улице: страх перед волками удерживал их по домам, даже когда погода смягчилась. Казалось, наступающий Бэл Тайн заново научил их играть.

Близкий Праздник сказывался и на взрослых. Широкие ставни распахнуты настежь, и почти в каждом окне хозяйки в передниках и с длинными косами, заправленными под головные платки, проветривали простыни и взбивали перекинутые через подоконники и свешивающиеся из окон перины. Пробивается листва на деревьях или нет, но ни одна женщина не позволит Бэл Тайну наступить раньше, чем будет закончена весенняя приборка. В каждом дворе на заборах висели коврики, и ребятишки, которые не оказались достаточно проворными, чтобы сбежать на улицу, вымещали обиду за крушение своих планов на половиках, поднимая клубы пыли плетеными выбивалками. Там и тут рачительные хозяева ползали по крышам, проверяя, какой урон нанесла зима и не нужно ли позвать кровельщика, старого Кенна Буйе. Не раз Тэма останавливали для короткого разговора. Его и Ранда несколько недель не было в деревне, и каждый хотел узнать, как обстоят дела на ферме.

Из Западного Леса уже прибыло несколько человек. Тэм рассказал об ущербе, причиненном зимними вьюгами, одна хуже другой, о ягнятах, родившихся мертвыми, о бурых пашнях, где должно было уже прорасти зерно, о выгонах, где давно должна бы зеленеть трава, о воронах, сбивающихся стаями там, где раньше годами вили гнезда певчие птицы. Хмурые разговоры на фоне приготовлений к Бэл Тайну, и еще больше озабоченных покачиваний головами. И так со всех сторон. Большинство мужчин пожимали плечами и говорили: «Что ж, переживем, будь на то воля Света». Кое-кто ухмылялся и добавлял: «И если не будет на то воли Света, все равно переживем». Такова была жизнь людей Двуречья.

Народа, которому приходится смотреть на то, как град побил его зерно, как волки уносят его ягнят, и которому нужно начинать все заново — неважно, сколько лет это продолжается, — такой народ так просто не уступит. Почти все те, кто быстро сдался, уже давным-давно умерли. Тэм не остановился бы из-за Вита Конгара, если бы тот не протянул свои ноги поперек улицы — ни проехать, ни пройти. Конгары, как и Коплины, эти две семьи так перемешались, что никто точно не знал, где кончается одна и начинается другая — от Дивен Райд и до Сторожевого Холма, а может, и до Таренского Перевоза были известны как вечно чем-то недовольный, постоянно на что-то жалующийся да еще и причиняющий всякие беспокойства народец. Он с кислой миной разлегся на своем крыльце, а не на крыше, хотя та явно нуждалась во внимании мастера Буйе. Готовностью взяться за какое-либо дело второй раз или закончить раз начатое Вит не славился. Многие из Коплинов и Конгаров походили этим на него, а кто не был похож, оказывался еще хуже.

Тэм тяжело вздохнул: — Это не наша забота, Вит. Мудрая — дело женщин. Она говорила, что будет мягкая зима. И добрый урожай. А теперь спроси-ка у нее, что она слышит в ветре, так она лишь нахмурит брови, посмотрит сердито да ногой топнет. А сейчас, если ты не против, это бренди... Если ничего не делает Круг Женщин, значит, должен вмешаться Совет Деревни.

Вит дернулся и поджал ноги, когда из дома показалась его жена. Дейз Конгар была вдвое больше мужа в обхвате, без единой унции жира и с грубыми чертами лица. Она свирепо глядела на мужа, уперев руки в бедра. Которую ты будешь готовить не на моей кухне. И как ты будешь сам стирать свою одежонку, и как тебе будет спаться одному на кровати. Которая будет не под моей крышей! Да осияет вас Свет!

Он пустил Белу шагом в обход тощего малого. Покамест внимание Дейз было поглощено мужем, но в любой момент до нее могло дойти, с кем беседовал Вит. И тогда... Именно поэтому Тэм и Ранд и не принимали приглашений остановиться ненадолго и перекусить или выпить чего-нибудь горячего. Едва завидев Тэма, добрые хозяйки Эмондова Луга делали стойку, словно гончие, почуявшие кролика. Любая из них в точности знала, кто в самый раз подойдет в жены вдовцу с хорошей фермой в придачу, пускай даже и в Западном Лесу. Ранд шел в этом отношении почти вровень с Тэмом, а иногда, может, и опережал отца.

Не раз, когда Тэма не оказывалось рядом, его почти загоняли в угол, не оставляя иного способа к бегству, кроме проявления невоспитанности. Усадив на стул подле кухонного очага, его потчевали печеньем, медовыми пряниками и пирожками с мясом. И всегда глаза хозяйки взвешивали и обмеряли Ранда с такой же точностью, как весы и мерные ленты торговца, пока сама она толковала: мол, угощенье по вкусу ни в какое сравнение не идет с тем, что готовит ее вдовая сестрица, или кузина, которая всего-то на год ее старше. Тэму, конечно, не стоит брать молоденькую, убеждала его хозяйка. Хорошо, что он так любил свою жену, — это сулит только хорошее той, кто станет его женой, — но уж больно долго Тэм в трауре. Ему нужна хорошая женщина. Это же очевидно, утверждала добровольная сваха, что мужчине не обойтись без женщины, которая заботилась бы о нем и оберегала от волнений.

Хуже всего бывало с теми, которые, многозначительно помолчав после такого вступления, с нарочитой небрежностью спрашивали потом, сколько сейчас лет ему. Как у большинства двуреченцев, в натуре Ранда ярко проявлялось упрямство. Чужеземцы иногда говорили, что по этой, чуть ли не главной черте характера всегда можно узнать людей из Двуречья: те вполне могут давать уроки упрямства мулам и учить этому камни. Хозяйки большей частью были добрыми и славными женщинами, но Ранд терпеть не мог, когда его к чему-то принуждают, и из-за их обращения чувствовал себя так, будто его погоняют палками. Поэтому теперь он шагал быстро и всем сердцем хотел, чтобы Тэм поторопил Белу. Вскоре улица вышла на Лужайку — широкую площадь посреди деревни, обычно поросшую толстым травяным ковром. Этой весной на Лужайке, среди желтовато-бурой жухлой травы и черноты голой земли, проглядывали всего несколько островков новой зелени.

Неподалеку вышагивали вперевалку пара дюжин гусей, оглядывая землю маленькими блестящими глазками, но не находя ничего, что заслуживало бы их внимания. Кто-то привязал корову попастись на скудной растительности. На западной стороне Лужайки из-под Камня брал начало Винный Ручей, который никогда не иссякал. Его течение было настолько сильным, что могло сбить человека с ног, а вода оправдывала название ручья своей свежестью. От этого истока, быстро расширяясь, торопливо текла на восток Винная Река, ее берега заросли ивой до мельницы мастера Тэйна и даже дальше, пока она не разделялась на дюжины протоков в болотистых дебрях Приречного Леса. Возле Лужайки через прозрачный поток были переброшены два низких огражденных мостика и еще один, пошире и покрепче, чтобы мог выдержать повозки. Чужестранцы иногда находили забавным, что одна и та же дорога имеет разные названия: одно — к северу, а другое — к югу.

Но таков был обычай, который, сколько помнили в Эмондовом Лугу, был всегда, и значит, так тому и быть. Для народа Двуречья вполне резонная причина. На дальней стороне мостков виднелись подготовленная к Бэл Тайну земляная насыпь для костров и три аккуратные поленницы дров, почти такой же высоты, что и дома. Какой бы ни был Праздник, костры должны гореть на Лужайке, но не на самой траве, даже такой, как сейчас, а на очищенной земле. Возле Винного Ручья десятой два пожилых женщин устанавливали Весенний Шест и негромко напевали. Очищенный от сучков, прямой, гладкий ствол ели возвышался на десять футов, даже когда его опустили в вырытую для него яму. Чуть поодаль сидели скрестив ноги несколько девушек, слишком еще молодых, чтобы им заплетали косы.

Они завистливо наблюдали за происходящим и время от времени подпевали работающим женщинам. Тэм прицокнул на Белу, словно желая поторопить ее, на что она никак не отреагировала, и Ранд намеренно отвел глаза, чтобы не видеть того, чем заняты женщины. Утром мужчинам надо будет делать вид, что они удивлены появлением Шеста. Потом, днем, незамужние девушки будут танцевать вокруг Шеста, обвивая его длинными цветными лентами под песни холостых мужчин. Никто не знал, откуда взялся этот обычай — еще один всегда существовавший обычай, — но он был предлогом для песен и танцев, и никому в Двуречье для этого не нужен был иной предлог. Целый день Бэл Тайна занимали песни, танцы, угощения, не считая состязаний по ходьбе, да и не только по ней. Призами награждались победители в стрельбе из лука, лучшие в метании камней из пращи, во владении дорожным посохом.

Соревновались в разгадывании головоломок и загадок, в перетягивании каната, в поднятии тяжестей и бросках их на дальность. Полагались призы и лучшему танцору, лучшему певцу, лучшему скрипачу, самому быстрому в стрижке овец, даже лучшим игрокам в шары и в дротики. Бэл Тайн всегда проводится тогда, когда бесповоротно наступила весна, когда появляются на свет первые ягнята и когда зеленеют первые всходы. Но ни у кого и в мыслях не было теперь отложить его, пусть даже холод не хочет отступать. Каждому хотелось немного попеть и потанцевать. Вдобавок ко всему на Лужайке, по слухам, намечался грандиозный фейерверк, — разумеется, если первый в этом году торговец появится вовремя. Толки об этом стали предметом досужих пересудов — с последнего фейерверка прошло уже десять лет, но об этом событии все еще вспоминали.

Первый этаж ее был сложен из речного камня, хотя на фундамент пошли более древние камни, привезенные, поговаривали, чуть ли не с гор. Красная черепичная крыша — одна такая во всей деревне — чуть поблескивала в слабых лучах солнца, а над тремя из дюжины высоких труб на крыше поднимались дымки. К южному концу здания, в стороне от речки, примыкали остатки еще более обширного каменного фундамента, бывшего когда-то частью гостиницы — так, по крайней мере, говорили. Теперь в самой его середине возвышался огромный дуб со стволом, имевшим в обхвате шагов тридцать, и с сучьями толщиной с человека. Широкая улыбка сияла на его лице, редкие седые волосы были аккуратно расчесаны. Невзирая на холод, содержатель гостиницы был только в жилетке, живот его обтягивал белоснежный, без единого пятнышка, фартук. На шее висел серебряный медальон в виде чашечных весов.

Медальон, а вместе с ним набор чашечных весов нормальных размеров, предназначенных для взвешивания монет купцов, приезжающих из Байрлона за шерстью и табаком, являлся символом должности мэра. Бран носил медальон только при заключении сделок с купцами и на празднествах, званых обедах н на свадьбах. Для праздника он надел его рановато, но ведь сегодняшняя ночь будет Ночью Зимы, ночью перед Бэл Таймом, когда всяк мог ходить по гостям почти до утра, обмениваясь маленькими подарочками, слегка закусывая и выпивая в любом доме. И тебя, Ранд. Как поживаешь, мальчик мой? Но внимание Брана уже переключилось на Тэма: — Я уже начал думать, что в этом году тебе не удастся привезти бренди. Раньше ты с этим делом никогда так не тянул.

Да еще и погода. Бран крякнул: — Как мне хочется, чтобы хоть кто-нибудь заговорил не о погоде. Все на нее жалуются, а кое-кто, кому следует соображать получше, ждет, что я наведу порядок и в погоде. Н-да, знать бы, что она хотела от меня... К Тэму и Брану прошествовал угловатый и потемневший, как старое корневище, Кенн Буйе, опиравшийся на такой же высокий и узловатый, как он сам, посох. Кенн пытался смотреть глазками-бусинками сразу на обоих мужчин. Несомненно, его тут хватает.

Недалеко отсюда что-то происходит. Следующей зимой в Двуречье не останется никого, кроме волков и воронов. И хорошо, если следующей зимой. То же может случиться и в эту. Ты это знаешь. Одно скажу: она слишком молода, чтобы... Ладно, неважно.

Круг Женщин возражает, когда Совет Деревни всего лишь обсуждает их дела, хотя сами лезут в наши, когда вздумается, что бывает почти всегда, или так кажется... Спроси Мудрую, когда кончится зима, и она уйдет от ответа. Может, она не хочет нам рассказывать, что ей говорит ветер. Может, она слышит, что зима не кончится. Может, всего лишь то, что зима будет длиться до тех пор, пока не повернется Колесо и не кончится Эпоха. Вот тебе и смысл. Бран воздел руки: — Да сохранит меня Свет от дураков.

Кенн, ты — в Совете Деревни, а повторяешь болтовню Коплина. Ладно, выслушай меня. У нас хватает забот и без... Резкий рывок за рукав и приглушенный голос отвлекли Ранда от разговора старших: — Пойдем, Ранд, пока они тут спорят. Пока тебя на работу не запрягли. Ранд глянул вниз и усмехнулся. Рядом с двуколкой, изогнувшись жилистым телом, словно старающийся сложиться вдвое аист, притаился Мэт Коутон.

Ни Тэм, ни Бран, ни Кенн его не заметили. Карие глаза Мэта, как обычно, блестели озорством. Вот мы его сейчас на Лужайку выпустим и поглядим, как девушки забегают. Улыбка Ранда стала шире; хоть это и не казалось ему таким забавным, как год-другой назад, но Мэт, похоже, так никогда и не повзрослеет. Ранд бросил взгляд на отца. Трое мужчин, по-прежнему занятые разговором, говорили уже чуть ли не все разом. Ранд сказал, понизив голос: — Я обещал разгрузить сидр.

Так что можно встретиться попозже. Мэт закатил глаза: — Таскать бочки! Пусть я сгорю, да лучше мне в камни играть со своей младшей сестренкой. Что ж, я знаю кое-что получше барсука. В Двуречье — чужаки. Прошлым вечером... Ранд едва не задохнулся от волнения.

И плащ на ветру не шевелится? Мэт проглотил ухмылку, и голос его упал до хриплого шепота: — Ты тоже его видел? Я думал, что только я. Не смейся, Ранд, но он до смерти меня напугал. Он и меня испугал. Готов поклясться, он так меня ненавидел, что хотел убить. До того дня он и не предполагал, что кто-то может захотеть его убить, убить по-настоящему.

Такого в Двуречье еще не было. Кулачный бой может быть или борцовская схватка, но не убийство. Он просто сидел на своей лошади и смотрел на меня, у самой деревни, на околице, и все, но я испугался как никогда в жизни. Всего на мгновение я отвел взгляд — что, сам понимаешь, оказалось нелегко, — потом смотрю, а его и нет. Кровь и пепел! Вот уже три дня, как это произошло, а он все из головы не идет. Все время через плечо оглядываюсь.

Начинаешь думать о всяком таком, странном. Мне даже пришло в голову, буквально на минутку, что это мог быть Темный. Ранд глубоко вздохнул и, то ли желая напомнить самому себе, то ли по какой другой причине, стал читать наизусть: — Темный и все Отрекшиеся заключены в Шайол Гул, что за Великим Запустением, заключены Создателем в миг Творения, заключены до скончания времен. Рука Создателя оберегает мир, и Свет сияет для всех нас. Но, по-моему, этот всадник... Не смейся. Я готов поклясться.

Может, то был Дракон. Если когда-нибудь я увижу кого-то, похожего на Ишамаэля или Агинора, то это наверняка будет кто-нибудь из них. Раз уж речь зашла об этом, то, может быть, он Человек Тени? Мэт пристально посмотрел на Ранда: — Я не был так напуган с тех... Нет, я вообще не был так испуган, не помню за собой такого. Отец думает, что меня смутили тени под деревьями. Мэт мрачно кивнул и облокотился о колесо повозки.

Я рассказал Дэву и Эламу Даутри. С тех пор они озираются по сторонам, как ястребы, но ничего не заметили. Теперь Элам считает, что я хотел надуть его. Дэв думает, что этот черный заявился с Таренского Перевоза — какой-нибудь ворюга, охочий до овец или цыплят. Куриный вор, надо же! Мэт оскорбленно замолчал. Он попытался вообразить себе эту картину, но это было все равно что представить здоровенного волчину, притаившегося вместо кошки у мышиной норки.

Да, видно, и тебе тоже, раз ты так ухватился за мои слова. Нам надо кому-то все рассказать. Да он пошлет нас к Найнив, чтобы удостовериться, не больны ли мы. Никто не поверит, что мы оба это выдумали. Ранд почесал макушку, задумавшись, что ответить. В деревне Мэт был притчей во языцах. Немногим повезло избежать его шуточек.

Если где-то белье шлепнулось с бельевой веревки в грязь или расстегнувшаяся подпруга сбросила фермера на дорогу, тут же всплывало имя Мэта, которого рядом могло и не быть. Лучше уж совсем ничего, чем Мэт-свидетель. Чуть погодя Ранд сказал: — Твой отец поверил бы мне, заяви я такое, но вот мой... Мэр все еще отчитывал угрюмо молчащего теперь Кенна. Хороший мальчик. При первых же словах Тэма Мэт вскочил на ноги и начал пятиться в сторонку. Да сияет над вами Свет.

Мой па послал меня... В то же мгновение Ранд спросил: — Когда он здесь будет? За всю жизнь Ранд мог припомнить только двух менестрелей, появлявшихся в Двуречье. Одного из них он видел, когда был совсем малышом и сидел на плечах у Тэма. То, что здесь на Бэл Тайн будет менестрель, с арфой, с флейтой, со всеми историями и прочим...

А знаете ли вы правила поведения в лесу? Сколько леса..

Дрюнь 28 апр. Я веду личный дневник где я расписываю все что со мной происходит. И записываю туда все что я считаю нужным. Я считаю что его нужно вести всем что бы вырождаться свои мысли и чувства!.. Сочинение на тему Мой личный дневник 4 класс? Vrboo823 28 апр.

Занеся высоко над головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку. Но было уже поздно. Конец шашки только лишь слегка черкнул по глине. Ожидавший большего сопротивления, Ромашов потерял равновесие и пошатнулся. Лезвие шашки, ударившись об его вытянутую вперед руку, сорвало лоскуток кожи у основания указательного пальца. Брызнула кровь. Вот видите! Разве же можно так обращаться с оружием? Да ничего, пустяки, завяжите платком потуже. Подержи коня, фендрик. Вот, смотрите. Главная суть удара не в плече и не в локте, а вот здесь, в сгибе кисти. Когда вы наносите удар, то не бейте и не рубите предмет, а режьте его, как бы пилите, отдергивайте шашку назад… Понимаете? И притом помните твердо: плоскость шашки должна быть непременно наклонна к плоскости удара, непременно. От этого угол становится острее. Бек-Агамалов отошел на два шага от глиняного болвана, впился в него острым, прицеливающимся взглядом и вдруг, блеснув шашкой высоко в воздухе, страшным, неуловимым для глаз движением, весь упав наперед, нанес быстрый удар. Ромашов слышал только, как пронзительно свистнул разрезанный воздух, и тотчас же верхняя половина чучела мягко и тяжело шлепнулась на землю. Плоскость отреза была гладка, точно отполированная. Но Бек-Агамалов, точно боясь испортить произведенный эффект, улыбаясь, вкладывал шашку в ножны. Он тяжело дышал, и весь он в эту минуту, с широко раскрытыми злобными глазами, с горбатым носом и с оскаленными зубами, был похож на какую-то хищную, злую и гордую птицу. Это разве рубка? Надо, дети мои, постоянно упражняться. У нас вот как делают: поставят ивовый прут в тиски и рубят, или воду пустят сверху тоненькой струйкой и рубят. Если нет брызгов, значит, удар был верный. Ну, Лбов, теперь ты. К Веткину подбежал с испуганным видом унтер-офицер Бобылев. Офицеры торопливо разошлись по своим взводам. Большая неуклюжая коляска медленно съехала с шоссе на плац и остановилась. Из нее с одной стороны тяжело вылез, наклонив весь кузов набок, полковой командир, а с другой легкой соскочил на землю полковой адъютант, поручик Федоровский — высокий, щеголеватый офицер. Солдаты громко и нестройно закричали с разных углов плаца: — Здравия желаем, ваш-о-о-о! Офицеры приложили руки к козырькам фуражек. Он обходил взводы, предлагал солдатам вопросы из гарнизонной службы и время от времени ругался матерными словами с той особенной молодеческой виртуозностью, которая в этих случаях присуща старым фронтовым служакам. Солдат точно гипнотизировал пристальный, упорный взгляд его старчески бледных, выцветших, строгих глаз, и они смотрели на него, не моргая, едва дыша, вытягиваясь в ужасе всем телом. Полковник был огромный, тучный, осанистый старик. Его мясистое лицо, очень широкое в скулах, суживалось вверх, ко лбу, а внизу переходило в густую серебряную бороду заступом и таким образом имело форму большого, тяжелого ромба. Брови были седые, лохматые, грозные. Говорил он почти не повышая тона, но каждый звук его необыкновенного, знаменитого в дивизии голоса — голоса, которым он, кстати сказать, сделал всю свою служебную карьеру, — был ясно слышен в самых дальних местах обширного плаца и даже по шоссе. Я тебя спрашиваю, на какой пост ты наряжен? Солдат, растерявшись от окрика и сердитого командирского вида, молчал и только моргал веками. Полное лицо командира покраснело густым кирпичным старческим румянцем, а его кустистые брови гневно сдвинулись. Он обернулся вокруг себя и резко спросил: — Кто здесь младший офицер? Ромашов выдвинулся вперед и приложил руку к фуражке. Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе! Капитан Слива, ставлю вам на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей… Ты, собачья душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто у тебя полковой командир? Я тебя спрашиваю, кто твой командир полка? Кто — я? Понимаешь, я, я, я, я, я!.. Пусть сгниет, каналья, под ружьем. Вы, подпоручик, больше о бабьих хвостах думаете, чем о службе-с. Вальсы танцуете? Поль де Коков читаете?.. Что же это — солдат, по-вашему? Фамилию своего полкового командира не знает… У-д-дивляюсь вам, подпоручик!.. Ромашов глядел в седое, красное, раздраженное лицо и чувствовал, как у него от обиды и от волнения колотится сердце и темнеет перед глазами… И вдруг, почти неожиданно для самого себя, он сказал глухо: — Это — татарин, господин полковник. Он ничего не понимает по-русски, и кроме того… У Шульговича мгновенно побледнело лицо, запрыгали дряблые щеки и глаза сделались совсем пустыми и страшными. Молокосос, прапорщик позволяет себе… Поручик Федоровский, объявите в сегодняшнем приказе о том, что я подвергаю подпоручика Ромашова домашнему аресту на четверо суток за непонимание воинской дисциплины. А капитану Сливе объявляю строгий выговор за то, что не умеет внушить своим младшим офицерам настоящих понятий о служебном долге. Адъютант с почтительным и бесстрастным видом отдал честь. Слива, сгорбившись, стоял с деревянным, ничего не выражающим лицом и все время держал трясущуюся руку у козырька фуражки. Подтягивайте их, жучьте их без стеснения. Нечего с ними стесняться. Не барышни, не размокнут… Он круто повернулся и, в сопровождении адъютанта, пошел к коляске. И пока он садился, пока коляска повернула на шоссе и скрылась за зданием ротной школы, на плацу стояла робкая, недоумелая тишина. Стояли бы и молчали, если уж бог убил. Теперь вот мне из-за вас в приказе выговор. И на кой мне черт вас в роту прислали? Нужны вы мне, как собаке пятая нога. Вам бы сиську сосать, а не… Он не договорил, устало махнул рукой и, повернувшись спиной к молодому офицеру, весь сгорбившись, опустившись, поплелся домой, в свою грязную, старческую холостую квартиру. Ромашов поглядел ему вслед, на его унылую, узкую и длинную спину, и вдруг почувствовал, что в его сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление к этому одинокому, огрубевшему, никем не любимому человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны. И так как у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям, думать о самом себе в третьем лице, словами шаблонных романов, то и теперь он произнес внутренне: «Его добрые, выразительные глаза подернулись облаком грусти…» II Солдаты разошлись повзводно на квартиры. Плац опустел. Ромашов некоторое время стоял в нерешимости на шоссе. Уже не в первый раз за полтора года своей офицерской службы испытывал он это мучительное сознание своего одиночества и затерянности среди чужих, недоброжелательных или равнодушных людей, — это тоскливое чувство незнания, куда девать сегодняшний вечер. Мысли о своей квартире, об офицерском собрании были ему противны. В собрании теперь пустота; наверно, два подпрапорщика играют на скверном, маленьком бильярде, пьют пиво, курят и над каждым шаром ожесточенно божатся и сквернословят; в комнатах стоит застарелый запах плохого кухмистерского обеда — скучно!.. В бедном еврейском местечке не было ни одного ресторана. Клубы, как военный, так и гражданский, находились в самом жалком, запущенном виде, и поэтому вокзал служил единственным местом, куда обыватели ездили частенько покутить и встряхнуться и даже поиграть в карты. Ездили туда и дамы к приходу пассажирских поездов, что служило маленьким разнообразием в глубокой скуке провинциальной жизни. Ромашов любил ходить на вокзал по вечерам, к курьерскому поезду, который останавливался здесь в последний раз перед прусской границей. Со странным очарованием, взволнованно следил он, как к станции, стремительно выскочив из-за поворота, подлетал на всех парах этот поезд, состоявший всего из пяти новеньких, блестящих вагонов, как быстро росли и разгорались его огненные глаза, бросавшие вперед себя на рельсы светлые пятна, и как он, уже готовый проскочить станцию, мгновенно, с шипением и грохотом, останавливался — «точно великан, ухватившийся с разбега за скалу», — думал Ромашов. Из вагонов, сияющих насквозь веселыми праздничными огнями, выходили красивые, нарядные и выхоленные дамы в удивительных шляпах, в необыкновенно изящных костюмах, выходили штатские господа, прекрасно одетые, беззаботно самоуверенные, с громкими барскими голосами, с французским и немецким языком, с свободными жестами, с ленивым смехом. Никто из них никогда, даже мельком, не обращал внимания на Ромашова, но он видел в них кусочек какого-то недоступного, изысканного, великолепного мира, где жизнь — вечный праздник и торжество… Проходило восемь минут. Звенел звонок, свистел паровоз, и сияющий поезд отходил от станции. Торопливо тушились огни на перроне и в буфете. Сразу наступали темные будни. И Ромашов всегда подолгу с тихой, мечтательной грустью следил за красным фонариком, который плавно раскачивался сзади последнего вагона, уходя во мрак ночи и становясь едва заметной искоркой. Но тотчас же он поглядел на свои калоши и покраснел от колючего стыда. Это были тяжелые резиновые калоши в полторы четверти глубиной, облепленные доверху густой, как тесто, черной грязью. Такие калоши носили все офицеры в полку. Потом он посмотрел на свою шинель, обрезанную, тоже ради грязи, по колени, с висящей внизу бахромой, с засаленными и растянутыми петлями, и вздохнул. На прошлой неделе, когда он проходил по платформе мимо того же курьерского поезда, он заметил высокую, стройную, очень красивую даму в черном платье, стоявшую в дверях вагона первого класса. Она была без шляпы, и Ромашов быстро, но отчетливо успел разглядеть ее тонкий, правильный нос, прелестные маленькие и полные губы и блестящие черные волнистые волосы, которые от прямого пробора посредине головы спускались вниз к щекам, закрывая виски, концы бровей и уши. Сзади нее, выглядывая из-за ее плеча, стоял рослый молодой человек в светлой паре, с надменным лицом и с усами вверх, как у императора Вильгельма, даже похожий несколько на Вильгельма. Дама тоже посмотрела на Ромашова, и, как ему показалось, посмотрела пристально, со вниманием, и, проходя мимо нее, подпоручик подумал, по своему обыкновению: «Глаза прекрасной незнакомки с удовольствием остановились на стройной, худощавой фигуре молодого офицера». Но когда, пройдя десять шагов, Ромашов внезапно обернулся назад, чтобы еще раз встретить взгляд красивой дамы, он увидел, что и она и ее спутник с увлечением смеются, глядя ему вслед. Тогда Ромашов вдруг с поразительной ясностью и как будто со стороны представил себе самого себя, свои калоши, шинель, бледное лицо, близорукость, свою обычную растерянность и неловкость, вспомнил свою только что сейчас подуманную красивую фразу и покраснел мучительно, до острой боли, от нестерпимого стыда. И даже теперь, идя один в полутьме весеннего вечера, он опять еще раз покраснел от стыда за этот прошлый стыд. Сумерки сгущались незаметно для глаза. Тополи, окаймлявшие шоссе, белые, низкие домики с черепичными крышами по сторонам дороги, фигуры редких прохожих — все почернело, утратило цвета и перспективу; все предметы обратились в черные плоские силуэты, но очертания их с прелестной четкостью стояли в смуглом воздухе. На западе за городом горела заря. Точно в жерло раскаленного, пылающего жидким золотом вулкана сваливались тяжелые сизые облака и рдели кроваво-красными, и янтарными, и фиолетовыми огнями. А над вулканом поднималось куполом вверх, зеленея бирюзой и аквамарином, кроткое вечернее весеннее небо. Медленно идя по шоссе, с трудом волоча ноги в огромных калошах, Ромашов неотступно глядел на этот волшебный пожар. Как и всегда, с самого детства, ему чудилась за яркой вечерней зарей какая-то таинственная, светозарная жизнь. Точно там, далеко-далеко за облаками и за горизонтом, пылал под невидимым отсюда солнцем чудесный, ослепительно-прекрасный город, скрытый от глаз тучами, проникнутыми внутренним огнем. Там сверкали нестерпимым блеском мостовые из золотых плиток, возвышались причудливые купола и башни с пурпурными крышами, сверкали брильянты в окнах, трепетали в воздухе яркие разноцветные флаги. И чудилось, что в этом далеком и сказочном городе живут радостные, ликующие люди, вся жизнь которых похожа на сладкую музыку, у которых даже задумчивость, даже грусть — очаровательно нежны и прекрасны. Ходят они по сияющим площадям, по тенистым садам, между цветами и фонтанами, ходят, богоподобные, светлые, полные неописуемой радости, не знающие преград в счастии и желаниях, не омраченные ни скорбью, ни стыдом, ни заботой… Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира, чувство пережитой обиды, чувство острой и в то же время мальчишеской неловкости перед солдатами. Всего больнее было для него то, что на него кричали совсем точно так же, как и он иногда кричал на этих молчаливых свидетелей его сегодняшнего позора, и в этом сознании было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее его офицерское и, как он думал, человеческое достоинство. И в нем тотчас же, точно в мальчике, — в нем и в самом деле осталось еще много ребяческого, — закипели мстительные, фантастические, опьяняющие мечты. Вся жизнь передо мной! О, трудом можно сделать все, что захочешь. Взять только себя в руки. Буду зубрить, как бешеный… И вот, неожиданно для всех, я выдерживаю блистательно экзамен. Мы были заранее в этом уверены. И Ромашов поразительно живо увидел себя ученым офицером генерального штаба, подающим громадные надежды… Имя его записано в академии на золотую доску. Профессора сулят ему блестящую будущность, предлагают остаться при академии, но — нет — он идет в строи. Надо отбывать срок командования ротой. Непременно, уж непременно в своем полку. Вот он приезжает сюда — изящный, снисходительно-небрежный, корректный и дерзко-вежливый, как те офицеры генерального штаба, которых он видел на прошлогодних больших маневрах и на съемках. От общества офицеров он сторонится. Грубые армейские привычки, фамильярность, карты, попойки — нет, это не для него: он помнит, что здесь только этап на пути его дальнейшей карьеры и славы. Вот начались маневры. Большой двухсторонний бой. Полковник Шульгович не понимает диспозиции, путается, суетит людей и сам суетится, — ему уже делал два раза замечание через ординарцев командир корпуса. Помните, хе-хе-хе, как мы с вами ссорились! Уж, пожалуйста». Лицо сконфуженное и заискивающее. Но Ромашов, безукоризненно отдавая честь и подавшись вперед на седле, отвечает с спокойно-высокомерным видом: «Виноват, господин полковник… Это — ваша обязанность распоряжаться передвижениями полка. Мое дело — принимать приказания и исполнять их…» А уж от командира корпуса летит третий ординарец с новым выговором. Блестящий офицер генерального штаба Ромашов идет все выше и выше по пути служебной карьеры… Вот вспыхнуло возмущение рабочих на большом сталелитейном заводе. Спешно вытребована рота Ромашова. Ночь, зарево пожара, огромная воющая толпа, летят камни… Стройный, красивый капитан выходит вперед роты. Это — Ромашов. Он поворачивается назад, к солдатам, у которых глаза пылают гневом, потому что обидели их обожаемого начальника. Десятки мертвых и раненых валятся в кучу… Остальные бегут в беспорядке, некоторые становятся на колени, умоляя о пощаде. Бунт усмирен. Ромашова ждет впереди благодарность начальства и награда за примерное мужество. А там война… Нет, до войны лучше Ромашов поедет военным шпионом в Германию. Изучит немецкий язык до полного совершенства и поедет. Какая упоительная отвага! Один, совсем один, с немецким паспортом в кармане, с шарманкой за плечами. Обязательно с шарманкой. Ходит из города в город, вертит ручку шарманки, собирает пфенниги, притворяется дураком и в то же время потихоньку снимает планы укреплений, складов, казарм, лагерей. Кругом вечная опасность. Свое правительство отступилось от него, он вне законов. Удастся ему достать ценные сведения — у него деньги, чины, положение, известность, нет — его расстреляют без суда, без всяких формальностей, рано утром во рву какого-нибудь косого капонира. Вот ему сострадательно предлагают завязать глаза косынкой, но он с гордостью швыряет ее на землю. Назовите вашу фамилию, назовите только вашу национальность, и мы заменим вам смертную казнь заключением». Но Ромашов перебивает его с холодной вежливостью: «Это напрасно, полковник, благодарю вас. Делайте свое дело». Затем он обращается ко взводу стрелков. Залп… Эта картина вышла в воображении такой живой и яркой, что Ромашов, уже давно шагавший частыми, большими шагами и глубоко дышавший, вдруг задрожал и в ужасе остановился на месте со сжатыми судорожно кулаками и бьющимся сердцем. Но тотчас же, слабо и виновато улыбнувшись самому себе в темноте, он съежился и продолжал путь. Но скоро быстрые, как поток, неодолимые мечты опять овладели им. Началась ожесточенная, кровопролитная война с Пруссией и Австрией. Огромное поле сражения, трупы, гранаты, кровь, смерть! Это генеральный бой, решающий всю судьбу кампании. Подходят последние резервы, ждут с минуты на минуту появления в тылу неприятеля обходной русской колонны. Надо выдержать ужасный натиск врага, надо отстояться во что бы то ни стало. И самый страшный огонь, самые яростные усилия неприятеля направлены на Керенский полк. Солдаты дерутся, как львы, они ни разу не поколебались, хотя ряды их с каждой секундой тают под градом вражеских выстрелов. Исторический момент! Продержаться бы еще минуту, две — и победа будет вырвана у противника. Но полковник Шульгович в смятении; он храбр — это бесспорно, но его нервы не выдерживают этого ужаса. Он закрывает глаза, содрогается, бледнеет… Вот он уже сделал знак горнисту играть отступление, вот уже солдат приложил рожок к губам, но в эту секунду из-за холма на взмыленной арабской лошади вылетает начальник дивизионного штаба, полковник Ромашов. Здесь решается судьба России!.. Здесь я командую, и я отвечаю перед Богом и государем! Горнист, отбой! Царь и родина смотрят на вас! Все смешалось, заволоклось дымом, покатилось куда-то в пропасть. Неприятельские ряды дрогнули и отступают в беспорядке. А сзади их, далеко за холмами, уже блестят штыки свежей, обходной колонны. По его спине, по рукам и ногам, под одеждой, по голому телу, казалось, бегали чьи-то холодные пальцы, волосы на голове шевелились, глаза резало от восторженных слез. Он и сам не заметил, как дошел до своего дома, и теперь, очнувшись от пылких грез, с удивлением глядел на хорошо знакомые ему ворота, на жидкий фруктовый сад за ними и на белый крошечный флигелек в глубине сада. И его голова робко ушла в приподнятые кверху плечи. III Придя к себе, Ромашов, как был, в пальто, не сняв даже шашки, лег на кровать и долго лежал, не двигаясь, тупо и пристально глядя в потолок. У него болела голова и ломило спину, а в душе была такая пустота, точно там никогда не рождалось ни мыслей, ни воспоминаний, ни чувств; не ощущалось даже ни раздражения, ни скуки, а просто лежало что-то большое, темное и равнодушное. За окном мягко гасли грустные и нежные зеленоватые апрельские сумерки. В сенях тихо возился денщик, осторожно гремя чем-то металлическим. А я вот лежу и ни о чем не думаю. Так ли это? Нет, я сейчас думал о том, что ничего не думаю, — значит, все-таки какое-то колесо в мозгу вертелось. И вот сейчас опять проверяю себя, стало быть, опять-таки думаю…» И он до тех пор разбирался в этих нудных, запутанных мыслях, пока ему вдруг не стало почти физически противно: как будто у него под черепом расплылась серая, грязная паутина, от которой никак нельзя было освободиться. Он поднял голову с подушки и крикнул: — Гайнан!.. В сенях что-то грохнуло и покатилось — должно быть, самоварная труба. В комнату ворвался денщик, так быстро и с таким шумом отворив и затворив дверь, точно за ним гнались сзади. Между офицером и денщиком давно уже установились простые, доверчивые, даже несколько любовно-фамильярные отношения. Но когда дело доходило до казенных официальных ответов, вроде «точно так», «никак нет», «здравия желаю», «не могу знать», то Гайнан невольно выкрикивал их тем деревянным, сдавленным, бессмысленным криком, каким всегда говорят солдаты с офицерами в строю. Это была бессознательная привычка, которая въелась в него с первых дней его новобранства и, вероятно, засела на всю жизнь. Гайнан был родом черемис, а по религии — идолопоклонник. Последнее обстоятельство почему-то очень льстило Ромашову. В полку между молодыми офицерами была распространена довольно наивная, мальчишеская, смехотворная игра: обучать денщиков разным диковинным, необыкновенным вещам. Веткин, например, когда к нему приходили в гости товарищи, обыкновенно спрашивал своего денщика-молдаванина: «А что, Бузескул, осталось у нас в погребе еще шампанское? Другой офицер, подпоручик Епифанов, любил задавать своему денщику мудреные, пожалуй, вряд ли ему самому понятные вопросы. Поручик Бобетинский учил денщика катехизису, и тот без запинки отвечал на самые удивительные, оторванные от всего вопросы: «Почему сие важно в-третьих? У него же денщик декламировал с нелепыми трагическими жестами монолог Пимена из «Бориса Годунова». Распространена была также манера заставлять денщиков говорить по-французски: бонжур, мусье; бонн нюит, мусье; вуле ву дюте, мусье,[1] — и все в том же роде, что придумывалось, как оттяжка, от скуки, от узости замкнутой жизни, от отсутствия других интересов, кроме служебных. Ромашов часто разговаривал с Гайнаном о его богах, о которых, впрочем, сам черемис имел довольно темные и скудные понятия, а также, в особенности, о том, как он принимал присягу на верность престолу и родине. А принимал он присягу действительно весьма оригинально. В то время когда формулу присяги читал православным — священник, католикам — ксендз, евреям — раввин, протестантам, за неимением пастора — штабс-капитан Диц, а магометанам — поручик Бек-Агамалов, — с Гайнаном была совсем особая история. Подковой адъютант поднес поочередно ему и двум его землякам и единоверцам по куску хлеба с солью на острие шашки, и те, не касаясь хлеба руками, взяли его ртом и тут же съели. Символический смысл этого обряда, был, кажется, таков: вот я съел хлеб и соль на службе у нового хозяина, — пусть же меня покарает железо, если я буду неверен. Гайнан, по-видимому, несколько гордился этим исключительным обрядом и охотно о нем вспоминал. А так как с каждым новым разом он вносил в свой рассказ все новые и новые подробности, то в конце концов у него получилась какая-то фантастическая, невероятно нелепая и вправду смешная сказка, весьма занимавшая Ромашова и приходивших к нему подпоручиков. Но Ромашов сказал вяло: — Ну, хорошо… ступай себе… — Суртук тебе новый приготовить, ваше благородие? Ромашов молчал и колебался. Ему хотелось сказать — да… потом — нет, потом опять — да. Он глубоко, по-детски, в несколько приемов, вздохнул и ответил уныло: — Нет уж, Гайнан… зачем уж… бог с ним… Давай, братец, самовар, да потом сбегаешь в собрание за ужином. Что уж! В уме это решение казалось твердым, но где-то глубоко и потаенно в душе, почти не проникая в сознание, копошилась уверенность, что он сегодня, как и вчера, как делал это почти ежедневно в последние три месяца, все-таки пойдет к Николаевым. Каждый день, уходя от них в двенадцать часов ночи, он, со стыдом и раздражением на собственную бесхарактерность, давал себе честное слово пропустить неделю или две, а то и вовсе перестать ходить к ним. И пока он шел к себе, пока ложился в постель, пока засыпал, он верил тому, что ему будет легко сдержать свое слово. Но проходила ночь, медленно и противно влачился день, наступал вечер, и его опять неудержимо тянуло в этот чистый, светлый дом, в уютные комнаты, к этим спокойным и веселым людям и, главное, к сладостному обаянию женской красоты, ласки и кокетства. Ромашов сел на кровати. Становилось темно, но он еще хорошо видел всю свою комнату. О, как надоело ему видеть каждый день все те же убогие немногочисленные предметы его «обстановки». Лампа с розовым колпаком-тюльпаном на крошечном письменном столе, рядом с круглым, торопливо стучащим будильником и чернильницей в виде мопса; на стене вдоль кровати войлочный ковер с изображением тигра и верхового арапа с копьем; жиденькая этажерка с книгами в одном углу, а в другом фантастический силуэт виолончельного футляра; над единственным окном соломенная штора, свернутая в трубку; около двери простыня, закрывающая вешалку с платьем. У каждого холостого офицера, у каждого подпрапорщика были неизменно точно такие же вещи, за исключением, впрочем, виолончели; ее Ромашов взял из полкового оркестра, где она была совсем не нужна, но, не выучив даже мажорной гаммы, забросил и ее и музыку еще год тому назад. Год тому назад с небольшим Ромашов, только что выйдя из военного училища, с наслаждением и гордостью обзаводился этими пошлыми предметами. Конечно — своя квартира, собственные вещи, возможность покупать, выбирать по своему усмотрению, устраиваться по своему вкусу — все это наполняло самолюбивым восторгом душу двадцатилетнего мальчика, вчера только сидевшего на ученической скамейке и ходившего к чаю и завтраку в строю, вместе с товарищами. И как много было надежд и планов в то время, когда покупались эти жалкие предметы роскоши!.. Какая строгая программа жизни намечалась! В первые два года — основательное знакомство с классической литературой, систематическое изучение французского и немецкого языков, занятия музыкой. В последний год — подготовка к академии. Необходимо было следить за общественной жизнью, за литературой и наукой, и для этого Ромашов подписался на газету и на ежемесячный популярный журнал. Для самообразования были приобретены: «Психология» Вундта, «Физиология» Льюиса, «Самодеятельность» Смайльса… И вот книги лежат уже девять месяцев на этажерке, и Гайнан забывает сметать с них пыль, газеты с неразорванными бандеролями валяются под письменным столом, журнал больше не высылают за невзнос очередной полугодовой платы, а сам подпоручик Ромашов пьет много водки в собрании, имеет длинную, грязную и скучную связь с полковой дамой, с которой вместе обманывает ее чахоточного и ревнивого мужа, играет в штосе и все чаще и чаще тяготится и службой, и товарищами, и собственной жизнью. Но тотчас же он заговорил совершенно другим, простым и добродушным тоном: — Забыл сказать. Тебе от барыни Петерсон письма пришла. Денщик принес, велел тебе ответ писать. Ромашов, поморщившись, разорвал длинный, узкий розовый конверт, на углу которого летел голубь с письмом в клюве. Помни одно, что если ты хочешь с меня смеяться, то я этой измены не перенесу. Один глоток с пузырька с морфием, и я перестану навек страдать, а тебя сгрызет совесть. Его не будет дома, он будет на тактических занятиях, и я тебя крепко, крепко, крепко расцелую, как только смогу. Приходи же. Целую тебя 1. Вся твоя Раиса. Помнишь ли, милая, ветки могучие Ивы над этой рекой, Ты мне дарила лобзания жгучие, Их разделял я с тобой. Вы непременно, непременно должны быть в собрании на вечере в следующую субботу. Я вас заранее приглашаю на 3-ю кадриль. По значению!!!!!! От письма пахло знакомыми духами — персидской сиренью; капли этих духов желтыми пятнами засохли кое-где на бумаге, и под ними многие буквы расплылись в разные стороны. Этот приторный запах, вместе с пошло-игривым тоном письма, вместе с выплывшим в воображении рыжеволосым, маленьким, лживым лицом, вдруг поднял в Ромашове нестерпимое отвращение. Он со злобным наслаждением разорвал письмо пополам, потом сложил и разорвал на четыре части, и еще, и еще, и когда, наконец, рукам стало трудно рвать, бросил клочки под стол, крепко стиснув и оскалив зубы. И все-таки Ромашов в эту секунду успел по своей привычке подумать о самом себе картинно в третьем лице: «И он рассмеялся горьким, презрительным смехом». Вместе с тем он сейчас же понял, что непременно пойдет к Николаевым. И ему сразу стало весело и спокойно: — Гайнан, одеваться! Он с нетерпением умылся, надел новый сюртук, надушил чистый носовой платок цветочным одеколоном. Но когда он, уже совсем одетый, собрался выходить, его неожиданно остановил Гайнан.

Правильный ответ указан под номером 3. В каком варианте ответа выделенное слово употреблено неверно? ОТБОР — выделение из общего числа. Шибанова академическая условность композиции и сдержанность характеристик персонажей сочетаются с любовной обрисовкой крестьянского быта.

Н.Носов "Незнайка на Луне"

Прохор внимательно наблюдал его, с внутренним содроганием вслушивался в его голос: «Что ж это, галлюцинация? Перестаю узнавать людей? Чего доброго, какому-нибудь обер-кондуктору нос откушу? Брошу, брошу пить, брошу». Лейтенант в отставке Чупрынников сидел в тени и тоже наблюдал Прохора Петровича. Статский советник Дорофеев — коротконогий, квадратный, апоплектического сложения — открыл рояль, взял несколько аккордов, затем подтянул вверх рукава темно-зеленой визитки и заиграл одну из грустных мелодий Грига. Пришли еще двое: высокий пожилой актер драмы и вертлявая, в коротеньком, голого фасона, платьице, мадемуазель Лулу. Эта пара сразу внесла смех и общее оживление. Певица затараторила так быстро, как будто у нее четыре проворных языка: — Послушайте, послушайте, какой скандал.

Любовник прима-балерины Зизи, князь Ш. И прелестные получены бананы, да, да, у Елисеева. У бельгийского посла вчера ощенилась сука — дог. Роды были трудные, акушеру пришлось накладывать щипцы, ха-ха, смешно… собака и… щипцы. Тенор Панов на арии «милые женщины» дал петуха, галерка свистала. Сенатору Б, в Английском клубе подменили шинель в бобрах на какой-то драный архалук. Очень, очень лестно… Вы такой же холодный, как и ваша страна? Левый лейтенантский ус опустился вниз, правый полез кверху, наглые глаза открывались шире, шире: — Что вы хотите этим, милостивый государь, сказать?

Господа, среди вас нет врача? Вместо врача вошел, поводя плечами, высокий старик с надвое раскинутой седой бородой; его тугой живот весь в золотых цепях, висюльках. Хозяйка встала ему навстречу: — Степан Степаныч Буланов, коммерции советник. А это мой новый друг — сибиряк… Господа, прошу в столовую. Стол богато сервирован и уставлен закусками и винами. На отдельном, с зеркальной крышкой, столике фасонистый самовар пускал пары. Спасибо… Да, господа, люблю все русское, все самобытное… Ведь я по убеждению славянофил… Аксаков, Самарин, Хомяков… Да, да, кой-что и мы читали в дни юности… Ну-с, где прикажете садиться? Звонок телефона.

Хозяйка вышла и тотчас же вернулась. Телефон в спальне. Она плотно притворила за собою дверь, положила оголенные руки на плечи Прохора: — Милый, дорогой, радость моя… Никто тебе не звонил… Прошу тебя, не играй по крупной. Тебе в карты не везет. Тебе в любви везет… — она надолго, как спрут, впилась в его губы и, оправляя на ходу волосы, вышла. Чай разливала горничная. Лулу хохотала, тараторила сразу с тремя гостями, чокалась, хлопала рюмку за рюмкой рябиновку, коньяк, мадеру. Купец намазал свежий огурчик медом и хрустел.

Подошли еще два франта. Гостей собралась целая застолица. И среди них, в розовом шелковом платье с искусственными незабудками у левого плеча, очаровательная Наденька. Самого пристава не было, он по делам в отъезде. Ну, что ж, причина уважительная, хотя очень жаль… И новорожденный Илья Петрович предлагает тост: — За отечественного героя, знаменитого Федора Степановича господина отдельного пристава Амбреева и вообще за русский либерализм… Урра! Отец Александр отсутствовал, поэтому дьякон Ферапонт, не щадя ушей собравшихся, рявкнул «ура» так, что все восторженно захохотали. Ужин только начался. Пред каждым гостем — меню, отпечатанное в канцелярии на ремингтоне и с нарисованной пером Ильи Петровича короной.

Первым блюдом — три сорта пирогов: с капустой, с осетром и с яйцами. Вторым блюдом — пельмени а ля Громов. Третьим блюдом — дикие утки по-бельгийски. Четвертым — какое-то крошево из оленины, сохатины, рябчиков, под названием «мясной пломбир а ля Илья Сохатых». Потом шли кисели из облепихи, ежевики, клюквы. Прошу великодушно извинить, — кричал подвыпивший новорожденный. Пожалуйте на ужин в рождество христово. Дьякон подарил новорожденному собственной поковки для собаки цепь, Наденька — бисером вышитый кисет «на память».

Нина Яковлевна прислала кожаный портфель с серебряной монограммой, увенчанной короной хозяйка знала вкусы подчиненного , в портфеле поздравительная записка: «Очень извиняюсь, что лично не могу, хворает Верочка», а в записке 100 рублей. Анна Иннокентьевна — три пары теплых собственноручно связанных носков, а супруга — теплый набрюшник из заячьего меха. Илья Петрович все подарки разложил на видном месте, в переднем углу под образами. Но самый главный дар был от насмешника студента Образцова. Талантливый юноша, зная, что Илья Петрович завзятый любитель всяких «монстров», торжественно преподнес хозяину стариннейшую кожаную деньгу с надписью древнеславянской вязью: «Овраам адна капек». Александр Иванович Образцов собственноручно изготовил эту редкость из ременного ушка ветхой гармошки, обкорнав его ножницами и с краев залохматив молотком. Но это ничуть не помешало ему с трогательным притворством вручить дар Илье Петровичу Сохатых. Ей около семи тысяч лет.

Времен библейского патриарха Авраама. Но она обошлась мне дешево, я выкрал ее в нумизматическом отделе Эрмитажа. Илья Петрович открыл рот, прослезился, трижды поцеловал старый кожаный оборвыш, затем взволнованного Сашу Образцова и сказал: — Господа! Вот дар, достойный именинника… Вскоре после торжества каверзная проделка студента Образцова широко узналась. Огорченный Илья Сохатых получил среди знакомых кличку «Овраам». На алюминиевой сковородке, заменяющей серебряный поднос, пачка поздравительных телеграмм и писем из больших сел, двух уездных городов и от Прохора Громова с Иннокентием Филатычем из Петербурга. В конце трапезы, когда ударит в низкий потолок первая пробка дешевенькой «шипучки», Илья Петрович, оседлав вздернутый нос пенсне, торжественно огласит эти приветствия в честь собственной своей славы. Но к сведению любезного читателя и по величайшему секрету от Ильи Петровича, автор в совершенно доверительном порядке должен заявить, что все эти приветствия были заблаговременно изготовлены самим Ильей Петровичем Сохатых на разного достоинства бумаге и на телеграфных бланках, когда-то прихваченных у знакомого телеграфиста.

Немало потрудился новорожденный над изысканностью и остротою стиля поздравлений и над перепиской их с черновиков левою рукою, дабы не узнан был его собственный кудрявый почерк. Впрочем, — среди этого тщеславного хлама было одно натуральное письмо, облитое солеными слезами. Писала вдова Фекла из села Медведева, где проводил свою первую молодость Илья Петрович. И просила в том письме вдова Фекла хоть сколько-нибудь денег на воспитание приблудного от Ильи Сохатых, сына Никанора. И стращала в том горючем письме Фекла — в случае отказа — судом. На торжественной трапезе это письмо оглашено, конечно, не было. Но мы слишком забежали вперед, до конца ужина еще далече — лишь подан румяный пирог с яйцами, — мы еще как следует не ознакомились с гостями, не слышали их разговоров-разговорчиков. Присутствовали два приказчика; Пьянов и Полупьяное между прочим, оба — великие трезвенники и оба — с рыжими бородками , еще громовокая горничная Настя в вышедшем из моды, но великолепном платье «барыни».

Она и вела себя соответственно, как барыня: на все фыркала, всех вслух критиковала, поджимала губки, разрезала пирог, картинно оттопыривая мизинчики, а когда сосед Насти, дьякон Ферапонт, нечаянно щекотнул ее в бочок, она ойкнула, лягнулась под столом, сказала: — Пардон, пожалуста… Не распространяйте свои кутейницкие руки… Два великолепных жандарма — Пряткин и Оглядкин — сидели рядом возле узкого конца стола. Они, подобно Диоскурам — копия один с другого, как двойники; рыжие усы их по-одинаковому закручены колечками, синие мундиры с аксельбантами — с иголочки. Илья Петрович гордится их присутствием, но в то же время и побаивается их, стараясь высказывать самые патриотические речи: — Господа унтер-офицеры! Корректно или абстрактно будет провозгласить тост за драгоценное здоровье их императорских величеств? Между жандармами и горничной Настей — лакей мистера Кука, придурковатый длинноногий Иван. Он во фраке и белых нитяных перчатках; они мешают ему кушать, но он решил блистать во всем параде. Кокетничает с горничной, видимо, влюблен в нее, услуживает ей, вздыхает и закатывает глаза под низкий со вдавленными висками лоб. Это разве ужин?

Мистер, мистер, а сам голый вокруг дома бегает. Ай, не жмите ногу, ну вас!.. Я, может быть, сплю и вижу вас во сне совсем даже голенькой. Меня, даже сам Прохор Петрович только два раза без ничего видел… Горбатый, перебитый в драке нос Ивана сразу отсырел. Разумеется, нечаянно… — Исплутатор! Еще среди гостей обращали на себя внимание своей цветущей свежестью Стешенька и Груня, любовницы Громова на вторых ролях. Одна постарше, другая помоложе; эта попышней, а ты посухощавей; эта с челкой и в кудерышках, а та с гладкой прической, как монашка. Обе сидят рядом, обе в жизни дружны, обе попросту, без всяких воздыханий делят ласки повелителя, обе имеют по маленькому домику под железной крышей, обе гадают в карты, для кого Прохор Петрович ставит еще точь-в-точь таких же два домочка, обе по-одинаковому злостно ненавидимы Наденькой, любовницей пристава.

Когда появились эти девушки, она сразу надула губы и хотела уйти домой. Новорожденному больших трудов стоило уговорить ее, новорожденный страстно был влюблен и в Стешеньку и в Груню. За эту неразделенную, но часто высказываемую вслух любовь свою он всякий раз получал от собственной властной супруги трепку; тогда кудри его летели, как шерсть дерущихся котов. Были еще гости: механик лесопилки, почтовый чиновник с супругой и тремя детьми, из коих один грудной, десятник Игнатьев и другие. Студент Александр Иванович Образцов сидел рядом с семипудовой Февроньей Сидоровной, хозяйкой, увешанной золотыми брошками, серьгами, кольцами, часами и браслетами. Она, назло мужу, всячески ухаживала за студентом, а студент за нею: — Кушайте икорки, подденьте на вилочку рыжичков… Собственной отварки. Выпейте наливочки… Ах, заходите к нам почаще… — Благодарю вас… Да, геология вещь сложная. Как я уже вам сказал, петрография — есть наука о камнях.

С юным пылом знатока он рассказывает ей про осадочные и магматические породы, про силурийскую и девонскую системы, о природе золота, а сам все плотней придвигается к сдобной, как слоеный пирог, хозяйке. Та, ничего не понимая в геологии, с женским упоением ловит сладкие звуки его голоса, глядит ему в рот и нарочно громко, чтоб слышал муж, хвалит своего молодого соседа. Но муж глух, не любопытен, муж перестреливается взорами со Стешенькой и Груней. Оно самый распространенный по земному шару металл, но в малых дозах. А вы знаете, что самый большой самородок, весом в шесть пудов, был найден в Австралии? А вы знаете, на вас нанизано столько этого драгоценного металла, что можно бы на вашей груди открыть прииск… — Ха-ха-ха!.. Какие вы, право… Очень красивые… — и на ухо: — Хотите, подарю колечко? Публика уже изрядно напилась, когда подали в трех мисках горячие пельмени.

Вредно, — предупредительно пригрозили ему жандармы. Такого русского понятия нет, а есть ек-сплу… стой, стой!. Прохор Громов это ого-го! Это мериканец из русских подданных… — Сплутатор! Поднялся шум. Ивану жандармы старались зажать рот. Иван мотал головой, вопил: — Бастуй, ребята!.. И сразу хохот: дьякон Ферапонт, схватив Ивана за шиворот, молча пронес его в вытянутой руке до выхода, выбросил на улицу, вернулся, швырнул обрывки фрака к печке и так же молча сел.

Тут брякнул в окно камень, и площадная ругань густо ввалилась в разбитое стекло. Чрез мгновение градом посыпались стекла от удара колом в раму. Женщины, как блохи, с визгом повскакали с мест. Через все лицо Прохора Петровича, от искривившихся губ к мутным, неживым глазам, прокатилась судорога. Волны табачного дыма густо застилали воздух… Прохор достал последние двадцать новых сторублевок, бросил на стол, сказал: — Ва-банк! И танцующие пары, как куклы, проплывали, вихрясь, мимо картежного столика — кавалеры, дамы, валеты, короли, тузы, дамы, дамы… Так много женщин!.. Откуда они взялись? Легкокрылая Лулу в паре с франтом.

Она вся в вихре страсти, лицо ее вдоль раскололось пополам: половина в буйном хохоте, половина исказилась в страшном безмолвном вопле. От потолка по диагонали прямо к Прохору двигались скорбные глаза Авдотьи Фоминишны; они улыбались всем и никому, они взмахнули ресницами, исчезли. Против Прохора похрустывал новою колодой карт отставной лейтенант в ермолке и сдержанно, однако ехидно ухмылялся: — Ну-с? Вы изволили сказать: ва-банк. Прохор прекрасно теперь знал, что это не Чупрынников пред ним, а ловко загримированный поручик Приперентьев. Он шулер. Авдотья Фоминишна! Встречу — убью его… Он на содержании у своей хозяйки, немки… Амалии Карловны… И все засмеялись.

Прохор встал или не встал — не знает. Прохор двигался по комнате, ощущал свое тело, крепко пристукивал каблуками в пол, плыл или плясал, — не понимает, мысль отсутствовала, соображение одрябло, чековая книжка, чеки, валеты, дамы, короли, рука пишет твердо, стол тверд, четерехуголен, на мизинце бриллиант, в уши, как по маслу, змейками вползают звучащие с нулями цифры. Часы отбрякали сто раз. И грянула пушка — пробкой в потолок. За мой прииск там, в тайге, — гнилозубо хихикают усы в ермолке. Вам не отравить меня… Часы пробили сто двадцать раз. Грянула вторая пушка. Пропел петух.

Взбрехнула на ветер собачонка. Проходя мимо дома Наденьки, дьякон Ферапонт набрал полные легкие черной, как сажа, тьмы и страшно рявкнул по-медвежьи. Привязанная за столб верховая лошадь стражника взвилась на дыбы, всхрапнула и, выворотив столб, помчалась с ним, взлягивая задом, в сонную тайгу, в гости к настоящему медведю. Он подвигал бровями — глаза ломило, обессиливающее недомогание опутывало все тело тугими арканами. В сознании все вчерашнее смешалось в кашу, помутневшая память ничего не могла восстановить — сплошной какой-то бред. Он не помнил, как попал сюда, на этот пуховик под балдахином, в соседство к бородатому портрету на стене. Я болен. Сидевшая возле него Авдотья Фоминишна, сбросив пепел с папиросы прямо на ковер, недружелюбно ответила ему: — Вы вели себя вчера непозволительно.

Вы забылись, вообразили, что вы в тайге, а не в приличном доме. Как же вы осмелились звать меня в свой дикий край, вы, вы, с характером и нравом бандита? Я удивляюсь вам. Я очень, очень скомпрометирована вами в глазах моих Друзей. Шулера они, налетчики, иль князья, или и то и другое вместе?.. Я что-то помню смутное такое… Впрочем, я все помню ясно.

Мы стоим у памятника Александру Второму и обл.. Люди, кучера Ростовых и ден.. Один из людей в т..

Граф надел х.. С ним вышла и не разд.. Однажды утр.. Из за св.. Потом в дали 2 глухо бухнуло. Тёмные тяж.. И вдруг оглушительный грох.. Не смотря на лив.. Оно зашагало по влажным курящимся лё..

Играла ш.. Река шла пр.. Над бегущ.. Песчаные косы перемытые реч.. Лес т.. Эта ч.. Каждая сухая ветка с.. Серёжа ш.. В доль неё р..

Не которые б.. Ближе к з.. Многие дерев.. Заветные дупла Серёжа знал на перечёт. Там, у самого неба, они по м.. В скор.. Ему х.. Толя см.. От туда в пляш..

Они были похожи на ж.. Он ож.. Или они отв.. Толя попрыгал в течени.. Постепе н,нн о всё кругом наполн.. Они обл.. Мама стала бы ещё кр.. Грэй не ут.. В погреб..

А самая большая была в форм.. Среди боч.. С лев.. Перед гор.. Дли н,нн ые тени от д.. В течени.. Как ярко сия.. Озёра нал.. В начал..

Было св.. Та часть неба, что ост.. Эта ст.. С прав.. Откуда то взл.. Но они перешли гр.. Их силуэты стремител.. С нов.. Густо и косо удар..

Галя шла по яблон.. Она от.. Яблоко от дыхания девоч.. На верху 2 какой то мальч.. Яблоки уже не пом.. Галя окликнула его. От неожида н,нн ост.. Запнулся о корень вскочил на ноги и пр.. Но если чуть чуть пр..

Это от з.. Серёжа сразу понял, что ягоды хват.. И сам наест.. Серёжа набрал к.. Неужели м.. Сергей прош.. Судя по р.. Серёжа быстро 2 ш.. В близи оз..

Серёжа охотно выпил из л.. Он плыл в верхн.. Тогда мальч.. Так здор.. А потом где нибудь на печк.. Дождь не истово б.. Две к.. Они подн.. А каких только д..

Тут можно было от.. Серёжа посм.. С не малым уд.. Влажные цв.. Он выбрался из не большой рощиц.. Колючие кусты постоя н,нн о ц.. Наконец к.. Каких тол..

Через несколько часов с пр... Наши вечерние прогулки прекратились. Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр... Она запирает дверь на ключ, пр.. Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр...

Сегодня состоялась премьера нового мюзикла. На сцене выступила примадонна российского балета. Престиж этого ресторана очень высок. Перепишите текст, вставляя недостающие орфограммы. Объясните написание приставок. Замените обороты словами с приставками пре- и при-. Усердный, старательный; находящийся возле школы; приехать куда-нибудь; сообщить недругу какую-либо тайну; устный рассказ, история, передающаяся из поколения в поколение; склонности, ставшие обычными, постоянными; обратить что-либо в нечто другое. Я увесил каюту гирляндами бананов. Они на веревочках качались под потолком. Это для мангуст. Я выпустил ручную мангусту, и она теперь бегала по мне, а я лежал прикрыв глаза. Чуть приоткрыл глаза и вижу, что мангуста прыгнула на пояку, перелезла на раму круглого пароходного окна, покрепче примостилась и глянула на меня. Я притаился.

Мне приходилось идти против общего течения егэ

Не пр... Ответ на вопрос Ответ на вопрос дан galynakushnirp36cgk а с приставкой пре-: преодолеть, прерывается, прекратились, пренебрегла, прекрасная, непреодолимое, препятствующие, преданья, презирай. Приставка пре- имеет значение очень прекрасная или близка к приставке пере- преодолеть, прерывается, прекратились, непреодолимое, преданья. Слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически: пренебрегла, презирай. Приставка при- имеет значение приближения, присоединения, неполноты действия прижав, притаился, приливом, прибывает, присаживается, придвигает, принакрылась, пришедшим. Слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически: приключений, призрел, причинила. Призреть - дать кому-нибудь приют и пропитание.

Распространена была также манера заставлять денщиков говорить по-французски: бонжур, мусье; бонн нюит, мусье; вуле ву дюте, мусье,[1] — и все в том же роде, что придумывалось, как оттяжка, от скуки, от узости замкнутой жизни, от отсутствия других интересов, кроме служебных. Ромашов часто разговаривал с Гайнаном о его богах, о которых, впрочем, сам черемис имел довольно темные и скудные понятия, а также, в особенности, о том, как он принимал присягу на верность престолу и родине. А принимал он присягу действительно весьма оригинально. В то время когда формулу присяги читал православным — священник, католикам — ксендз, евреям — раввин, протестантам, за неимением пастора — штабс-капитан Диц, а магометанам — поручик Бек-Агамалов, — с Гайнаном была совсем особая история.

Подковой адъютант поднес поочередно ему и двум его землякам и единоверцам по куску хлеба с солью на острие шашки, и те, не касаясь хлеба руками, взяли его ртом и тут же съели. Символический смысл этого обряда, был, кажется, таков: вот я съел хлеб и соль на службе у нового хозяина, — пусть же меня покарает железо, если я буду неверен. Гайнан, по-видимому, несколько гордился этим исключительным обрядом и охотно о нем вспоминал. А так как с каждым новым разом он вносил в свой рассказ все новые и новые подробности, то в конце концов у него получилась какая-то фантастическая, невероятно нелепая и вправду смешная сказка, весьма занимавшая Ромашова и приходивших к нему подпоручиков. Но Ромашов сказал вяло: — Ну, хорошо… ступай себе… — Суртук тебе новый приготовить, ваше благородие? Ромашов молчал и колебался. Ему хотелось сказать — да… потом — нет, потом опять — да. Он глубоко, по-детски, в несколько приемов, вздохнул и ответил уныло: — Нет уж, Гайнан… зачем уж… бог с ним… Давай, братец, самовар, да потом сбегаешь в собрание за ужином. Что уж! В уме это решение казалось твердым, но где-то глубоко и потаенно в душе, почти не проникая в сознание, копошилась уверенность, что он сегодня, как и вчера, как делал это почти ежедневно в последние три месяца, все-таки пойдет к Николаевым.

Каждый день, уходя от них в двенадцать часов ночи, он, со стыдом и раздражением на собственную бесхарактерность, давал себе честное слово пропустить неделю или две, а то и вовсе перестать ходить к ним. И пока он шел к себе, пока ложился в постель, пока засыпал, он верил тому, что ему будет легко сдержать свое слово. Но проходила ночь, медленно и противно влачился день, наступал вечер, и его опять неудержимо тянуло в этот чистый, светлый дом, в уютные комнаты, к этим спокойным и веселым людям и, главное, к сладостному обаянию женской красоты, ласки и кокетства. Ромашов сел на кровати. Становилось темно, но он еще хорошо видел всю свою комнату. О, как надоело ему видеть каждый день все те же убогие немногочисленные предметы его «обстановки». Лампа с розовым колпаком-тюльпаном на крошечном письменном столе, рядом с круглым, торопливо стучащим будильником и чернильницей в виде мопса; на стене вдоль кровати войлочный ковер с изображением тигра и верхового арапа с копьем; жиденькая этажерка с книгами в одном углу, а в другом фантастический силуэт виолончельного футляра; над единственным окном соломенная штора, свернутая в трубку; около двери простыня, закрывающая вешалку с платьем. У каждого холостого офицера, у каждого подпрапорщика были неизменно точно такие же вещи, за исключением, впрочем, виолончели; ее Ромашов взял из полкового оркестра, где она была совсем не нужна, но, не выучив даже мажорной гаммы, забросил и ее и музыку еще год тому назад. Год тому назад с небольшим Ромашов, только что выйдя из военного училища, с наслаждением и гордостью обзаводился этими пошлыми предметами. Конечно — своя квартира, собственные вещи, возможность покупать, выбирать по своему усмотрению, устраиваться по своему вкусу — все это наполняло самолюбивым восторгом душу двадцатилетнего мальчика, вчера только сидевшего на ученической скамейке и ходившего к чаю и завтраку в строю, вместе с товарищами.

И как много было надежд и планов в то время, когда покупались эти жалкие предметы роскоши!.. Какая строгая программа жизни намечалась! В первые два года — основательное знакомство с классической литературой, систематическое изучение французского и немецкого языков, занятия музыкой. В последний год — подготовка к академии. Необходимо было следить за общественной жизнью, за литературой и наукой, и для этого Ромашов подписался на газету и на ежемесячный популярный журнал. Для самообразования были приобретены: «Психология» Вундта, «Физиология» Льюиса, «Самодеятельность» Смайльса… И вот книги лежат уже девять месяцев на этажерке, и Гайнан забывает сметать с них пыль, газеты с неразорванными бандеролями валяются под письменным столом, журнал больше не высылают за невзнос очередной полугодовой платы, а сам подпоручик Ромашов пьет много водки в собрании, имеет длинную, грязную и скучную связь с полковой дамой, с которой вместе обманывает ее чахоточного и ревнивого мужа, играет в штосе и все чаще и чаще тяготится и службой, и товарищами, и собственной жизнью. Но тотчас же он заговорил совершенно другим, простым и добродушным тоном: — Забыл сказать. Тебе от барыни Петерсон письма пришла. Денщик принес, велел тебе ответ писать. Ромашов, поморщившись, разорвал длинный, узкий розовый конверт, на углу которого летел голубь с письмом в клюве.

Помни одно, что если ты хочешь с меня смеяться, то я этой измены не перенесу. Один глоток с пузырька с морфием, и я перестану навек страдать, а тебя сгрызет совесть. Его не будет дома, он будет на тактических занятиях, и я тебя крепко, крепко, крепко расцелую, как только смогу. Приходи же. Целую тебя 1. Вся твоя Раиса. Помнишь ли, милая, ветки могучие Ивы над этой рекой, Ты мне дарила лобзания жгучие, Их разделял я с тобой. Вы непременно, непременно должны быть в собрании на вечере в следующую субботу. Я вас заранее приглашаю на 3-ю кадриль. По значению!!!!!!

От письма пахло знакомыми духами — персидской сиренью; капли этих духов желтыми пятнами засохли кое-где на бумаге, и под ними многие буквы расплылись в разные стороны. Этот приторный запах, вместе с пошло-игривым тоном письма, вместе с выплывшим в воображении рыжеволосым, маленьким, лживым лицом, вдруг поднял в Ромашове нестерпимое отвращение. Он со злобным наслаждением разорвал письмо пополам, потом сложил и разорвал на четыре части, и еще, и еще, и когда, наконец, рукам стало трудно рвать, бросил клочки под стол, крепко стиснув и оскалив зубы. И все-таки Ромашов в эту секунду успел по своей привычке подумать о самом себе картинно в третьем лице: «И он рассмеялся горьким, презрительным смехом». Вместе с тем он сейчас же понял, что непременно пойдет к Николаевым. И ему сразу стало весело и спокойно: — Гайнан, одеваться! Он с нетерпением умылся, надел новый сюртук, надушил чистый носовой платок цветочным одеколоном. Но когда он, уже совсем одетый, собрался выходить, его неожиданно остановил Гайнан. Он всегда так танцевал, когда сильно волновался или смущался чем-нибудь: выдвигал то одно, то другое колено вперед, поводил плечами, вытягивал и прямил шею и нервно шевелил пальцами опущенных рук. Подари мне белый господин.

Какой белый господин? Вот этот, вот… Он показал пальцем за печку, где стоял на полу бюст Пушкина, приобретенный как-то Ромашовым у захожего разносчика. Этот бюст, кстати, изображавший, несмотря на надпись на нем, старого еврейского маклера, а не великого русского поэта, был так уродливо сработан, так засижен мухами и так намозолил Ромашову глаза, что он действительно приказал на днях Гайнану выбросить его на двор. Я очень рад. Мне не нужно. Только зачем тебе? Гайнан молчал и переминался с ноги на ногу. Гайнан ласково и смущенно улыбнулся и затанцевал пуще прежнего. Это — Пушкин. Александр Сергеич Пушкин.

Повтори за мной: Александр Сергеич… — Бесиев, — повторил решительно Гайнан. Ну, пусть будет Бесиев, — согласился Ромашов. Если придут от Петерсонов, скажешь, что подпоручик ушел, а куда — неизвестно. А если что-нибудь по службе, то беги за мной на квартиру поручика Николаева. Прощай, старина!.. Возьми из собрания мой ужин, и можешь его съесть. Он дружелюбно хлопнул по плечу черемиса, который в ответ молча улыбнулся ему широко, радостно и фамильярно. IV На дворе стояла совершенно черная, непроницаемая ночь, так что сначала Ромашову приходилось, точно слепому, ощупывать перед собой дорогу. Ноги его в огромных калошах уходили глубоко в густую, как рахат-лукум, грязь и вылезали оттуда со свистом и чавканьем. Иногда одну из калош засасывало так сильно, что из нее выскакивала нога, и тогда Ромашову приходилось, балансируя на одной ноге, другой ногой впотьмах наугад отыскивать исчезнувшую калошу.

Местечко точно вымерло, даже собаки не лаяли. Из окон низеньких белых домов кое-где струился туманными прямыми полосами свет и длинными косяками ложился на желто-бурую блестящую землю. Но от мокрых и липких заборов, вдоль которых все время держался Ромашов, от сырой коры тополей, от дорожной грязи пахло чем-то весенним, крепким, счастливым, чем-то бессознательно и весело раздражающим. Даже сильный ветер, стремительно носившийся по улицам, дул по-весеннему неровно, прерывисто, точно вздрагивая, путаясь и шаля. Перед домом, который занимали Николаевы, подпоручик остановился, охваченный минутной слабостью и колебанием. Маленькие окна были закрыты плотными коричневыми занавесками, но за ними чувствовался ровный, яркий свет. В одном месте портьера загнулась, образовав длинную, узкую щель. Ромашов припал головой к стеклу, волнуясь и стараясь дышать как можно тише, точно его могли услышать в комнате. Он увидел лицо и плечи Александры Петровны, сидевшей глубоко и немного сгорбившись на знакомом диване из зеленого рипса. По этой позе и по легким движениям тела, по опущенной низко голове видно было, что она занята рукодельем.

Вот она внезапно выпрямилась, подняла голову кверху и глубоко передохнула… Губы ее шевелятся… «Что она говорит? Как это странно — глядеть сквозь окно на говорящего человека и не слышать его! Опять быстро, с настойчивым выражением зашевелились губы, и вдруг опять улыбка — шаловливая и насмешливая. Вот покачала головой медленно и отрицательно. Чем-то тихим, чистым, беспечно-спокойным веяло на него от этой молодой женщины, которую он рассматривал теперь, точно нарисованную на какой-то живой, милой давно знакомой картине. Александра Петровна неожиданно подняла лицо от работы и быстро, с тревожным выражением повернула его к окну. Ромашову показалось, что она смотрит прямо ему в глаза. У него от испуга сжалось и похолодело сердце, и он поспешно отпрянул за выступ стены. На одну минуту ему стало совестно. Он уже почти готов был вернуться домой, но преодолел себя и через калитку прошел в кухню.

В то время как денщик Николаевых снимал с него грязные калоши и очищал ему кухонной тряпкой сапоги, а он протирал платком запотевшие в тепле очки, поднося их вплотную к близоруким глазам, из гостиной послышался звонкий голос Александры Петровны: — Степан, это приказ принесли? Ну, входите, входите. Чего вы там застряли? Володя, это Ромашов пришел. Ромашов вошел, смущенно и неловко сгорбившись и без нужды потирая руки. Он сказал это, думая, что у него выйдет весело и развязно, но вышло неловко и, как ему тотчас же показалось, страшно неестественно. Глядя ему в глаза внимательно и ясно, она, по обыкновению энергично пожала своей маленькой, теплой и мягкой рукой его холодную руку. Николаев сидел спиной к ним, у стола, заваленного книгами атласами и чертежами. Он в этом году должен был держать экзамен в академию генерального штаба и весь год упорно, без отдыха готовился к нему. Это был уже третий экзамен, так как два года подряд он проваливался.

Не оборачиваясь назад, глядя в раскрытую перед ним книгу, Николаев протянул Ромашову руку через плечо и сказал спокойным, густым голосом: — Здравствуйте, Юрий Алексеич. Новостей нет? Дай ему чаю. Уж простите меня, я занят. Тот был совсем пьян, говорят. Везде в ротах требует рубку чучел… Епифана закатал под арест. Ромашову казалось, что голос у него какой-то чужой и такой сдавленный, точно в горле что-то застряло. Он сел на кресло рядом с Шурочкой, которая, быстро мелькая крючком, вязала какое-то кружево. Она никогда не сидела без дела, и все скатерти, салфеточки, абажуры и занавески в доме были связаны ее руками. Ромашов осторожно взял пальцами нитку, шедшую от клубка к ее руке, и спросил: — Как называется это вязанье?

Вы в десятый раз спрашиваете. Шурочка вдруг быстро, внимательно взглянула на подпоручика и так же быстро опустила глаза на вязанье. Но сейчас же опять подняла их и засмеялась. Ромашов вздохнул и покосился на могучую шею Николаева, резко белевшую над воротником серой тужурки. Теперь уж в последний. Николаев обернулся назад. Его воинственное и доброе лицо с пушистыми усами покраснело, а большие, темные, воловьи глаза сердито блеснули. Я сказал: выдержу — и выдержу. Я сказал!.. Вы знаете, — бойко и лукаво засмеялась она глазами Ромашову, — я ведь лучше его тактику знаю.

Ну-ка, ты, Володя, офицер генерального штаба, — каким условиям? Но вдруг он вместе со стулом повернулся к жене, и в его широко раскрывшихся красивых и глуповатых глазах показалось растерянное недоумение, почти испуг. Боевой порядок? Боевой порядок должен быть так построен, чтобы он как можно меньше терял от огня, потом, чтобы было удобно командовать… Потом… постой… — За постой деньги платят, — торжествующе перебила Шурочка. И она заговорила скороговоркой, точно первая ученица, опустив веки и покачиваясь: — Боевой порядок должен удовлетворять следующим условиям: поворотливости, подвижности, гибкости, удобству командования, приспособляемости к местности; он должен возможно меньше терпеть от огня, легко свертываться и развертываться и быстро переходить в походный порядок… Все!.. Она открыла глаза, с трудом перевела дух и, обратив смеющееся, подвижное лицо к Ромашову, спросила: — Хорошо? Самое главное, — она ударила по воздуху вязальным крючком, — самое главное — система. Наша система — это мое изобретение, моя гордость. Ежедневно мы проходим кусок из математики, кусок из военных наук — вот артиллерия мне, правда, не дается: все какие-то противные формулы, особенно в баллистике, — потом кусочек из уставов. Затем через день оба языка и через день география с историей.

Это — пустое. Правописание по Гроту мы уже одолели. А сочинения ведь известно какие. Одни и те же каждый год. Поймите меня! Остаться здесь — это значит опуститься, стать полковой дамой, ходить на ваши дикие вечера, сплетничать, интриговать и злиться по поводу разных суточных и прогонных… каких-то грошей!.. Да посмотрите же, ради Бога, на это мещанское благополучие! Эти филе и гипюрчики — я их сама связала, это платье, которое я сама переделывала, этот омерзительный мохнатенький ковер из кусочков… все это гадость, гадость! Поймите же, милый Ромочка, что мне нужно общество, большое, настоящее общество, свет, музыка, поклонение, тонкая лесть, умные собеседники. Вы знаете, Володя пороху не выдумает, но он честный, смелый, трудолюбивый человек.

Пусть он только пройдет в генеральный штаб, и — клянусь — я ему сделаю блестящую карьеру. Я знаю языки, я сумею себя держать в каком угодно обществе, во мне есть — я не знаю, как это выразить, — есть такая гибкость души, что я всюду найдусь, ко всему сумею приспособиться… Наконец, Ромочка, поглядите на меня, поглядите внимательно. Неужели я уж так неинтересна как человек и некрасива как женщина, чтобы мне всю жизнь киснуть в этой трущобе, в этом гадком местечке, которого нет ни на одной географической карте! И она, поспешно закрыв лицо платком, вдруг расплакалась злыми, самолюбивыми, гордыми слезами. Муж, обеспокоенный, с недоумевающим и растерянным видом, тотчас же подбежал к ней. Но Шурочка уже успела справиться с собой и отняла платок от лица. Слез больше не было, хотя глаза ее еще сверкали злобным, страстным огоньком. И, уже со смехом обращаясь к Ромашову и опять отнимая у него из рук нитку, она спросила с капризным и кокетливым смехом: — Отвечайте же, неуклюжий Ромочка, хороша я или нет? Если женщина напрашивается на комплимент, то не ответить ей — верх невежливости! Ромашов страдальчески-застенчиво улыбнулся, но вдруг ответил чуть-чуть задрожавшим голосом, серьезно и печально: — Очень красивы!..

Шурочка крепко зажмурила глаза и шаловливо затрясла головой, так что разбившиеся волосы запрыгали у нее по лбу. А подпоручик, покраснев, подумал про себя, по обыкновению: «Его сердце было жестоко разбито…» Все помолчали. Шурочка быстро мелькала крючком. Владимир Ефимович, переводивший на немецкий язык фразы из самоучителя Туссена и Лангеншейдта, тихонько бормотал их себе под нос. Слышно было, как потрескивал и шипел огонь в лампе, прикрытой желтым шелковым абажуром в виде шатра. Ромашов опять завладел ниткой и потихоньку, еле заметно для самого себя, потягивал ее из рук молодой женщины. Ему доставляло тонкое и нежное наслаждение чувствовать, как руки Шурочки бессознательно сопротивлялись его осторожным усилиям. Казалось, что какой-то таинственный, связывающий и волнующий ток струился по этой нитке. В то же время он сбоку, незаметно, но неотступно глядел на ее склоненную вниз голову и думал, едва-едва шевеля губами, произнося слова внутри себя, молчаливым шепотом, точно ведя с Шурочкой интимный и чувственный разговор: «Как она смело спросила; хороша ли я? Ты прекрасна!

Вот я сижу и гляжу на тебя — какое счастье! Слушай же: я расскажу тебе, как ты красива. У тебя бледное и смуглое лицо. Страстное лицо. И на нем красные, горящие губы — как они должны целовать! Ты не брюнетка, но в тебе есть что-то цыганское. Но зато твои волосы так чисты и тонки и сходятся сзади в узел с таким аккуратным, наивным и деловитым выражением, что хочется тихонько потрогать их пальцами. Ты маленькая, ты легкая, я бы поднял тебя на руки, как ребенка. Но ты гибкая и сильная, у тебя грудь, как у девушки, и ты вся — порывистая, подвижная. На левом ухе, внизу, у тебя маленькая родинка, точно след от сережки, — это прелестно!..

Ромашов встрепенулся и с трудом отвел от нее глаза. Но слышал. А что? Право, Юрий Алексеевич, вы опускаетесь. По-моему, вышло что-то нелепое. Я понимаю: поединки между офицерами — необходимая и разумная вещь. Подумайте: один поручик оскорбил другого. Оскорбление тяжелое, и общество офицеров постановляет поединок. Но дальше идет чепуха и глупость. Условия — прямо вроде смертной казни: пятнадцать шагов дистанции и драться до тяжелой раны… Если оба противника стоят на ногах, выстрелы возобновляются.

Но ведь это — бойня, это… я не знаю что! Но, погодите, это только цветочки. На место дуэли приезжают все офицеры полка, чуть ли даже не полковые дамы, и даже где-то в кустах помещается фотограф. Ведь это ужас, Ромочка! И несчастный подпоручик, фендрик, как говорит Володя, вроде вас, да еще вдобавок обиженный, а не обидчик, получает после третьего выстрела страшную рану в живот и к вечеру умирает в мучениях. А у него, оказывается, была старушка мать и сестра, старая барышня, которые с ним жили, вот как у нашего Михина… Да послушайте же: для чего, кому нужно было делать из поединка такую кровавую буффонаду? И это, заметьте, на самых первых порах, сейчас же после разрешения поединков. И вот поверьте мне, поверьте! Ах, пережиток диких времен! Ах, братоубийство!

Я жучка, который мне щекочет шею, сниму и постараюсь не сделать ему больно. Но, попробуйте понять, Ромашов, здесь простая логика. Для чего офицеры? Для войны. Что для войны раньше всего требуется? Смелость, гордость, уменье не сморгнуть перед смертью. Где эти качества всего ярче проявляются в мирное время? В дуэлях. Вот и все. Кажется, ясно.

Именно не французским офицерам необходимы поединки, — потому что понятие о чести, да еще преувеличенное, в крови у каждого француза, — не немецким, — потому что от рождения все немцы порядочны и дисциплинированны, — а нам, нам, нам! Тогда у нас не будет в офицерской среде карточных шулеров, как Арчаковский, или беспросыпных пьяниц, вроде вашего Назанского; тогда само собой выведется амикошонство, фамильярное зубоскальство в собрании, при прислуге, это ваше взаимное сквернословие, пускание в голову друг другу графинов, с целью все-таки не попасть, а промахнуться. Тогда вы не будете за глаза так поносить друг друга. У офицера каждое слово должно быть взвешено. Офицер — это образец корректности. И потом, что за нежности: боязнь выстрела! Ваша профессия — рисковать жизнью. Ах, да что! Она капризно оборвала свою речь и с сердцем ушла в работу. Опять стало тихо.

Унзер — какое смешное слово… Унзер, унзер, унзер… — Что вы шепчете, Ромочка? Он улыбнулся рассеянной улыбкой. Какое смешное слово… — Что за глупости… Унзер? Отчего смешное? Даже помню слово, которое меня особенно поражало: «может быть». Я все качалась с закрытыми глазами и твердила: «Может быть, может быть…» И вдруг — совсем позабывала, что оно значит, потом старалась — и не могла вспомнить. Мне все казалось, будто это какое-то коричневое, красноватое пятно с двумя хвостиками. Правда ведь? Ромашов с нежностью поглядел на нее. Вроде как какое-то длинное, тонкое насекомое, и очень злое.

Ну да, ну да, конечно же — насекомое! Вроде кузнечика, только противнее и злее… Фу, какие мы с вами глупые, Ромочка. Произношу я какое-нибудь слово и стараюсь тянуть его как можно дольше. Растягиваю бесконечно каждую букву. И вдруг на один момент мне сделается так странно, странно, как будто бы все вокруг меня исчезло. И тогда мне делается удивительно, что это я говорю, что я живу, что я думаю. Я, бывало, затаиваю дыхание, пока хватит сил, и думаю: вот я не дышу, и теперь еще не дышу, и вот до сих пор, и до сих, и до сих… И тогда наступало это странное. Я чувствовала, как мимо меня проходило время. Нет, это не то: может быть, вовсе времени не было. Это нельзя объяснить.

Ромашов глядел на нее восхищенными глазами и повторял глухим, счастливым, тихим голосом: — Да, да… этого нельзя объяснить… Это странно… Это необъяснимо… — Ну, однако, господа психологи, или как вас там, довольно, пора ужинать, — сказал Николаев, вставая со стула. От долгого сиденья у него затекли ноги и заболела спина. Вытянувшись во весь рост, он сильно потянулся вверх руками и выгнул грудь, и все его большое, мускулистое тело захрустело в суставах от этого мощного движения. В крошечной, но хорошенькой столовой, ярко освещенной висячей фарфоровой матово-белой лампой, была накрыта холодная закуска. Николаев не пил, но для Ромашова был поставлен графинчик с водкой. Собрав свое милое лицо в брезгливую гримасу, Шурочка спросила небрежно, как она и часто спрашивала: — Вы, конечно, не можете без этой гадости обойтись? Ромашов виновато улыбнулся и от замешательства поперхнулся водкой и закашлялся. Молодой такой, славный, способный мальчик, а без водки не сядете за стол… Ну зачем? Это все Назанский вас портит. Ее муж, читавший в это время только что принесенный приказ, вдруг воскликнул: — Ах, кстати: Назанский увольняется в отпуск на один месяц по домашним обстоятельствам.

Это значит — запил. Вы, Юрий Алексеич, наверно, его видели? Что он, закурил? Ромашов смущенно заморгал веками. Впрочем, кажется, пьет… — Ваш Назанский — противный! Такие офицеры — позор для полка, мерзость! Тотчас же после ужина Николаев, который ел так же много и усердно, как и занимался своими науками, стал зевать и, наконец, откровенно заметил: — Господа, а что, если бы на минутку пойти поспать?

Завтра приходи, в шесть часов на смену. А будешь много гавкать, то сразу поставлю тебе блямбу на фотографию. Подумаешь, пешка, только что поступил и уже форс давит.

Судомойки, сдавшие свое дежурство вновь прибывшим, с интересом наблюдали за разговором двух мальчиков. Нахальный тон и вызывающее поведение мальчишки разозлили Павку. Он подвинулся на шаг к своей смене, приготовясь влепить мальчишке хорошего леща, но боязнь быть прогнанным в первый же день работы остановила его. Весь потемнев, он сказал: — Ты потише, не налетай, а то обожжешься. Завтра приду в семь, а драться я умею не хуже тебя; если захочешь попробовать — пожалуйста. Противник отодвинулся на шаг к кубу и с удивлением смотрел на взъерошенного Павку. Такого категорического отпора он не ожидал и немного опешил. Первый день прошел благополучно, и Павка шагал домой с чувством человека, честно заработавшего свой отдых. Теперь он тоже трудится, и никто теперь не скажет ему, что он дармоед. Утреннее солнце лениво подымалось из-за громады лесопильного завода.

Скоро и Павкин домишко покажется. Вот здесь, сейчас же за усадьбой Лещинского. Все равно проклятый поп не дал бы житья, а теперь я на него плевать хотел, — рассуждал Павка, подходя к дому, и, открывая калитку, вспомнил: — А тому, белобрысому, обязательно набью морду, обязательно». Мать возилась во дворе с самоваром. Увидев сына, спросила тревожно: — Ну, как? Мать хотела о чем-то предупредить. Он понял — в раскрытое окно комнаты виднелась широкая спина брата Артема. Служить будет в депо. Павка не совсем уверенно открыл дверь в комнату. Громадная фигура, сидевшая за столом спиной к нему, повернулась, и на Павку глянули из-под густых черных бровей суровые глаза брата.

Ну, ну, здорово! Не предвещала Павке ничего приятного беседа с приехавшим братом. Побаивался Павлик Артема. Но Артем, видно, драться не собирался; он сидел на табурете, опершись локтями о стол, и смотрел на Павку неотрывающимся взглядом — не то насмешливо, не то презрительно. Павка уставился глазами в потрескавшуюся половицу, внимательно изучая высунувшуюся шляпку гвоздика. Но Артем поднялся из-за стола и пошел в кухню. Во время чаепития Артем спокойно расспрашивал Павку о происшедшем в классе. Павка рассказал все. И в кого он такой уродился? Господи боже мой, сколько я мучений с этим мальчишкой перенесла, — жаловалась она.

Артем, отодвинув от себя пустую чашку, сказал, обращаясь к Павке: — Ну, так вот, браток. Раз уж так случилось, держись теперь настороже, на работе фокусов не выкидывай, а выполняй все что надо; ежели и оттуда тебя выставят, то я тебя так разрисую, что дальше некуда. Запомни это. Довольно мать дергать. Куда, черт, ни ткнется — везде недоразумение, везде чего-нибудь отчебучит. Но теперь уж шабаш. Отработаешь годок — буду просить взять учеником в депо, потому в тех помоях человека из тебя не будет. Надо учиться ремеслу. Сейчас еще мал, но через год попрошу — может, примут. Я сюда перевожусь и здесь работать буду.

Мамка служить больше не будет. Хватит ей горб гнуть перед всякой сволочью, но ты смотри, Павка, будь человеком. Он поднялся во весь свой громадный рост, надел висевший на спинке стула пиджак и бросил матери: — Я пойду по делу на часок. Уже во дворе, проходя мимо окна, сказал: — Там тебе привез сапоги и ножик, мамка даст. Буфет вокзала торговал беспрерывно целые сутки. Железнодорожный узел соединял пять линий. Вокзал плотно был набит людьми и только на два-три часа ночью, в перерыв между двумя поездами, затихал. Здесь, на вокзале, сходились и разбегались в разные стороны сотни эшелонов. С фронта на фронт. Оттуда с искалеченными, с искромсанными людьми, а туда с потоком новых людей в серых однообразных шинелях.

Два года провертелся Павка на этой работе. Кухня и судомойня — вот все, что он видел за эти два года. В громадной подвальной кухне — лихорадочная работа. Работало двадцать с лишним человек. Десять официантов сновали из буфета в кухню. Получал уже Павка не восемь, а десять рублей. Вырос за два года, окреп. Много мытарств прошел он за это время. Коптился в кухне полгода поваренком, вылетел опять в судомойню — выбросил всесильный шеф: не понравился несговорчивый мальчонка, того и жди, что пырнет ножом за зуботычину. Давно бы уже прогнали за это с работы, но спасала его неиссякаемая трудоспособность.

Работать мог Павка больше всех, не уставая. В горячие для буфета часы носился как угорелый с подносами, прыгая через четыре-пять ступенек вниз, в кухню, и обратно. Ночами, когда прекращалась толкотня в обоих залах буфета, внизу, в кладовушках кухни, собирались официанты. Начиналась бесшабашная азартная игра: в «очко», в «девятку». Видел Павка не раз кредитки, лежавшие на столах. Не удивлялся Павка такому количеству денег, знал, что каждый из них за сутки своего дежурства чаевыми получал по тридцать — сорок рублей. По полтинничку, по рублику собирали. А потом напивались и резались в карты. Злобился на них Павка. Поднесет — унесет.

Пропивают и проигрывают». Считал их Павка, так же как хозяев, чужими, враждебными. Приводили они своих сынков в гимназических мундирчиках, приводили и расплывшихся от довольства жен. Не удивлялся он и тому, что происходило ночами в закоулках кухни да на складах буфетных; знал Павка хорошо, что всякая посудница и продавщица недолго наработает в буфете, если не продаст себя за несколько рублей каждому, кто имел здесь власть и силу. Заглянул Павка в самую глубину жизни, на ее дно, в колодезь, — и затхлой плесенью, болотной сыростью пахнуло на него, жадного ко всему новому, неизведанному. Не удалось Артему устроить брата учеником в депо: моложе пятнадцати лет не брали. Ожидал Павка дня, когда выйдет отсюда, тянуло к огромному каменному закопченному зданию. Частенько бывал он там у Артема, ходил с ним осматривать вагоны и старался чем-нибудь помочь. Особенно скучно стало, когда ушла с работы Фрося. Не было уже смеющейся, веселой девушки, и Павка острее почувствовал, как крепко он сдружился с ней.

Приходя утром в судомойню, слушая сварливые крики беженок, ощущал какую-то пустоту и одиночество. В ночной перерыв, подкладывая в топку куба дрова, Павка присел на корточках перед открытой дверцей; прищурившись, смотрел на огонь — хорошо было от теплоты печки. В судомойне никого не было. Не заметил, как мысли вернулись к тому, что было недавно, к Фросе, и отчетливо всплыла картина. На повороте из любопытства влез на дрова, чтобы заглянуть в кладовушку, где обычно собирались игроки. А игра там была в полном разгаре. Побуревший от волнения Заливанов держал банк. На лестнице послышались шаги. Обернулся: сверху спускался Прохошка. Павка залез под лестницу, пережидая, когда тот пройдет в кухню.

Под лестницей было темно, и Прохощка видеть его не мог. Прохошка повернул вниз, и Павке было видно его широкую спину и большую голову. Сверху по лестнице еще кто-то сбегал поспешными легкими шагами, и Павка услыхал знакомый голос: — Прохошка, подожди. Прохошка остановился и, обернувшись, посмотрел вверх. Шаги на лестнице застучали вниз, и Павка узнал Фросю. Она взяла официанта за рукав и прерывающимся, сдавленным голосом сказала: — Прохошка, где же те деньги, которые тебе дал поручик? Прохор резко отдернул руку. А разве я тебе не дал? Не больно ли дорого, сударыня, для судомойки? Я думаю, хватит и тех пятидесяти, что я дал.

Подумаешь, какое счастье! Почище барыньки, с образованием — и то таких денег не берут. Скажи спасибо за это — ночку поспать и пятьдесят целковых схватить. Нет дураков. Десятку-две я тебе еще дам, и кончено, а не будешь дурой — еще подработаешь, я тебе протекцию составлю. Не передать, не рассказать чувств, которые охватили Павку, когда он слушал этот разговор и, стоя в темноте под лестницей, видел вздрагивающую и бьющуюся о поленья головой Фросю. Не сказался Павка, молчал, судорожно ухватившись за чугунные подставки лестницы, а в голове пронеслось и застряло отчетливо, ясно: «И эту продали, проклятые. Эх, Фрося, Фрося…» Еще глубже и сильнее затаилась ненависть к Прохошке, и все окружающее опостылело и стало ненавистным. Почему я не большой и сильный, как Артем? Тихо было в комнате, лишь потрескивало в топке, и у крана слышался стук равномерно падающих капель.

Климка, поставив на полку последнюю ярко начищенную кастрюлю, вытирал руки. На кухне никого не было. Дежурный повар и кухонщицы спали в раздевалке. На три ночных часа затихала кухня, и эти часы Климка всегда проводил наверху у Павки. По-хорошему сдружился поваренок с черноглазйм кубовщиком. Поднявшись наверх, Климка увидел Павку сидящим на корточках перед раскрытой топкой. Павка заметил на стене тень от знакомой взлохмаченной фигуры и проговорил, не оборачиваясь: — Садись, Климка. Поваренок забрался на сложенные поленья и, улегшись на них, посмотрел на сидевшего молча Павку и проговорил, улыбаясь: — Ты что, на огонь колдуешь? Павка с трудом оторвал глаза от огненных языков. На Климку смотрели два огромных блестящих глаза.

В них Климка увидел невысказанную грусть. Первый раз увидел Климка эту грусть в глазах товарища. Павка поднялся и сел рядом с Климкой. Всегда находило, как только попал сюда работать. Ты погляди, что здесь делается! Работаем как верблюды, а в благодарность тебя по зубам бьет кто только вздумает, и ни от кого защиты нет. Нас с тобой хозяева нанимали им служить, а бить всякий право имеет, у кого только сила есть. Ведь хоть разорвись, всем сразу не угодишь, а кому не угодишь, от того и получай. Уж так стараешься, чтобы делать как следует, чтобы никто придраться не мог, кидаешься во все концы, но все равно кому-нибудь не донесли вовремя — и по шее… Климка испуганно перебил его: — Ты не кричи так, а то зайдет кто — услышит. Павка вскочил: — Ну и пусть слышит, все равно уйду отсюда.

Пути очищать от снега и то лучше, а здесь… могила, жулик на жулике сидит. Денег у них сколько у всех! А нас за тварей считают, с дивчатами что хотят, то и делают; а которая хорошая, не поддается, выгоняют в два счета. Тем куда деваться? Набирают беженок, бесприютных, голодающих. Те за хлеб держатся, тут хоть поесть смогут, и на все идут из-за голода. Он говорил это с такой злобой, что Климка, опасаясь, что кто-нибудь услышит их разговор, вскочил и закрыл дверь, ведущую в кухню, а Павка все говорил о накипевшем у него на душе. Почему молчишь? Павка сел на табуретку у стола и устало склонил голову на ладонь. Климка наложил в топку дров и тоже сел у стола.

Нашли у него что-то, — ответил Павка. Климка недоуменно посмотрел на Павку: — А что эта политика означает? Павка пожал плечами: — Черт его знает. Говорят, ежели кто против царя идет, так политикой зовется. Климка испуганно дернулся: — Не знаю, — ответил Павка. Дверь открылась, и в судомойню вошла заспанная Глаша: — Вы это чего не спите, ребятки? На час задремать можно, пока поезда нет. Иди, Павка, я за кубом погляжу. Кончилась Павкина служба раньше, чем он ожидал, и так кончилась, как он и не предвидел. В один из морозных январских дней дорабатывал Павка свою смену и собирался уходить домой, но сменявшего его парня не было.

Пошел Павка к хозяйке и заявил, что уходит домой, но та не отпускала. Пришлось усталому Павке отстукивать вторые сутки, и к ночи он совсем выбился из сил. В перерыв надо было наливать кубы и кипятить их к трехчасовому поезду. Отвернул кран Павка — вода не шла. Водокачка, видно, не подала. Оставил кран открытым, улегся на дрова и уснул: усталость одолела. Через несколько минут забулькал, заурчал кран, и вода полилась в бак, наполнила его до краев и потекла по кафельным плитам на пол судомойни, в которой, как обычно, никого не было. Воды наливалось все больше и больше. Она залила пол и просочилась под дверь в зал. Ручейки подбирались под вещи и чемоданы спящих пассажиров.

Никто этого не замечал, и только когда вода залила лежавшего на полу пассажира и тот, вскочив на ноги, закричал, все бросились к вещам. Поднялась суматоха. А вода все прибывала и прибывала. Убиравший со стола во втором зале Прохошка кинулся на крик пассажиров и, прыгая через лужи, подбежал к двери и с силой распахнул ее. Вода, сдерживаемая дверью, потоком хлынула в зал. Крики усилились. В судомойню вбежали дежурные официанты. Прохошка бросился к спящему Павке. Удары один за другим сыпались на голову совершенно одуревшего от боли мальчика. Он со сна ничего не понимал.

В глазах вспыхивали яркие молнии, и жгучая боль пронизывала все тело. Избитый, едва доплелся домой. Утром Артем, угрюмый, насупившийся, расспрашивал Павку обо всем случившемся. Павка рассказал все, как было. Артем надел кожух и, не говоря ни слова, вышел. Громадная фигура прислонилась к притолоке. Прохор, тащивший на подносе целый ворох посуды, толкнув ногой дверь, вошел в судомойню. Артем шагнул вперед и, тяжело опустив руку на плечо официанта, спросил, глядя в упор: — За что Павку, брата моего, бил? Прохор хотел освободить плечо, но страшный удар кулака свалил его на пол; он пытался подняться, но второй удар, страшнее первого, пригвоздил его к полу. Испуганные посудницы шарахнулись в сторону.

Артем повернулся и пошел к выходу. Прохошка с разбитым в кровь лицом ворочался на полу. Артем из депо вечером не вернулся. Мать узнала: сидит Артем в жандармском отделении. Через шесть суток вернулся Артем вечером, когда мать спала. Подошел к сидевшему на кровати Павке и спросил ласково: — Что, поправился, браток? Там делу научишься. Павка крепко сжал обеими руками громадную руку Артема. Глава вторая В маленький городок вихрем ворвалась ошеломляющая весть: «Царя скинули! С приползшего в пургу поезда на перрон выкатились два студента с винтовками поверх шинели и отряд революционных солдат с красными повязками на рукавах.

Они арестовали станционных жандармов, старого полковника и начальника гарнизона. И в городке поверили. По снежным улицам к площади потянулись тысячи людей. Жадно слушали новые слова: «свобода, равенство, братство». Прошли дни, шумливые, наполненные возбуждением и радостью. Наступило затишье, и только красный флаг над зданием городской управы, где хозяевами укрепились меньшевики и бундовцы, говорил о происшедшей перемене. Все остальное осталось по-прежнему. К концу зимы в городке разместился гвардейский кавалергардский полк. По утрам ездили эскадронами на станцию ловить дезертиров, бежавших с Юго-Западного фронта. У кавалергардов лица сытые, народ рослый, здоровенный.

Офицеры все больше графы да князья, погоны золотые, на рейтузах канты серебряные, все, как при царе, — словно и не было революции. Прошагал мимо семнадцатый год. Для Павки, Климки и Сережки Брузжака ничего не изменилось. Хозяева остались старые. Только в дождливый ноябрь стало твориться что-то неладное. Зашевелились на вокзале новые люди, все больше из окопных солдат с чудным прозвищем «большевики». Откуда такое название, твердое, увесистое, — никому невдомек. Трудновато гвардейцам дезертиров с. Все чаще лопались вокзальные стекла от ружейной трескотни. С фронта срывались целыми группами и при задержке отбивались штыками.

В начале декабря хлынули целыми эшелонами. Гвардейцы вокзал запрудили, удержать думали, но их пулеметными трещотками ошарашили. К смерти привычные люди из вагонов высыпали. В город гвардейцев загнали серые фронтовики. Загнали и на вокзал воротились, и дальше двинулись эшелон за эшелоном. Весной тысяча девятьсот восемнадцатого года трое друзей шли от Сережки Брузжака, где резались в «шестьдесят шесть». По дороге завернули в садик Корчагина. Прилегли на траву. Было скучно. Все привычные занятия надоели.

Начали думать, как бы лучше денек провести. За спиной зацокали копыта лошади, и на дорогу вынесся всадник. Конь одним рывком перепрыгнул канаву, отделявшую шоссе от низенького забора садика. Конник махнул нагайкой лежавшим Павке и Климке: — Эй, хлопцы мои, сюда! Павка и Климка вскочили на ноги и подбежали к забору. Всадник был весь в пыли, толстым слоем серой дорожной пыли были покрыты сбитая на затылок фуражка, защитная гимнастерка и защитные штаны. На крепком солдатском ремне висел наган и две немецкие бомбы. Сережка, торопясь, стал рассказывать приезжему все городские новости: — Никакой власти у нас нет уже две недели. Самооборона у нас власть. Все жители по очереди ходят ночью город охранять.

А вы кто такие будете? Из дому бежал Павка, держа в руках кружку с водой. Всадник жадно, залпом, выпил ее до дна, передал кружку Павке, рванул поводья и, взяв с места в карьер, помчался к сосновой опушке. Потому и Лещинские вчера выехали. А раз богатые утекают — значит, придут партизаны, — окончательно и твердо разрешил этот политический вопрос Сережка. Доводы его были настолько убедительны, что с ним сразу согласились и Павка и Климка. Не успели ребята как следует поговорить об этом, как по шоссе зацокали копыта. Все трое бросились к забору. Из лесу, из-за дома лесничего, чуть видного ребятам, двигались люди, повозки, а совсем недалеко по шоссе — человек пятнадцать конных с винтовками поперек седла. Впереди конных двое: один — пожилой, в защитном френче, перепоясанном офицерскими ремнями, с биноклем на груди, а рядом с ним — только что виденный ребятами всадник.

На френче у пожилого — красный бант. Лопни мои глаза — партизаны… — И, гикнув от радости, птицей переметнулся через забор на улицу. Оба приятеля последовали за ним. Все трое стоял» теперь на краю шоссе и смотрели на подъезжающих. Всадники подъехали совсем близко. Знакомый ребятам кивнул им и, указав нагайкой на дом Лещинских, спросил: — Кто в этом доме живет? Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал: — Здесь адвокат Лещинский живет. Вчера сбежал.

Предложение простое, двусоставное, неполное с пропущенным подлежащим, сказуемые однородные.

Сложноподчинённое предложение, главная часть — двусоставное неполное предложение с пропущенным сказуемым. Бессоюзное сложное предложение, обе части — односоставные назывные.

Упражнение 5

Сани поддерживали лошадь на поверхности, а течение тянуло ее под лед. Русский язык 10 класс лошадь напрягала все силы. Сани поддерживали лошадь на поверхности, а течение тянуло ее под лед.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий