Новости лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

Русский язык 10 класс лошадь напрягала все силы. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть (= пере) те­.

Остались вопросы?

Он не в силах преодолеть старых привычек и начинает заниматься кражами со взломом. Скарлетт уронила голову на руки, стараясь сдержать слезы. — Есть и еще новость, — продолжал Бек-Агамалов; Он снова повернул лошадь передом ко Лбову и, шутя, стал наезжать на него. Лошадь мотала головой и фыркала, разбрасывая вокруг себя пену. Он наблюдал, как многие жители королевства пытались выйти на дорогу. Большинство людей в конечном итоге либо смотрели на это и уходили, либо прилагали минимальные усилия, прежде чем в конце концов сдаться. Двигаться надо! Она напрягала все силы. И так стояли они, будто обнявшись.

По Уссурийскому краю

Русский язык 10 класс лошадь напрягала все силы. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь ь течение. Сегодня в Жуковском приземлился опытный образец Superjet-100. Он преодолел шесть тысяч километров, вылетев из Комсомольска-на-Амуре. это необходимые условия для становления чело века. Вспомним известную притчу про бабочку. Однажды человек увидел, как через маленькую щель в коконе пытается выбраться бабочка. Всё о Дзене Вакансии Все статьи Все видео Все каналы Все подборки Все видеоигры Все фактовые ответы Все рубрики новостей Все региональные новости Все архивные новости Все программы передач ТелепрограммаДзен на iOS и Android. Павка, стараясь не отстать от лошади всадника" рассказывал.

Незнайка на Луне

  • Остались вопросы?
  • Содержание
  • В дебрях Уссурийского края читать онлайн бесплатно Владимир Арсеньев | Флибуста
  • Другие книги автора

Спишите, выбирая приставку при - или пре - , вставляя пропущенные буквы?

Здесь мы провели двое суток, осматривали окрестности и снаряжались в далёкий путь. Река Цимухе, длиной в 30 километров, течёт в широтном направлении и имеет с правой стороны один только приток — Бейцу. Долину, по которой протекает река, здешние переселенцы называют Стеклянной падью. Такое название она получила от китайской зверовой фанзы, в окне которой был вставлен небольшой кусочек стекла. Надо заметить, что тогда в Уссурийском крае не было ни одного стекольного завода, и потому в глухих местах стекло ценилось особенно высоко. В глубине гор и лесов оно было своего рода меновой единицей. Пустую бутылку можно было выменять на муку, соль, чумизу и даже на пушнину. Старожилы рассказывают, что во время ссор враги старались проникнуть друг к другу в дом и перебить стеклянную посуду. Немудрёно поэтому, что кусочек стекла в окне китайской фанзы [12] был роскошью. Это обратило внимание первых переселенцев, и они назвали Стеклянной не только фанзу и речку, но и всю прилегающую местность.

От Шкотова вверх по долине Цимухе сначала идёт просёлочная дорога, которая после села Новороссийского сразу переходит в тропу. По этой тропе можно выйти и на Сучан, и на реку Кангоузу [13] к селу Новонежину. Дорога несколько раз переходит с одного берега реки на другой, и это является причиной, почему во время половодья сообщение по ней прекращается. Из Шкотова мы выступили рано, в тот же день дошли до Стеклянной пади и свернули в неё. Река Бейца течёт на запад-юго-запад почти по прямому направлению и только около устья поворачивает на запад. Ширина Стеклянной пади не везде одинакова: то она суживается метров до ста, то расширяется более чем на километр. Как и большинство долин в Уссурийском крае, она отличается удивительной равнинностью. Окаймляющие её горы, поросшие корявым дубняком, имеют очень крутые склоны.

Слева был лес, справа — луговая низина, залитая водой.

По пути нам снова пришлось переходить еще одну небольшую речушку, протекающую по узенькой, но чрезвычайно заболоченной долине. Люди перебирались с кочки на кочку, но лошадям пришлось трудно. На них жалко было смотреть: они проваливались по брюхо и часто падали. Некоторые кони так увязали, что не могли уже подняться без посторонней помощи. Пришлось их расседлывать и переносить грузы на руках. Когда последняя лошадь перешла через болото, день уже был на исходе. Мы прошли еще немного и стали биваком около ручья с чистой проточной водой. Вечером стрелки и казаки сидели у костра и пели песни. Откуда-то взялась у них гармоника.

Глядя на их беззаботные лица, никто бы не поверил, что только 2 часа тому назад они бились в болоте, измученные и усталые. Видно было, что они совершенно не думали о завтрашнем дне и жили только настоящим. А в стороне, у другого костра, другая группа людей рассматривала карты и обсуждала дальнейшие маршруты. На следующий день решено было сделать дневку. Надо было посушить имущество, почистить седла и дать лошадям отдых. Стрелки с утра взялись за работу. Каждый из них знал, у кого что неладно и что надо исправить. Сегодня мы имели случай наблюдать, как казаки охотятся за пчелами. Когда мы пили чай, кто-то из них взял чашку, в которой были остатки меда.

Немедленно на биваке появились пчелы — одна, другая, третья, и так несколько штук. Одни пчелы прилетали, а другие с ношей торопились вернуться и вновь набрать меду. Разыскать мед взялся казак Мурзин. Заметив направление, в котором летели пчелы, он встал в ту сторону лицом, имея в руках чашку с медом. Через минуту появилась пчела. Когда она полетела назад, Мурзин стал следить за ней до тех пор, пока не потерял из виду. Тогда он перешел на новое место, дождался второй пчелы, перешел опять, выследил третью и т. Таким образом он медленно, но верно шел к улью. Пчелы сами указали ему дорогу.

Для такой охоты нужно запастись терпением. Через 1,5 часа Мурзин возвратился назад и доложил, что нашел пчел и около их улья увидел такую картину, что поспешил вернуться обратно за товарищами. У пчел шла война с муравьями. Через несколько минут мы были уже в пути, захватив с собой пилу, топор, котелки и спички. Мурзин шел впереди и указывал дорогу. Вокруг нее вились пчелы. Почти весь рой находился снаружи. Вход в улей леток был внизу, около корней. С солнечной стороны они переплелись между собой и образовали пологий скат.

Около входного отверстия в улей густо столпились пчелы. Как раз против них, тоже густой массой, стояло полчище черных муравьев. Интересно было видеть, как эти 2 враждебных отряда стояли друг против друга, не решаясь на нападение. Разведчики-муравьи бегали по сторонам. Пчелы нападали на них сверху. Тогда муравьи садились на брюшко и, широко раскрыв челюсти, яростно оборонялись. Иногда муравьи принимали обходное движение и старались напасть на пчел сзади, но воздушные разведчики открывали их, часть пчел перелетала туда и вновь преграждала муравьям дорогу. С интересом мы наблюдали эту борьбу. Кто кого одолеет?

Удастся ли муравьям проникнуть в улей? Кто первый уступит? Быть может, с заходом солнца враги разойдутся по своим местам для того, чтобы утром начать борьбу снова; быть может, эта осада пчелиного улья длится уже не первый день. Неизвестно, чем кончилась бы эта борьба, если бы на помощь пчелам не пришли казаки. Они успели согреть воду и стали кипятком обливать муравьев. Муравьи корчились, суетились и гибли на месте тысячами. Пчелы были возбуждены до крайности. В это время по ошибке кто-то плеснул на пчел горячей водой. Мигом весь рой поднялся на воздух.

Надо было видеть, в какое бегство обратились казаки! Пчелы догоняли их и жалили в затылок и шею. Через минуту около дерева никого не было. Люди стояли в отдалении, ругались, смеялись и острили над товарищами, но вдруг лица их делались испуганными, они принимались отмахиваться руками и убегали еще дальше. Решено было дать пчелам успокоиться. Перед вечером два казака вновь пошли к улью, но уже ни меда, ни пчел не нашли. Улей был разграблен медведями. Так неудачно кончился наш поход за диким медом. В ночь с 25 на 26 июня шел сильный дождь, который прекратился только к рассвету.

Утром небо было хмурое; тяжелые дождевые тучи низко ползли над землей и, как саваном, окутывали вершины гор. Надо было ждать дождя снова. Когда идешь в дальнюю дорогу, то уже не разбираешь погоды. Сегодня вымокнешь, завтра высохнешь, потом опять вымокнешь и т. В самом деле, если все дождливые дни сидеть на месте, то, пожалуй, недалеко уйдешь за лето. Мы решили попытать счастья и хорошо сделали. Часам к 10 утра стало видно, что погода разгуливается. Действительно, в течение дня она сменялась несколько раз: то светило солнце, то шел дождь. Подсохшая было дорога размокла, и опять появились лужи.

Перейдя реку Ситухе, мы подошли к деревне Крыловке, состоящей из 66 дворов. Следующая деревня, Межгорная семнадцать дворов , была так бедна, что мы не могли купить в ней даже 4 кг хлеба. Крестьяне вздыхали и жаловались на свою судьбу. Последнее наводнение их сильно напугало. Самые низкие места, по которым сбегает вода. Хань-дэ-динь-цзы-сы — вершина с кумирней Хань-дэ «китайской добродетели». Ди-эр-динь-цзы — вторая вершина. Релка — сухая, несколько возвышающаяся местность, окруженная болотистой равниной.

Ракета не поднимет меня, — сказал Пончик. Никто ничего не будет весить. Это несправедливо! Мы с тобой должны исправить эту несправедливость. А утром, когда ракета улетит в космическое пространство, мы вылезем. Не станут же из-за нас возвращать ракету обратно. Вот чудак! Самое главное, понимаешь, — это чтоб нас не успели высадить, пока мы находимся на Земле. А в космосе уж не высадят, можешь не беспокоиться. Там очень удобно и разных продуктов масса. Что это за цифра такая, подумай сам. Для ровного счёта надо, чтоб было пятьдесят. А где поместится сорок восемь, туда влезет и пятьдесят. Потом, нам ведь с тобой не надо места в каюте: мы будем сидеть в пищевом отсеке. В тесноте, как говорится, да не в обиде. Я, брат, ракету всю вдоль и поперёк изучил. Всё, что хочешь, с закрытыми глазами найду. Вечером, накануне назначенного для отлёта дня, Незнайка и Пончик не легли спать. Дождавшись, когда все коротышки уснут, они выбрались потихоньку из дома и отправились в Космический городок. Ночь была тёмная, и у Пончика мороз подирал по коже от страха. При мысли, что он скоро унесётся в космическое пространство, душа у него уходила, как говорится, в пятки. Он уже раскаивался, что ввязался в такое опасное предприятие, однако стыдился признаться Незнайке, что струсил. Было уже совсем поздно, когда Незнайка и Пончик добрались до Космического городка. Взошла Луна, и вокруг стало светлей. Прокравшись мимо домов, наши друзья очутились на краю круглой площади, в центре которой возвышалась космическая ракета. Она поблёскивала своими стальными боками в голубоватом свете Луны, а Незнайке и Пончику казалось, что ракета светится сама собой, словно была сделана из какого-то светящегося металла. В её очертаниях было что-то смелое и стремительное, неудержимо рвущееся кверху: казалось, что ракета вот-вот сорвётся со своего места и полетит ввысь. Стараясь проскользнуть незамеченными. Незнайка и Пончик пригнулись к земле и в таком скрюченном виде пересекли площадь. Очутившись возле ракеты, Незнайка нажал пальцем кнопку, которая имелась в её хвостовой части. Бесшумно открылась дверца, и к ногам путешественников опустилась небольшая металлическая лестничка. Увидев, что Пончик медлит, Незнайка взял его за руку. Они вместе поднялись по ступенькам и вошли в так называемую шлюзовую камеру. Это была как бы небольшая комнатка с двумя герметически закрывающимися дверями. Одна дверь, через которую вошли Незнайка и Пончик, вела наружу, другая вела внутрь космического корабля. Как только друзья вошли в шлюзовую камеру, наружная дверь автоматически закрылась. Пончик увидел, что путь к отступлению отрезан, и от испуга у него всё похолодело внутри. Он хотел что-то сказать, но язык словно одеревенел во рту, а голова стала как пустое ведро. Он уже сам не понимал, о чём думал, и не знал, думал ли он о чем-нибудь вообще. В голове у него почему-то всё время вертелись слова песенки, которую он слышал когда-то: «Прощай, любимая берёза! Прощай, дорогая сосна! Незнайка между тем нажал кнопку у второй двери. Дверь так же бесшумно открылась. Незнайка решительно шагнул в неё. Пончик машинально шагнул за ним. Раздался щелчок. Вторая дверь захлопнулась так же плотно, как первая. Она словно непроходимой стеной отгородила наших путешественников от внешнего мира, от всего, с чем они были до сих пор связаны. Незнайка в это время уже открыл дверцы лифта и, дёрнув Пончика за рукав, сказал: — Ну иди! Почесаться ещё успеешь! Пончик безмолвно залез в кабину лифта. Он был бледный, как привидение. С мерным журчанием кабина начала подниматься кверху. Когда она поднялась на нужную высоту, Незнайка вышел из неё и сказал: — Ну, вылезай! Что ты там как неживой все равно? Пончик вылез из лифта и увидел, что очутился в узеньком, кривом коридорчике, который как бы кольцом огибал шахту лифта. Пройдя по коридорчику, Незнайка остановился у круглой металлической дверцы, которая напоминала дверцу пароходной топки. Здесь пищевой отсек, — сказал Незнайка. Он нажал кнопку. Дверь растворилась, словно разинула пасть. Незнайка полез в эту пасть, нащупывая в темноте ногами ступеньки. Очутившись на дне отсека, он отыскал на стене выключатель и включил свет. Пончик полез вниз. От страха у него затряслись поджилки, поэтому он оступился и скатился по ступенькам прямо в отсек. Он, правда, не очень ушибся, так как в отсеке все — и стены, и дно, и даже ступеньки были оклеены мягкой эластопластмассой. Внутри ракеты все помещения были оклеены такой пластмассой. Это было сделано для того, чтобы кто-нибудь не ушибся нечаянно, попав в состояние невесомости. Увидев, что падение не причинило Пончику никакого вреда, Незнайка затворил дверь и сказал с весёлой улыбкой: — Вот мы и дома! Попробуй-ка найди нас здесь! Вот видишь, у двери кнопка? Нажмёшь её, дверь и откроется. Здесь все на кнопках. Незнайка начал нажимать разные кнопки и открывать дверцы стенных шкафов, термостатов и холодильников, на полках которых хранились самые разнообразные пищевые продукты. Пончик, однако, был так сильно расстроен, что даже вид продуктов его не радовал. Ты как будто не рад? Я очень рад, — ответил Пончик с видом преступника, которого за какие-то страшные злодеяния решили казнить. Уже совсем поздно. Сказав это, Незнайка растянулся на дне отсека, подложив под голову вместо подушки свой собственный кулак. Пончик последовал его примеру. Устроившись поудобнее на мягкой пластмассе, он принялся обдумывать своё положение, и у него в голове постепенно созрела мысль, что ему лучше всего отказаться от этого путешествия. Он решил тут же признаться Незнайке, что уже расхотел лететь, но подумал о том, что Незнайка начнёт смеяться над ним и упрекать в трусости. Наконец он всё же набрался храбрости настолько, что решился признаться в собственной трусости, но в это время услышал мерное похрапывание Незнайки. Убедившись, что Незнайка крепко уснул, Пончик встал и, стараясь не наступить ему на руки, прокрался к двери. Затаив дыхание, Пончик поднялся по лестничке и нажал кнопку у двери. Дверь отворилась. Пончик вылез из пищевого отсека и принялся бродить по кривому коридорчику, стараясь отыскать дверцу лифта. Он не был так хорошо знаком с устройством ракеты, как Незнайка, поэтому несколько раз обошёл коридорчик вокруг, каждый раз попадая к пищевому отсеку. Опасаясь, что Незнайка проснётся и обнаружит его исчезновение, Пончик снова стал нервничать и терять соображение. Наконец ему всё же удалось отыскать дверцу лифта. Недолго думая он забрался в кабину и нажал первую попавшуюся кнопку. Кабина, вместо того чтобы опуститься вниз, поднялась вверх. Но Пончик не обратил на это внимания и, выйдя из кабины, принялся искать дверь шлюзовой камеры, через которую можно было выйти наружу. В шлюзовую камеру он, конечно, попасть не мог, потому что её здесь не было, а попал вместо этого в кнопочную кабину и стал ощупывать в темноте стены, стараясь найти выключатель. Выключателя ему не удалось обнаружить, но посреди кабины он наткнулся на небольшой столик, на котором нащупал кнопку. Вообразив, что посредством этой кнопки включается свет, Пончик нажал её и сразу подскочил кверху, оказавшись в состоянии невесомости. Одновременно с этим он услышал мерный шум заработавшего реактивного двигателя. Некоторые самые догадливые читатели, наверно, сразу сообразили, что Пончик нажал как раз ту кнопку, которая включала электронную управляющую машину. А электронная управляющая машина, как это и было предусмотрено конструкторами, сама собой включила прибор невесомости, реактивный двигатель и всё остальное оборудование, благодаря чему ракета отправилась в космический полёт в тот момент, когда этого никто не ожидал. Если бы кто-нибудь из обитателей Космического городка в эту минуту проснулся и выглянул в окно, то был бы до крайности удивлён, увидев, как ракета медленно отделилась от земли и плавно поднялась в воздух. Это произошло почти бесшумно. Из нижнего сопла двигателя с лёгким шипением вырывалась тонкая струя нагретых газов. Реактивной силы от этой струи было достаточно, чтобы сообщить ракете поступательное движение, так как благодаря наличию прибора невесомости сама ракета ровным счётом ничего не весила. Как только ракета поднялась на достаточную высоту, электронная управляющая машина включила механизм поворота, благодаря чему головная часть ракеты начала описывать круговые движения, с каждым кругом наклоняясь все больше и больше. Но вот ракета приобрела такой угол наклона, что в поле зрения оптического прибора, оборудованного фотоэлементом, попала Луна. Свет от Луны был преобразован фотоэлементом в электрический сигнал. Получив этот сигнал, электронная управляющая машина ввела в действие самонаводящееся устройство, в результате чего ракета, совершив несколько затухающих колебательных движений, стабилизировалась и полетела прямо к Луне. Благодаря самонаводящемуся устройству ракета, как принято говорить, оказалась нацеленной на Луну. Как только ракета в силу каких-нибудь причин отклонялась от заданного курса, самонаводящееся устройство возвращало ракету на этот курс. На первых порах Пончик даже не понял, какую страшную он совершил вещь. Почувствовав, что попал в состояние невесомости, он стал делать попытки выкарабкаться из кнопочной кабины, воображая, что в другом каком-нибудь месте состояния невесомости нет. После ряда усилий это ему удалось, и он вернулся обратно к лифту. На этот раз он как следует разобрался в кнопках, которые имелись в кабине лифта, и нажал именно ту, которая обеспечивала спуск кабины на самый нижний этаж, то есть в хвостовую часть ракеты. Выйдя из лифта, он очутился перед дверью в шлюзокамеру, через которую, как уже сказано, можно было выйти наружу. Рядом с дверью Пончик обнаружил на стене кнопку. Однако сколько ни нажимал он на эту кнопку, сколько ни колотил в дверь ногами, дверь и не думала открываться. Пончик не знал, что дверь шлюзокамеры могла открыться лишь в том случае, если бы он надел на себя космический скафандр. И, надо сказать, хорошо, что Пончик этого не знал. Если бы он нажал кнопку, предварительно надев на себя скафандр, дверь отворилась бы и Пончик, покинув ракету, вывалился бы прямо в космическое пространство. Конечно, в этом случае он уже никогда бы не смог вернуться домой, так как остался бы на веки вечные летать в космосе на манер планеты. Отбив о дверь кулаки и пятки, Пончик решил вернуться к Незнайке и категорически потребовать, чтобы он выпустил его из ракеты. Это решение он, однако, не мог исполнить, так как забыл, на каком этаже оставил Незнайку. Пришлось ему ездить по всем этажам, лазить по всем кабинетам, каютам, отсекам. Время было позднее. Пончик очень устал и к тому же зверски захотел спать. Можно было бы сказать, что Пончик валился от усталости с ног, если бы он вообще мог стоять на ногах. Из-за состояния невесомости Пончик вообще не имел возможности стоять на ногах, а плавал на манер карася в банке, то и дело стукаясь головой о стены и кувыркаясь в воздухе. В конце концов он вообще перестал что-либо соображать. В голове у него помутилось, глаза стали закрываться сами собой, и, выбившись из последних сил, он заснул как раз в тот момент, когда поднимался в кабине лифта. Незнайка тем временем безмятежно спал в пищевом отсеке и даже не чувствовал, что космический полёт начался. Среди ночи он, однако, проснулся и никак не мог понять, почему находится здесь, а не дома в постели. Постепенно он вспомнил, что нарочно забрался в ракету. Почувствовав невесомость и обратив внимание на мерный шум реактивного двигателя, Незнайка понял, что космический корабль находится в полёте. Всё получилось точно, как я рассчитал! Лицо его расплылось в счастливой улыбке, а внутри словно что-то затрепетало, заметалось от радости. Он уже хотел вылезти из своего убежища и, разыскав Знайку, признаться ему, что без спросу залез в ракету. Поразмыслив немного, он решил всё же подождать, когда ракета отлетит от Земли подальше. С этим делом можно и не спешить», — подумал Незнайка. В это время он вспомнил о Пончике и, оглядевшись по сторонам, сказал: — Позвольте, дорогие друзья, а где же Пончик? Мы ведь вместе с ним залезли в отсек! Тут Незнайка заметил, что дверь отсека раскрыта настежь. Значит, Пончик уже проснулся и вылез, — сообразил Незнайка. Ну что ж, если так, то и мне нет смысла тут одному сидеть». Незнайка выбрался из отсека и, отворив дверцу лифта, увидел в кабине Пончика. Уже летим! Куда же ещё? Тут только Пончик начал понимать, что случилось. Некоторое время он ошалело смотрел на Незнайку, а потом как закричит диким голосом: — На Луну?! От страха у Пончика захватило дух, нижняя челюсть у него отвисла, глаза округлились, и он смотрел на Незнайку остановившимся, немигающим взглядом. Ты не видал их? Где Знайка? Почему же мы летим, по-твоему? Пока мы с тобой спали в отсеке, все пришли и отправились в полёт. Сейчас мы с тобой поднимемся вверх и найдём всех в каютах. Незнайка нажал кнопку, и лифт поднял их на этаж выше. Трясясь от смеха, Незнайка отворил дверь в каюту и, увидев, что там никого не было, сказал: — Здесь почему-то никого нет! Он тут же заглянул в другую каюту: — И здесь почему-то никого нет! Эти слова он повторял каждый раз, когда заглядывал в пустую каюту. Наконец сказал: — Знаю! Они в салоне. Наверно, там сейчас происходит какое-нибудь важное совещание, вот все и ушли туда. Спустившись в салон, друзья убедились, что и там было пусто. Незнайка подозрительно посмотрел на Пончика и спросил: — Может быть, это ты её запустил? Ты куда ходил, признавайся? Ведь чтоб запустить ракету, достаточно нажать всего одну кнопку. Я только попал нечаянно в какую-то маленькую кабиночку и нажал там одну совсем-совсем маленькую кнопочку на столе… — А-а-а! Что теперь прикажете делать? Ты нажмёшь кнопочку, ракета остановится, и мы с тобой застрянем посреди мирового пространства! Нет уж, лучше полетим на Луну. Стоило только Пончику вспомнить о еде, как его мысли приняли новое направление. Ему вдруг со страшной силой захотелось есть. Теперь он уже ни о чём не мог думать, кроме еды. Поэтому он сказал: — Послушай, Незнайка, а нельзя ли нам чего-нибудь покушать? Ведь я со вчерашнего дня ничего не ел. Вернувшись в пищевой отсек, друзья открыли термостат, в котором хранились горячие космические котлеты, космический кисель, космическое картофельное пюре и другие космические блюда. Все эти блюда назывались космическими потому, что были помещены в длинные целлофановые трубочки, на манер ливерной колбасы. Приставив конец такой трубочки ко рту и сдавливая её в руках, можно было добиться, чтобы пища попадала из трубочки прямо в рот, что было очень удобно в условиях невесомости. Уничтожив по несколько таких трубочек, друзья закусили космическим мороженым, которое оказалось на редкость вкусным. У этого космического мороженого был лишь один недостаток: от него страшно мёрзли руки, так как всё время приходилось сжимать холодную целлофановую трубочку в руках — иначе мороженое не могло попасть в рот. Как только Пончик насытился, настроение у него сразу улучшилось. И ему стало казаться, что ничего страшного не произошло и что ракета не летит вовсе, а продолжает стоять на земле. По-моему, мы никуда не летим, — сказал Пончик. Ведь тогда мы никуда не летели, а невесомость была. Друзья быстро поднялись в астрономическую кабину. Посмотрев в боковые иллюминаторы, они увидели вокруг бездонное чёрное небо, усеянное крупными звёздами, среди которых сияло ослепительно яркое солнце. Казалось, был день, но в то же время была и ночь. Так на Земле никогда не бывает. Когда на Земле видно солнце, то не видно звёзд, и, наоборот, когда есть звезды — нет солнца. В одном из верхних иллюминаторов ярко светилась Луна. Она казалась несколько крупнее, чем обычно кажется нам с Земли. Мы в космосе! Глава седьмая Как Незнайка и Пончик прибыли на Луну Теперь, когда Пончик окончательно убедился, что о возвращении на Землю не может быть никакой речи, он понемногу успокоился и сказал: — Ну что ж, поскольку мы летим на Луну и назад все пути отрезаны, теперь у нас только одна задача: пробраться обратно в пищевой отсек и как следует позавтракать. Значит, вроде как бы не завтракали, а только как бы осваивали процесс питания в космосе, то есть тренировались. Зато теперь, когда тренировка закончена, мы можем позавтракать по-настоящему. Друзья спустились в пищевой отсек. Незнайке совсем ещё не хотелось есть, и он только для того, чтоб составить компанию Пончику, съел одну космическую котлетку. Но Пончик решил не теряться в создавшейся обстановке и отнёсся к делу со всей серьёзностью. Он заявил, что должен произвести в пищевом отсеке ревизию и проверить качество всех космических блюд, а для этого ему нужно съесть хотя бы по одной порции каждого блюда. Эта задача оказалась, однако, для него не под силу, потому что уже на десятой или на одиннадцатой порции его сморил сон, и Пончик заснул с недоеденной космической сосиской во рту. В этом ничего удивительного не было, так как ночью Пончик спал мало, к тому же каждый, кто находится в состоянии невесомости, может заснуть в любой позе, не укладываясь для этого специально в постель.

Он подошел к толпе, где стояла Таня, и сказал: — Скажите мне, ребята, как попасть к директору? Все отступили назад. Это мог быть в самом деле инспектор. Таня оглянулась, полагая, что он говорит другой. Таня посмотрела на него, раскрыв широко глаза и громко жуя свою серу. Из-за плеча ее выглядывал мышонок, пригревшийся под воротником ее шубки. Человек улыбнулся ему. И тогда Таня выплюнула серу и пошла вперед к крыльцу. А Филька вдруг крикнул с испугом: — Это герой, честное слово! Я видел на груди его орден. XIII Меж тем это был писатель. Кто его знает, зачем он приехал в этот город зимой без валенок, в одних только сапогах. Да и сапоги его были не из коровьей кожи, прошитой, как у старателей, жилками, а из обыкновенного серого брезента, который никак уж не мог согреть его ноги. Правда, на нем была и длинная теплая шуба, и шапка из рыжей лисы. В этой шубе и шапке его видели и в клубе у пограничников. Говорили, будто он родился в этом городе и даже учился в этой самой школе, куда сегодня пришел. Может быть, захотелось ему вспомнить свое детство, когда он рос здесь мальчиком и пусть холодный, а все же родимый ветер дул в его лицо и знакомый снег ложился на его ресницы. Или, может, захотелось ему посмотреть, как новая поросль шумит теперь на берегу его реки. Или, может быть, соскучился он со своей славой в Москве и решил отдохнуть, как те большие и зоркие птицы, что целый день парят высоко над лиманом и потом опускаются на низкие ели прибрежья и отдыхают здесь в тишине. Но Таня не думала так. Пусть это не Горький, думала она, пусть это другой, но зато он приехал сюда, к ней домой, в ее далекий край, чтобы и она могла посмотреть на него своими глазами, а может быть, даже прикоснуться к его шубе рукой. У него были седые волосы на висках, хотя он еще не был стар, и тонкий голос, который поразил ее. Она только боялась, как бы он не спросил ее вдруг, любит ли она Пушкина и нравятся ли ей его собственные книги. Но он ни о чем не спросил. Он только сказал: — Спасибо тебе, девочка. Что же ты сделаешь с мышонком? И хотя, как многие слышали, писатель ничего особенного не сказал, а все же доставил всем немало хлопот. Как хорошо было раньше, когда раз в десять дней Александра Ивановна по вечерам, после уроков, занималась с литературным кружком! Они усаживались все за длинный стол в пионерской комнате, а Александра Ивановна садилась в кресло. Она становилась как будто немного другой, чем в классе, словно из далекого странствования приплывала к ним на невидимом корабле. Она клала подбородок на свои сплетенные пальцы и вдруг начинала читать: Когда волнуется желтеющая нива И свежий лес шумит при звуке ветерка… Затем подумает немного и скажет: — Нет, не то я хотела вам сегодня прочесть. Лучше послушайте вот что: И он к устам моим приник, И вырвал грешный мой язык, И празднословный, и лукавый, И… Ах, дети, я так хочу, чтобы вы поняли, каким чудесным бывает слово у поэта, каким дивным смыслом наполнено оно! А Филька ничего не понимал и готов был без сожаления вырвать свой язык, который только и делал, что колотился без толку о его зубы, помогая им жевать все, что попадало в рот, а ни одного такого стиха сочинить не мог. Но зато он отлично говорил, как китаец, стоявший на углу с липучками. Все над ним смеялись. Потом Женя читала стихи о пограничниках, а Таня — рассказы. Коля же всегда критиковал бесстрастно, жестоко и сам ничего не писал — он боялся написать плохо. Но совсем недавно, несколько дней назад, Таня прочитала им свой рассказ о маленьком мышонке, который поселился в рукаве старой шубы. Он жил там долго. Но однажды шубу вынесли из кладовой на мороз, и в первый раз мышонок увидел снег. Бедный мышонок! Как он теперь будет жить? На этот раз Коля ничего не сказал дурного. Его молчание Таня сочла за похвалу и целый день, и всю ночь, даже во сне, ощущала счастье. А утром разорвала рассказ и выбросила вон. Странные заботы посетили их круг. Где достать цветы, чтобы поднести их вечером писателю? Где их взять зимой, под снегом, когда даже простые хвощи на болоте, когда даже последняя травка в лесу не осталась живой? Все думали об этом. И Таня думала, но ничего не могла придумать — у нее не было больше цветов. Тогда толстощекая Женя сказала она всегда говорила полезные вещи : — У нас дома, в горшках, распустились царские кудри. Она держала свинью, которую его собаки во что бы то ни стало хотели разорвать на части. Таким образом собрали много цветов. Но кто же отдаст их ему? Кто при всех, в большом школьном зале, где ярко будут гореть сорок ламп, поднимется на дощатую сцену и пожмет писателю руку и скажет: «От имени всех пионеров…» — Пусть это сделает Таня! И хотя они были правы, но все же мальчики спорили с ними. Только Коля молчал. И когда все-таки выбрали Таню, а не Женю, он прикрыл глаза рукой. И никто не понял, чего же он хотел. Ты скажешь ему то, что мы тут решили. Память у тебя хорошая, больше я тебя учить не буду. До начала осталось немного. Возьми цветы. И Таня вышла, держа цветы в руках. Вот настоящая награда за все мои обиды,— думала Таня, прижимая к себе цветы. И когда-нибудь потом, много-много времени спустя — лет так через пять, — и я смогу сказать друзьям, что видела кое-что на свете». Она улыбалась всем, кто подходил к ней близко. Она улыбалась и Жене, не видя ее злобных взглядов. Он куда умней ее. Впрочем, этих мальчишек очень легко понять. Они выбрали ее потому, что у нее красивые глаза. Даже писатель что-то сказал о них. Они красивые. И ты бы, наверно, хотела, чтоб у тебя были такие глаза? Таня не слушала больше. И цветы, которые она держала в руках, показались ей тяжелыми, будто сделаны были из камня. Она бросилась бежать мимо классов, мимо большого зала, где, усаживаясь, уже гремели стульями. Она сбежала по лестнице и в пустой сумрачной раздевалке остановилась задыхаясь. Она еще не знала всего красноречия зависти, она была слаба. Ведь это было бы недостойно меня, пионерки. Пусть счастье не улыбается мне. Не следует ли лучше отказаться, чем слушать подобные слова? В раздевалке, где, точно на лесной поляне, постоянно царил сумрачный свет, было тихо в этот час. Большое старое зеркало, чуть наклоненное вперед, стояло у белой стены. Его черная лакированная подставка всегда вздрагивала от шагов пробегавших мимо школьников. И тогда зеркало тоже двигалось. Точно светлое облако, проплывало оно немного вперед, отражая множество детских лиц. Но сейчас оно стояло неподвижно. Вся подставка была уставлена чернильницами, только что вымытыми сторожем. И чернила стояли тут же, на подставке, в простой бутылке, и в высокой четверти с этикеткой, и еще в одной огромной стеклянной посуде. Как много чернил! Неужели их нужно так много, чтобы ей, Тане, зачерпнуть каплю на кончик своего пера? Осторожно обойдя бутыль, стоявшую на полу, Таня подошла к зеркалу. Она оглянулась — сторожа не было видно — и, положив на подзеркальник локти, приблизила свое лицо к стеклу. Из глубины его, более светлой, чем окружающий сумрак, глядели на Таню ее серые, как у матери, глаза. Они были раскрыты, постоянный блеск покрывал их поверхность, а в глубине ходили легкие тени, и, казалось, в них не было никакого дна. Так стояла она несколько секунд изумленная, точно лесной зверек, впервые увидевший свое отражение. Потом тяжело вздохнула: — Нет, какие уж это глаза! С чувством сожаления Таня отодвинулась назад, распрямилась. И тотчас же, словно повторяя ее движение, качнулось на подставке зеркало, вновь возвращая Тане ее глаза. А бутылка с чернилами вдруг наклонилась вперед и покатилась, звеня о пустые чернильницы. Таня быстро протянула руку. Но, точно живое существо, бутылка увернулась, продолжая свой путь. Таня хотела поймать ее на лету, даже прикоснулась к ней пальцами. Но бутылка скользила, боролась, точно спрут, извергая черную жидкость. Она упала на пол, даже не очень звонко, скорее со звуком глины, оборвавшейся с берега в воду. С Таней случилось то, что хоть раз случается в жизни с каждой девочкой, — она проливает чернила. Она отскочила, подняв левую руку, в которой все время держала цветы. Все же несколько черных капель блестело на нежных лепестках китайских роз. Однако это еще ничего, можно лепестки оборвать. Но другая рука! Таня с отчаянием вертела ее перед глазами, поворачивая ладонью то вверх, то вниз. До самого сгиба кисти она была черна и ужасна. Так близко от нее раздался возглас, что Тане показалось, будто она сама сказала это слово. Она быстро вскинула голову. Перед ней стоял Коля и тоже смотрел на ее руку. Кстати, он уже пришел и сидит сейчас в учительской. Все собрались. Александра Ивановна послала меня за тобой. Секунду Таня была неподвижна, и глаза ее, только что глядевшие в зеркало с таким любопытством, теперь выражали страдание. Удивительно, как ей не везет! Она протянула ему цветы. Она хотела сказать: «Возьми у меня и это. Пусть поднесет их Женя. Ведь у нее тоже хорошая память». И он взял бы эти цветы и, может быть, посмеялся бы над нею вместе с Женей. Таня живо отвернулась от Коли и помчалась дальше между рядами детских шуб, сопровождавших ее, точно строй неподвижных свидетелей. В умывалке она нашла воду. Она вылила ее всю, до последней капли. Она терла руку песком, и все же рука ее осталась черной. Он скажет Александре Ивановне. Он скажет Жене и всем». Итак, она сегодня не выйдет на сцену, не отдаст цветов и не пожмет руку писателю. Удивительно, как не везет ей с цветами, к которым так привязано ее сердце! То она отдает их больному мальчику, а тот оказывается Колей, и вовсе их не следовало ему отдавать, хотя то были простые саранки. И вот теперь — эти нежные цветы, которые растут только дома. Попади они к другой девочке — сколько чудесных и красивых историй могло бы с ними случиться! А она должна отказаться от них. Таня стряхнула с руки капли воды и, не вытирая ее, побрела из раздевалки, больше не торопясь никуда. Теперь уж все равно! Она взошла по ступеням, обитым медной полоской по краю, и пошла по коридору, поглядывая в окна, не увидит ли во дворе своего дерева, которое иногда утешало ее. Но и его не было. Оно росло не здесь, оно росло под другими окнами, на другой стороне. А по другой стороне, пересекая ей путь, шел по коридору писатель. Она увидела его, оторвавшись на секунду от окна. Он шел, торопливо передвигая ноги в своих брезентовых сапогах, без шубы, в длинной кавказской рубахе с высоким воротом, перехваченной в талии узким ремешком. И блестели его серебряные волосы на затылке, блестел серебряный поясок, и пуговиц на его длинной рубахе Тане было не счесть. Вот он свернет сейчас за угол коридора к учительской и исчезнет от Тани навсегда. Он остановился. Он повернулся кругом, как на пружине, и пошел назад, к ней навстречу, размахивая руками и морща лоб, словно силясь заранее понять, что нужно этой девочке, остановившей его на пути. Уж не цветы ли она принесла ему? Как много, как часто приносят ему цветы! Он не посмотрел на них даже. Он наклонил к ней лицо. Что мог он ответить на это девочке? Я хотела сказать другое. Я должна поднести вам цветы, когда вы кончите читать, и сказать от имени всех пионеров спасибо. Вы подадите мне руку. А как я вам подам? Со мной случилось несчастье. И она показала ему свою руку — худую, с длинными пальцами, всю измазанную чернилами. Он сел на подоконник и захохотал, притянув Таню к себе. Смех его поразил ее больше, чем голос, — он был еще тоньше и звенел. Таня подумала: «Он, наверно, должен петь хорошо. Но сделает ли он то, о чем я прошу? Он ушел, все еще посмеиваясь и размахивая руками на свой особый лад. Это была веселая минута в его длинном путешествии. Она доставила ему удовольствие, и на сцене он был тоже весел. Он сел поближе к детям и начал читать им, не дождавшись, когда они перестанут кричать. Они перестали. Таня, сидевшая близко, все время слушала его с благодарностью. Он читал им прощание сына с отцом — очень горькое прощание, но где каждый шел исполнять свои обязанности. И странно: его тонкий голос, так поразивший Таню, звучал теперь в его книге иначе. В нем слышалась теперь медь, звон трубы, на который откликаются камни, — все звуки, которые Таня любила больше, чем звуки струны, звенящей под ударами пальцев. Вот он кончил. Вокруг Тани кричали и хлопали, она же не смела вынуть руки из кармана своего свитера, связанного из грубой шерсти. Цветы лежали на ее коленях. Она смотрела на Александру Ивановну, ожидая знака. И вот все уже смолкли, и он отошел от стола, закрыл свою книгу, когда Александра Ивановна легонько кивнула Тане. Она взбежала по ступенькам, не вынимая руки из кармана. Она приближалась к нему, быстро перебирая ногами по доскам, потом пошла медленней, потом остановилась. А он смотрел в ее блестящие глаза, не делая ни одного движения. Нет, он не забыл. Он не дал ей кончить; широко раскинув руки, подбежал к ней, заслонил от всех и, вынув цветы из ее крепкой сжатой ладони, положил их на стол. Потом обнял ее, и вместе они сошли со сцены в зал. Он никому не давал к ней прикоснуться, пока со всех сторон не окружили их дети. Маленькая девочка шла перед ними и кричала: — Дядя, вы живой писатель, настоящий или нет? Я думала, он совсем не такой. Он присел перед девочкой на корточки и потонул среди детей, как в траве. Они касались его руками, они шумели вокруг, и никогда самая громкая слава не пела ему в уши так сладко, как этот страшный крик, оглушавший его. Он на секунду прикрыл глаза рукой. А Таня стояла возле, почти касаясь его плеча. Вдруг она почувствовала, как кто-то старается вынуть ее руку, запрятанную глубоко в карман. Она вскрикнула и отстранилась. Это Коля держал ее руку за кисть и тянул к себе изо всей силы. Она боролась, сгибая локоть, пока не ослабела рука. И Коля вынул ее из кармана, но не поднял вверх, как ожидала Таня, а только крепко сжал своими руками. Я думал, что будут над тобой смеяться. Но ты молодец! Не сердись на меня, не сердись, я прошу! Мне так хочется танцевать с тобой в школе на елке! Ни обычной усмешки, ни упрямства не услышала она в его словах. Он положил свою руку ей на плечо, словно веселый танец уже начался, словно они стали кружиться. Она покраснела, глядя на него в смятении. Нежная улыбка осветила ее лицо, наполнила глаза и губы. И, ничего не боясь, она тоже подняла свою руку. Она совсем забыла о своих обидах, и несколько секунд ее перепачканная худая девическая рука покоилась на его плече. Вдруг Филька обнял обоих. Он пытливо смотрел то на Таню, то на Колю, и беспечное лицо его на этот раз не выражало радости. Таня отдернула руку, сняла ее с плеча Коли, опустила вниз вдоль бедра. Но я не приглашаю. А впрочем, пусть приходит, если ему уж так хочется. Я приду к тебе с отцом, он просил меня. Приходи, — сказала она и Коле, прикоснувшись к его рукаву. Филька с силой протиснулся между ними, а за ним толпа, стремящаяся вперед, широкой рекой разъединила их. XIV Новогодняя ночь приходила в город всегда тихая, без вьюг, иногда с чистым небом, иногда с тонкой мглой, загоравшейся от каждого мерцания звезды. А повыше этой мглы, над ней, в огромном, на полнеба, круге ходила по своей дороге луна. Эту ночь Таня любила больше, чем самую теплую летом. В эту ночь ей разрешалось не спать. Это был ее праздник. Правда, она родилась не в самую ночь под Новый год, а раньше, но имеет ли это значение! Праздник есть праздник, когда он твой и когда кругом тебя тоже радуются. А в эту ночь в городе никто не спал. Снег сбрасывали с тротуаров на дорогу и ходили друг к другу в гости, и среди ночи раздавались песни, скрипели шаги на снегу. В этот день мать никогда не работала, и Таня, придя из школы, еще на пороге кричала: — Стоп, без меня пирожков не делайте! А мать стоит посреди комнаты, и руки у нее в тесте. Она относит их назад, как два крыла, которые готовы поднять ее на воздух. Но мать остается на земле. Она нагибается к Тане, целует ее в лоб и говорит ей: — С праздником тебя, Таня, с каникулами. А мы еще ничего не начинали делать, ждем тебя. Таня, бросив книги на полку, спешила надеть свое старенькое, в черных мушках, платье. Она еле влезала в него. Ее выросшее за год тело наполняло его, как ветер, дующий в парус с благоприятной стороны. И мать, глядя на Танины плечи, начинала качать головой: — Большая, большая! А Таня, не боясь запачкаться в тесте, хватала ее сзади за руки и, подняв невысоко от земли, проносила через всю комнату. Но мать была легка. Легче связки сухой травы была эта ноша для Тани. Она осторожно опускала ее на пол, и обе смотрели в смущении на старуху, которая стояла в дверях. И тогда наступали самые приятные часы. Все, что вечером Таня пила и ела и чем угощала друзей, — все она делала сама. Она давила черные зерна мака, выжимая из них белый сок, похожий на молоко одуванчика. Она бегала поминутно в кладовую. А в кладовой ужасный холод! Все замерзло. Все вещества изменили свой вид, свое состояние, на которое осудила их природа. Мясо было твердо, как камень. Таня пилила его маленькой пилкой. А молоко кусками лежало на полке. Таня крошила его ножом, а из-под ножа сыпались ей на руки длинные волокна и пыль, похожая на пыль канифоли. Потом она приносила хлеб. Он седел в кладовой, как старик.

Поединок. Александр Куприн

Человек, который называл себя Борс, внезапно подался вперед, заинтересованный еще большей странностью. У юноши были желтые глаза. Высокий парень, с серыми глазами, ставшими на свету почти голубыми, и с темными, с рыжинкой, волосами. Еще один селянин или фермер. И вдруг человек, который называл себя Боре, открыл от изумления рот. Еще одно обстоятельство, совершенно необычное, хотя с какой стати ему ожидать тут чего-то обыденного. На поясе у юноши висел меч, меч с бронзовой цаплей на ножнах и еще с одной на длинной двуручной рукояти.

Быть того не может! Что бы это значило? Он заметил, что Мурддраал с дрожью глядит на эти три фигуры; и если только суждение не было совершенно неверным, то дрожал Получеловек теперь не от страха, а от ненависти. Мы должны убить его, Великий Повелитель? Его рука искала на боку меч. Может, его удастся обратить на мою сторону.

Рано или поздно, но так будет - в эту Эпоху или в другую. Человек, который называл себя Боре, прищурился. В эту Эпоху или в другую? А я-то полагал, что День Возвращения близок. Что мне за дело до того, что случится в другой Эпохе, если я, ожидая, состарюсь и умру в этой? Он должен быть обращен!

Лучше, чтобы он служил мне живым, нежели мертвым, но, живым или мертвым, он должен и будет служить мне! Этих троих вы обязаны знать, поскольку каждый - нить в узоре, который я намерен сплести, и ваше дело, когда я прикажу, - найти, где они находятся. Рассмотрите хорошенько, чтобы вы смогли узнать их. Внезапно все звуки смолкли. Человек, который называл себя Борс, беспокойно шевельнулся, оглянулся и заметил, что остальные ведут себя так же. Все, кроме иллианки.

Обхватив руками грудь, словно скрывая округлости тела, что раньше выставляла напоказ, широко раскрыв глаза, наполовину испуганная и наполовину экстатичная, она энергично кивала, как будто кто-то стоял рядом с нею лицом к лицу. Иногда она словно отвечала кому-то, но человек, который называл себя Боре, не слышал ни слова. Внезапно женщина выгнулась дугой назад, дрожа и вытянувшись струной. Он не мог понять, почему она не падает, разве только нечто невидимое удерживает ее. Потом, так же внезапно, она опять встала прямо и вновь кивнула, дрожа и кланяясь. Когда иллианка выпрямилась, тут же вздрогнула и принялась кивать одна из женщин, носящих кольцо Великого Змея.

Значит, каждый из нас слышит распоряжения, касающиеся только его. Человек, который называл себя Борс, разочарованно что-то пробормотал. Если б он узнал, что приказано хотя бы одному из всех прочих, то мог бы использовать подобное знание в своих интересах, но раз так... Нетерпеливо он ждал, когда придет его черед, забывшись настолько, что стоял выпрямившись во весь рост. Один за другим собравшиеся получали свои приказания, окруженные стеной безмолвия, которая, однако, все же позволяла получить намеки, дразнящие ложными надеждами на разгадку тайны. Если бы только можно было верно истолковать их...

Шайнарец, хотя и соглашался молча, но поза его говорила о замешательстве. Вторая женщина из Тар Валона вздрогнула, как от удара, а закутанная в серое фигура, чей пол он не сумел определить, покачала головой, прежде чем рухнуть на колени и неистово закивать. Некоторых охватывала такая же судорога, что и иллианку, словно боль заставляла их вставать на цыпочки. Человек, который называл себя Борс, дернулся, когда красная маска предстала перед самыми его глазами. Ошеломленный, он почувствовал, как его череп будто распался надвое, а глаза вытолкнуло из головы. На миг ему почудилось пламя в прорезях маски.

От проскользнувшего в этом имени намека на насмешку по спине пробежал холодок. От вас нельзя ничего скрыть. Клянусь в этом! Великий Повелитель, и я исполню вашу волю. Если быть точнее, я приказываю тебе удвоить рвение. Великий Повелитель, так и будет.

Будь настороже: эти трое опасны. Как это получается? Я вижу их, но не вижу ничего, кроме ЕГО лица. Голова у него чуть ли не раскалывалась. Ладони в тонких перчатках повлажнели, а сорочка прилипла к спине. Деревенские мальчишки?

Разве один из них... Если только человек, который держит меч, не круглый дурак, или не беспечен, или же не неумел, в каковых случаях оружие вдвойне опаснее для него самого, чем для кого-то другого. Того, что я сказал тебе, достаточно, чтобы опознать их. Этого достаточно, чтобы ты повиновался мне. Об этом не рассказывать никому. Когда ты вернешься в Тарабон...

Человек, который называл себя Боре, понял, что слушает с раскрытым ртом. В приказах не было ровным счетом никакого смысла. Если бы я знал, что поручено хоть кому-то из остальных, наверное, я бы мог сложить фрагменты воедино. Вдруг он почувствовал, что голову сдавило - будто гигантская рука сжимает виски, почувствовал, что его поднимают, и мир разлетелся тысячью звездных вспышек, каждая вспышка становилась картинкой, что проносилась перед его мысленным взором или кружилась, уменьшаясь и удаляясь, едва он успевал заметить ее. Немыслимое небо в полосатых облаках, красно-желто-черных, несущихся взапуски, будто гонимых самым сильным ветром, какой только видел мир. Женщина - девушка?

В глаза ему уставился ворон, знающий его, потом пропал. Закованный в доспехи мужчина, в жутком шлеме, раскрашенном и покрытом позолотой наподобие какого-то чудовищного, отвратительного насекомого, поднял меч и нанес удар куда-то вбок, за пределы поля зрения. Рог, изогнутый, золотой, прилетел откуда-то издалека. Он несся прямо в лицо, звучала одна пронзительная нота, которая вытягивала из него душу. В последний миг рог вспыхнул слепящим золотым кругом света, который прошел сквозь него, обжегши холодом, по сравнению с которым хлад смерти - ничто. Из теней потерянного зрения выпрыгнул волк и разорвал ему горло.

Кричать он не мог. Стремительный поток несся дальше, топя его, погребая его под собой. Он едва помнил, кто он и где находится. Небеса пролились огненным дождем, канули в небытие луна и звезды; реки текли кровью, и шагали мертвые; разверзлась земля, и выплюнула фонтаны расплавленного камня... Человек, который называл себя Борс, очнулся и понял, что стоит пригнувшись в том же зале вместе с остальными, большинство из которых в гробовой тишине наблюдало за ним. Образы, затопившие сознание, блекли, тускнели; он был уверен, что многие из них уже выветрились из памяти.

Человек, который называл себя Борс, склонился в поклоне вдвое ниже обычного. Великий Повелитель, - хрипло прошептал он, - так и будет. Выпрямившись, он опять оказался в одиночестве и в безмолвии. Еще один, тайренский Благородный Лорд, кивнул и поклонился кому-то, не видимому более никому. Человек, который называл себя Боре, приложил ко лбу дрожащую ладонь, стараясь удержать в памяти хоть каплю из того, что хлынуло через его сознание, хотя и не был уверен до конца, хочется ли ему это вспоминать. Ужасающий шлейф вспыхнул и пропал, и неожиданно он задумался: что же он пытается припомнить?

Я знаю; что-то было, но вот что? Было же что-то! Или нет? Мускулистый курчавый юноша; фермер с мечом; и паренек с озорным выражением лица. Человек, который называл себя Борс, уже окрестил их для себя - Кузнец, Мечник и Плут. Каково их место в головоломке?

Но, согласно одному из полученных им приказов, они все могут умереть в любое время, и он склонен был полагать, что некоторые из его сотоварищей имеют приказы, тоже подразумевающие смерть для этих троих. Насколько они важны? Голубые глаза могут означать принадлежность к аристократии Андора - неправдоподобно в сочетании с такими одеждами, - есть и Порубежники со светлыми глазами, как и кое-кто из Тайрени, не говоря уж об отдельных гэалданцах и конечно же... Нет, его не поможет. Но вот желтые глаза? Кто они такие?

Что они такое? Он вздрогнул от прикосновения к руке и, оглянувшись, увидел сбоку от себя слугу в белом, молодого мужчину. Прочие слуги тоже вернулись, их стало больше, чем раньше, по одному для каждого из гостей в масках. Он прищурил глаз. Мурддраал - тоже, и лишь шероховатый камень был там, где прежде находилась дверь, через которую входил Получеловек. Тем не менее три фигуры по-прежнему висели в воздухе.

Он чувствовал себя так, словно они смотрели на него. Избегая смотреть в эти безжизненные глаза, он еще раз взглянул на три фигуры, потом пошел за слугой, с тревогой размышляя, откуда тот узнал, как к нему следует обратиться. Но раздумывал недолго, пока покрытые необычной резьбой двери не захлопнулись за ним. Он прошел с дюжину шагов, когда понял, что они со слугой в коридоре одни. Он подозрительно насупил брови под маской, но не успел открыть рот, как слуга заговорил: - Других тоже провожают в их комнаты, милорд. Вы позволите, милорд?

Время истекает, а наш Господин нетерпелив. Человек, который называл себя Борс, скрипнул зубами как от досады на скудость предоставленных ему сведений, так и от того, что своими словами слуга поставил его и себя на одну доску, но следовал за тем молча. Лишь глупцы огрызаются на слугу, а припомнив глаза парня, он засомневался, что отповедь возымеет хоть какое-то действие, если не приведет к худшему. И как он узнал, что я собираюсь задать ему вопрос? Слуга улыбнулся. Человек, который называл себя Борс, чувствовал себя совершенно не в своей тарелке, пока не вернулся в комнату, где ожидал, прибыв сюда по зову, но и тогда беспокойство не оставило его.

Даже найти пломбы на своих седельных сумках нетронутыми казалось слабым утешением. Слуга входить не стал, остался в коридоре. Никто не увидит ни того, как вы отбудете отсюда, ни того, как вы окажетесь в нужном вам месте, но, вероятно, лучше появиться там уже одетым надлежащим образом. Вскоре за вами придут, дабы проводить вас. Дверь, к которой не притронулась ничья видимая рука, закрылась. Человек, который называл себя Борс, не сдержал нервной дрожи.

Поспешно он сорвал печати, расстегнул пряжки на седельных сумках и вытащил обычный для себя плащ. Где-то в глубине души тихий шепоток спрашивал, стоит ли еще одного подобного сборища обещанное могущества или даже бессмертие, но он сразу же рассмеялся. Он чуть не рассмеялся, В Тарабоне и на Равнине Алмот предстоит работа, большая работа. Ветер не был началом. Нет ни начала, ни конца оборотам Колеса Времени. Однако оно - начало всех начал.

Ветер, родившийся меж черных, бритвенно-острых ликов гор, где по перевалам бродит смерть, таясь от тварей еще более опасных, чем она сама, ветер этот дул на юг через чащобный лес Великого Запустения, испорченный и извращенный прикосновением Темного. Ко времени, когда ветер миновал ту невидимую линию, что люди называли границей Шайнара, где весенние цветы густо усеяли деревья, тошнотворно-сладковатый запах разложения уже рассеялся. Должно было уже давно прийти лето, но весна припоздала, и все буйно цвело, стремясь наверстать упущенное. Молодая, светлая зелень топорщилась на каждом кусте, и рыжеватыми молодыми побегами оканчивалась каждая веточка на деревьях. Ветер рябью шелестел по полям вокруг ферм, словно по зеленым прудам озимых, что чуть ли не на глазах пробивались вверх и вверх. Запах смерти почти совершенно развеялся задолго до того, как ветер достиг стоящего на холмах, окруженного каменной стеной города Фал Дара и захлестнул, будто кнутом, башню цитадели в самом центре города, закружил вокруг башни, на верхней площадке которой будто танцевали два человека.

Фал Дара - с высокими и крепкими стенами - никогда не был взят врагом, никогда не был предан - ни цитадель, ни город. Ветер стонал над крытыми гонтом кровлями, вился вокруг высоких дымоходов и еще более высоких башен и выл, словно рыдал погребальную песнь. От жаркого солнца грудь юноши стала скользкой от пота, его темные, рыжеватые волосы слиплись. Слабый запах в вихре заставил затрепетать ноздри, но юноша не связал его с промелькнувшей в голове картиной только что раскопанной старой могилы. Он едва ли осознал вообще этот запах и этот образ; он изо всех сил старался держать свой разум пустым, но другой человек, с которым юноша находился на верху башни, все вторгался и вторгался в эту пустоту. Площадка, окруженная высоким - по грудь - парапетом с бойницами, была шириной шагов в десять.

Достаточно просторной, чтобы не чувствовать никакой стесненности. Даже более того. Разве что если твой противник - Страж. Юноша был высок, но Лан не уступал ему в росте и отличался развитой мускулатурой, хотя и не был так широк в плечах, как Ранд. Узкая полоска плетеной кожи удерживала длинные волосы Стража, не позволяя им падать на лицо, которое казалось грубо высеченным из камня, с гранями и углами, на лицо, вопреки налету седины на висках не тронутому ни единой морщиной. Несмотря на жару и напряжение занятия, на груди и руках Лана пот едва поблескивал.

Ранд всматривался в ледяные голубые глаза Лана, выискивая какой-нибудь намек на то, что собирается предпринять противник. Страж, как казалось, словно и не моргал, а тренировочный меч в его руках двигался уверенно и плавно, когда он перетекал из одной стойки в другую. Учебный меч - свободно связанные вместе тонкие пластины вместо клинка - при ударе громко щелкал и оставлял на коже алый след. Ранд слишком хорошо знал это. На ребрах у него больно ныли три полосы, и еще одна жгла плечо. Он прилагал все силы, чтобы не получить в награду еще больше.

На Лане не было ни одного рубца. Как Ранда и учили, он вызвал в уме язычок пламени и сконцентрировался на нем, стараясь сжечь в нем все эмоции и вспышки чувств, стараясь создать в себе пустоту, прогнав всякую мысль от себя. Опустошенность пришла. Как это бывало в последнее время слишком часто, она была не абсолютной пустотой; пламя оставалось на месте, а какое-то ощущение света волновало неподвижность. Но и этого хватало - хотя едва-едва. Прохладное спокойствие пустоты текло через него, и юноша был един со своим тренировочным мечом, с гладкими камнями под подошвами сапог, даже с Ланом.

Все было едино, и он двигался без всякой мысли, в ритме, что шаг в шаг и движение в движение соответствовал перемещениям Стража. Вновь поднялся ветер, донесший из города звон колоколов. Кто-то все еще празднует приход весны... Посторонняя мысль порхнула на волнах света через пустоту, взбаламутив ее, а Страж словно прочитал мысли Ранда - тренировочный меч закружился в руках Лана. Ранд и не пытался достать противника; он мог лишь парировать выпады Стража. Отражая удары Лана в самый последний момент, он был вынужден отступать.

Выражение лица Лана нисколько не менялось. Внезапно круговой удар Стража превратился в прямой выпад. Ранд, застигнутый врасплох, отступил, уже морщась от удара, который - понимал - на этот раз остановить ему не удастся. Ветер с воем накинулся на крепостную башню... Воздух будто мгновенно сгустился, обернувшись вокруг него коконом, и толкнул его вперед. Время и движения замедлились; охваченный ужасом.

Ранд наблюдал, как тренировочный меч Лана медленно приближается к его груди. Нечем было ни задержать, ни смягчить неотвратимый удар. Ребра хрустнули, будто по Ранду ударили молотом. Он охнул, но ветер не позволил ему уклониться; наоборот, ветер по-прежнему толкал юношу вперед. Пластины меча Лана согнулись дугой, вывернулись - Ранду казалось, неизмеримо медленно, - затем, лопнув, разлетелись, острые концы обломков медленно двинулись по направлению к сердцу Ранда, зазубренные планки вонзились в кожу. Боль пикой пронзила все тело; кожу будто исполосовали настоящим клинком.

Словно солнце своим опаляющим жаром захотело превратить юношу в прожаренный до хрустящей корочки бекон на сковородке. С воплем Ранд отшатнулся, споткнулся и упал спиной на каменную стену. Дрожащей рукой он провел по порезам на груди и поднес окровавленные пальцы к серым глазам, будто не веря. Сильно ты?.. Он осекся, когда Ранд поднял на него глаза. Он был тверд, как стена!

Страж молча рассматривал юношу, потом протянул руку. Ранд сжал ее, и тот рывком поставил его на ноги. Уже само по себе это было необычно. Стражи, полулегендарные воители, служившие Айз Седай, редко выказывали свои чувства, а Лан даже для Стража был идеалом сдержанности. Он отшвырнул расщепленный меч в сторону и оперся о стену там, где, чтобы не мешать тренировке, лежали настоящие мечи. Он подошел к Лану и сел рядом на корточки, привалившись спиной к камню.

В полку завтра все скажут, что у меня запой. А что ж, это, пожалуй, и верно, только это не совсем так. Я теперь счастлив, а вовсе не болен и не страдаю. В обыкновенное время мой ум и моя воля подавлены. Я сливаюсь тогда с голодной, трусливой серединой и бываю пошл, скучен самому себе, благоразумен и рассудителен. Я ненавижу, например, военную службу, но служу. Почему я служу?

Да черт его знает почему! Потому что мне с детства твердили и теперь все кругом говорят, что самое главное в жизни — это служить и быть сытым и хорошо одетым. А философия, говорят они, это чепуха, это хорошо тому, кому нечего делать, кому маменька оставила наследство. И вот я делаю вещи, к которым у меня совершенно не лежит душа, исполняю ради животного страха жизни приказания, которые мне кажутся порой жестокими, а порой бессмысленными. Мое существование однообразно, как забор, и серо, как солдатское сукно. Я не смею задуматься, — не говорю о том, чтобы рассуждать вслух, — о любви, о красоте, о моих отношениях к человечеству, о природе, о равенстве и счастии людей, о поэзии, о Боге. Они смеются: ха-ха-ха, это все философия!..

Смешно, и дико, и непозволительно думать офицеру армейской пехоты о возвышенных материях. Это философия, черт возьми, следовательно — чепуха, праздная и нелепая болтовня. Он все ходил взад и вперед и по временам делал убедительные жесты, обращаясь, впрочем, не к Ромашову, а к двум противоположным углам, до которых по очереди доходил. Я живу тогда, может быть, странной, но глубокой, чудесной внутренней жизнью. Такой полной жизнью! Все, что я видел, о чем читал или слышал, — все оживляется во мне, все приобретает необычайно яркий свет и глубокий, бездонный смысл. Тогда память моя — точно музей редких откровений.

Понимаете — я Ротшильд! Беру первое, что мне попадается, и размышляю о нем, долго, проникновенно, с наслаждением. О лицах, о встречах, о характерах, о книгах, о женщинах — ах, особенно о женщинах и о женской любви!.. Иногда я думаю об ушедших великих людях, о мучениках науки, о мудрецах и героях и об их удивительных словах. Я не верю в Бога, Ромашов, но иногда я думаю о святых угодниках, подвижниках и страстотерпцах и возобновляю в памяти каноны и умилительные акафисты. Я ведь, дорогой мой, в бурсе учился, и память у меня чудовищная. Думаю я обо всем об этом, и случается, так вдруг иногда горячо прочувствую чужую радость, или чужую скорбь, или бессмертную красоту какого-нибудь поступка, что хожу вот так, один… и плачу, — страстно, жарко плачу… Ромашов потихоньку встал с кровати и сел с ногами на открытое окно, так что его спина и его подошвы упирались в противоположные косяки рамы.

Отсюда, из освещенной комнаты, ночь казалась еще темнее, еще глубже, еще таинственнее. Теплый, порывистый, но беззвучный ветер шевелил внизу, под окном черные листья каких-то низеньких кустов. И в этом мягком воздухе, полном странных весенних ароматов, в этой тишине, темноте, в этих преувеличенно ярких и точно теплых звездах — чувствовалось тайное и страстное брожение, угадывалась жажда материнства и расточительное сладострастие земли, растений, деревьев — целого мира. А Назанский все ходил по комнате и говорил, не глядя на Ромашова, точно обращаясь к стенам и к углам комнаты: — Мысль в эти часы бежит так прихотливо, так пестро и так неожиданно. Ум становится острым и ярким, воображение — точно поток! Все вещи и лица, которые я вызываю, стоят передо мною так рельефно и так восхитительно ясно, точно я вижу их в камер-обскуре. Я знаю, я знаю, мой милый, что это обострение чувств, все это духовное озарение — увы!

Сначала, когда я впервые испытал этот чудный подъем внутренней жизни, я думал, что это — само вдохновение. Но нет: в нем нет ничего творческого, нет даже ничего прочного. Это просто болезненный процесс. Это просто внезапные приливы, которые с каждым разом все больше и больше разъедают дно. Но все-таки это безумие сладко мне, и… к черту спасительная бережливость и вместе с ней к черту дурацкая надежда прожить до ста десяти лет и попасть в газетную смесь, как редкий пример долговечия… Я счастлив — и все тут! Назанский опять подошел к поставцу и, выпив, аккуратно притворил дверцы. Ромашов лениво, почти бессознательно, встал и сделал то же самое.

Но Назанский почти не слыхал его вопроса. Никогда не надо делать человека, даже в мыслях, участником зла, а тем более грязи. Я думаю часто о нежных, чистых, изящных женщинах, об их светлых и прелестных улыбках, думаю о молодых, целомудренных матерях, о любовницах, идущих ради любви на смерть, о прекрасных, невинных и гордых девушках с белоснежной душой, знающих все и ничего не боящихся. Таких женщин нет. Впрочем, я не прав. Наверно, Ромашов, такие женщины есть, но мы с вами их никогда не увидим. Вы еще, может быть, увидите, но я — нет.

Он стоял теперь перед Ромашовым и глядел ему прямо в лицо, но по мечтательному выражению его глаз и по неопределенной улыбке, блуждавшей вокруг его губ, было заметно, что он не видит своего собеседника. Никогда еще лицо Назанского, даже в его Лучшие, трезвые минуты, не казалось Ромашову таким красивым Си интересным. Золотые волосы падали крупными цельными локонами вокруг его высокого, чистого лба, густая, четырехугольной формы, рыжая, небольшая борода лежала правильными волнами, точно нагофрированная, и вся его массивная и изящная голова, с обнаженной шеей благородного рисунка, была похожа на голову одного из тех греческих героев или мудрецов, великолепные бюсты которых Ромашов видел где-то на гравюрах. Ясные, чуть-чуть влажные голубые глаза смотрели оживленно, умно и кротко. Даже цвет этого красивого, правильного лица поражал своим ровным, нежным, розовым тоном, и только очень опытный взгляд различил бы в этой кажущейся свежести, вместе с некоторой опухлостью черт, результат алкогольного воспаления крови. К женщине! Какая бездна тайны!

Какое наслаждение и какое острое, сладкое страдание! Он в волнении схватил себя руками за волосы и опять метнулся в угол, но, дойдя до него, остановился, повернулся лицом к Ромашову и весело захохотал. Подпоручик с тревогой следил за ним. Сидел я однажды в Рязани на станции «Ока» и ждал парохода. Ждать приходилось, пожалуй, около суток, — это было во время весеннего разлива, — и я — вы, конечно, понимаете — свил себе гнездо в буфете. А за буфетом стояла девушка, так лет восемнадцати, — такая, знаете ли, некрасивая, в оспинках, по бойкая такая, черноглазая, с чудесной улыбкой и в конце концов премилая. И было нас только трое на станции: она, я и маленький белобрысый телеграфист.

Впрочем, был и ее отец, знаете — такая красная, толстая, сивая подрядческая морда, вроде старого и свирепого меделянского пса. Но отец был как бы за кулисами. Выйдет на две минуты за прилавок и все зевает, и все чешет под жилетом брюхо, не может никак глаз разлепить. Потом уйдет опять спать. Но телеграфистик приходил постоянно. Помню, облокотился он на стойку локтями и молчит. И она молчит, смотрит в окно, на разлив.

А там вдруг юноша запоет говорком: Лю-юбовь — что такое? Это чувство неземное, Что волнует нашу кровь. И опять замолчит. А через пять минут она замурлычет: «Любовь — что такое? Что такое любовь?.. Должно быть, оба слышали его где-нибудь в оперетке или с эстрады… небось нарочно в город пешком ходили. Попоют и опять помолчат.

А потом она, как будто незаметно, все поглядывая в окошечко, глядь — и забудет руку на стойке, а он возьмет ее в свои руки и перебирает палец за пальцем. И опять: «Лю-юбовь — что такое?.. И так они круглые сутки. Тогда эта «любовь» мне порядком надоела, а теперь, знаете, трогательно вспомнить. Ведь таким манером они, должно быть, любезничали до меня недели две, а может быть, и после меня с месяц. И я только потом почувствовал, какое это счастие, какой луч света в их бедной, узенькой-узенькой жизни, ограниченной еще больше, чем наша нелепая жизнь — о, куда! Впрочем… Постойте-ка, Ромашов.

Мысли у меня путаются. К чему это я о телеграфисте? Назанский опять подошел к поставцу. Но он не вил, а, повернувшись спиной к Ромашову, мучительно тер лоб и крепко сжимал виски пальцами правой руки. И в этом нервном движении было что-то жалкое, бессильное, приниженное. Он быстро выпил рюмку, отвернулся с загоревшимися глазами от поставца и торопливо утер губы рукавом рубашки. Кто понимает ее?

Из нее сделали тему для грязных, помойных опереток, для похабных карточек, для мерзких анекдотов, для мерзких-мерзких стишков. Это мы, офицеры, сделали. Вчера у меня был Диц. Он сидел на том же самом месте, где теперь сидите вы. Он играл своим золотым пенсне и говорил о женщинах. Ромашов, дорогой мой, если бы животные, например собаки, обладали даром понимания человеческой речи и если бы одна из них услышала вчера Дица, ей-богу, она ушла бы из комнаты от стыда. Вы знаете — Диц хороший человек, да и все хорошие, Ромашов: дурных людей нет.

Но он стыдится иначе говорить о женщинах, стыдится из боязни потерять свое реноме циника, развратника и победителя. Тут какой-то общий обман, какое-то напускное мужское молодечество, какое-то хвастливое презрение к женщине. И все это оттого, что для большинства в любви, в обладании женщиной, понимаете, в окончательном обладании, — таится что-то грубо-животное, что-то эгоистичное, только для себя, что-то сокровенно-низменное, блудливое и постыдное — черт! И оттого-то у большинства вслед за обладанием идет холодность, отвращение, вражда. Оттого-то люди и отвели для любви ночь, так же как для воровства и для убийства… Тут, дорогой мой, природа устроила для людей какую-то засаду с приманкой и с петлей. Природа, как и во всем, распорядилась гениально. То-то и дело, что для поручика Дица вслед за любовью идет брезгливость и пресыщение, а для Данте вся любовь — прелесть, очарование, весна!

Нет, нет, не думайте: я говорю о любви в самом прямом, телесном смысле. Но она — удел избранников. Вот вам пример: все люди обладают музыкальным слухом, но у миллионов он, как у рыбы трески или как у штабс-капитана Васильченки, а один из этого миллиона — Бетховен. Так во всем: в поэзии, в художестве, в мудрости… И любовь, говорю я вам, имеет свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов. Он подошел к окну, прислонился лбом к углу стены рядом с Ромашовым и, задумчиво глядя в теплый мрак весенней ночи, заговорил вздрагивающим, глубоким, проникновенным голосом: — О, как мы не умеем ценить ее тонких, неуловимых прелестей, мы — грубые, ленивые, недальновидные. Понимаете ли вы, сколько разнообразного счастия и очаровательных мучений заключается в нераздельной, безнадежной любви? Когда я был помоложе, во мне жила одна греза: влюбиться в недосягаемую, необыкновенную женщину, такую, знаете ли, с которой у меня никогда и ничего не может быть общего.

Влюбиться и всю жизнь, все мысли посвятить ей. Все равно: наняться поденщиком, поступить в лакеи, в кучера — переодеваться, хитрить, чтобы только хоть раз в год случайно увидеть ее, поцеловать следы ее ног на лестнице, чтобы — о, какое безумное блаженство! Ну, хорошо: вы сойдете с ума от этой удивительной, невероятной любви, а поручик Диц сойдет с ума от прогрессивного паралича и от гадких болезней. Что же лучше? Но подумайте только, какое счастье — стоять целую ночь на другой стороне улицы, в тени, и глядеть в окно обожаемой женщины. Вот осветилось оно изнутри, на занавеске движется тень. Не она ли это?

Что она делает? Что думает? Погас свет. Спи мирно, моя радость, спи, возлюбленная моя!.. И день уже полон — это победа! Дни, месяцы, годы употреблять все силы изобретательности и настойчивости, и вот — великий, умопомрачительный восторг: у тебя в руках ее платок, бумажка от конфеты, оброненная афиша. Она ничего не знает о тебе, никогда не услышит о тебе, глаза ее скользят по тебе, не видя, но ты тут, подле, всегда обожающий, всегда готовый отдать за нее — нет, зачем за нее — за ее каприз, за ее мужа, за любовника, за ее любимую собачонку — отдать и жизнь, и честь, и все, что только возможно отдать!

Ромашов, таких радостей не знают красавцы и победители. Как хорошо все, что вы говорите! Он уже давно встал с подоконника и так же, как и Назанский, ходил по узкой, длинной комнате, ежеминутно сталкиваясь с ним и останавливаясь. Я вам расскажу про себя. Я был влюблен в одну… женщину. Это было не здесь, не здесь… еще в Москве… я был… юнкером. Но она не знала об этом.

И мне доставляло чудесное удовольствие сидеть около нее и, когда она что-нибудь работала, взять нитку и тихонько тянуть к себе. Только и всего. Она не замечала этого, совсем не замечала, а у меня от счастья дружилась голова. Это — точно проволока, точно электрический ток? Какое-то тонкое, нежное общение? Ах, милый мой, жизнь так прекрасна!.. Назанский замолчал, растроганный своими мыслями, и его голубые глаза, наполнившись слезами, заблестели.

Ромашова также охватила какая-то неопределенная, мягкая жалость и немного истеричное умиление. Эти чувства относились одинаково и к Назанскому и к нему самому. О нет, нет, я не смею читать вам пошлой морали… Я сам… Но что, если бы вы встретили в своей жизни женщину, которая сумела бы вас оценить и была бы вас достойна. Я часто об этом думаю… Назанский остановился и долго смотрел в раскрытое окно. Я вам расскажу! С девушкой… Но знаете, как это у Гейне: «Она была достойна любви, и он любил ее, но он был недостоин любви, и она не любила его». Она разлюбила меня за то, что я пью… впрочем, я не знаю, может быть, я пью оттого, что она меня разлюбила.

Она… ее здесь тоже нет… это было давно. Ведь вы знаете, я прослужил сначала три года, потом был четыре года в запасе, а потом три года тому назад опять поступил в полк. Между нами не было романа. Всего десять — пятнадцать встреч, пять-шесть интимных разговоров. Но — думали ли вы когда-нибудь о неотразимой, обаятельной власти прошедшего? Так вот, в этих невинных мелочах — все мое богатство. Я люблю ее до сих пор.

Подождите, Ромашов… Вы стоите этого. Я вам прочту ее единственное письмо — первое и последнее, которое она мне написала. Он сел на корточки перед чемоданом и стал неторопливо переворачивать в нем какие-то бумаги. В то же время он продолжал говорить: — Пожалуй, она никогда и никого не любила, кроме себя. В ней пропасть властолюбия, какая-то злая и гордая сила. И в то же время она — такая добрая, женственная, бесконечно милая. Точно в ней два человека: один — с сухим, эгоистичным умом, другой — с нежным и страстным сердцем.

Вот оно, читайте, Ромашов. Что сверху — это лишнее. Что-то, казалось, постороннее ударило Ромашову в голову, и вся комната пошатнулась перед его глазами. Письмо было написано крупным, нервным, тонким почерком, который мог принадлежать только одной Александре Петровне — так он был своеобразен, неправилен и изящен. Ромашов, часто получавший от нее записки с приглашениями на обед и на партию винта, мог бы узнать этот почерк из тысячи различных писем. Больше всего в жизни я стыжусь лжи, всегда идущей от трусости и от слабости, и потому не стану вам лгать. Я любила вас и до сих пор еще люблю, и знаю, что мне не скоро и нелегко будет уйти от этого чувства.

Но в конце концов я все-таки одержу над ним победу. Что было бы, если бы я поступила иначе? Во мне, правда, хватило бы сил и самоотверженности быть вожатым, нянькой, сестрой милосердия при безвольном, опустившемся, нравственно разлагающемся человеке, но я ненавижу чувства жалости и постоянного унизительного всепрощения и не хочу, чтобы вы их во мне возбуждали. Я не хочу, чтобы вы питались милостыней сострадания и собачьей преданности. А другим вы быть не можете, несмотря на ваш ум и прекрасную душу. Скажите честно, искренно, ведь не можете? Ах, дорогой Василий Нилыч, если бы вы могли!

Если бы! К вам стремится все мое сердце, все мои желания, я люблю вас. Но вы сами не захотели меня. Ведь для любимого человека можно перевернуть весь мир, а я вас просила так о немногом. Вы не можете? Мысленно целую вас в лоб… как покойника, потому что вы умерли для меня. Советую это письмо уничтожить.

Не потому, чтобы я чего-нибудь боялась, но потому, что со временем оно будет для вас источником тоски и мучительных воспоминаний. Еще раз повторяю…» — Дальше вам не интересно, — сказал Назанский, вынимая из рук Ромашова письмо. Потом мы не видались больше. Она… она уехала куда-то и, кажется, вышла замуж за… одного инженера. Это второстепенное. Эти слова Ромашов сказал совсем шепотом, но оба офицера вздрогнули от них и долго не могли отвести глаз друг от друга. В эти несколько секунд между ними точно раздвинулись все преграды человеческой хитрости, притворства и непроницаемости, и они свободно читали в душах друг у друга.

Они сразу поняли сотню вещей, которые до сих пор таили про себя, и весь их сегодняшний разговор принял вдруг какой-то особый, глубокий, точно трагический смысл. И вы — тоже? Но он тотчас же опомнился и с натянутым смехом воскликнул: — Фу, какое недоразумение! Мы с вами совсем удалились от темы. Письмо, которое я вам показал, писано сто лет тому назад, и эта женщина живет теперь где-то далеко, кажется, в Закавказье… Итак, на чем же мы остановились? Поздно, — сказал Ромашов, вставая. Назанский не стал его удерживать.

Простились они не холодно и не сухо, но точно стыдясь друг друга. Ромашов теперь еще более был уверен, что письмо писано Шурочкой. Идя домой, он все время думал об этом письме и сам не мог понять, какие чувства оно в нем возбуждало. Тут была и ревнивая зависть к Назанскому — ревность к прошлому, и какое-то торжествующее злое сожаление к Николаеву, но в то же время была и какая-то новая надежда — неопределенная, туманная, но сладкая и манящая. Точно это письмо и ему давало в руки какую-то таинственную, незримую нить, идущую в будущее. Ветер утих. Ночь была полна глубокой тишиной, и темнота ее казалась бархатной и теплой.

Но тайная творческая жизнь чуялась в бессонном воздухе, в спокойствии невидимых деревьев, в запахе земли. Ромашов шел, не видя дороги, и ему все представлялось, что вот-вот кто-то могучий, властный и ласковый дохнет ему в лицо жарким дыханием. И была у него в душе ревнивая грусть по его прежним, детским, таким ярким и невозвратимым веснам, была тихая, беззлобная зависть к своему чистому, нежному прошлому… Придя к себе, он застал вторую записку от Раисы Александровны Петерсон. Она нелепым и выспренним слогом писала о коварном-обмане, о том, что она все понимает, и о всех ужасах мести, на которые способно разбитое женское сердце. Может быть, вы думаете, что никто не знает, где вы бываете каждый вечер? И у стен есть уши. Мне известен каждый ваш шаг.

Но, все равно, с вашей наружностью и красноречием вы там ничего не добьетесь, кроме того, что N вас вышвырнет за дверь, как щенка. А со мною советую вам быть осторожнее. Я не из тех женщин, которые прощают нанесенные обиды. Владеть кинжалом я умею, Я близ Кавказа рождена!!! Прежде ваша, теперь ничья Раиса. Непременно будьте в ту субботу в собрании. Нам надо объясниться.

Я для вас оставлю 3-ю кадриль, но уж теперь не по значению. И сам себе он показался с ног до головы запачканным тяжелой, несмываемой грязью, которую на него наложила эта связь с нелюбимой женщиной — связь, тянувшаяся почти полгода. Он лег в постель, удрученный, точно раздавленный всем нынешним днем, и, уже засыпая, подумал про себя словами, которые он слышал вечером от Назанского: «Его мысли были серы, как солдатское сукно». Он заснул скоро, тяжелым сном. И, как это всегда с ним бывало в последнее время после крупных огорчений, он увидел себя во сне мальчиком. Не было грязи, тоски, однообразия жизни, в теле чувствовалась бодрость, душа была светла и чиста и играла бессознательной радостью. И весь мир был светел и чист, а посреди его — милые, знакомые улицы Москвы блистали тем прекрасным сиянием, какое можно видеть только во сне.

Но где-то на краю этого ликующего мира, далеко на горизонте, оставалось темное, зловещее пятно: там притаился серенький, унылый городишко с тяжелой и скучной службой, с ротными школами, с пьянством в собрании, с тяжестью и противной любовной связью, с тоской и одиночеством. Вся жизнь звенела и сияла радостью, но темное враждебное пятно тайно, как черный призрак, подстерегало Ромашова и ждало своей очереди. И один маленький Ромашов — чистый, беззаботный, невинный — страстно плакал о своем старшем двойнике, уходящем, точно расплывающемся в этой злобной тьме. Среди ночи он проснулся и заметил, что его подушка влажна от слез. Он не мог сразу удержать их, и они еще долго сбегали по его щекам теплыми, мокрыми, быстрыми струйками. VI За исключением немногих честолюбцев и карьеристов, все офицеры несли службу как принудительную, неприятную, опротивевшую барщину, томясь ею и не любя ее. Младшие офицеры, совсем по-школьнически, опаздывали на занятия и потихоньку убегали с них, если знали, что им за это не достанется.

Ротные командиры, большею частью люди многосемейные, погруженные в домашние дрязги и в романы своих жен, придавленные жестокой бедностью и жизнью сверх средств, кряхтели под бременем непомерных расходов и векселей. Они строили заплату на заплате, хватая деньги в одном месте, чтобы заткнуть долг в другом; многие из них решались — и чаще всего по настоянию своих жен — заимствовать деньги из ротных сумм или из платы, приходившейся солдатам за вольные работы; иные по месяцам и даже годам задерживали денежные солдатские письма, которые они, по правилам, должны были распечатывать. Некоторые только и жили, что винтом, штосом и ландскнехтом: кое-кто играл нечисто, — об этом знали, но смотрели сквозь пальцы. При этом все сильно пьянствовали как в собрании, так и в гостях друг у друга, иные же, вроде Сливы, — в одиночку. Таким образом, офицерам даже некогда было серьезно относиться к своим обязанностям. Обыкновенно весь внутренний механизм роты приводил в движение и регулировал фельдфебель; он же вел всю канцелярскую отчетность и держал ротного командира незаметно, но крепко, в своих жилистых, многоопытных руках. На службу ротные ходили с таким же отвращением, как и субалтерн-офицеры, и «подтягивали фендриков» только для соблюдения престижа, а еще реже из властолюбивого самодурства.

Батальонные командиры ровно ничего не делали, особенно зимой. Есть в армии два таких промежуточных звания — батальонного и бригадного командиров: начальники эти всегда находятся в самом неопределенном и бездеятельном положении. Летом им все-таки приходилось делать батальонные учения, участвовать в полковых и дивизионных занятиях и нести трудности маневров. В свободное же время они сидели в собрании, с усердием читали «Инвалид» и спорили о чинопроизводстве, играли в карты, позволяли охотно младшим офицерам угощать себя, устраивали у себя на домах вечеринки и старались выдавать своих многочисленных дочерей замуж. Однако перед большими смотрами все, от мала до велика, подтягивались и тянули друг друга. Тогда уже не знали отдыха, наверстывая лишними часами занятий и напряженной, хотя и бестолковой энергией то, что было пропущено. С силами солдат не считались, доводя людей до изнурения.

Ротные жестоко резали и осаживали младших офицеров, младшие офицеры сквернословили неестественно, неумело и безобразно, унтер-офицеры, охрипшие от ругани, жестоко дрались. Впрочем, дрались и не одни только унтер-офицеры. Такие дни бывали настоящей страдой, и о воскресном отдыхе с лишними часами сна мечтал, как о райском блаженстве, весь полк, начиная с командира до последнего затрепанного и замурзанного денщика. Этой весной в полку усиленно готовились к майскому параду. Стало наверно известным, что смотр будет производить командир корпуса, взыскательный боевой генерал, известный в мировой военной литературе своими записками о войне карлистов и о франко-прусской кампании 1870 года, в которых он участвовал в качестве волонтера. Еще более широкою известностью пользовались его приказы, написанные в лапидарном суворовском духе.

А когда он внезапно стихал или подобно странному облаку медленно таял над двором, обе продолжали молчать. Но сегодня, прислушавшись к этому звуку, мать сказала: - Какой далекий путь лежит между нами! Значит, они не приехали. Таня не прервала своего молчания.

Мать, протянув руку к грядке, где уже не было ничего, кроме пустых стебельков, сказала: - Ирисы - куда же девались они? А как здесь было красиво, на твоей маленькой клумбе! Неужели эта прожорливая утка склевала все цветы? Отец очень любил наши цветы, и мне так хотелось, чтобы ты поднесла их ему! Таня ничего не сказала, и мать добавила: - Он добрый и хороший человек. Таня быстро поднялась, и села, и снова склонилась к земле, прилегла на бедро матери. Мать шевельнулась на траве, отодвинулась, точно острый камень попал ей случайно под локоть. А Таня, мгновенно почувствовав жестокость своих слов, стала на колени, целуя платье матери, ее лицо и руки. Ведь как было хорошо и спокойно обеим, когда они молчали, лежа на этой редкой траве, в этом тесном дворике, на котором нет ничего, кроме неба! И одно только слово "отец" лишило их желанного покоя.

Так как же ей любить его? Не надо. Как хорошо, что они не приехали к нам! Как это хорошо! Разве нам плохо вдвоем? А что цветы! Я посажу другие. Я соберу семена - я знаю в лесу болото, я все сделаю, и во дворе у нас будет снова красиво - красивее во много раз. Так бормотала она, не зная, что говорит, не слыша ни стука щеколды на калитке, ни голоса матери, уже несколько раз повторявшего ей: - Да открой же, Таня! Кто-то не может открыть.

Наверно, из больницы прислали. Наконец Таня поднялась на ноги, услышала шаги у ворот и подошла к калитке. Право же, ей не хотелось никому открывать, даже больным. Она сердито спросила: - Вам кого нужно? К доктору? Вы больной? Но перед ней стоял здоровый человек, высокий и веселый. Он был в сапогах, в шинели полковника и ни о чем не спрашивал, а только смотрел ей в лицо улыбаясь. Как это было странно! И вдруг за спиной услышала она слабый крик матери.

Таня чуть прикрыла глаза и прижалась к воротам. Он шагнул через доску, лежащую на земле, подался немного вперед, будто склонился над матерью, будто хотел ее поцеловать. Она отступила назад и протянула только руку. Он покорно принял ее и подержал в своих ладонях. Другой рукой мать показала на Таню. Он повернулся так быстро, что скрипнули ремни его портупеи. Он и ей протянул свои большие, широкие открытые ладони. Таня шагнула к нему. Она была бледна и глядела на него с испугом. Он целовал ее в лоб, прижимал ее голову к себе.

Сукном пахло от него - сукном и ремнями. Тебе бы следовало принести цветы. А я принес конфеты. Он засунул руку в карман, чтобы вытащить из него коробку. Но карман был тесен, а коробка большая - ее не пускала подкладка. Он рвал ее пальцами, он мял коробку, он трудился. Лицо его стало красным. Он даже потихоньку стонал. А Таня ждала, все больше бледнея. И, глядя на его лицо, как у ребенка покрывшееся испариной, она думала: добрый он человек или нет.

И вот он вынул коробку, протянул ее Тане. И Таня взяла, не зная, что с нею делать, - она ей тоже мешала. Она положила коробку на старые сани возле бочки, полной воды, и капли тотчас же начали ее точить. Они стучали, как гром, в безмолвии, стоявшем на дворе. Потом пришла собака, пришла кошка Казак и котята - и все они тоже пытались обнюхать коробку. Мать потихоньку качала головой. В раздумье посмотрела она на коробку и унесла ее в дом. А Таня осталась на дворе. Отец обнял ее еще раз. Теперь, когда борьба его с конфетами кончилась, он заговорил.

Он был возбужден и говорил очень громко, все время напряженно улыбаясь: - Как жаль, что тебя не было на пристани! Мы с тетей Надей ждали тебя. Правда, мы немного задержались на пароходе. Коля заболел малярией. Пришлось ждать санитаров, которые отнесли бы его. И представь себе, какая-то девочка дала ему на пристани цветы. Это были саранки, которых я не видел уже много лет. Да, представь себе, она положила цветы на носилки. Ему так хотелось, чтобы это была ты! Но тебя не было.

Таня поднесла руку к виску, надавила на него пальцами, словно хотела остановить кровь, приливающую к ее лицу, и отстранилась немного подальше. И собственный дворик Тани ошеломил ее вдруг тишиной. Отец замолчал. Его возбужденное лицо стало строгим. Улыбка исчезла с губ. А глаза все же оставались добрыми. Он кашлянул. И странно, этот кашель был знаком уже Тане. Она сама так порывисто кашляла, когда грустные мысли, как холодный вихрь, внезапно посещали ее. Он пристально глядел на Таню, тихонько сжимал ее плечо.

Вот ты у меня какая! Она поняла его и поправилась. И слезы запросились у нее из глаз. Он оставил ее плечо и рукою провел по щеке Тани. А все-таки мы будем друзьями. Пойдем пить чай. И впервые на деревянном низеньком крылечке Таниного дома зазвучали иные шаги, чем она привыкла слышать, - тяжелые шаги мужчины, ее отца. VII Когда в школе спросили у Тани, не приходится ли ей родственником или двоюродным братом Коля Сабанеев, поступивший к ним в класс, то одним она сказала - да, другим сказала - нет, и так как это было все равно для многих, то вскоре ее перестали спрашивать. А Филька, потратив столько напрасных усилий на поиски страны Маросейки, больше ни о чем не спрашивал Таню. Но зато он сидел на парте как раз за спиною Тани и мог смотреть на ее затылок сколько ему было угодно.

Однако и затылок может кое-что рассказать. Он может быть холодным и жестким, как камень, из которого Филька высекал в лесу огонь. Он может быть нежным, как стебель одинокой травы. Затылок Тани был и таким и другим, чаще всего выражая одно ее желание - не думать о том, что делается у нее позади. А позади на скамье сидели Филька и Коля. К кому же из них относится это упорное желание Тани? И так как Филька смотрел на вещи всегда с хорошей стороны, то решил, что относится это прежде всего не к нему. Что же касается Коли, то если его Таня назвала тогда гордым, Филька должен был признать, что это неправда. Он не находил его гордым. Он, может быть, несколько слаб здоровьем, слишком узки у него руки, слишком бледно лицо, но гордым он не был - это видели все.

Когда Филька показал ему впервые, как жуют у них в школе серу, Коля только спросил: - Это пихтовая смола, - ответил ему Филька. За полтинник он даст тебе целый кубик серы. И Коля не обиделся на замечание Фильки. Но странный этот обычай в вашей школе. Я нигде не видел, чтобы жевали пихтовую смолу. Но все же серы купил много и угостил Фильку и сам пожевал, научившись очень скоро так же громко щелкать ею на зубах, как и другие. Он предложил пожевать и Тане с радушием, к которому она не могла придраться. Она через силу улыбнулась ему, показав свои зубы, сверкающие как снег. Эта сера хорошо очищает их. Все слова его показались ей отвратительными.

Он промолчал и усмехнулся. Он посмотрел на нее светлыми, как лед, глазами, и Таня впервые увидела, что взгляд их упрям.

Было же что-то! Или нет? Мускулистый курчавый юноша; фермер с мечом; и паренек с озорным выражением лица. Человек, который называл себя Борс, уже окрестил их для себя - Кузнец, Мечник и Плут. Каково их место в головоломке? Но, согласно одному из полученных им приказов, они все могут умереть в любое время, и он склонен был полагать, что некоторые из его сотоварищей имеют приказы, тоже подразумевающие смерть для этих троих. Насколько они важны?

Голубые глаза могут означать принадлежность к аристократии Андора - неправдоподобно в сочетании с такими одеждами, - есть и Порубежники со светлыми глазами, как и кое-кто из Тайрени, не говоря уж об отдельных гэалданцах и конечно же... Нет, его не поможет. Но вот желтые глаза? Кто они такие? Что они такое? Он вздрогнул от прикосновения к руке и, оглянувшись, увидел сбоку от себя слугу в белом, молодого мужчину. Прочие слуги тоже вернулись, их стало больше, чем раньше, по одному для каждого из гостей в масках. Он прищурил глаз. Мурддраал - тоже, и лишь шероховатый камень был там, где прежде находилась дверь, через которую входил Получеловек.

Тем не менее три фигуры по-прежнему висели в воздухе. Он чувствовал себя так, словно они смотрели на него. Избегая смотреть в эти безжизненные глаза, он еще раз взглянул на три фигуры, потом пошел за слугой, с тревогой размышляя, откуда тот узнал, как к нему следует обратиться. Но раздумывал недолго, пока покрытые необычной резьбой двери не захлопнулись за ним. Он прошел с дюжину шагов, когда понял, что они со слугой в коридоре одни. Он подозрительно насупил брови под маской, но не успел открыть рот, как слуга заговорил: - Других тоже провожают в их комнаты, милорд. Вы позволите, милорд? Время истекает, а наш Господин нетерпелив. Человек, который называл себя Борс, скрипнул зубами как от досады на скудость предоставленных ему сведений, так и от того, что своими словами слуга поставил его и себя на одну доску, но следовал за тем молча.

Лишь глупцы огрызаются на слугу, а припомнив глаза парня, он засомневался, что отповедь возымеет хоть какое-то действие, если не приведет к худшему. И как он узнал, что я собираюсь задать ему вопрос? Слуга улыбнулся. Человек, который называл себя Борс, чувствовал себя совершенно не в своей тарелке, пока не вернулся в комнату, где ожидал, прибыв сюда по зову, но и тогда беспокойство не оставило его. Даже найти пломбы на своих седельных сумках нетронутыми казалось слабым утешением. Слуга входить не стал, остался в коридоре. Никто не увидит ни того, как вы отбудете отсюда, ни того, как вы окажетесь в нужном вам месте, но, вероятно, лучше появиться там уже одетым надлежащим образом. Вскоре за вами придут, дабы проводить вас. Дверь, к которой не притронулась ничья видимая рука, закрылась.

Человек, который называл себя Борс, не сдержал нервной дрожи. Поспешно он сорвал печати, расстегнул пряжки на седельных сумках и вытащил обычный для себя плащ. Где-то в глубине души тихий шепоток спрашивал, стоит ли еще одного подобного сборища обещанное могущества или даже бессмертие, но он сразу же рассмеялся. Он чуть не рассмеялся, В Тарабоне и на Равнине Алмот предстоит работа, большая работа. Ветер не был началом. Нет ни начала, ни конца оборотам Колеса Времени. Однако оно - начало всех начал. Ветер, родившийся меж черных, бритвенно-острых ликов гор, где по перевалам бродит смерть, таясь от тварей еще более опасных, чем она сама, ветер этот дул на юг через чащобный лес Великого Запустения, испорченный и извращенный прикосновением Темного. Ко времени, когда ветер миновал ту невидимую линию, что люди называли границей Шайнара, где весенние цветы густо усеяли деревья, тошнотворно-сладковатый запах разложения уже рассеялся.

Должно было уже давно прийти лето, но весна припоздала, и все буйно цвело, стремясь наверстать упущенное. Молодая, светлая зелень топорщилась на каждом кусте, и рыжеватыми молодыми побегами оканчивалась каждая веточка на деревьях. Ветер рябью шелестел по полям вокруг ферм, словно по зеленым прудам озимых, что чуть ли не на глазах пробивались вверх и вверх. Запах смерти почти совершенно развеялся задолго до того, как ветер достиг стоящего на холмах, окруженного каменной стеной города Фал Дара и захлестнул, будто кнутом, башню цитадели в самом центре города, закружил вокруг башни, на верхней площадке которой будто танцевали два человека. Фал Дара - с высокими и крепкими стенами - никогда не был взят врагом, никогда не был предан - ни цитадель, ни город. Ветер стонал над крытыми гонтом кровлями, вился вокруг высоких дымоходов и еще более высоких башен и выл, словно рыдал погребальную песнь. От жаркого солнца грудь юноши стала скользкой от пота, его темные, рыжеватые волосы слиплись. Слабый запах в вихре заставил затрепетать ноздри, но юноша не связал его с промелькнувшей в голове картиной только что раскопанной старой могилы. Он едва ли осознал вообще этот запах и этот образ; он изо всех сил старался держать свой разум пустым, но другой человек, с которым юноша находился на верху башни, все вторгался и вторгался в эту пустоту.

Площадка, окруженная высоким - по грудь - парапетом с бойницами, была шириной шагов в десять. Достаточно просторной, чтобы не чувствовать никакой стесненности. Даже более того. Разве что если твой противник - Страж. Юноша был высок, но Лан не уступал ему в росте и отличался развитой мускулатурой, хотя и не был так широк в плечах, как Ранд. Узкая полоска плетеной кожи удерживала длинные волосы Стража, не позволяя им падать на лицо, которое казалось грубо высеченным из камня, с гранями и углами, на лицо, вопреки налету седины на висках не тронутому ни единой морщиной. Несмотря на жару и напряжение занятия, на груди и руках Лана пот едва поблескивал. Ранд всматривался в ледяные голубые глаза Лана, выискивая какой-нибудь намек на то, что собирается предпринять противник. Страж, как казалось, словно и не моргал, а тренировочный меч в его руках двигался уверенно и плавно, когда он перетекал из одной стойки в другую.

Учебный меч - свободно связанные вместе тонкие пластины вместо клинка - при ударе громко щелкал и оставлял на коже алый след. Ранд слишком хорошо знал это. На ребрах у него больно ныли три полосы, и еще одна жгла плечо. Он прилагал все силы, чтобы не получить в награду еще больше. На Лане не было ни одного рубца. Как Ранда и учили, он вызвал в уме язычок пламени и сконцентрировался на нем, стараясь сжечь в нем все эмоции и вспышки чувств, стараясь создать в себе пустоту, прогнав всякую мысль от себя. Опустошенность пришла. Как это бывало в последнее время слишком часто, она была не абсолютной пустотой; пламя оставалось на месте, а какое-то ощущение света волновало неподвижность. Но и этого хватало - хотя едва-едва.

Прохладное спокойствие пустоты текло через него, и юноша был един со своим тренировочным мечом, с гладкими камнями под подошвами сапог, даже с Ланом. Все было едино, и он двигался без всякой мысли, в ритме, что шаг в шаг и движение в движение соответствовал перемещениям Стража. Вновь поднялся ветер, донесший из города звон колоколов. Кто-то все еще празднует приход весны... Посторонняя мысль порхнула на волнах света через пустоту, взбаламутив ее, а Страж словно прочитал мысли Ранда - тренировочный меч закружился в руках Лана. Ранд и не пытался достать противника; он мог лишь парировать выпады Стража. Отражая удары Лана в самый последний момент, он был вынужден отступать. Выражение лица Лана нисколько не менялось. Внезапно круговой удар Стража превратился в прямой выпад.

Ранд, застигнутый врасплох, отступил, уже морщась от удара, который - понимал - на этот раз остановить ему не удастся. Ветер с воем накинулся на крепостную башню... Воздух будто мгновенно сгустился, обернувшись вокруг него коконом, и толкнул его вперед. Время и движения замедлились; охваченный ужасом. Ранд наблюдал, как тренировочный меч Лана медленно приближается к его груди. Нечем было ни задержать, ни смягчить неотвратимый удар. Ребра хрустнули, будто по Ранду ударили молотом. Он охнул, но ветер не позволил ему уклониться; наоборот, ветер по-прежнему толкал юношу вперед. Пластины меча Лана согнулись дугой, вывернулись - Ранду казалось, неизмеримо медленно, - затем, лопнув, разлетелись, острые концы обломков медленно двинулись по направлению к сердцу Ранда, зазубренные планки вонзились в кожу.

Боль пикой пронзила все тело; кожу будто исполосовали настоящим клинком. Словно солнце своим опаляющим жаром захотело превратить юношу в прожаренный до хрустящей корочки бекон на сковородке. С воплем Ранд отшатнулся, споткнулся и упал спиной на каменную стену. Дрожащей рукой он провел по порезам на груди и поднес окровавленные пальцы к серым глазам, будто не веря. Сильно ты?.. Он осекся, когда Ранд поднял на него глаза. Он был тверд, как стена! Страж молча рассматривал юношу, потом протянул руку. Ранд сжал ее, и тот рывком поставил его на ноги.

Уже само по себе это было необычно. Стражи, полулегендарные воители, служившие Айз Седай, редко выказывали свои чувства, а Лан даже для Стража был идеалом сдержанности. Он отшвырнул расщепленный меч в сторону и оперся о стену там, где, чтобы не мешать тренировке, лежали настоящие мечи. Он подошел к Лану и сел рядом на корточки, привалившись спиной к камню. Теперь гребень стены оказался выше головы, как-никак заслоняя его от ветра. Если это было ветром. Никакой ветер не бывает таким... Может, эдакого и в самом-то Запустении не случается! Говорил, что уходишь, а уже месяц миновал, а по-моему, тебе следовало бы уйти еще три недели назад.

Ранд в удивлении поднял глаза на Стража. Он ведет себя так, будто ничего не случилось! Нахмурившись, он отложил тренировочный меч, взял в руки свой настоящий меч и положил его на колени. Пальцы пробежали по длинной, обернутой шершавой кожей рукояти с бронзовой вставкой в виде цапли. Еще одна бронзовая цапля распласталась на ножнах, и еще одна, выгравированная на стали, украшала клинок, сейчас спрятанный в ножны. То, что у него есть меч, до сих пор было для Ранда немного странным. Любой меч, а тем более со знаком мастера клинка. Все-таки он - фермер из Двуречья, пусть теперь и такого далекого. Теперь, может, далекого навсегда.

Он был пастухом, как и его отец, - я БЫЛ пастухом. Кто я такой теперь? Мой отец - Тэм, кто бы что ни говорил. Ранду хотелось, чтобы его собственные мысли не звучали так, словно он пытался убеждать самого себя. Лан опять словно бы прочел мысли Ранда. Хмурясь, Ранд пропустил мимо ушей слова Стража. Это дело не касалось никого, кроме него самого. Мне нужно. Не каждый знал, что означает бронзовая птица, или даже вовсе не замечал ее, но все равно клинок со знаком цапли, особенно в руках юноши, которого по возрасту едва можно назвать мужчиной, по-прежнему привлекал ненужное внимание.

Ну, кроме всего прочего, мне еще и повезло. Но что будет, когда убежать мне не удастся и ввести человека в заблуждение я не смогу, а удача от меня отвернется? Ты мог бы выручить за него хорошие деньги. Пока он со мной, я имею право называть Тэма отцом. Он дал его мне, и это дает мне такое право. Лан искоса взглянул на юношу: - Значит, Тэм тебе не говорил? Он должен знать. Наверно, он не верил. Многие не верят.

Он подхватил свой меч, почти близнец Рандову, не считая отсутствия цапель, и быстрым движением выдернул его из ножен. Клинок, слегка изогнутый, с односторонней заточкой, серебряно сверкал в солнечных лучах. Это был меч королей Малкир. Ныне Семь Башен были разрушены, а Тысяча Озер превратилась в логовище отвратительных тварей. Малкир лежала проглоченная Великим Запустением, и из всех лордов Малкири в живых оставался лишь один. Некоторые утверждали, что Стражем, связанным узами с Айз Седай, Лан стал, чтобы найти смерть в Запустении и воссоединиться с остальными людьми своего рода. Ранд имел не один случай убедиться, что от опасности Лан не бегал, наоборот, стремился к ней, явно нисколько не заботясь о себе. Но превыше своей жизни он полагал жизнь и безопасность Морейн, Айз Седай, с которой он был связан узами долга. Ранд не думал, что Лан стал бы на самом деле искать смерти до тех пор, пока жива Морейн.

Некоторые его виды использовали Единую Силу - они могли одним ударом уничтожить целый город, превратить местность на мили вокруг в пустыню. И все это оружие было уничтожено при Разломе; и никто также не помнит о том, как его делать. Но было оружие и попроще, для тех, кому приходилось сражаться с Мурддраалами и тварями похуже, которых создавали Повелители Ужаса, сражаться клинок к клинку. С помощью Единой Силы Айз Седай извлекали из земли железо и другие металлы, плавили их, придавали форму и обрабатывали. Все - с помощью Силы. Мечи и другое оружие тоже. Многие, что уцелели после Разлома Мира, были уничтожены людьми, которые боялись и ненавидели работу Айз Седай, а другие со временем пропали. Осталось немногое, и считанные люди по-настоящему знают, чем является это оружие. О нем ходят легенды, полные сказочных преувеличений о мечах, которые вроде бы обладали силой сами по себе.

Ты ведь слышал сказания менестрелей. А на деле... Клинки, что никогда не сломаются и не утратят своей остроты. Я видел, как их точили люди - больше играя в то, что они острят их, - но лишь потому, что никак не могли поверить в существование меча, который бы не нуждался в этом. Единственное, чего они добивались при этом, - стачивали точильные камни. Такое оружие создали Айз Седай, и никогда не будет другого. Когда оно было закончено, подошли к концу и война, и Эпоха, вместе, а мир - разлетелся вдребезги; непохороненных мертвых было много больше, чем оставшихся в живых, и эти живые спасались бегством, стремясь отыскать какое-нибудь - любое - убежище, каждая вторая женщина оплакивала мужа либо сыновей, которых она больше не увидит; когда создание оружия было завершено, Айз Седай, которые еще оставались в живых, поклялись: никогда впредь не создавать оружия, чтобы один человек убивал другого. Все Айз Седай дали такую клятву, и каждая женщина из них с тех пор верна этому обету. Даже Красные Айя, а они мало беспокоятся о том, что случается с любым человеком мужского пола.

С другой стороны, те, что были изготовлены для полководцев, с клинками столь твердыми, что ни один кузнец ничего не мог поделать с ними, и на которых уже стояло клеймо цапли, эти клинки стали товаром, спрос на который весьма и весьма велик. Руки Ранда, будто обжегшись, отдернулись от меча, лежащего поперек колен. Меч стал падать, и он инстинктивно подхватил оружие, прежде чем оно ударилось о камни площадки. Я думал, что вы говорите о своем мече. Немногие владеют мечом с таким искусством, чтобы называться мастерами клинка и удостоиться в награду клинка с клеймом цапли, но даже и так - сохранилось недостаточно клинков Айз Седай, чтобы эта горсточка мастеров имела каждый по одному. Большинство клинков с цаплей - от мастеров-оружейников; лучшая сталь, какую могут выковать люди, но все равно обрабатывается она человеческими руками. Но вот этот, пастух... Мои ОТЕЦ дал его мне. Юноша гнал от себя мысли о том, как двуреченскому пастуху достался клинок с клеймом цапли.

На их течении таились опасные скалы и глубокие омуты, которые ему вовсе не хотелось изучать. Спрошу еще раз. Почему ты тогда не ушел? За пять лет я сделал бы тебя достойным его, сделал бы тебя мастером клинка. У тебя быстрые кисти, хороший баланс, и ты не повторяешь одной ошибки дважды. Но у меня нет пяти лет на твое обучение, и у тебя нет пяти лет на учебу. У тебя нет даже одного года, и тебе это известно. Как бы то ни было, по ноге ты себе мечом не попадешь. Держишь ты себя так, пастух, словно родился с мечом на поясе, и большинство деревенских задир почувствуют это.

Но этого у тебя было с лихвой почти с того самого дня, как ты опоясал себя мечами. Так почему ты все еще здесь? Я боюсь никогда... Я могу не увидеть их всю... Ладно, они хоть просто думают, что я спятил, раз не иду домой вместе с ними. А Найнив то смотрит на меня как на несмышленыша шести лет от роду с разбитыми коленками, за которым ей приходится ухаживать; то она смотрит так, будто увидела чужака, которого она может обидеть, если станет присматриваться повнимательнее. Она - Мудрая, и, кроме того, вряд ли, по-моему, ее что-то испугает, но она... Чтоб я сгорел! Она знает, почему мне нужно уйти, но всякий раз, как я заговариваю об этом, она смотрит на меня, и у меня внутри все переворачивается...

Готовимся к ЕГЭ по русскому языку

Лошадь напрягала все силы, стараясь пр... Заяц метнулся, заверещал и, пр... Через несколько часов с пр... Наши вечерние прогулки прекратились.

Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр... Она запирает дверь на ключ, пр..

Безродного пр...

Белая берёза под моим окном пр... Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непр... Гагин в течение разговора намекнул мне на какие-то затруднения, пр..

Дело в том, что ни коту, ни пр... Дела давно минувших дней, пр.. Не пр...

Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр... Заяц метнулся, заверещал и, пр... Через несколько часов с пр... Наши вечерние прогулки прекратились. Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр...

Между устьями двух последних, на такой же древней речной террасе, расположилось большое село Ивановское, насчитывающее около двухсот дворов. Дальше долина Лефу становится расплывчатой. Пологие холмы, мало возвышающиеся над общим уровнем, покрыты дубовым и черноберезовым редколесьем. Часа два я бродил по окрестностям и наконец опять подошел к обрыву. День склонялся к вечеру. По небу медленно ползли легкие розовые облачка. Дальние горы, освещенные последними лучами заходящего солнца, казались фиолетовыми. Оголенные от листвы деревья приняли однотонную серую окраску. В нашей деревне по-прежнему царило полное спокойствие. Из длинных труб фанз вились белые дымки. Они быстро таяли в прохладном вечернем воздухе. По дорожкам кое-где мелькали белые фигуры корейцев. Внизу, у самой реки, горел огонь. Это был наш бивак. Когда я возвращался назад, уже смеркалось. Вода в реке казалась черной, и на спокойной поверхности ее отражались пламя костра и мигающие на небе звезды. Около огня сидели стрелки: один что-то рассказывал, другие смеялись. Смех и шутки сразу прекратились. После чая я сел у огня и стал записывать в дневнике свои наблюдения. Дерсу разбирал свою котомку и поправлял костер. Затем он натыкал позади себя несколько ивовых прутьев и обтянул их полотнищами палатки, потом постелил на землю козью шкуру, сел на нее и, накинув себе на плечи кожаную куртку, закурил трубку. Через несколько минут я услышал легкий храп. Он спал. Голова его свесилась на грудь, руки опустились, погасшая трубка выпала изо рта и лежала на коленях… «И так всю жизнь, — подумал я. Дерсу по-своему был счастлив. В стороне глухо шумела река; где-то за деревней лаяла собака; в одной из фанз плакал ребенок. Я завернулся в бурку, лег спиной к костру и сладко уснул. На другой день чуть свет мы все были уже на ногах. Ночью наши лошади, не найдя корма на корейских пашнях, ушли к горам на отаву. Пока их разыскивали, артельщик приготовил чай и сварил кашу. Когда стрелки вернулись с конями, я успел закончить свои работы. В восемь часов утра мы выступили в путь. От описанного села Казакевичево по долине реки Лефу есть две дороги. Одна из них, кружная, идет на село Ивановское, другая, малохоженая и местами болотистая, идет по левому берегу реки. Чем дальше, тем долина все более и более принимала характер луговой. По всем признакам видно было, что горы кончаются. Они отодвинулись куда-то в сторону, и на место их выступили широкие и пологие увалы, покрытые кустарниковой порослью. Дуб и липа дровяного характера с отмерзшими вершинами растут здесь кое-где группами и в одиночку. Около самой реки — частые насаждения ивы, ольхи и черемухи. Наша тропа стала принимать влево, в горы и увела нас от реки километра на четыре. В этот день мы немного не дошли до деревни Ляличи и заночевали в шести километрах от нее на берегу маленького и извилистого ручейка. Вечером я сидел с Дерсу у костра и беседовал с ним о дальнейшем маршруте по реке Лефу. Гольд говорил, что далее пойдут обширные болота и бездорожье, и советовал плыть на лодке, а лошадей и часть команды оставить в Ляличах. Совет его был вполне благоразумный. Я последовал ему и только изменил местопребывание команды. Глава пятая. Нижнее течение реки Лефу Ночевка около деревни Ляличи. На другое утро я взял с собой Олентьева и стрелка Марченко, а остальных отправил в село Черниговку с приказанием дожидаться там моего возвращения. При содействии старосты нам очень скоро удалось заполучить довольно сносную плоскодонку. За нее мы отдали двенадцать рублей деньгами и две бутылки водки. Весь день был употреблен на оборудование лодки. Дерсу сам приспособлял весла, устраивал из колышков уключины, налаживал сиденья и готовил шесты. Я любовался, как работа у него в руках спорилась и кипела. Он никогда не суетился, все действия его были обдуманы, последовательны, и ни в чем не было проволочек. Видно было, что он в жизни прошел такую школу, которая приучила его быть энергичным, деятельным и не тратить времени понапрасну. Случайно в одной избе нашлись готовые сухари. А больше нам ничего не надо было. Все остальное — чай, сахар, соль, крупу и консервы — мы имели в достаточном количестве. В тот же вечер по совету гольда все имущество было перенесено в лодку, а сами мы остались ночевать на берегу. Ночь выпала ветреная и холодная. За недостатком дров огня большого развести было нельзя, и потому все зябли и почти не спали. Как я ни старался завернуться в бурку, но холодный ветер находил где-нибудь лазейку и знобил то плечо, то бок, то спину. Дрова были плохие, они трещали и бросали во все стороны искры. У Дерсу прогорело одеяло. Сквозь дремоту я слышал, как он ругал полено, называя его по-своему — «худой люди». После этого я слышал всплеск по реке и шипение головешки. Очевидно, старик бросил ее в воду. Потом мне удалось как-то согреться, и я уснул. Ночью я проснулся и увидел Дерсу, сидящего у костра. Он поправлял огонь. Ветер раздувал пламя во все стороны. Поверх бурки на мне лежало одеяло гольда. Значит, это он прикрыл меня, вот почему я и согрелся. Стрелки тоже были прикрыты его палаткой. Я предлагал Дерсу лечь на мое место, но он отказался. Его шибко вредный, — он указал на дрова. Чем ближе я присматривался к этому человеку, тем больше он мне нравился. С каждым днем я открывал в нем новые достоинства. Раньше я думал, что эгоизм особенно свойствен дикому человеку, а чувство гуманности, человеколюбия и внимания к чужому интересу присуще только европейцам. Не ошибся ли я? Под эти мысли я опять задремал и проспал до утра. Когда совсем рассвело, Дерсу разбудил нас. Он согрел чай и изжарил мясо. После завтрака я отправил команду с лошадьми в Черниговку, затем мы спустили лодку в воду и тронулись в путь. Подгоняемая шестами, лодка наша хорошо шла по течению. Километров через пять мы достигли железнодорожного моста и остановились на отдых. Дерсу рассказал, что в этих местах он бывал еще мальчиком с отцом, они приходили сюда на охоту за козами. Про железную дорогу он слышал от китайцев, но никогда ее раньше не видел. После короткого отдыха мы поплыли дальше. Около железнодорожного моста горы кончились. Я вышел из лодки и поднялся на ближайшую сопку, чтобы в последний раз осмотреться во все стороны. Красивая панорама развернулась перед моими глазами. Сзади, на востоке, толпились горы: на юге были пологие холмы, поросшие лиственным редколесьем; на севере, насколько хватал глаз, расстилалось бесконечное низменное пространство, покрытое травой. Сколько я ни напрягал зрение, я не мог увидеть конца этой низины. Она уходила вдаль и скрывалась где-то за горизонтом. Порой по ней пробегал ветер. Трава колыхалась и волновалась, как море. Кое-где группами и в одиночку росли чахлые березки и другие какие-то деревья. С горы, на которой я стоял, реку Лефу далеко можно было проследить по ольшаникам и ивнякам, растущим по ее берегам в изобилии. Вначале она сохраняет свое северо-восточное направление, но, не доходя сопок, видневшихся на западе километрах в восьми, поворачивает на север и немного склоняется к востоку. Бесчисленное множество протоков, слепых рукавов, заводей и озерков окаймляет ее с обеих сторон. Низина эта казалась безжизненной и пустынной. Ярко блестевшие на солнце в разных местах лужи свидетельствовали о том, что долина Лефу в дождливый период года легко затопляется водой. На всем этом пространстве Лефу принимает в себя с левой стороны два притока: реку Сандуган и реку Хунухезу. Последняя протекает по такой же низменной и болотистой долине, как и сама Лефу. К полудню мы доехали еще до одной возвышенности, расположенной на самом берегу реки, с левой стороны. Сопка эта высотою 120—140 метров покрыта редколесьем из дуба, березы, липы, клена, ореха и акаций. Отсюда шла тропинка, вероятно, к селу Вознесенскому, находящемуся западнее, километрах в двенадцати. Во вторую половину дня мы проехали еще столько же и стали биваком довольно рано. Долгое сидение в лодке наскучило, и потому всем хотелось выйти и размять онемевшие члены. Меня тянуло в поле. Олентьев и Марченко принялись устраивать бивак, а мы с Дерсу пошли на охоту. С первого же шага буйные травы охватили нас со всех сторон. Они были так высоки и так густы, что человек в них казался утонувшим. Внизу, под ногами, — трава, спереди и сзади — трава, с боков — тоже трава и только вверху — голубое небо. Казалось, что мы шли по дну травяного моря. Это впечатление становилось еще сильнее, когда, взобравшись на какую-нибудь кочку, я видел, как степь волновалась. С робостью и опаской я опять погружался в траву и шел дальше. В этих местах так же легко заблудиться, как и в лесу. Мы несколько раз сбивались с дороги, но тотчас же спешили исправить свои ошибки. Найдя какую-нибудь кочку, я взбирался на нее и старался рассмотреть что-нибудь впереди. Дерсу хватал вейник и полынь руками и пригибал их к земле. Я смотрел вперед, в стороны, и всюду передо мной расстилалось бесконечное волнующееся травяное море. Главными представителями этих трав будут: тростники высотой до 3 метров, вейник — 1,5 метра, полынь — 2 метра и др. Из древесных пород, растущих по берегам проток, можно отметить кустарниковую лозу, осину, белую березу, ольху и др. Население этих болотистых степей главным образом пернатое. Кто не бывал в низовьях Лефу во время перелета, тот не может себе представить, что там происходит. Тысячи тысяч птиц большими и малыми стаями тянулись к югу. Некоторые шли в обратном направлении, другие — наискось в сторону. Вереницы их то подымались кверху, то опускались вниз, и все разом, ближние и дальние, проектировались на фоне неба, в особенности внизу, около горизонта, который вследствие этого казался как бы затянутым паутиной. Я смотрел, как очарованный. Выше всех были орлы. Распластав свои могучие крылья, они парили, описывая большие круги. Что для них расстояния? Некоторые из них кружились так высоко, что едва были заметны. Ниже их, но все же высоко над землей, летели гуси. Эти осторожные птицы шли правильными косяками и, тяжело вразброд махая крыльями, оглашали воздух своими сильными криками. Рядом с ними летели казарки и лебеди. Внизу, близко к земле, с шумом неслись торопливые утки. Тут были стаи грузной кряквы, которую легко можно было узнать по свистящему шуму, издаваемому ее крыльями, и совсем над водой тысячами летели чирки и другие мелкие утки. Там и сям в воздухе виднелись канюки и пустельга. Эти представители соколов описывали красивые круги, подолгу останавливались на одном месте и, трепеща крыльями, зорко высматривали на земле добычу. Порой они отлетали в сторону, опять описывали круги и вдруг, сложив крылья, стремглав бросались книзу, но, едва коснувшись травы, снова быстро взмывали вверх. Грациозные и подвижные чайки и изящные проворные крачки своей снежной белизной мелькали в синеве лазурного неба. Кроншнепы летели легко, плавно и при полете своем делали удивительно красивые повороты. Остроклювые крохали на лету посматривали по сторонам, точно выискивая место, где бы им можно было остановиться. Сивки-моряки держались болотистых низин. Лужи стоячей воды, видимо, служили для них вехами, по которым они и держали направление. И вся масса птиц неслась к югу. Величественная картина! Вдруг совершенно неожиданно откуда-то взялись две козули. Они были от нас шагах в шестидесяти. В густой траве их почти не было видно — мелькали только головы с растопыренными ушами и белые пятна около задних ног. Отбежав шагов полтораста, козули остановились. Я выпалил из ружья и промахнулся. Раскатистое эхо подхватило звук выстрела и далеко разнесло его по реке. Тысячи птиц поднялись от воды и с криком полетели во все стороны. Испуганные козули сорвались с места и снова пошли большими прыжками. Тогда прицелился Дерсу. И в тот момент, когда голова одной из них показалась над травой, он спустил курок. Когда дым рассеялся, животных уже не было видно. Гольд снова зарядил свою винтовку и не торопясь пошел вперед. Я молча последовал за ним. Дерсу огляделся, потом повернул назад, пошел в сторону и опять вернулся обратно. Видно было, что он что-то искал. Я принялся тоже искать убитое животное, хотя и не совсем верил гольду. Мне казалось, что он ошибся. Минут через десять мы нашли козулю. Голова ее оказалась, действительно, простреленной. Дерсу взвалил ее себе на плечи и тихонько пошел обратно. На бивак мы возвратились уже в сумерки. Вечерняя заря еще пыталась было бороться с надвигающейся тьмой, но не могла ее осилить, уступила и ушла за горизонт. Тотчас на небе замигали звезды, словно и они обрадовались тому, что наконец-то солнце дало им свободу. Около протоки темнела какая-то роща. Деревьев теперь разобрать было нельзя: они все стали похожи друг на друга. Сквозь них виднелся свет нашего костра. Вечер был тихий и прохладный. Слышно было, как где-то неподалеку от нас с шумом опустилась в воду стая уток. По полету можно было узнать, что это были чирки. После ужина Дерсу и Олентьев принялись свежевать козулю, а я занялся своей работой. Покончив с дневником, я лег, но долго не мог уснуть. Едва я закрывал глаза, как передо мной тотчас появлялась качающаяся паутина: это было волнующееся травяное море и бесчисленные стаи гусей и уток. Наконец под утро я уснул. На следующий день мы встали довольно рано, наскоро напились чаю, уложили свои пожитки в лодку и поплыли по Лефу. Чем дальше, тем извилистее становилась река. Кривуны ее так местные жители называют извилины описывают почти полные окружности и вдруг поворачивают назад, опять загибаются, и нет места, где река хоть бы немного текла прямо. В нижнем течении Лефу принимает в себя с правой стороны два небольших притока: Монастырку и Черниговку. Множество проток и длинных слепых рукавов идет перпендикулярно к реке, наискось и параллельно ей и образует весьма сложную водную систему. Километров на восемь ниже Монастырки горы подходят к Лефу и оканчиваются здесь безымянной сопкой в 290 метров высоты. У подножия ее расположилась деревня Халкидон. Это было последнее в здешних местах селение. Дальше к северу до самого озера Ханка жилых мест не было. Взятые с собой запасы продовольствия подходили к концу. Надо было их пополнить. Мы вытащили лодку на берег и пошли в деревню. Посредине ее проходила широкая улица, дома стояли далеко друг от друга. Почти все крестьяне были старожилами и имели надел в сто десятин. Я вошел в первую попавшуюся избу. Нельзя сказать, чтобы на дворе было чисто, нельзя сказать, чтобы чисто было и в доме. Мусор, разбросанные вещи, покачнувшийся забор, сорванная с петель дверь, почерневший от времени и грязи рукомойник свидетельствовали о том, что обитатели этого дома не особенно любили порядок. Когда мы зашли во двор, навстречу нам вышла женщина с ребенком на руках. Она испуганно посторонилась и робко ответила на мое приветствие. Я невольно обратил внимание на окна. Они были с двойными рамами в четыре стекла. Пространство же между ними почти до половины нижних стекол было заполнено чем-то серовато-желтоватым. Сначала я думал, что это опилки, и спросил хозяйку, зачем их туда насыпали. Я подошел поближе. Действительно, это были сухие комары. Их тут было по крайней мере с полкилограмма. А в избе мы раскладываем дымокуры и спим в комарниках. Комары-то из воды выходят. Что им огонь! Летом трава сырая, не горит. В это время подошел Олентьев и сообщил, что хлеб куплен. Обойдя всю деревню, мы вернулись к лодке. Тем временем Дерсу изжарил на огне козлятину и согрел чай. На берег за нами прибежали деревенские ребятишки. Они стояли в стороне и поглядывали на нас с любопытством. Через полчаса мы тронулись дальше. Я оглянулся назад. Ребята по-прежнему толпились на берегу и провожали нас глазами. Река сделала поворот, и деревня скрылась из виду. Трудно проследить русло Лефу в лабиринте его проток. Ширина реки здесь колеблется от 15 до 80 метров. При этом она отделяет от себя в сторону большие слепые рукава, от которых идут длинные, узкие и глубокие каналы, сообщающиеся с озерами и болотами или с такими речками, которые также впадают в Лефу значительно ниже. По мере того как мы подвигались к озеру Ханка, течение становилось медленнее. Шесты, которыми стрелки проталкивали лодку вперед, упираясь в дно реки, часто завязали, и настолько крепко, что вырывались из рук. Глубина Лефу в этих местах весьма неровная. То лодка наша натыкалась на мели, то проходила по глубоким местам, так что без малого весь шест погружался в воду. Почва около берегов более или менее твердая, но стоит только отойти немного в сторону, как сразу попадешь в болото. Среди зарослей скрываются длинные озерки. Эти озерки и кусты ивняков и ольшаников, растущие рядами, свидетельствуют о том, что река Лефу раньше текла иначе и несколько раз меняла свое русло. К вечеру мы немного не дошли до реки Черниговки и стали биваком на узком перешейке между ней и небольшой протокой. Сегодня был особенно сильный перелет. Олентьев убил несколько уток, которые и составили нам превосходный ужин. Когда стемнело, все птицы прекратили свой лёт. Кругом сразу воцарилась тишина. Можно было подумать, что степи эти совершенно безжизненны, а между тем не было ни одного озерка, ни одной заводи, ни одной протоки, где не ночевали бы стада лебедей, гусей, крохалей, уток и другой водяной птицы. Вечером Марченко и Олентьев улеглись спать раньше нас, а мы с Дерсу, по обыкновению, сидели и разговаривали. Забытый на огне чайник настойчиво напоминал о себе шипением. Дерсу отставил его немного, но чайник продолжал гудеть. Дерсу отставил его еще дальше. Тогда чайник запел тоненьким голоском. Долго мне говорил этот первобытный человек о своем мировоззрении. Он видел живую силу в воде, видел ее тихое течение и слышал ее рев во время наводнений. Я взглянул на костер. Дрова искрились и трещали. Огонь вспыхивал то длинными, то короткими языками, то становился ярким, то тусклым; из угольев слагались замки, гроты, потом все это разрушалось и созидалось вновь. Дерсу умолк, а я долго еще сидел и смотрел на «живой огонь». В реке шумно всплеснула рыба. Я вздрогнул и посмотрел на Дерсу.

Готовимся к ЕГЭ по русскому языку

Ранд изо всех сил старался прислушиваться и даже порой вставлял словечко-другое, но беседа требовала таких усилий. 1. лошадь напрягала все силы, стараясь течение. (арс.) 2. заяц метнулся, заверещал и, уши,. (арс.) 3. через несколько часов с вода, снова доходит до скал, и путь. (мих.). Русский язык 10 класс лошадь напрягала все силы.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий