Новости кто написал бесы

Вернувшись в Москву, написал романы «Игрок» и «Преступление и наказание». Наверное, почти ни у кого не возникает сомнений по поводу того, что господин Чубайс – из разряда тех «бесов», о которых писал Достоевский.

«Вьются бесы рой за роем...»

Впрочем, написанное им предисловие к «Бесам» даже отчасти и замечательно стремлением хоть как-то, хоть немного реабилитировать автора, этого махрового антисоветчика, протянуть ему коммунистическую луковку, чтобы вытащить из озера оппортунизма. Вы услышите социально-философский роман вского «Бесы», в котором со всей мощью и глубиной раскрылся гений писателя. Вернувшись в Москву, написал романы «Игрок» и «Преступление и наказание».

Публицист Валентин Симонин: Я роман «Бесы» читал и хочу сказать…

«Бе́сы» — шестой роман Фёдора Михайловича Достоевского, изданный в 1871—1872 годах. Один из наиболее политизированных романов Достоевского был написан им под. Булгаков предлагает нам задуматься, мог ли Ставрогин (или Петруша, или другие бесы этого романа) написать о самом себе так, как написал о нем Достоевский? В январе 1871 года в журнале «Русский вестник» начал выходить роман Федора Достоевского «Бесы». И вышли жители смотреть случившееся, и пришедши к Иисусу, нашли человека, из которого вышли бесы, сидящего у ног Иисусовых, одетого и в здравом уме и ужаснулись. А М.Н. Каткову, редактору журнала «Русский вестник», в котором печатались «Бесы», написал ещё более откровенно: «Одним из числа крупнейших происшествий моего рассказа будет известное в Москве убийство Нечаевым Иванова.

Ещё раз о бесах

Визуальный фон картины составили разноцветные бабочки. Они везде — и в морских глубинах, и в стеклянных склянках; их крылья увеличиваются до гигантских размеров и в иные моменты прирастают к Ставрогину, ловцу и коллекционеру. По воле режиссера он, в детстве ловивший бабочек руками, попадает в список, где и У. Ротшильд, и В. Набоков, и А. Цветаев, и В. Калинин, и Т. Откуда ветер?

Какие основания присвоить молодому барину изысканное занятие, которое требует хотя бы некоторых познаний? Ведь в кабинете Ставрогина можно увидеть только кипсек альбом с картинками «Женщины Бальзака» 10; 180. Ларчик открывается просто: в черновиках романа есть сцена, где Ставрогин говорит Шатову: «Мы, очевидно, существа переходные, и существование наше на земле есть, очевидно, беспрерывное существование куколки, переходящей в бабочку» 11; 184. За что же уцепилась фантазия режиссера? За то ли, что Ставрогин уже осилил процесс перехода, то есть переродился и стал суперменом? За то ли, что «бабочки» слетаются на него, как на огонь? С таким же успехом можно было бы зацепиться за другое рассуждение Ставрогина: «Всякое существо должно себя считать выше всего, клоп, наверное, считает себя выше вас» 11; 183.

Тогда бы, наверное, в визуальном ряде фильма появились бы не бабочки, а клопы… Опять — форма без содержания, пустой номер… Вообще Ставрогин в этом сериале разочаровывает. Герой, ради которого Достоевский отказался от замысла романа-памфлета и забраковал пятнадцать печатных листов готового текста, потому что в его воображении появился мрачный, страстный, демонический характер «безмерной высоты», с высшим вопросом «прожить или истребить себя», — здесь порядком потускнел. Конечно, М. Матвеев и молод, и красив, и обаятелен, но демонического в его Ставрогине — сколько в спичке яда. Ему, мне кажется, трудно играть «плохих», его «зловещий» хохот натужен, его лик, когда искажается, фальшив. Ему куда больше идет мягкая и ласковая доброта, приветливая улыбка. Даже крылья бабочки, которые вдруг вырастают у него за спиной, не делают его ни демоном, ни драконом, ни сверхчеловеком.

Так бы и сидеть ему в своем кабинете с сачком и микроскопом, пинцетом, банками, булавками, бумажными пакетиками, разглядывать витрины с бабочкой-адмиралом, бабочкой-многоцветницей и другими крылатыми особями. Решение «истребить себя», по фильму, созревает у него, когда из окна светелки под крышей он видит, что дом окружен, что на крыльце — полиция, а под окнами мать с Дашей. В романе Ставрогин сам загоняет себя в петлю непреодолимым духовным кризисом, а в картине он загнан усердием славной полиции: подмена из подмен. Не перечесть всего, что в фильме или сильно не дотянуто, или грубо пережато. Так, в фильме Ставрогин идет к Тихону не тогда, когда ночь с Лизой еще впереди, а когда она уже позади, и Лиза погибла, и тайна его брака с Хромоножкой всем известна; а значит, визит к архиерею теряет смысл: то новое ужасное преступление, от которого пытался предостеречь Ставрогина Тихон, уже произошло. В фильме капитан из «наших» в приступе злокачественного атеизма рубит икону на глазах прохожих: дескать, пусть ваш Бог теперь наказывает меня, а я посмотрю. Православная книгоноша Софья Матвеевна целует обломки и приговаривает с укором: а куда тебя больше-то наказывать в этот момент кощунник Лямшин, тоже из «наших», подсовывает ей в сумку нехорошие картинки.

Контраст идей и людей достигнут! В романе тоже есть подпоручик, который выбросил из своей квартиры два хозяйских образа и один из них изрубил топором. Книгоноши при этом не оказалось, но не потому, что автор романа веровал слабее, чем автор картины, а потому, что был прежде всего художником и не терпел назиданий в лоб. Та же вездесущая книгоноша в конце сериала предлагает уезжающему Горемыкину купить Евангелие. Намек понятен, но Достоевский так грубо не работает. А Хотиненко — сторонник простых решений: раз у «наших» «Бога нет — все позволено», нужен наглядный идейный противовес. Создатели картины, однако, стараясь сделать вещь актуальную, как-то не заметили, что нынешнее время давно разрешило в России и Бога, и веру, и церковь.

А люди — все равно всё себе позволяют, ни в чем не отказывают: лгут, воруют, грабят, убивают.

Исповедь Ставрогина. Жизнь и творчество Ф. Неизданная глава романа «Бесы». Проблемы поэтики Достоевского. Россия, 1979. О литературных архетипах. В дальней-ш х сследован ях этот тез с не наход л н опровержен я, н подтвержден я, а потому требует проверк.

В своем видении романа и главы «У Тихона» В. Комарович и А. Бем сходят з пон ман я сповед как акта покаян я, который открывает герою путь к спасен ю. Но исповедь была написана в Швейцарии и зафиксированное в ней состояние относится к швейцарскому пер оду ж зн Ставрог на, а эп зод встреч с Т хоном про-зошел знач тельно позже. Поэтому, уч тывая разгран чен е романного дороманного времен , о необход мост которого напом нает С. Жожикашвилли27, представляется убедительным мнение А. Еще более категор чно к рукоп с Н колая Ставрог на относ т-ся С. При этом, по мнению исследователя, то, что исповедь является вызовом, осознают и Тихон, и повествователь, и сам Ставрогин.

Гессен находит в неспособности любить: «Из гордости и презрения к людям Ставрогин готов нести тяжесть своего каприза женитьбы. Он готов наказать себя, но он не может сострадать, не может нест бремен любв , стало быть, также бремен ж зн. Для этого он сл шком уед нен, 24Бем А. Эволюция образа Ставрогина. Заметки о современном достоевсковедении. Трагедия зла. Русская классика: динамика художественных систем и нет веры в его равнодушном сердце»32; и далее - «Сознание неисполненной любви, соединенное с бессилием любить, - в этом ад Став-рогина»33. Эту идею позже поддержал и развил Г.

Померанц: «Но именно любви у Ставрогина никогда не было. И поэтому нет в нем внутренней силы, способной толкнуть к преображению, и все дары оказались бесплодными »34. Наряду с целостным пониманием проблемы, изложенным в публикациях A. Бема, В. Комаровича, А. Доли нина, были и работы, согласиться с подходом которых не представляется возможным. Т ако-вы, например, исследование Ю. Александрович в аспекте «проблемы женской души»35 и выводы С.

Боброва36 о болезненности самого Достоевского. Т аким образом, в 20-е годы XX века уже была поставлена проблема места и роли главы «У Тихона» в структуре романа и осмыслена ее научная важность, намечены основные подходы к сследован ю, опре-дел лся ряд вопросов, с решен ем которых данная проблема связана. Вопрос о месте рол главы «У Т хона» не потерял свою актуальность в советском л тературоведен , хотя зыскан я по данному направлен ю в этот пер од был менее плодотворным малоч с-ленными. Например, Н.

Герой этого процесса — политический заговорщик С. Нечаев, человек сильной воли, склонный к различным авантюрам и неразборчивый в выборе средств, эмигрировал в 1869 г. На время ему удалось добиться поддержки двух обманутых им ветеранов революционного движения — анархиста М. Бакунина и друга Герцена, поэта Н. Огарева, впоследствии от него отшатнувшихся. Пробравшись затем нелегально снова в Россию, Нечаев здесь, наоборот, выдавал себя за агента русской политической эмиграции и лондонского Международного товарищества рабочих, наделенного особыми полномочиями. Окружая себя таинственностью и требуя от обманутой им молодежи строжайшего, беспрекословного повиновения, Нечаев создал в Москве, главным образом среди студентов сельскохозяйственной академии, несколько политических кружков «пятерок» заговорщицкого типа, где он претендовал на роль диктатора. В написанном и пропагандировавшемся им «Катехизисе революционера», при составлении которого он воспользовался рядом положений из устава ордена иезуитов, Нечаев утверждал, что революционер не должен чувствовать себя связанным никакими обязательствами и не может пренебрегать никакими средствами. Провозглашая в качестве цели созданной им организации «всеобщее и повсеместное разрушение», Нечаев призывал своих последователей объединиться с разбойниками и деклассированными, преступными элементами, которые рисовались ему в ложном ореоле бунтарей и мстителей за общественную несправедливость. После того как программа Нечаева и его способ действий встретили отпор со стороны привлеченного им в организацию студента Иванова, Нечаев ложно обвинил Иванова в предательстве. Заставив членов «пятерки» убить Иванова, Нечаев снова эмигрировал за границу, так что процесс над арестованными нечаевцами слушался в его отсутствие.

Примерные сроки выхода: февраль 2022 «Бесы» — один из самых важных романов Фёдора Михайловича Достоевского. Когда уже написаны были «Записки из Мертвого дома», «Записки из подполья», «Преступление и наказание» и «Идиот», Достоевский все еще испытывал острое чувство неудовлетворенности и, по собственному признанию, только подбирался к главному своему произведению, перед которым вся «прежняя литературная карьера — была только дрянь и введение».

Ф. Достоевский, "Бесы": анализ и краткое содержание

«Бесы» стали одним из значительнейших произведений Достоевского — романом-предсказанием, романом-предупреждением. Роман «Бесы» относится к направлению реализма, так как в нем автор изображает действительность в ее многообразии. «Бесы» — шестой роман Фёдора Михайловича Достоевского, изданный в 1871—1872 годах[1]. История написания романа «Бесы» вмещает в себя интересные факты об авторе и его замысле. Другие факты Роман "Бесы" Достоевский закончил во время летних приездов в Старую Достоевских в Старой Руссе Дом в Старой Руссе.

О романе Ф. М. Достоевского Бесы

Всё более и более колебался Степан Трофимович, мучился сомнениями, даже всплакнул раза два от нерешимости плакал он довольно часто. По вечерам же, то есть в беседке, лицо его как-то невольно стало выражать нечто капризное и насмешливое, нечто кокетливое и в то же время высокомерное. Это как-то нечаянно, невольно делается, и даже чем благороднее человек, тем оно и заметнее. Бог знает как тут судить, но вероятнее, что ничего и не начиналось в сердце Варвары Петровны такого, что могло бы оправдать вполне подозрения Степана Трофимовича. Да и не променяла бы она своего имени Ставрогиной на его имя, хотя бы и столь славное. Может быть, была всего только одна лишь женственная игра с ее стороны, проявление бессознательной женской потребности, столь натуральной в иных чрезвычайных женских случаях. Впрочем, не поручусь; неисследима глубина женского сердца даже и до сегодня! Но продолжаю. Надо думать, что она скоро про себя разгадала странное выражение лица своего друга; она была чутка и приглядчива, он же слишком иногда невинен. Но вечера шли по-прежнему, и разговоры были так же поэтичны и интересны.

И вот однажды, с наступлением ночи, после самого оживленного и поэтического разговора, они дружески расстались, горячо пожав друг другу руки у крыльца флигеля, в котором квартировал Степан Трофимович. Каждое лето он перебирался в этот флигелек, стоявший почти в саду, из огромного барского дома Скворешников. Только что он вошел к себе и, в хлопотливом раздумье, взяв сигару и еще не успев ее закурить, остановился, усталый, неподвижно пред раскрытым окном, приглядываясь к легким, как пух, белым облачкам, скользившим вокруг ясного месяца, как вдруг легкий шорох заставил его вздрогнуть и обернуться. Пред ним опять стояла Варвара Петровна, которую он оставил всего только четыре минуты назад. Желтое лицо ее почти посинело, губы были сжаты и вздрагивали по краям. Секунд десять полных смотрела она ему в глаза молча, твердым, неумолимым взглядом и вдруг прошептала скороговоркой: — Я никогда вам этого не забуду! Когда Степан Трофимович, уже десять лет спустя, передавал мне эту грустную повесть шепотом, заперев сначала двери, то клялся мне, что он до того остолбенел тогда на месте, что не слышал и не видел, как Варвара Петровна исчезла. Так как она никогда ни разу потом не намекала ему на происшедшее и всё пошло как ни в чем не бывало, то он всю жизнь наклонен был к мысли, что всё это была одна галлюцинация пред болезнию, тем более что в ту же ночь он и вправду заболел на целых две недели, что, кстати, прекратило и свидания в беседке. Но, несмотря на мечту о галлюцинации, он каждый день, всю свою жизнь, как бы ждал продолжения и, так сказать, развязки этого события.

Он не верил, что оно так и кончилось! А если так, то странно же он должен был иногда поглядывать на своего друга. V Она сама сочинила ему даже костюм, в котором он и проходил всю свою жизнь. Костюм был изящен и характерен: длиннополый черный сюртук, почти доверху застегнутый, но щегольски сидевший; мягкая шляпа летом соломенная с широкими полями; галстук белый, батистовый, с большим узлом и висячими концами; трость с серебряным набалдашником, при этом волосы до плеч. Он был темно-рус, и волосы его только в последнее время начали немного седеть. Усы и бороду он брил. Говорят, в молодости он был чрезвычайно красив собой. Но, по-моему, и в старости был необыкновенно внушителен. Да и какая же старость в пятьдесят три года?

Но, по некоторому гражданскому кокетству, он не только не молодился, но как бы и щеголял солидностию лет своих, и в костюме своем, высокий, сухощавый, с волосами до плеч, походил как бы на патриарха или, еще вернее, на портрет поэта Кукольника, литографированный в тридцатых годах при каком-то издании, особенно когда сидел летом в саду, на лавке, под кустом расцветшей сирени, опершись обеими руками на трость, с раскрытою книгой подле и поэтически задумавшись над закатом солнца. Насчет книг замечу, что под конец он стал как-то удаляться от чтения. Впрочем, это уж под самый конец. Газеты и журналы, выписываемые Варварой Петровной во множестве, он читал постоянно. Успехами русской литературы тоже постоянно интересовался, хотя и нисколько не теряя своего достоинства. Увлекся было когда-то изучением высшей современной политики наших внутренних и внешних дел, но вскоре, махнув рукой, оставил предприятие. Бывало и то: возьмет с собою в сад Токевиля, а в кармашке несет спрятанного Поль де Кока. Но, впрочем, это пустяки. Замечу в скобках и о портрете Кукольника: попалась эта картинка Варваре Петровне в первый раз, когда она находилась, еще девочкой, в благородном пансионе в Москве.

Она тотчас же влюбилась в портрет, по обыкновению всех девочек в пансионах, влюбляющихся во что ни попало, а вместе и в своих учителей, преимущественно чистописания и рисования. Но любопытны в этом не свойства девочки, а то, что даже и в пятьдесят лет Варвара Петровна сохраняла эту картинку в числе самых интимных своих драгоценностей, так что и Степану Трофимовичу, может быть, только поэтому сочинила несколько похожий на изображенный на картинке костюм. Но и это, конечно, мелочь. В первые годы, или, точнее, в первую половину пребывания у Варвары Петровны, Степан Трофимович всё еще помышлял о каком-то сочинении и каждый день серьезно собирался его писать. Но во вторую половину он, должно быть, и зады позабыл. Всё чаще и чаще он говаривал нам: «Кажется, готов к труду, материалы собраны, и вот не работается! Ничего не делается! Без сомнения, это-то и должно было придать ему еще больше величия в наших глазах, как страдальцу науки; но самому ему хотелось чего-то другого. Эта усиленная хандра особенно овладела им в самом конце пятидесятых годов.

Варвара Петровна поняла наконец, что дело серьезное. Да и не могла она перенести мысли о том, что друг ее забыт и не нужен. Чтобы развлечь его, а вместе для подновления славы, она свозила его тогда в Москву, где у ней было несколько изящных литературных и ученых знакомств; но оказалось, что и Москва неудовлетворительна. Тогда было время особенное; наступило что-то новое, очень уж непохожее на прежнюю тишину, и что-то очень уж странное, но везде ощущаемое, даже в Скворешниках. Доходили разные слухи. Факты были вообще известны более или менее, но очевидно было, что кроме фактов явились и какие-то сопровождавшие их идеи, и, главное, в чрезмерном количестве. А это-то и смущало: никак невозможно было примениться и в точности узнать, что именно означали эти идеи? Варвара Петровна, вследствие женского устройства натуры своей, непременно хотела подразумевать в них секрет. Она принялась было сама читать газеты и журналы, заграничные запрещенные издания и даже начавшиеся тогда прокламации всё это ей доставлялось ; но у ней только голова закружилась.

Принялась она писать письма: отвечали ей мало, и чем далее, тем непонятнее. Степан Трофимович торжественно приглашен был объяснить ей «все эти идеи» раз навсегда; но объяснениями его она осталась положительно недовольна. Взгляд Степана Трофимовича на всеобщее движение был в высшей степени высокомерный; у него всё сводилось на то, что он сам забыт и никому не нужен. Наконец и о нем вспомянули, сначала в заграничных изданиях, как о ссыльном страдальце, и потом тотчас же в Петербурге, как о бывшей звезде в известном созвездии; даже сравнивали его почему-то с Радищевым. Затем кто-то напечатал, что он уже умер, и обещал его некролог. Степан Трофимович мигом воскрес и сильно приосанился. Всё высокомерие его взгляда на современников разом соскочило, и в нем загорелась мечта: примкнуть к движению и показать свои силы. Варвара Петровна тотчас же вновь и во всё уверовала и ужасно засуетилась. Решено было ехать в Петербург без малейшего отлагательства, разузнать всё на деле, вникнуть лично и, если возможно, войти в новую деятельность всецело и нераздельно.

Между прочим, она объявила, что готова основать свой журнал и посвятить ему отныне всю свою жизнь. Увидав, что дошло даже до этого, Степан Трофимович стал еще высокомернее, в дороге же начал относиться к Варваре Петровне почти покровительственно, что она тотчас же сложила в сердце своем. Впрочем, у ней была и другая весьма важная причина к поездке, именно возобновление высших связей. Надо было по возможности напомнить о себе в свете, по крайней мере попытаться. Гласным же предлогом к путешествию было свидание с единственным сыном, оканчивавшим тогда курс наук в петербургском лицее. VI Они съездили и прожили в Петербурге почти весь зимний сезон. Всё, однако, к великому посту лопнуло, как радужный мыльный пузырь. Мечты разлетелись, а сумбур не только не выяснился, но стал еще отвратительнее. Во-первых, высшие связи почти не удались, разве в самом микроскопическом виде и с унизительными натяжками.

Оскорбленная Варвара Петровна бросилась было всецело в «новые идеи» и открыла у себя вечера. Она позвала литераторов, и к ней их тотчас же привели во множестве. Потом уже приходили и сами, без приглашения; один приводил другого. Никогда еще она не видывала таких литераторов. Они были тщеславны до невозможности, но совершенно открыто, как бы тем исполняя обязанность. Иные хотя и далеко не все являлись даже пьяные, но как бы сознавая в этом особенную, вчера только открытую красоту. Все они чем-то гордились до странности. На всех лицах было написано, что они сейчас только открыли какой-то чрезвычайно важный секрет. Они бранились, вменяя себе это в честь.

Довольно трудно было узнать, что именно они написали; но тут были критики, романисты, драматурги, сатирики, обличители. Степан Трофимович проник даже в самый высший их круг, туда, откуда управляли движением. До управляющих было до невероятности высоко, но его они встретили радушно, хотя, конечно, никто из них ничего о нем не знал и не слыхивал кроме того, что он «представляет идею». Он до того маневрировал около них, что и их зазвал раза два в салон Варвары Петровны, несмотря на всё их олимпийство. Эти были очень серьезны и очень вежливы; держали себя хорошо; остальные видимо их боялись; но очевидно было, что им некогда. Явились и две-три прежние литературные знаменитости, случившиеся тогда в Петербурге и с которыми Варвара Петровна давно уже поддерживала самые изящные отношения. Но, к удивлению ее, эти действительные и уже несомненные знаменитости были тише воды, ниже травы, а иные из них просто льнули ко всему этому новому сброду и позорно у него заискивали. Сначала Степану Трофимовичу повезло; за него ухватились и стали его выставлять на публичных литературных собраниях. Когда он вышел в первый раз на эстраду, в одном из публичных литературных чтений, в числе читавших, раздались неистовые рукоплескания, не умолкавшие минут пять.

Он со слезами вспоминал об этом девять лет спустя, — впрочем, скорее по художественности своей натуры, чем из благодарности. Его заставили подписаться под двумя или тремя коллективными протестами против чего — он и сам не знал ; он подписался. Варвару Петровну тоже заставили подписаться под каким-то «безобразным поступком», и та подписалась. Впрочем, большинство этих новых людей хоть и посещали Варвару Петровну, но считали себя почему-то обязанными смотреть на нее с презрением и с нескрываемою насмешкой. Степан Трофимович намекал мне потом, в горькие минуты, что она с тех-то пор ему и позавидовала. Она, конечно, понимала, что ей нельзя водиться с этими людьми, но все-таки принимала их с жадностию, со всем женским истерическим нетерпением и, главное, всё чего-то ждала. На вечерах она говорила мало, хотя и могла бы говорить; но она больше вслушивалась. Говорили об уничтожении цензуры и буквы ъ, о заменении русских букв латинскими, о вчерашней ссылке такого-то, о каком-то скандале в Пассаже, о полезности раздробления России по народностям с вольною федеративною связью, об уничтожении армии и флота, о восстановлении Польши по Днепр, о крестьянской реформе и прокламациях, об уничтожении наследства, семейства, детей и священников, о правах женщины, о доме Краевского, которого никто и никогда не мог простить господину Краевскому, и пр. Ясно было, что в этом сброде новых людей много мошенников, но несомненно было, что много и честных, весьма даже привлекательных лиц, несмотря на некоторые все-таки удивительные оттенки.

Честные были гораздо непонятнее бесчестных и грубых; но неизвестно было, кто у кого в руках. Когда Варвара Петровна объявила свою мысль об издании журнала, то к ней хлынуло еще больше народу, но тотчас же посыпались в глаза обвинения, что она капиталистка и эксплуатирует труд. Бесцеремонность обвинений равнялась только их неожиданности. Престарелый генерал Иван Иванович Дроздов, прежний друг и сослуживец покойного генерала Ставрогина, человек достойнейший но в своем роде и которого все мы здесь знаем, до крайности строптивый и раздражительный, ужасно много евший и ужасно боявшийся атеизма, заспорил на одном из вечеров Варвары Петровны с одним знаменитым юношей. Тот ему первым словом: «Вы, стало быть, генерал, если так говорите», то есть в том смысле, что уже хуже генерала он и брани не мог найти. Иван Иванович вспылил чрезвычайно: «Да, сударь, я генерал, и генерал-лейтенант, и служил государю моему, а ты, сударь, мальчишка и безбожник! На другой день случай был обличен в печати, и начала собираться коллективная подписка против «безобразного поступка» Варвары Петровны, не захотевшей тотчас же прогнать генерала. В иллюстрированном журнале явилась карикатура, в которой язвительно скопировали Варвару Петровну, генерала и Степана Трофимовича на одной картинке, в виде трех ретроградных друзей; к картинке приложены были и стихи, написанные народным поэтом единственно для этого случая. Замечу от себя, что действительно у многих особ в генеральских чинах есть привычка смешно говорить: «Я служил государю моему…», то есть точно у них не тот же государь, как и у нас, простых государевых подданных, а особенный, ихний.

Оставаться долее в Петербурге было, разумеется, невозможно, тем более что и Степана Трофимовича постигло окончательное fiasco. На последнем чтении своем он задумал подействовать гражданским красноречием, воображая тронуть сердца и рассчитывая на почтение к своему «изгнанию». Он бесспорно согласился в бесполезности и комичности слова «отечество»; согласился и с мыслию о вреде религии, но громко и твердо заявил, что сапоги ниже Пушкина, и даже гораздо. Его безжалостно освистали, так что он тут же, публично, не сойдя с эстрады, расплакался. Варвара Петровна привезла его домой едва живого. Она ходила за ним всю ночь, давала ему лавровишневых капель и до рассвета повторяла ему: «Вы еще полезны; вы еще явитесь; вас оценят… в другом месте». На другой же день, рано утром, явились к Варваре Петровне пять литераторов, из них трое совсем незнакомых, которых она никогда и не видывала. Со строгим видом они объявили ей, что рассмотрели дело о ее журнале и принесли по этому делу решение. Варвара Петровна решительно никогда и никому не поручала рассматривать и решать что-нибудь о ее журнале.

Решение состояло в том, чтоб она, основав журнал, тотчас же передала его им вместе с капиталами, на правах свободной ассоциации; сама же чтоб уезжала в Скворешники, не забыв захватить с собою Степана Трофимовича, «который устарел». Из деликатности они соглашались признавать за нею права собственности и высылать ей ежегодно одну шестую чистого барыша.

Режиссер Владимир Хотиненко. Капитан вытаращил глаза; он даже и не понял; надо было растолковать ему. Зачем Ставрогин хочет рассказать всем, что женат на Марье Тимофеевне? Чтобы спасти ее от брата.

Так как брак Ставрогина и Марьи Тимофеевны держался в тайне, женщина полностью зависела от Лебядкина. Тот никуда не отпускает от себя сестру, которая пытается от него сбежать, избивает ее, а также использует, чтобы шантажировать Ставрогина. Если брак станет публичным, Марья Тимофеевна освободится от своего брата. Тот старается отговорить Ставрогина, в качестве главного аргумента выдвигая безумие сестры. Дело в том, что в Российской империи было строго запрещено заключать брак с сумасшедшими. Однако доказать безумие женщины, особенно по прошествии нескольких лет, было бы сложно.

Предполагалось, что если он провел венчание, то все в порядке. Для выяснения истины требовалось дополнительное разбирательство. Эх, Андрей Антонович, если бы знало правительство, какие это сплошь люди, так на них бы рука не поднялась. Всех как есть целиком на седьмую версту; я еще в Швейцарии да на конгрессах нагляделся». Что означают слова «всех как есть целиком на седьмую версту»? Так в 1860-е годы жители Санкт-Петербурга называли отправку кого-то в сумасшедший дом.

Психиатрическое отделение Обуховской больницы, или Больницы Всех Скорбящих Радости, открылось в 1832 году. Одиннадцать верст — это если считать от Главпочтамта в центре города. В 1835 году было завершено строительство Обводного канала, который стал новой южной границей города, и появилось выражение «на седьмой версте», понятное только жителям столицы. Хитрый Петр Степанович специально использует его, давая понять губернатору — чиновнику, присланному из Петербурга, — что они свои люди. Тайна сенатора Сенаторы Правительствующего сената. Фотография Карла Буллы.

В этот момент Петр Степанович Верховенский сообщает бедной женщине, и без того находящейся в ужасе, что ее мужу грозит отставка: «— А они теперь как раз кричат про сенатора. Кто кричит?

Когда уже написаны были «Записки из Мертвого дома», «Записки из подполья», «Преступление и наказание» и «Идиот», Достоевский все еще испытывал острое чувство неудовлетворенности и, по собственному признанию, только подбирался к главному своему произведению, перед которым вся «прежняя литературная карьера — была только дрянь и введение». В процессе мучительно сложной работы над рукописью, злободневная книга, направленная против русского нигилизма, переросла в масштабный роман-трагедию, в котором и сегодня открываются новый философские, нравственные и исторические смыслы.

Например, всех сделать равными и счастливыми, в этом всё дело». Честно говоря, после таких выводов вопросов становится ещё больше, чем их было до чтения «Бесов» или просмотра «телепроекта В.

Это просто тупик какой-то. Что же, в таком случае людям не равнодушным надо руководствоваться не светлыми позитивными идеями, а злыми, и сделать всех людей несчастливыми? Нет, ребята-достоевисты, вы как хотите, но это какой-то бред, какая-то карамазовщина, которую, уверен, отверг бы и сам Ф. Достоевский, который отнюдь не был противником более счастливой жизни для народа, но видел свой путь её достижения и боролся за него. К сожалению, не совсем благородными способами. Но это был разговор о романе, а вот в 22 номере «Литературной газеты» редактор отдела «Телеведение» Александр Кондрашов, как и обещал в предыдущем, 21 номере, разместил рецензию на телефильм В.

Хотиненко доктора филологических наук, вице-президента Российского общества Достоевского Карена Степаняна. Рецензия в целом положительная, К. Степанян тоже уделяет внимание самому произведению, считает, что «Бесы» - роман-предупреждение для России на все времена». Но одновременно отдаёт должное и работе В. Хотиненко: «Скажу сразу: фильм не разочаровал». Надо полагать, что статья К.

Степаняна не разочаровала А. Кондрашова, раз уж он её поставил в номер без всяких оговорок и дополнений от себя или редакции. Мне тоже не хочется ничего говорить о статье Степаняна, есть только одно замечание, которое я выскажу позже. Сейчас же хочу отметить только то, что меня разочаровал именно сам А. В уже упоминавшемся 21 номере «Литературной газеты» от 28 мая он пропел панегирик фильму Хотиненко. И честно говоря, я думал, что он всё же вспомнит, что на первой полосе «Литературной газеты» присутствует профиль М.

И не может, лучше сказать, не должен не знать о точке зрения М. Горького на постановку в 1913 году в Московском художественном театре Владимиром Немировичем — Данченко сцен из «Бесов». Вот эта оценка пролетарского писателя действительно не потеряла своего значения и сегодня. Вот что М. Горький писал в статье «О «карамазовщине», опубликованной в газете "Русское слово" 22 сентября 1913 года: «После "Братьев Карамазовых" Художественный театр инсценирует "Бесов" - произведение еще более садическое и болезненное. Русское общество имеет основание ждать, что однажды господин Немирович-Данченко поставит на сцене "лучшего театра Европы" "Сад пыток" Мирбо, - почему бы не показать в лицах картины из этой книги?

Садизм китайцев патологически интересен для специалистов, наверное, не менее, чем русский садизм. Не будем говорить о том, что еще недавно "Бесы" считались пасквилем, и что произведение это ставилось многими из лучших людей России в один ряд с такими тенденциозными книгами, каковы: "Марево" Клюшникова, "Панургово стадо" Вс. Крестовского и прочие темные пятна злорадного человеконенавистничества на светлом фоне русской литературы… Неоспоримо и несомненно: Достоевский - гений, но это злой гений наш. Он изумительно глубоко почувствовал, понял и с наслаждением изобразил две болезни, воспитанные в русском человеке его уродливой историей, тяжкой и обидной жизнью: садическую жестокость во всем разочарованного нигилиста и - противоположность ее - мазохизм существа забитого, запуганного, способного наслаждаться своим страданием, не без злорадства, однако, рисуясь им пред всеми и пред самим собою. Был нещадно бит, чем и хвастается… Достоевский - сам великий мучитель и человек больной совести - любил писать именно эту темную, спутанную, противную душу. Но все мы хорошо чувствуем, что Федор Карамазов, "человек из подполья", Фома Опискин, Петр Верховенский, Свидригайлов - еще не все, что нажито нами, ведь в нас горит не одно звериное и жульническое!

"Бесы" Ф.М. Достоевский

Следователь Горемыкин существовал на самом деле Следователь Горемыкин — не буквальная придумка режиссёра Владимира Хотиненко. Персонаж взят из записных книжек Достоевского. Это сыщик, который расследовал убийство студента Иванова «Нечаевское дело». Оно, как известно, вдохновило писателя на создание политического памфлета, а затем сюжет перекочевал в роман. Изображение: russia. Лучшую постановку по «Бесам» сделал Альбер Камю Альбер Камю обожал творчество Достоевского и называл писателя «духовным коммунистом». Спектакль, созданный Камю, назывался «Одержимые» и был показан в январе 1959 года в парижском театре «Антуан».

Главная сцена спектакля — исповедь Ставрогина. Изображение: dystopia. Первоначально роман «Бесы» назывался… «Зависть» План романа «Зависть» был набросан Достоевским в 1869 году и должен был рассказать о сложных взаимоотношениях героев Князя А. Но роману не хватало «подлинного трагизма», поэтому после сюжета с «Нечаевским делом» два главных героя «Зависти» перекочевали в роман «Бесы». Изображение: livejournal. Достоевский сам мог бы стать «нечаевцем» Несмотря на негативное отношение к революционному движению Нечаева, Достоевский был честен с собой и написал: «Я тоже стоял на эшафоте, приговорённый к смертной казни, и уверяю вас, что стоял в компании людей образованных… Нечаевым, вероятно, я бы не смог сделаться никогда, но нечаевцем, не ручаюсь…» Изображение: mediananny.

Кстати, в этих подготовительных материалах Достоевский отзывался о Бакунине без напускной политкорректности. Ему легко детей хоть в нужнике топить». Эту фразу в романе должен был произнести отец Петра Верховенского, Степан Тимофеевич.

И тогда, и сейчас эти книги доставляют абсолютное удовольствие даже от прикосновения к ним, хотя сегодня, казалось бы, уже мало чем можно удивить. К великому сожалению, многое было уничтожено: то автор оказывался не тот, то художник-иллюстратор не с теми взглядами, то составитель признан врагом народа, то автора предисловия признавали оппортунистом. Из-за этих потерь и трудно собрать всю серию. Ходит легенда, что на заре капитализма 90-х один русский миллионер объявил, что готов заплатить за полную версию Academia миллион долларов. И сейчас это немалые деньги, а тогда вовсе казались астрономическими. Но никто не смог ни найти полную коллекцию, чтобы перекупить ее, ни собрать по отдельным экземплярам. И в этом смысле сегодня все библиофилы равны.

Это не единственная редкая книга Academia — И все же кто-то обладает более уникальными книгами, а кто-то — менее. Откуда у вас легендарные «Бесы», если их, как до сих пор считал весь библиофильский мир, уничтожили, едва напечатав, в типографии? Ко мне она попала несколько лет назад. Ее выставили на интернет-аукционе за 20 тысяч долларов. Это была огромная сумма, но я понимал, что это абсолютно уникальный случай. Позже выяснилось, что ее владелец — рижанин, и продал он ее по одной причине: ему крайне нужны были деньги. Сегодня я даже испытываю неловкое чувство перед ним: книга теперь стоит миллионы рублей. Но, с другой стороны, здесь нет абсолютного: в свое время мой отец ради спасения семьи продал коллекцию, а несколько лет назад «Бесы» выручили другого человека — это нормально. Это, даже я бы сказал, правильно. И я так поступил бы.

Кстати, а вы знаете, как вообще роман, вернее, его первый том, был напечатан? Его издание — победа Максима Горького над косностью. Правда, лишь тактическая. Дело в том, что в 1935 году в «Правде» появилось «письмо читателя» — некоего Д. Заславского, который выразил протест против издания «Бесов», коими Достоевский назвал революционеров.

То ли у них давний уговор? То ли он имеет виды на ее сына, пятилетнего Колю, которого Даша у Достоевского могла родить, но не родила? Но коль скоро автора романа в наличии нет, режиссеру всё позволено, и Даша, волею Хотиненко, рожает-таки ставрогинского ребенка. Теперь они с Петей будут растить его вместе? Бедная Даша, бедный Коля, достающий из снега отцовскую булавку для накалывания бабочек.

Мальчик разглядывает ее и вкалывает себе в воротник пальтишка. Фото: mosfilm. Но как раз там ясно сказано о неудачной беременности Даши, и это не столько случай ее женского нездоровья, сколько метафизический феномен: сыновья Ставрогина не жильцы на этом свете как и киношные бабочки из его коллекции, которых в конце концов склевали куры. С Петрушей же — одна та радость, что его прототип, провокатор и убийца, не через пять лет, а раньше, через три года после бегства из России, будет выдан швейцарской полицией российским властям и осужден. Из Петропавловской крепости он уже не выйдет. Несколько принципиальных слов о главных действующих лицах и исполнителях. Маковецкий, Матвеев, Шагин, Шалаева играют и виртуозно, и самозабвенно, но совсем не то и не тех. Маковецкий совершенно замечателен в роли персонажа, которого в романе нет и который этому роману чужд. Он был бы совершенно уместен в детективных сериалах Б. Акунина, где-нибудь в «Пелагее и белом бульдоге»: как раз там речь идет о синодальном инспекторе Бубенцове, который приезжает из Петербурга в губернский город расследовать страшные преступления с отрезанными головами.

Матвеев, по его собственному признанию[6], играет Ставрогина, шизофреника, одержимого гитлеровской идеей, то есть человека с фундаментальным расстройством мышления и сознания. Актер специально знакомился с психиатрами, изучал разные истории болезни. По версии картины, Ставрогин болен буквально, хотя в его болезнь не очень верится. Но если это все же так, какой с него спрос? Какой счет закон и общество могут предъявить инвалиду с психиатрическим диагнозом, который за себя не отвечает? И разве честно разглядывать в художественный микроскоп клинически больного человека! Но ведь медики из романа «Бесы» «по вскрытии трупа совершенно и настойчиво отвергли помешательство» 10; 516. Достоевский к тому же говорил о Ставрогине, что взял его не из истории болезни какого-нибудь психопата, а из своего сердца. По моему мнению, это и русское и типическое лицо. Мне очень, очень будет грустно, если оно у меня не удастся.

Еще грустнее будет, если услышу приговор, что лицо ходульное. Я из сердца взял его. Конечно, это характер, редко являющийся во всей своей типичности, но это характер русский известного слоя общества » 29, кн. Шагин умеет очень увлеченно рассказывать, как он работал над ролью Петра Верховенского[7]. Пока он говорит, ему хочется верить: и в то, что они с режиссером искали в Петруше хорошее, но не нашли, и в то, что он, как ртуть, неуловим и не оставляет следов, и в то, что эта роль помогла вытащить из себя некоторых своих бесов. Может быть. Но на экране Шагин так нарочит, так шаржированно изображает абсолютного злодея, так противно танцует со свиньями, что обидно. И за роль, и за актера, который все время ломается, жеманничает, скалит зубы, демонстративно, даже за чаем, не снимает перчаток, выпучивает глаза, пронзительным голосом нараспев произносит все свои гнусности. Просто опереточный мерзавец. Но Достоевский знал, как непрост прототип Петра Верховенского, как умел он очаровывать людей, как подбирался к Бакунину и Герцену, и мы знаем, что Нечаев, узник Петропавловской крепости, сумел распропагандировать охрану этой легендарной тюрьмы.

Шалаева талантливо играет актрису, которая по-театральному утрированно репетирует роль Марии Лебядкиной: слишком много клоунады и эксцентрики, слишком нарочита ее истерика, слишком сильно актриса таращит глаза, ненатурально вращает зрачками, скрипит голосом и пришепетывает. Но — глаз отдыхает на капитане Лебядкине, Шатове и Кириллове; сердце радуется достоверности их существования, искренности переживаний.

Читать отрывок О товаре Долгое время после написания «Бесы» оставались романом, прочтение которого зависело от политических взглядов читателя и нередко от того, по какую сторону советской границы читатель находился. Задумав произведение на злобу дня, классик создал его «на злобу веков».

Все началось с убийства студента Ивана Иванова, члена революционного общества «Народная расправа», своими же кружковцами за его нежелание участвовать в очередной акции.

"Бесы" и буржуазная революция

Не то чтоб уж я его приравнивал к актеру на театре: сохрани Боже, тем более что сам его уважаю. Тут всё могло быть делом привычки, или, лучше сказать, беспрерывной и благородной склонности, с детских лет, к приятной мечте о красивой гражданской своей постановке. Он, например, чрезвычайно любил свое положение «гонимого» и, так сказать, «ссыльного». В этих обоих словечках есть своего рода классический блеск, соблазнивший его раз навсегда, и, возвышая его потом постепенно в собственном мнении, в продолжение столь многих лет, довел его наконец до некоторого весьма высокого и приятного для самолюбия пьедестала. В одном сатирическом английском романе прошлого столетия некто Гулливер, возвратясь из страны лилипутов, где люди были всего в какие-нибудь два вершка росту, до того приучился считать себя между ними великаном, что, и ходя по улицам Лондона, невольно кричал прохожим и экипажам, чтоб они пред ним сворачивали и остерегались, чтоб он как-нибудь их не раздавил, воображая, что он всё еще великан, а они маленькие. За это смеялись над ним и бранили его, а грубые кучера даже стегали великана кнутьями; но справедливо ли? Чего не может сделать привычка?

Привычка привела почти к тому же и Степана Трофимовича, но еще в более невинном и безобидном виде, если можно так выразиться, потому что прекраснейший был человек. Я даже так думаю, что под конец его все и везде позабыли; но уже никак ведь нельзя сказать, что и прежде совсем не знали. Бесспорно, что и он некоторое время принадлежал к знаменитой плеяде иных прославленных деятелей нашего прошедшего поколения, и одно время, — впрочем, всего только одну самую маленькую минуточку, — его имя многими тогдашними торопившимися людьми произносилось чуть не наряду с именами Чаадаева, Белинского, Грановского и только что начинавшего тогда за границей Герцена. Но деятельность Степана Трофимовича окончилась почти в ту же минуту, как и началась, — так сказать, от «вихря сошедшихся обстоятельств». И что же? Не только «вихря», но даже и «обстоятельств» совсем потом не оказалось, по крайней мере в этом случае.

Я только теперь, на днях, узнал, к величайшему моему удивлению, но зато уже в совершенной достоверности, что Степан Трофимович проживал между нами, в нашей губернии, не только не в ссылке, как принято было у нас думать, но даже и под присмотром никогда не находился. Какова же после этого сила собственного воображения! Он искренно сам верил всю свою жизнь, что в некоторых сферах его постоянно опасаются, что шаги его беспрерывно известны и сочтены и что каждый из трех сменившихся у нас в последние двадцать лет губернаторов, въезжая править губернией, уже привозил с собою некоторую особую и хлопотливую о нем мысль, внушенную ему свыше и прежде всего, при сдаче губернии. Уверь кто-нибудь тогда честнейшего Степана Трофимовича неопровержимыми доказательствами, что ему вовсе нечего опасаться, и он бы непременно обиделся. А между тем это был ведь человек умнейший и даровитейший, человек, так сказать, даже науки, хотя, впрочем, в науке… ну, одним словом, в науке он сделал не так много и, кажется, совсем ничего. Но ведь с людьми науки у нас на Руси это сплошь да рядом случается.

Он воротился из-за границы и блеснул в виде лектора на кафедре университета уже в самом конце сороковых годов. Успел же прочесть всего только несколько лекций, и, кажется, об аравитянах; успел тоже защитить блестящую диссертацию о возникавшем было гражданском и ганзеатическом значении немецкого городка Ганау, в эпоху между 1413 и 1428 годами, а вместе с тем и о тех особенных и неясных причинах, почему значение это вовсе не состоялось. Диссертация эта ловко и больно уколола тогдашних славянофилов и разом доставила ему между ними многочисленных и разъяренных врагов. Потом — впрочем, уже после потери кафедры — он успел напечатать так сказать, в виде отместки и чтоб указать, кого они потеряли в ежемесячном и прогрессивном журнале, переводившем из Диккенса и проповедовавшем Жорж Занда, начало одного глубочайшего исследования — кажется, о причинах необычайного нравственного благородства каких-то рыцарей в какую-то эпоху или что-то в этом роде. По крайней мере проводилась какая-то высшая и необыкновенно благородная мысль. Говорили потом, что продолжение исследования было поспешно запрещено и что даже прогрессивный журнал пострадал за напечатанную первую половину.

Очень могло это быть, потому что чего тогда не было? Но в данном случае вероятнее, что ничего не было и что автор сам поленился докончить исследование. Прекратил же он свои лекции об аравитянах потому, что перехвачено было как-то и кем-то очевидно, из ретроградных врагов его письмо к кому-то с изложением каких-то «обстоятельств», вследствие чего кто-то потребовал от него каких-то объяснений. Не знаю, верно ли, но утверждали еще, что в Петербурге было отыскано в то же самое время какое-то громадное, противоестественное и противогосударственное общество, человек в тринадцать, и чуть не потрясшее здание. Говорили, что будто бы они собирались переводить самого Фурье. Как нарочно, в то же самое время в Москве схвачена была и поэма Степана Трофимовича, написанная им еще лет шесть до сего, в Берлине, в самой первой его молодости, и ходившая по рукам, в списках, между двумя любителями и у одного студента.

Эта поэма лежит теперь и у меня в столе; я получил ее, не далее как прошлого года, в собственноручном, весьма недавнем списке, от самого Степана Трофимовича, с его надписью и в великолепном красном сафьянном переплете. Впрочем, она не без поэзии и даже не без некоторого таланта; странная, но тогда то есть, вернее, в тридцатых годах в этом роде часто пописывали. Рассказать же сюжет затрудняюсь, ибо, по правде, ничего в нем не понимаю. Это какая-то аллегория, в лирико-драматической форме и напоминающая вторую часть «Фауста». Сцена открывается хором женщин, потом хором мужчин, потом каких-то сил, и в конце всего хором душ, еще не живших, но которым очень бы хотелось пожить. Все эти хоры поют о чем-то очень неопределенном, большею частию о чьем-то проклятии, но с оттенком высшего юмора.

Но сцена вдруг переменяется, и наступает какой-то «Праздник жизни», на котором поют даже насекомые, является черепаха с какими-то латинскими сакраментальными словами, и даже, если припомню, пропел о чем-то один минерал, то есть предмет уже вовсе неодушевленный. Вообще же все поют беспрерывно, а если разговаривают, то как-то неопределенно бранятся, но опять-таки с оттенком высшего значения. Наконец, сцена опять переменяется, и является дикое место, а между утесами бродит один цивилизованный молодой человек, который срывает и сосет какие-то травы, и на вопрос феи: зачем он сосет эти травы? Затем вдруг въезжает неописанной красоты юноша на черном коне, и за ним следует ужасное множество всех народов. Юноша изображает собою смерть, а все народы ее жаждут. И, наконец, уже в самой последней сцене вдруг появляется Вавилонская башня, и какие-то атлеты ее наконец достраивают с песней новой надежды, и когда уже достраивают до самого верху, то обладатель, положим хоть Олимпа, убегает в комическом виде, а догадавшееся человечество, завладев его местом, тотчас же начинает новую жизнь с новым проникновением вещей.

Ну, вот эту-то поэму и нашли тогда опасною. Я в прошлом году предлагал Степану Трофимовичу ее напечатать, за совершенною ее, в наше время, невинностью, но он отклонил предложение с видимым неудовольствием. Мнение о совершенной невинности ему не понравилось, и я даже приписываю тому некоторую холодность его со мной, продолжавшуюся целых два месяца. Вдруг, и почти тогда же, как я предлагал напечатать здесь, — печатают нашу поэму там, то есть за границей, в одном из революционных сборников, и совершенно без ведома Степана Трофимовича. Он был сначала испуган, бросился к губернатору и написал благороднейшее оправдательное письмо в Петербург, читал мне его два раза, но не отправил, не зная, кому адресовать. Одним словом, волновался целый месяц; но я убежден, что в таинственных изгибах своего сердца был польщен необыкновенно.

Он чуть не спал с экземпляром доставленного ему сборника, а днем прятал его под тюфяк и даже не пускал женщину перестилать постель, и хоть ждал каждый день откуда-то какой-то телеграммы, но смотрел свысока. Телеграммы никакой не пришло. Тогда же он и со мной примирился, что и свидетельствует о чрезвычайной доброте его тихого и незлопамятного сердца. II Я ведь не утверждаю, что он совсем нисколько не пострадал; я лишь убедился теперь вполне, что он мог бы продолжать о своих аравитянах сколько ему угодно, дав только нужные объяснения. Но он тогда самбициозничал и с особенною поспешностью распорядился уверить себя раз навсегда, что карьера его разбита на всю его жизнь «вихрем обстоятельств». А если говорить всю правду, то настоящею причиной перемены карьеры было еще прежнее и снова возобновившееся деликатнейшее предложение ему от Варвары Петровны Ставрогиной, супруги генерал-лейтенанта и значительной богачки, принять на себя воспитание и всё умственное развитие ее единственного сына, в качестве высшего педагога и друга, не говоря уже о блистательном вознаграждении.

Предложение это было сделано ему в первый раз еще в Берлине, и именно в то самое время, когда он в первый раз овдовел. Первою супругой его была одна легкомысленная девица из нашей губернии, на которой он женился в самой первой и еще безрассудной своей молодости, и, кажется, вынес с этою, привлекательною впрочем, особой много горя, за недостатком средств к ее содержанию и, сверх того, по другим, отчасти уже деликатным причинам. Она скончалась в Париже, быв с ним последние три года в разлуке и оставив ему пятилетнего сына, «плод первой, радостной и еще не омраченной любви», как вырвалось раз при мне у грустившего Степана Трофимовича. Птенца еще с самого начала переслали в Россию, где он и воспитывался всё время на руках каких-то отдаленных теток, где-то в глуши. Степан Трофимович отклонил тогдашнее предложение Варвары Петровны и быстро женился опять, даже раньше году, на одной неразговорчивой берлинской немочке и, главное, без всякой особенной надобности. Но, кроме этой, оказались и другие причины отказа от места воспитателя: его соблазняла гремевшая в то время слава одного незабвенного профессора, и он, в свою очередь, полетел на кафедру, к которой готовился, чтобы испробовать и свои орлиные крылья.

И вот теперь, уже с опаленными крыльями, он, естественно, вспомнил о предложении, которое еще и прежде колебало его решение. Внезапная же смерть и второй супруги, не прожившей с ним и году, устроила всё окончательно. Скажу прямо: всё разрешилось пламенным участием и драгоценною, так сказать классическою, дружбой к нему Варвары Петровны, если только так можно о дружбе выразиться. Он бросился в объятия этой дружбы, и дело закрепилось с лишком на двадцать лет. Я употребил выражение «бросился в объятия», но сохрани Бог кого-нибудь подумать о чем-нибудь лишнем и праздном; эти объятия надо разуметь в одном лишь самом высоконравственном смысле. Самая тонкая и самая деликатнейшая связь соединила эти два столь замечательные существа навеки.

Место воспитателя было принято еще и потому, что и именьице, оставшееся после первой супруги Степана Трофимовича, — очень маленькое, — приходилось совершенно рядом со Скворешниками, великолепным подгородным имением Ставрогиных в нашей губернии. К тому же всегда возможно было, в тиши кабинета и уже не отвлекаясь огромностью университетских занятий, посвятить себя делу науки и обогатить отечественную словесность глубочайшими исследованиями. Исследований не оказалось; но зато оказалось возможным простоять всю остальную жизнь, более двадцати лет, так сказать, «воплощенной укоризной» пред отчизной, по выражению народного поэта: Воплощенной укоризною Ты стоял перед отчизною, Либерал-идеалист. Но то лицо, о котором выразился народный поэт, может быть, и имело право всю жизнь позировать в этом смысле, если бы того захотело, хотя это и скучно. Наш же Степан Трофимович, по правде, был только подражателем сравнительно с подобными лицами, да и стоять уставал и частенько полеживал на боку. Но хотя и на боку, а воплощенность укоризны сохранялась и в лежачем положении, — надо отдать справедливость, тем более что для губернии было и того достаточно.

Посмотрели бы вы на него у нас в клубе, когда он садился за карты. Весь вид его говорил: «Карты! Я сажусь с вами в ералаш! Разве это совместно? Кто ж отвечает за это? Кто разбил мою деятельность и обратил ее в ералаш?

Э, погибай Россия! А по правде, ужасно любил сразиться в карточки, за что, и особенно в последнее время, имел частые и неприятные стычки с Варварой Петровной, тем более что постоянно проигрывал. Но об этом после. Замечу лишь, что это был человек даже совестливый то есть иногда , а потому часто грустил. В продолжение всей двадцатилетней дружбы с Варварой Петровной он раза по три и по четыре в год регулярно впадал в так называемую между нами «гражданскую скорбь», то есть просто в хандру, но словечко это нравилось многоуважаемой Варваре Петровне. Впоследствии, кроме гражданской скорби, он стал впадать и в шампанское; но чуткая Варвара Петровна всю жизнь охраняла его от всех тривиальных наклонностей.

Да он и нуждался в няньке, потому что становился иногда очень странен: в средине самой возвышенной скорби он вдруг зачинал смеяться самым простонароднейшим образом. Находили минуты, что даже о самом себе начинал выражаться в юмористическом смысле. Но ничего так не боялась Варвара Петровна, как юмористического смысла. Это была женщина-классик, женщина-меценатка, действовавшая в видах одних лишь высших соображений. Капитально было двадцатилетнее влияние этой высшей дамы на ее бедного друга. О ней надо бы поговорить особенно, что я и сделаю.

III Есть дружбы странные: оба друга один другого почти съесть хотят, всю жизнь так живут, а между тем расстаться не могут. Расстаться даже никак нельзя: раскапризившийся и разорвавший связь друг первый же заболеет и, пожалуй, умрет, если это случится. Я положительно знаю, что Степан Трофимович несколько раз, и иногда после самых интимных излияний глаз на глаз с Варварой Петровной, по уходе ее вдруг вскакивал с дивана и начинал колотить кулаками в стену. Происходило это без малейшей аллегории, так даже, что однажды отбил от стены штукатурку. Может быть, спросят: как мог я узнать такую тонкую подробность? А что, если я сам бывал свидетелем?

Что, если сам Степан Трофимович неоднократно рыдал на моем плече, в ярких красках рисуя предо мной всю свою подноготную? И уж чего-чего при этом не говорил! Но вот что случалось почти всегда после этих рыданий: назавтра он уже готов был распять самого себя за неблагодарность; поспешно призывал меня к себе или прибегал ко мне сам, единственно чтобы возвестить мне, что Варвара Петровна «ангел чести и деликатности, а он совершенно противоположное». Он не только ко мне прибегал, но неоднократно описывал всё это ей самой в красноречивейших письмах и признавался ей, за своею полною подписью, что не далее как, например, вчера он рассказывал постороннему лицу, что она держит его из тщеславия, завидует его учености и талантам; ненавидит его и боится только выказать свою ненависть явно, в страхе, чтоб он не ушел от нее и тем не повредил ее литературной репутации; что вследствие этого он себя презирает и решился погибнуть насильственною смертью, а от нее ждет последнего слова, которое всё решит, и пр. Можно представить после этого, до какой истерики доходили иногда нервные взрывы этого невиннейшего из всех пятидесятилетних младенцев! Я сам однажды читал одно из таковых его писем, после какой-то между ними ссоры, из-за ничтожной причины, но ядовитой по выполнению.

Я ужаснулся и умолял не посылать письма. В том-то и была разница между ними, что Варвара Петровна никогда бы не послала такого письма. Правда, он писать любил без памяти, писал к ней, даже живя в одном с нею доме, а в истерических случаях и по два письма в день. Я знаю наверное, что она всегда внимательнейшим образом эти письма прочитывала, даже в случае и двух писем в день, и, прочитав, складывала в особый ящичек, помеченные и рассортированные; кроме того, слагала их в сердце своем. Затем, выдержав своего друга весь день без ответа, встречалась с ним как ни в чем не бывало, будто ровно ничего вчера особенного не случилось. Мало-помалу она так его вымуштровала, что он уже и сам не смел напоминать о вчерашнем, а только заглядывал ей некоторое время в глаза.

Но она ничего не забывала, а он забывал иногда слишком уж скоро и, ободренный ее же спокойствием, нередко в тот же день смеялся и школьничал за шампанским, если приходили приятели. С каким, должно быть, ядом она смотрела на него в те минуты, а он ничего-то не примечал! Разве через неделю, через месяц, или даже через полгода, в какую-нибудь особую минуту, нечаянно вспомнив какое-нибудь выражение из такого письма, а затем и всё письмо, со всеми обстоятельствами, он вдруг сгорал от стыда и до того, бывало, мучился, что заболевал своими припадками холерины. Эти особенные с ним припадки, вроде холерины, бывали в некоторых случаях обыкновенным исходом его нервных потрясений и представляли собою некоторый любопытный в своем роде курьез в его телосложении. Действительно, Варвара Петровна наверно и весьма часто его ненавидела; но он одного только в ней не приметил до самого конца, того, что стал наконец для нее ее сыном, ее созданием, даже, можно сказать, ее изобретением, стал плотью от плоти ее, и что она держит и содержит его вовсе не из одной только «зависти к его талантам». И как, должно быть, она была оскорбляема такими предположениями!

В ней таилась какая-то нестерпимая любовь к нему, среди беспрерывной ненависти, ревности и презрения. Она охраняла его от каждой пылинки, нянчилась с ним двадцать два года, не спала бы целых ночей от заботы, если бы дело коснулось до его репутации поэта, ученого, гражданского деятеля. Она его выдумала и в свою выдумку сама же первая и уверовала. Он был нечто вроде какой-то ее мечты… Но она требовала от него за это действительно многого, иногда даже рабства. Злопамятна же была до невероятности.

Достоевского отдельное издание романа «Бесы». На протяжении 150 лет этот роман вызывал самые противоречивые оценки и суждения среди поколений читателей, от резкого неприятия до безграничного восхищения мастерством художника-провидца. Современниками писателя, придерживавшимися радикальных взглядов, он воспринимался как роман-памфлет, злая карикатура на революционное движение. События истории России последующих десятилетий показали, что Достоевский первым увидел грозные симптомы разрастания зла, стал пророком революционных событий и войн. Но «Бесы» не политический роман «на злобу дня».

В спектакле «Петруша, сын ли ты мой или нет» женщины появляются в роли мужчин, много Верховенских и нет ни одного Ставрогина. На сцене «Мастерской» много импровизации, а революционные бесы времен Достоевского уступают место человеческим. Эффект русского дель арте непроизвольно воздействует и на зрителя, так что ему самому предстоит решить: «Петруша, сын ли ты мой или нет? Настолько, что его играют сразу три актера — двое мужчин и одна женщина. Смена личины происходит прямо на сцене.

Не, ну так-то ни одна экранизация Ильфа и Петрова тоже не передаёт всех нюансов юмора написанного. Поэтому и отметила, что фильм понравился как самостоятельное произведение. По моему скоромному мнению, фильм и книга несравнимы. Даже не давая оценки фильму, можно сказать, что в нем по определению были вымараны боль, юмор, сатира и афористичность Достоевского.

Экранизация 🎥

  • Произведение Бесы полностью
  • Сейчас популярны
  • Большая сцена
  • Сериал Бесы (2014) - актеры и роли - российские фильмы и сериалы - Кино-Театр.Ру

актеры и роли

  • Экранизация 🎥
  • 7 секретов «Бесов» • Arzamas
  • Умение жертвовать, отсекать
  • 22 комментария

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий