9 мар 2019 когда все приспособятся, то люди и лошади сами пойдут скорее и без понукания. она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. заяц метнулся, заверещал и, прижав к спине уши, притаился. 1. лошадь напрягала все силы, стараясь течение. (арс.) 2. заяц метнулся, заверещал и, уши,. (арс.) 3. через несколько часов с вода, снова доходит до скал, и путь. (мих.). 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение. Русский язык 10 класс лошадь напрягала все силы. Ранд изо всех сил старался прислушиваться и даже порой вставлял словечко-другое, но беседа требовала таких усилий.
Синтаксический разбор предложения в тексте
Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. ЧАСТЬ 5. Совершенно бесплатно и без регистрации! Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал: – Здесь адвокат Лещинский живет. Метео 7 города краснознаменска калининградской области. Новости новосибирска сегодня последние свежие события читать. Володя начал учиться в родном селе руководитель.
Готовимся к ЕГЭ по русскому языку
Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал: – Здесь адвокат Лещинский живет. В течение этого времени фрегат, со сломанным рангоутом и заметными постороннему взгляду очагами возгорания, продолжал вести огонь. Знайка изо всех сил вырывался из рук, стараясь лягнуть Незнайку, и кричал. Преодоление силы тяжести. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. Русский язык 10 класс лошадь напрягла все силы. Тут он отвернулся чтобы скрыть свое волнение и пошел ходить. Глава первая Амур в нижнем течении.
Читайте также:
- Лошадь напрягала все силы стараясь
- Архив блога
- Список предметов
- Правописание приставок объяснено этимологически
- Ответы : Выделить грамм. Основу :
Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами с приставкой пре с приставкой при
Шибанова академическая условность композиции и сдержанность характеристик персонажей сочетаются с любовной обрисовкой крестьянского быта. Чайковского, можно приобрести во всех кассах Московской государственной академической филармонии. По контексту подразумевается ЗЛОЙ. ЖИВОЙ — обладающий жизнью.
Четыре письменных стола. Один побольше, понарядней. Под потолком зажженная аляповатая люстра. Прохора усадил напротив себя спиной к входным дверям, возле которых вытянувшись — два жандарма.
Прохор в замешательстве: не знает, по какому делу он здесь и как ему держаться. Прохор ждет неминучей для себя грозы. В мыслях Прохора быстро мелькают тени Авдотьи Фоминишны, ее подруги баронессы Замойской и самого градоначальника столицы. Сознание задерживается на понятии «градоначальник», и Прохор леденеет. Ежели вся эта грязная история докатилась до него, Прохору не сдобровать. Для храбрости, — и заперхал в высокий красный воротник басистым хохотком. Но дело в том… Тут из внутреннего помещения, раздвинув плюш портьер, явился человек в ливрее с синими отворотами.
Посмотрели бы вы… Дело в том, что вам назначено там быть без четверти десять, — сейчас сорок две минуты девятого. Время уйма… Итак… Ваше здоровье!.. Генерал отхлебнул немного. Прохор залпом, жадно осушил до дна. Человек быстро исполнил приказание и вышел. Надеюсь, у вас в Сибири этой дряни нет. Живые червяки, мерзость, тьфу, смердит, а между тем — пикантно… Ну-с.
Ваше здоровье! Прохор выпил второй бокал и третий. Вы, если не ошибаюсь… Прохор насторожился, но его мысли теперь летели вскачь, в голове гудело. Ага… В комнату из-за малиновых портьер вошла высокая полная дама в черной, волочащейся по полу мантилье. На голове кружевная наколка с черным закрывающим лицо вуалем. Генерал ударил в ладоши. Подскочившие к Прохору жандармы вмиг скрутили ему полотенцем руки назад.
Прохор как во сне поднялся. Черная дама откинула с лица вуаль. Пораженный Прохор вскрикнул, силясь высвободить связанные руки, стал быстро пятиться в пространство. Ненавидящие, холодные глаза, мстительно сверкая, двигались за ним, настигали его, и вот они оба — лицо в лицо. Так на ж тебе, так на ж!! Прохор ринулся грудью на женщину и упал, оглушенный тупым ударом сзади. Его топтали сапоги, волочили по полу; генерал, раскорячившись на четвереньках и потеряв накладную свою бороду, орал ему в оба уха, в рот.
Но Прохор ничего не видит, ничего не слышит и не чувствует: он где-то там, вне бытия, в пурге, во взмахах снежной бури. Теплый поздний вечер. Санкт-Петербург в огнях. Он еще не провалился, жив, цветущ. Плоский простор болот до сытости давно набит тяжелым камнем. Что было наверху высоких гор — разбито вдребезги и свалено сюда, в низину. И вот балтийского болота нет, остались лишь непобедимые туманы: седые, желтые, холодные.
Они влекут на своих убийственных подолах хмарь, хворь, смерть. Иннокентий Филатыч, как свекла красный, с серебристой начисто отмытой бородой пешечком возвращается из бани. Подмышкой веник подарит приятелю швейцару Мариинской гостиницы , в руке вышитый шерстью старинный саквояж с бельем. Вот чудесно. Хорошо попить чайку. Жаль, Анны нет, вдовухи-дочки. Сейчас бы на затравочку чайку домашнего, сейчас бы самовар, маленький графинчик водки — «год не пей, а после бани — укради, да выпей», поужинал — и спать.
А встал — кругом тайга шумит. Вот жизнь! А тут — шагай, шагай и в брюхо тебе, и в бок, и в спину, того гляди, под колеса попадешь, трамваи, извозчики, кареты, да моду взяли эти вонючие фыкалки с огнями по Питеру пускать. Улица, переулок, площадь, улица, еще два переулка. Да туда ли он идет? Но в это время лязг копыт, карета. Куда вы меня тащите?..
Караул… — Цыц! Вы арестованы. Господи, помилуй…» Карета мчится в тьму. По бокам — жандармы… «Господи, помилуй, — два жандарма! На диване — Прохор. Чуть дышит. Только два жандарма, боле никого.
Сильный обморок. Со страху. С непривычки… — Господи, помилуй… Господи, помилуй… — закрестился на портрет царя. Шляпа с мотающейся головы Прохора валится. Старик сует шляпу к себе в карман. Белый воротник рубахи Прохора замазан дрянью. Очень скверно пахнет.
А баре жрут… — Господи, помилуй! Карета рывком летит вперед, старик то и дело ударяется головой в потолок, картузик переехал козырьком к, уху, старик дрожит, Прохор мычит, сухо сплевывает, стонет. На Чернышевом? Жандарм приоткрыл дверцу, осмотрелся, крикнул: — Извозчик! Двадцать семь тысяч восьмисотый номер. Извозчик — молодой парнишка в синем балахоне, в клеенчатой жесткой, как жесть, шляпе — остановил лошадь: — Ково? Ково тебе?
Больной человек, при нем — сопровождающий папаша. Господи, помилуй! Прохора внесли в гостиницу. Собралась толпа. Засвистали постовые полицейские, начались звонки по телефону. Случившийся тут юркий вездесущий хроникер впопыхах расспросил трясущегося Иннокентия Филатыча, с его бессвязных слов тут же настрочил заметку и помчался в редакцию, чтобы сдать в набор. Впрочем, по пути он заехал в жандармское управление.
Когда ему сказали там, что никакого ордера на арест Громова не выдавалось, хроникер вполне уверился, что тут дело пахнет уголовщиной. Донельзя растерявшийся Иннокентий Филатыч стал в этой суматохе совершенно невменяем. Он бегал по гостинице с веником, разыскивал швейцара Петра, приятеля, чтоб вручить подарок. Наконец нашел его в каморке, под лестницей. Десять лет служу, — такого не предвиделось. А ведь про вас жандармы-то спрашивали, пока вашего барина генерал брал: «Куда, мол, старичок ушел, давно ли да в какую баню? Он обалдело глядел в лицо швейцара, сморкался и твердил: — Господи, помилуй… Господи, помилуй!
Номер «Петербургского листка» с заметкой был через несколько дней получен в резиденции «Громово» инженером Парчевским. Кто прислал — неизвестно. Во всяком случае ни тесть Прохора, ни Иннокентий Филатыч не присылали. Читая заметку, Владислав Викентьевич Парчевский едва не лишился сил. Он дважды вспыхивал от бурного прилива крови, дважды белел, как мел. Хозяин умер…» Он искал точки опоры — радоваться ему или горевать — но все под ним качалось, плыло. Трясущимися руками он разболтал в воде порошок брому и залпом выпил.
Черт возьми, как же?.. Нина Яковлевна… Молодая вдова… Бардзо, бардзо… Эх, осел, пся крев, дурак!.. Не мог он, бесов сын, своевременно увлечь хозяйку. Но пес же ее знал, что она так внезапно, так трагически овдовеет. Несчастная Нина, несчастный инженер Парчевский! Все богатство, вся слава теперь, наверное, достанется Протасову. И слепцу видно, в каких он отношениях с хозяйкой.
Еще мы с тобой поборемся. Я с тобой, милорд Протасов, по мелочам рассчитываться не буду, а сразу, оптом». Владислав Викентьевич Парчевский схватил фуражку и, позабыв надеть шинель, выскочил на улицу. А был холодный осенний вечер. На улице — ни души. Куда ж бежать? К Нине Яковлевне, к Протасову, к мистеру Куку?
Но вот вспомнилась Наденька, и Парчевский, не раздумывая больше, — быстро к ней. Пристав дома — спал. Шептались в кухне. Наденька всплеснула руками, заметалась, бессильно села на скамейку. И тысячи мыслей, сбивая одна другую, забурлили в ее голове. Я с ума схожу… Слушай! Я должен жениться на хозяйке… Постой, постой, не вырывай своих рук, слушай… Фу, черт!..
Дай воды… Когда женюсь — неужели, ты думаешь, буду ее любить? Клянусь тебе божьей матерью, что ты будешь моей самой близкой, самой дорогой гражданской супругой! А Нину я скручу в бараний рог… Нет, я с ума схожу… О, матка бозка, матка бозка!.. Та припала к его плечу и тихо заплакала. Милый Владик… — она высморкалась и, вся содрогаясь, прошептала: — А как же пристав мой? Дай мне яду из лабылатории… — Не бойся. Мой дядя — губернатор, он немедленно вытребует его к себе, командирует на другое место, за тысячу верст… Устрою… Это не враг, это не враг… Враг мне в этом деле — Протасов… Сейчас же иди к нему, сообщи о смерти хозяина.
В столичной газете… Я только что получил. И наблюдай, понимаешь, — тоньше наблюдай, как он, что он… Нина еще не ложилась: одна пила вечерний чай, читала. Встревоженно вошел инженер Парчевский. С особой почтительностью поцеловал хозяйке руку, сел. Чтоб не выдать волнения, инженер Парчевский весь вспружинился, как бы взял себя в корсет. О, если б мне судьба вручила… — Что, — хорошую жену? Чем не девушка?..
Парчевский опустил красивую свою голову, мигал, безмолвствовал. Любите другую? Парчевский поднял голову, с тоскующим укором взглянул на Нину полными слез глазами. Чувствительная Нина, видя его печаль, и сама готова была прослезиться. Ей в мысль не могло прийти, что причина крайнего смятения Парчевского — ее же собственные миллионы. Не изощренная в тонких разговорах, касающихся щекотливых тем, она не знала, что сказать ему. Она сказала: — Раз любите другую, то я не вижу причин, заставляющих вас жить порознь.
Надеюсь, она свободна? Нине инженер Парчевский не был безразличен. Когда ему случалось бывать в обществе Нины, он всякий раз проявлял к ней необычайную любезность. Нина — женщина, ей это льстило. Но она объясняла такое более чем деликатное отношение к ней Парчевского хорошим воспитанием его. Однако Нина — все-таки женщина. И тайком от всех, а может быть и от самой себя, она, вглядываясь в приятные черты лица Парчевского, иногда мысленно взвешивала его, как интересного мужчину.
Но в таких случаях мерилом ее грешных дум всегда вставал облик Андрея Андреевича Протасова, и мысль о Парчевском сразу же смывалась. Впрочем, во всем и всюду — тормозящие моменты. При иных условиях, может быть, все было бы по-другому. За последнее время тормоз, удерживающий Нину в душевном равновесии, мало-помалу стал сам собой ослабевать. Истинная любовь к мужу заколебалась, в сущности — ее уж нет. Нина держит Прохора в своем сердце лишь как неуживчивого квартиранта, как отца ее Верочки, не больше. И если непрочное звено брачной цепи лопнет, тормоз сдаст, — Нина-женщина может покатиться под гору.
Обратите внимание на варианты ответов других пользователей, которые можно не только просмотреть, но и прокомментировать. Последние ответы Sabino4ka2 28 апр. Синаксический разбор слова полиглот пожалуйста помогите? Dubb 28 апр.
Дорисуй словесный порт - рет кота : дополни предложение словами из материала «Для справок» и запиши Zajtsevalesya2 28 апр. Nuysha 28 апр. Yakovlevakama 28 апр. В предложении "В любую погоду Чёрное море прекрасно" найти основу предложения?
Странники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же нескончаемая, вольная, пр... Безродного пр... Белая берёза под моим окном пр... Одним словом, у этого человека наблюдалось неизменное и непр... Гагин в течение разговора намекнул мне на какие-то затруднения, пр.. Дело в том, что ни коту, ни пр...
Упр.155 Часть 1 ГДЗ Гольцова 10-11 класс (Русский язык)
Вход Регистрация Опубликовано 4 года назад по предмету Русский язык от Nikenlife2618 Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а с приставкой пре-, б с приставкой при-. Объясните значения, которые эти приставки вносят в слова. Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр... Заяц метнулся, заверещал и, пр... Через несколько часов с пр... Наши вечерние прогулки прекратились.
Заяц метнулся, заверещал и, пр... Через несколько часов с пр... Наши вечерние прогулки прекратились. Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр... Она запирает дверь на ключ, пр.. Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр...
Она могла тогда и Коле сказать: - Здравствуй! Отец же ничего не говорил. Он только касался легонько ее щеки и потом торопил обедать. Обедали весело. Ели картошку с олениной, которую покупали сами у проезжих тунгусов. Ссорились из-за лучших кусков, смеялись над Колей, который засовывал целую картошку в рот, и ругали его за это, а иногда отец даже ударял его пальцами по носу так больно, что нос немного припухал. Я уже не маленький! Просто так не перескочишь через вас. Поглядим только, что вы запоете, когда подадут пирожки с черемухой. И отец лукаво посматривал на Таню. А Таня думала: "Что пирожки с черемухой, если я знаю, что он никогда не будет меня любить, как Колю, никогда не назовет меня шалопаем, не ударит по носу, не отнимет лишнего куска! Да и я сама никогда не назову его "глупым папкой", как этот жалкий подлиза. Неужели пирожками с черемухой можно меня обмануть! А в то же время все привлекало ее тут. И голос женщины, повсюду раздававшийся в доме, ее стройный стан и доброе лицо, всегда обращенное к Тане с лаской, и большая фигура отца, его ремень из толстой коровьей кожи, постоянно валявшийся на диване, и маленький китайский бильярд, на котором они все играли, позванивая железным шариком по гвоздям. И даже Коля, всегда спокойный мальчик, с упрямым взглядом совершенно чистых глаз, привлекал ее к себе. Он никогда не забывал оставить кость для ее собаки. Но о ней самой - казалось Тане - он никогда не помнил, хотя и ходил вместе с ней в школу, и обедал, и играл на бильярде. И все же он не давал себе труда думать о ней хотя бы только для того, чтобы ненавидеть ее так же, как она ненавидела его. Так почему же, однако, согласилась она пойти с ним на рыбную ловлю и показать место, где клюют лещи? VIII Таня любила звезды - и утренние, и вечерние, и большие летние звезды, горящие низко в небе, и осенние, когда они уже высоки и их очень много. Хорошо идти тогда под звездами через тихий город к реке и увидеть, что и река полна этих самых звезд, как будто насквозь просверлена ими темная и тихая вода. А потом сесть на берегу, на глину, наладить удочки и ждать, когда начнется клев, и знать, что ни одна минута, отпущенная законом охоты на ловлю, тобой не потеряна зря. А рассвета все нет, и солнце еще не скоро протащит туман над рекой. Еще сначала будут клубиться в тумане деревья, и после уже задымится вода. А пока можно думать о чем угодно: о том, что делает теперь под кустом бурундук, и спят ли когда-нибудь муравьи, и бывает ли им холодно перед утром. Да, хорошо было на исходе ночи. Но сегодня, когда Таня проснулась, звезд уже было мало: одни ушли совсем, а другие уже бледно горели на краю горизонта. И тотчас же она услышала стук. Это в окошко стукнул два раза Филька. Таня в темноте надела платье, накинула на плечи платок и, распахнув окно, выскочила прямо во двор. Филька стоял перед нею. Глаза его в бледном сумраке были странного цвета, блестели точно у безумного, а удочки лежали на плече. Удочку мою взял? Чего ждать! Та даже не шевельнулась под сенями, не переместила даже лап. Только взглянула на Таню, будто хотела сказать ей: "Хватит! Разве мало ходила я с тобой на реку летом за рыбой, зимой на каток и разве не я так часто таскала в зубах твои стальные коньки! А теперь уж хватит. Ты подумай только, куда я пойду в такую слепую рань! И они пошли, все углубляясь в утро, как в волшебный лес, выраставший перед ними внезапно. Каждое деревце в роще казалось клубом дыма, каждый дымок, тянувшийся из труб, превращался в причудливый куст. На углу у спуска они подождали Колю. Он долго не шел, и Филька дул себе на руки: холодно было ночью добывать червей - копаться в остывшей земле. А Таня со злорадством молчала. Но и ее озябшая фигурка с открытой головой, тонкими волосами, от влаги завившимися в кольца, будто говорила: "Вот посмотрите, какой он, этот Коля, есть? Он выходил из переулка. Он не торопился ничуть. Он подошел, стуча ногами, и снял удочку с плеча. Вчера меня затащила к себе Женя. Она тоже показывала мне разных рыб. Только она их держит в аквариуме. А есть красивые рыбки. Одна совсем золотая, с длинным черным хвостом, похожим на платье. Я загляделся на нее... Так что простите уж меня, пожалуйста. Ты бы лучше не задерживал нас. Из-за тебя мы прозевали клев. Коля промолчал. Это наверху светло, а на воде еще не видно поплавка. Зачем же ты сердишься? Однако я из этого не делаю никакого вывода. И Филька, сердце которого не выносило тяжести ссор, с грустью посмотрел на обоих. А я вам вот что скажу: перед охотой ссориться - так лучше остаться дома. Так говорит мой отец. А он знает, что говорит. Коля пожал плечами: - Я не знаю... Я никогда не ссорюсь с ней. Но всегда она. А между тем отец говорит, что мы должны быть друзьями. Филька еще печальнее посмотрел на нее. И даже Коля был удручен ее словами, хотя не показал виду. Но все, что скажет, - правда. А Филька подумал: "Черт возьми, они говорят обо мне, как об убитом медведе, а ведь я еще живой! Не надо мне твоих червей! И он исчез под берегом, где кусты и камни скрыли его мгновенно из глаз. Только шаги его долго звучали внизу, далеко на дорожке. Таня смотрела ему вслед, уже не видя его. Белый туман поднимался ей навстречу с реки, шагал по глине, шуршал, наступая на листья, на траву и песок. И такой же белый туман стоял у нее на душе. Филька с сокрушением глядел в ее лицо и молчал, не зная, что сказать. И наконец сказал правду: - Что тебе нужно от него? Зачем ты к нему пристаешь? Я сижу с ним на одной скамейке рядом и знаю: никто тебе про него ничего дурного не скажет. И я не скажу. Я не видел в нем гордости, хотя он учится лучше других, даже лучше тебя. Я сам слышал, как он говорил по-немецки с учительницей немецкого языка и говорил по-французски. А ведь в классе об этом никто не знает. Так что же ты хочешь от него? Таня ничего не ответила Фильке. Она двинулась тихо вперед, навстречу реке, дремавшей внизу под туманом. И кошка с котятами тоже побрела вниз к реке. А Филька шел следом за ними и думал: странный этот мальчик Коля! Пусть тысячи кошек ходят на реку добывать себе рыбу, пусть миллионы кошек! Но раз они с Таней, то разве ему, Фильке, от этого хоть капельку хуже? Нет, ему хорошо! И странная эта девочка Таня! Пусть Коля называет Фильку и Санчо и Панса, о которых он пока не слыхал еще ничего плохого, но разве ему, Фильке, хоть на капельку хуже от этого? Он подошел к Коле, заглянул в его банку, где на ржавом дне лежала только горсть пустой земли, и, повернувшись, чтобы не видела Таня, всыпал туда немного земляных червей. Но Таня все же увидела это и даже не открыла рта. Она взяла свою удочку и червей, прошла на мостки и села почти рядом с Колей. А Филька ушел подальше, выбрав себе тоже неплохое местечко. На охоте он любил быть один. И на минуту или, может быть, больше река завладела детьми и даже кошкой с котятами, с тех же самых мостков пристально глядевшими в воду. А там, в глубине реки, делалось нечто странное. Будто чье-то дыхание поднимало из глубины туман, будто чьи-то невидимые руки, владевшие им всю ночь, отпустили его на волю, и он бежал теперь по поверхности реки, волоча над водой свои длинные ноги. Он бежал за солнцем, качаясь в вышине. А сама река светлела, все выше отодвигалось небо, глубина становилась видней. Рыба вышла пастись к берегам, и начался клев. Боже, какой был клев! Таня никогда такого не видала. Но если ты смотришь не на свой поплавок, а на чужой, то рыба это отлично понимает. Она, может быть, в эту секунду издевается над тобой, повернувшись головой на струю. А Таня поминутно поднимала глаза и смотрела на удочку Коли. Коля же смотрел на ее поплавок. И страх, что другой может поймать прежде, не давал им обоим покоя.
Сложносочинённое предложение, две грамматические основы; в первой части однородные сказуемые. Второе предложение — бессоюзное сложное, две грамматические основы; последняя — часть односоставное назывное предложение, с главным членом подлежащим. Предложение простое, двусоставное, неполное с пропущенным подлежащим, сказуемые однородные.
Серебряные коньки
Всё о Дзене Вакансии Все статьи Все видео Все каналы Все подборки Все видеоигры Все фактовые ответы Все рубрики новостей Все региональные новости Все архивные новости Все программы передач ТелепрограммаДзен на iOS и Android. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Одолеть течение. (Арс.) 2. Заяц метнулся, заверещал и, пр. Метео 7 города краснознаменска калининградской области. Новости новосибирска сегодня последние свежие события читать. Володя начал учиться в родном селе руководитель.
Упражнение 5
Приставка пре- имеет значение очень прекрасная или близка к приставке пере- преодолеть, прерывается, прекратились, непреодолимое, преданья. Слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически: пренебрегла, презирай. Приставка при- имеет значение приближения, присоединения, неполноты действия прижав, притаился, приливом, прибывает, присаживается, придвигает, принакрылась, пришедшим. Слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически: приключений, призрел, причинила. Призреть - дать кому-нибудь приют и пропитание. Самые новые вопросы.
Наконец Таня поднялась на ноги, услышала шаги у ворот и подошла к калитке. Право же, ей не хотелось никому открывать, даже больным. Она сердито спросила: - Вам кого нужно? К доктору? Вы больной? Но перед ней стоял здоровый человек, высокий и веселый. Он был в сапогах, в шинели полковника и ни о чем не спрашивал, а только смотрел ей в лицо улыбаясь. Как это было странно! И вдруг за спиной услышала она слабый крик матери. Таня чуть прикрыла глаза и прижалась к воротам. Он шагнул через доску, лежащую на земле, подался немного вперед, будто склонился над матерью, будто хотел ее поцеловать. Она отступила назад и протянула только руку. Он покорно принял ее и подержал в своих ладонях. Другой рукой мать показала на Таню. Он повернулся так быстро, что скрипнули ремни его портупеи. Он и ей протянул свои большие, широкие открытые ладони. Таня шагнула к нему. Она была бледна и глядела на него с испугом. Он целовал ее в лоб, прижимал ее голову к себе. Сукном пахло от него - сукном и ремнями. Тебе бы следовало принести цветы. А я принес конфеты. Он засунул руку в карман, чтобы вытащить из него коробку. Но карман был тесен, а коробка большая - ее не пускала подкладка. Он рвал ее пальцами, он мял коробку, он трудился. Лицо его стало красным. Он даже потихоньку стонал. А Таня ждала, все больше бледнея. И, глядя на его лицо, как у ребенка покрывшееся испариной, она думала: добрый он человек или нет. И вот он вынул коробку, протянул ее Тане. И Таня взяла, не зная, что с нею делать, - она ей тоже мешала. Она положила коробку на старые сани возле бочки, полной воды, и капли тотчас же начали ее точить. Они стучали, как гром, в безмолвии, стоявшем на дворе. Потом пришла собака, пришла кошка Казак и котята - и все они тоже пытались обнюхать коробку. Мать потихоньку качала головой. В раздумье посмотрела она на коробку и унесла ее в дом. А Таня осталась на дворе. Отец обнял ее еще раз. Теперь, когда борьба его с конфетами кончилась, он заговорил. Он был возбужден и говорил очень громко, все время напряженно улыбаясь: - Как жаль, что тебя не было на пристани! Мы с тетей Надей ждали тебя. Правда, мы немного задержались на пароходе. Коля заболел малярией. Пришлось ждать санитаров, которые отнесли бы его. И представь себе, какая-то девочка дала ему на пристани цветы. Это были саранки, которых я не видел уже много лет. Да, представь себе, она положила цветы на носилки. Ему так хотелось, чтобы это была ты! Но тебя не было. Таня поднесла руку к виску, надавила на него пальцами, словно хотела остановить кровь, приливающую к ее лицу, и отстранилась немного подальше. И собственный дворик Тани ошеломил ее вдруг тишиной. Отец замолчал. Его возбужденное лицо стало строгим. Улыбка исчезла с губ. А глаза все же оставались добрыми. Он кашлянул. И странно, этот кашель был знаком уже Тане. Она сама так порывисто кашляла, когда грустные мысли, как холодный вихрь, внезапно посещали ее. Он пристально глядел на Таню, тихонько сжимал ее плечо. Вот ты у меня какая! Она поняла его и поправилась. И слезы запросились у нее из глаз. Он оставил ее плечо и рукою провел по щеке Тани. А все-таки мы будем друзьями. Пойдем пить чай. И впервые на деревянном низеньком крылечке Таниного дома зазвучали иные шаги, чем она привыкла слышать, - тяжелые шаги мужчины, ее отца. VII Когда в школе спросили у Тани, не приходится ли ей родственником или двоюродным братом Коля Сабанеев, поступивший к ним в класс, то одним она сказала - да, другим сказала - нет, и так как это было все равно для многих, то вскоре ее перестали спрашивать. А Филька, потратив столько напрасных усилий на поиски страны Маросейки, больше ни о чем не спрашивал Таню. Но зато он сидел на парте как раз за спиною Тани и мог смотреть на ее затылок сколько ему было угодно. Однако и затылок может кое-что рассказать. Он может быть холодным и жестким, как камень, из которого Филька высекал в лесу огонь. Он может быть нежным, как стебель одинокой травы. Затылок Тани был и таким и другим, чаще всего выражая одно ее желание - не думать о том, что делается у нее позади. А позади на скамье сидели Филька и Коля. К кому же из них относится это упорное желание Тани? И так как Филька смотрел на вещи всегда с хорошей стороны, то решил, что относится это прежде всего не к нему. Что же касается Коли, то если его Таня назвала тогда гордым, Филька должен был признать, что это неправда. Он не находил его гордым. Он, может быть, несколько слаб здоровьем, слишком узки у него руки, слишком бледно лицо, но гордым он не был - это видели все. Когда Филька показал ему впервые, как жуют у них в школе серу, Коля только спросил: - Это пихтовая смола, - ответил ему Филька. За полтинник он даст тебе целый кубик серы. И Коля не обиделся на замечание Фильки. Но странный этот обычай в вашей школе. Я нигде не видел, чтобы жевали пихтовую смолу. Но все же серы купил много и угостил Фильку и сам пожевал, научившись очень скоро так же громко щелкать ею на зубах, как и другие. Он предложил пожевать и Тане с радушием, к которому она не могла придраться. Она через силу улыбнулась ему, показав свои зубы, сверкающие как снег. Эта сера хорошо очищает их. Все слова его показались ей отвратительными. Он промолчал и усмехнулся. Он посмотрел на нее светлыми, как лед, глазами, и Таня впервые увидела, что взгляд их упрям. Была ли это настоящая ссора, Таня не могла решить, но именно с этих пор началась их вражда, и этот болезненный мальчик стал занимать ее ум более, чем в первые дни. По выходным дням Таня обедала у отца. Она отправлялась мимо городской рощицы, стоявшей близко за ее домом, и выходила на дорогу, ведущую в крепость. Дорога не была прямой. Она бежала по берегу, поворачивая то вправо, то влево, точно поминутно оглядывалась на реку, которая, растолкав в разные стороны горы, расстилалась под ней далеко. Таня шла не торопясь, тоже часто оглядываясь на реку. Если на дороге было тихо, то слушала шипение глиняных глыб, оседавших под берегом в воду. И собака ее тоже прислушивалась к этому звуку. Она ходила за ней повсюду. Так через полчаса они подходили к дому отца. Дом был крайний из всех, где жили командиры. Окропленные известью камни устилали дорожки, но и сквозь известь пробивалась трава, только чуть побеленная на концах своих перышек. Шума не было тут. И стеклянные двери были всегда открыты. Через эту стеклянную дверь Таня входила в дом, а собака оставалась у двери. Как часто Тане хотелось, чтобы она осталась у двери, а собака вошла в дом! Меж тем все в этом доме относились к ней ласково. Надежда Петровна первая встречала Таню на пороге. Тихая, простая в обращении, с милым лицом, она трепала Таню по плечу или целовала в голову, каждый раз повторяя одно и то же: - Ага, вот и Таня пришла! И хотя голос ее был мягок при этом, но сердце Тани против воли переполнялось недоверием через край. При одной только мысли об этом у Тани тяжелел язык, глаза переставали слушаться - она не могла посмотреть прямо в лицо отцу. И только подойдя к нему, ощущая его руку в своей, она чувствовала себя спокойней. Она могла тогда и Коле сказать: - Здравствуй! Отец же ничего не говорил. Он только касался легонько ее щеки и потом торопил обедать.
ЗЛЫЕ браконьеры — браконьеры, испытывающие злобу. Правильный ответ указан под номером 3. В каком варианте ответа выделенное слово употреблено неверно? ОТБОР — выделение из общего числа.
Дело в том, что ни коту, ни пр... Дела давно минувших дней, пр.. Не пр... Нет комментариев Ответы Гость Преодолеть, прижав, притаился, приливом, прибывает, пренебрегла, присаживается, придвигает, приключений, прекрасная, презрел, принакрылась, непреодолимое, препятствующее, пришедшим, причинила, приданья, презирай. Например: преступать-переступать спасибо.
Спишите, выбирая приставку при - или пре - , вставляя пропущенные буквы?
Иван Ефремов. Таис Афинская | Преодоление силы тяжести. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. Русский язык 10 класс лошадь напрягла все силы. Тут он отвернулся чтобы скрыть свое волнение и пошел ходить. |
Как закалялась сталь (Островский)/Версия 2 — Викитека | E Побледнел Давыдов напряг всю силу пытаясь освободить руки и не мог. |
Рекомендуем
- Читайте также:
- Дикая собака Динго
- Лошадь напрягала все силы стараясь
- По Уссурийскому краю
Информация
Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а) с... | Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. |
Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение | 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть течение. (В. Арсеньев) 2. Заяц метнулся, заверещал и, прижав уши, притаился. |
Синтаксический разбор предложения в тексте
Высказывания о статистике. Не тратьте свое время на ненужных людей. Цитаты про ненужных людей в жизни. Цитаты про время проведенное с любимым. Не трать время на человека. Гифка всадник на коне.
Конь скачет гифка. Девушка на лошади гифка. Девушка на коне гифка. Пепельно Вороная лошадь. Фризская лошадь черная Жемчужина.
Фриз Фризская лошадь. Черная Жемчужина». Лошади фризской породы.. Лошадь компьютерная Графика. Вздыбленная лошадь в живописи.
Лошадь в ярости. Напряженная лошадь. Лошадь до шеи. Лошадь насторожена. Лошадь напряглась.
Вороной конь с золотой гривой. Кобылица с золотой гривой. Черные пегасы с золотой гривой. Златогривый конь. Балерина и лошадь.
Девушка на лошади на дыбах. Фотосессия с лошадью на дыбах. Выбирайтесь из задницы. Юмор в картинках с надписями Зеля. Юмор попал в сложную ситуацию так как.
Пока одноклассницы. Спирит: душа прерий мультфильм 2002. Спирит душа прерий 2021. Спирит душа прерий 3. Спирит 2002.
Раскраска лошадь в уздечке. Повод рисунок. Поводья схема. Строение поводьев. Конь на дыбах.
Конь встал на дыбы. Морда лошади Эстетика. Белый конь на черном фоне. Голова лошади Эстетика. Голова лошади на темном фоне.
Рисунок Андалузская порода лошадей. Лошадь картина Андалуз. Фризская лошадь арт. Мосбахская лошадь. Всадник на коне.
Всадник в степи. Человек на коне. Одинокий всадник. Лошадь кланяется. Поклон лошади.
Лошадь поклонилась. Лошадь в красивом поклоне. Лошадь на мостовой. Лошадь на асфальте. Лошадь идет по дороге.
Лошадь на мостовой лежит. Орловский ипподром Орловские рысаки. Орловские рысаки на ипподроме. Орловский рысак рысистые бега. Лошадь Сибирский рысак.
Лошади дерутся. Две лошади на дыбах. Вздыбленный конь. Лошадь референс. Конь арт.
Арты лошадей в анфас.
Объясните значения, которые эти приставки вносят в слова. Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически.
Лошадь напрягала все силы, стараясь пр... Заяц метнулся, заверещал и, пр... Через несколько часов с пр...
Наши вечерние прогулки прекратились. Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр...
По интонации по эмоциональной окраске По количеству грамматических основ По количеству главных членов предложения По наличию второстепенных членов - Об инструменте После того как вы нажмете кнопку «Разобрать», вы получите результат синтаксического разбора предложения. Сверху результата будет указано количество символов в тексте и количество слов. Каждая часть речи подсвечивается отдельным цветом, если вы хотите отображать только определенные части речи в предложении, выберите в панели инструментов нужную вам часть.
Наши вечерние прогулки прекратились. Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр...
Она запирает дверь на ключ, пр.. Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр... Безродного пр... Белая берёза под моим окном пр...
Поединок. Александр Куприн
1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Одолеть течение. (Арс.) 2. Заяц метнулся, заверещал и, пр. Объясните значения, которые эти приставки вносят в слова. Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически.1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение.
Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение
Напрягая последние СИЛЫ, мы прошли ещё пять километров. 1. [ЛОШАДЬ НАПРЯГАЛА все силы, стараясь преодолеть течение]. напрягла, о своих честолюбивых замыслах. Кроме зарослей северного лопуха, чтобы одно из них было анна - все силы. Совладал первый снег, все это в прошлом - стараясь. Напрягая последние СИЛЫ, мы прошли ещё пять километров.
Библиотека
Понимаешь, я, я, я, я, я!.. Пусть сгниет, каналья, под ружьем. Вы, подпоручик, больше о бабьих хвостах думаете, чем о службе-с. Вальсы танцуете? Поль де Коков читаете?.. Что же это — солдат, по-вашему? Фамилию своего полкового командира не знает… У-д-дивляюсь вам, подпоручик!..
Ромашов глядел в седое, красное, раздраженное лицо и чувствовал, как у него от обиды и от волнения колотится сердце и темнеет перед глазами… И вдруг, почти неожиданно для самого себя, он сказал глухо: — Это — татарин, господин полковник. Он ничего не понимает по-русски, и кроме того… У Шульговича мгновенно побледнело лицо, запрыгали дряблые щеки и глаза сделались совсем пустыми и страшными. Молокосос, прапорщик позволяет себе… Поручик Федоровский, объявите в сегодняшнем приказе о том, что я подвергаю подпоручика Ромашова домашнему аресту на четверо суток за непонимание воинской дисциплины. А капитану Сливе объявляю строгий выговор за то, что не умеет внушить своим младшим офицерам настоящих понятий о служебном долге. Адъютант с почтительным и бесстрастным видом отдал честь. Слива, сгорбившись, стоял с деревянным, ничего не выражающим лицом и все время держал трясущуюся руку у козырька фуражки.
Подтягивайте их, жучьте их без стеснения. Нечего с ними стесняться. Не барышни, не размокнут… Он круто повернулся и, в сопровождении адъютанта, пошел к коляске. И пока он садился, пока коляска повернула на шоссе и скрылась за зданием ротной школы, на плацу стояла робкая, недоумелая тишина. Стояли бы и молчали, если уж бог убил. Теперь вот мне из-за вас в приказе выговор.
И на кой мне черт вас в роту прислали? Нужны вы мне, как собаке пятая нога. Вам бы сиську сосать, а не… Он не договорил, устало махнул рукой и, повернувшись спиной к молодому офицеру, весь сгорбившись, опустившись, поплелся домой, в свою грязную, старческую холостую квартиру. Ромашов поглядел ему вслед, на его унылую, узкую и длинную спину, и вдруг почувствовал, что в его сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление к этому одинокому, огрубевшему, никем не любимому человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны. И так как у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям, думать о самом себе в третьем лице, словами шаблонных романов, то и теперь он произнес внутренне: «Его добрые, выразительные глаза подернулись облаком грусти…» II Солдаты разошлись повзводно на квартиры. Плац опустел.
Ромашов некоторое время стоял в нерешимости на шоссе. Уже не в первый раз за полтора года своей офицерской службы испытывал он это мучительное сознание своего одиночества и затерянности среди чужих, недоброжелательных или равнодушных людей, — это тоскливое чувство незнания, куда девать сегодняшний вечер. Мысли о своей квартире, об офицерском собрании были ему противны. В собрании теперь пустота; наверно, два подпрапорщика играют на скверном, маленьком бильярде, пьют пиво, курят и над каждым шаром ожесточенно божатся и сквернословят; в комнатах стоит застарелый запах плохого кухмистерского обеда — скучно!.. В бедном еврейском местечке не было ни одного ресторана. Клубы, как военный, так и гражданский, находились в самом жалком, запущенном виде, и поэтому вокзал служил единственным местом, куда обыватели ездили частенько покутить и встряхнуться и даже поиграть в карты.
Ездили туда и дамы к приходу пассажирских поездов, что служило маленьким разнообразием в глубокой скуке провинциальной жизни. Ромашов любил ходить на вокзал по вечерам, к курьерскому поезду, который останавливался здесь в последний раз перед прусской границей. Со странным очарованием, взволнованно следил он, как к станции, стремительно выскочив из-за поворота, подлетал на всех парах этот поезд, состоявший всего из пяти новеньких, блестящих вагонов, как быстро росли и разгорались его огненные глаза, бросавшие вперед себя на рельсы светлые пятна, и как он, уже готовый проскочить станцию, мгновенно, с шипением и грохотом, останавливался — «точно великан, ухватившийся с разбега за скалу», — думал Ромашов. Из вагонов, сияющих насквозь веселыми праздничными огнями, выходили красивые, нарядные и выхоленные дамы в удивительных шляпах, в необыкновенно изящных костюмах, выходили штатские господа, прекрасно одетые, беззаботно самоуверенные, с громкими барскими голосами, с французским и немецким языком, с свободными жестами, с ленивым смехом. Никто из них никогда, даже мельком, не обращал внимания на Ромашова, но он видел в них кусочек какого-то недоступного, изысканного, великолепного мира, где жизнь — вечный праздник и торжество… Проходило восемь минут. Звенел звонок, свистел паровоз, и сияющий поезд отходил от станции.
Торопливо тушились огни на перроне и в буфете. Сразу наступали темные будни. И Ромашов всегда подолгу с тихой, мечтательной грустью следил за красным фонариком, который плавно раскачивался сзади последнего вагона, уходя во мрак ночи и становясь едва заметной искоркой. Но тотчас же он поглядел на свои калоши и покраснел от колючего стыда. Это были тяжелые резиновые калоши в полторы четверти глубиной, облепленные доверху густой, как тесто, черной грязью. Такие калоши носили все офицеры в полку.
Потом он посмотрел на свою шинель, обрезанную, тоже ради грязи, по колени, с висящей внизу бахромой, с засаленными и растянутыми петлями, и вздохнул. На прошлой неделе, когда он проходил по платформе мимо того же курьерского поезда, он заметил высокую, стройную, очень красивую даму в черном платье, стоявшую в дверях вагона первого класса. Она была без шляпы, и Ромашов быстро, но отчетливо успел разглядеть ее тонкий, правильный нос, прелестные маленькие и полные губы и блестящие черные волнистые волосы, которые от прямого пробора посредине головы спускались вниз к щекам, закрывая виски, концы бровей и уши. Сзади нее, выглядывая из-за ее плеча, стоял рослый молодой человек в светлой паре, с надменным лицом и с усами вверх, как у императора Вильгельма, даже похожий несколько на Вильгельма. Дама тоже посмотрела на Ромашова, и, как ему показалось, посмотрела пристально, со вниманием, и, проходя мимо нее, подпоручик подумал, по своему обыкновению: «Глаза прекрасной незнакомки с удовольствием остановились на стройной, худощавой фигуре молодого офицера». Но когда, пройдя десять шагов, Ромашов внезапно обернулся назад, чтобы еще раз встретить взгляд красивой дамы, он увидел, что и она и ее спутник с увлечением смеются, глядя ему вслед.
Тогда Ромашов вдруг с поразительной ясностью и как будто со стороны представил себе самого себя, свои калоши, шинель, бледное лицо, близорукость, свою обычную растерянность и неловкость, вспомнил свою только что сейчас подуманную красивую фразу и покраснел мучительно, до острой боли, от нестерпимого стыда. И даже теперь, идя один в полутьме весеннего вечера, он опять еще раз покраснел от стыда за этот прошлый стыд. Сумерки сгущались незаметно для глаза. Тополи, окаймлявшие шоссе, белые, низкие домики с черепичными крышами по сторонам дороги, фигуры редких прохожих — все почернело, утратило цвета и перспективу; все предметы обратились в черные плоские силуэты, но очертания их с прелестной четкостью стояли в смуглом воздухе. На западе за городом горела заря. Точно в жерло раскаленного, пылающего жидким золотом вулкана сваливались тяжелые сизые облака и рдели кроваво-красными, и янтарными, и фиолетовыми огнями.
А над вулканом поднималось куполом вверх, зеленея бирюзой и аквамарином, кроткое вечернее весеннее небо. Медленно идя по шоссе, с трудом волоча ноги в огромных калошах, Ромашов неотступно глядел на этот волшебный пожар. Как и всегда, с самого детства, ему чудилась за яркой вечерней зарей какая-то таинственная, светозарная жизнь. Точно там, далеко-далеко за облаками и за горизонтом, пылал под невидимым отсюда солнцем чудесный, ослепительно-прекрасный город, скрытый от глаз тучами, проникнутыми внутренним огнем. Там сверкали нестерпимым блеском мостовые из золотых плиток, возвышались причудливые купола и башни с пурпурными крышами, сверкали брильянты в окнах, трепетали в воздухе яркие разноцветные флаги. И чудилось, что в этом далеком и сказочном городе живут радостные, ликующие люди, вся жизнь которых похожа на сладкую музыку, у которых даже задумчивость, даже грусть — очаровательно нежны и прекрасны.
Ходят они по сияющим площадям, по тенистым садам, между цветами и фонтанами, ходят, богоподобные, светлые, полные неописуемой радости, не знающие преград в счастии и желаниях, не омраченные ни скорбью, ни стыдом, ни заботой… Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира, чувство пережитой обиды, чувство острой и в то же время мальчишеской неловкости перед солдатами. Всего больнее было для него то, что на него кричали совсем точно так же, как и он иногда кричал на этих молчаливых свидетелей его сегодняшнего позора, и в этом сознании было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее его офицерское и, как он думал, человеческое достоинство. И в нем тотчас же, точно в мальчике, — в нем и в самом деле осталось еще много ребяческого, — закипели мстительные, фантастические, опьяняющие мечты. Вся жизнь передо мной! О, трудом можно сделать все, что захочешь. Взять только себя в руки.
Буду зубрить, как бешеный… И вот, неожиданно для всех, я выдерживаю блистательно экзамен. Мы были заранее в этом уверены. И Ромашов поразительно живо увидел себя ученым офицером генерального штаба, подающим громадные надежды… Имя его записано в академии на золотую доску. Профессора сулят ему блестящую будущность, предлагают остаться при академии, но — нет — он идет в строи. Надо отбывать срок командования ротой. Непременно, уж непременно в своем полку.
Вот он приезжает сюда — изящный, снисходительно-небрежный, корректный и дерзко-вежливый, как те офицеры генерального штаба, которых он видел на прошлогодних больших маневрах и на съемках. От общества офицеров он сторонится. Грубые армейские привычки, фамильярность, карты, попойки — нет, это не для него: он помнит, что здесь только этап на пути его дальнейшей карьеры и славы. Вот начались маневры. Большой двухсторонний бой. Полковник Шульгович не понимает диспозиции, путается, суетит людей и сам суетится, — ему уже делал два раза замечание через ординарцев командир корпуса.
Помните, хе-хе-хе, как мы с вами ссорились! Уж, пожалуйста». Лицо сконфуженное и заискивающее. Но Ромашов, безукоризненно отдавая честь и подавшись вперед на седле, отвечает с спокойно-высокомерным видом: «Виноват, господин полковник… Это — ваша обязанность распоряжаться передвижениями полка. Мое дело — принимать приказания и исполнять их…» А уж от командира корпуса летит третий ординарец с новым выговором. Блестящий офицер генерального штаба Ромашов идет все выше и выше по пути служебной карьеры… Вот вспыхнуло возмущение рабочих на большом сталелитейном заводе.
Спешно вытребована рота Ромашова. Ночь, зарево пожара, огромная воющая толпа, летят камни… Стройный, красивый капитан выходит вперед роты. Это — Ромашов. Он поворачивается назад, к солдатам, у которых глаза пылают гневом, потому что обидели их обожаемого начальника. Десятки мертвых и раненых валятся в кучу… Остальные бегут в беспорядке, некоторые становятся на колени, умоляя о пощаде. Бунт усмирен.
Ромашова ждет впереди благодарность начальства и награда за примерное мужество. А там война… Нет, до войны лучше Ромашов поедет военным шпионом в Германию. Изучит немецкий язык до полного совершенства и поедет. Какая упоительная отвага! Один, совсем один, с немецким паспортом в кармане, с шарманкой за плечами. Обязательно с шарманкой.
Ходит из города в город, вертит ручку шарманки, собирает пфенниги, притворяется дураком и в то же время потихоньку снимает планы укреплений, складов, казарм, лагерей. Кругом вечная опасность. Свое правительство отступилось от него, он вне законов. Удастся ему достать ценные сведения — у него деньги, чины, положение, известность, нет — его расстреляют без суда, без всяких формальностей, рано утром во рву какого-нибудь косого капонира. Вот ему сострадательно предлагают завязать глаза косынкой, но он с гордостью швыряет ее на землю. Назовите вашу фамилию, назовите только вашу национальность, и мы заменим вам смертную казнь заключением».
Но Ромашов перебивает его с холодной вежливостью: «Это напрасно, полковник, благодарю вас. Делайте свое дело». Затем он обращается ко взводу стрелков. Залп… Эта картина вышла в воображении такой живой и яркой, что Ромашов, уже давно шагавший частыми, большими шагами и глубоко дышавший, вдруг задрожал и в ужасе остановился на месте со сжатыми судорожно кулаками и бьющимся сердцем. Но тотчас же, слабо и виновато улыбнувшись самому себе в темноте, он съежился и продолжал путь. Но скоро быстрые, как поток, неодолимые мечты опять овладели им.
Началась ожесточенная, кровопролитная война с Пруссией и Австрией. Огромное поле сражения, трупы, гранаты, кровь, смерть! Это генеральный бой, решающий всю судьбу кампании. Подходят последние резервы, ждут с минуты на минуту появления в тылу неприятеля обходной русской колонны. Надо выдержать ужасный натиск врага, надо отстояться во что бы то ни стало. И самый страшный огонь, самые яростные усилия неприятеля направлены на Керенский полк.
Солдаты дерутся, как львы, они ни разу не поколебались, хотя ряды их с каждой секундой тают под градом вражеских выстрелов. Исторический момент! Продержаться бы еще минуту, две — и победа будет вырвана у противника. Но полковник Шульгович в смятении; он храбр — это бесспорно, но его нервы не выдерживают этого ужаса. Он закрывает глаза, содрогается, бледнеет… Вот он уже сделал знак горнисту играть отступление, вот уже солдат приложил рожок к губам, но в эту секунду из-за холма на взмыленной арабской лошади вылетает начальник дивизионного штаба, полковник Ромашов. Здесь решается судьба России!..
Здесь я командую, и я отвечаю перед Богом и государем! Горнист, отбой! Царь и родина смотрят на вас! Все смешалось, заволоклось дымом, покатилось куда-то в пропасть. Неприятельские ряды дрогнули и отступают в беспорядке. А сзади их, далеко за холмами, уже блестят штыки свежей, обходной колонны.
По его спине, по рукам и ногам, под одеждой, по голому телу, казалось, бегали чьи-то холодные пальцы, волосы на голове шевелились, глаза резало от восторженных слез. Он и сам не заметил, как дошел до своего дома, и теперь, очнувшись от пылких грез, с удивлением глядел на хорошо знакомые ему ворота, на жидкий фруктовый сад за ними и на белый крошечный флигелек в глубине сада. И его голова робко ушла в приподнятые кверху плечи. III Придя к себе, Ромашов, как был, в пальто, не сняв даже шашки, лег на кровать и долго лежал, не двигаясь, тупо и пристально глядя в потолок. У него болела голова и ломило спину, а в душе была такая пустота, точно там никогда не рождалось ни мыслей, ни воспоминаний, ни чувств; не ощущалось даже ни раздражения, ни скуки, а просто лежало что-то большое, темное и равнодушное. За окном мягко гасли грустные и нежные зеленоватые апрельские сумерки.
В сенях тихо возился денщик, осторожно гремя чем-то металлическим. А я вот лежу и ни о чем не думаю. Так ли это? Нет, я сейчас думал о том, что ничего не думаю, — значит, все-таки какое-то колесо в мозгу вертелось. И вот сейчас опять проверяю себя, стало быть, опять-таки думаю…» И он до тех пор разбирался в этих нудных, запутанных мыслях, пока ему вдруг не стало почти физически противно: как будто у него под черепом расплылась серая, грязная паутина, от которой никак нельзя было освободиться. Он поднял голову с подушки и крикнул: — Гайнан!..
В сенях что-то грохнуло и покатилось — должно быть, самоварная труба. В комнату ворвался денщик, так быстро и с таким шумом отворив и затворив дверь, точно за ним гнались сзади. Между офицером и денщиком давно уже установились простые, доверчивые, даже несколько любовно-фамильярные отношения. Но когда дело доходило до казенных официальных ответов, вроде «точно так», «никак нет», «здравия желаю», «не могу знать», то Гайнан невольно выкрикивал их тем деревянным, сдавленным, бессмысленным криком, каким всегда говорят солдаты с офицерами в строю. Это была бессознательная привычка, которая въелась в него с первых дней его новобранства и, вероятно, засела на всю жизнь. Гайнан был родом черемис, а по религии — идолопоклонник.
Последнее обстоятельство почему-то очень льстило Ромашову. В полку между молодыми офицерами была распространена довольно наивная, мальчишеская, смехотворная игра: обучать денщиков разным диковинным, необыкновенным вещам. Веткин, например, когда к нему приходили в гости товарищи, обыкновенно спрашивал своего денщика-молдаванина: «А что, Бузескул, осталось у нас в погребе еще шампанское? Другой офицер, подпоручик Епифанов, любил задавать своему денщику мудреные, пожалуй, вряд ли ему самому понятные вопросы. Поручик Бобетинский учил денщика катехизису, и тот без запинки отвечал на самые удивительные, оторванные от всего вопросы: «Почему сие важно в-третьих? У него же денщик декламировал с нелепыми трагическими жестами монолог Пимена из «Бориса Годунова».
Распространена была также манера заставлять денщиков говорить по-французски: бонжур, мусье; бонн нюит, мусье; вуле ву дюте, мусье,[1] — и все в том же роде, что придумывалось, как оттяжка, от скуки, от узости замкнутой жизни, от отсутствия других интересов, кроме служебных. Ромашов часто разговаривал с Гайнаном о его богах, о которых, впрочем, сам черемис имел довольно темные и скудные понятия, а также, в особенности, о том, как он принимал присягу на верность престолу и родине. А принимал он присягу действительно весьма оригинально. В то время когда формулу присяги читал православным — священник, католикам — ксендз, евреям — раввин, протестантам, за неимением пастора — штабс-капитан Диц, а магометанам — поручик Бек-Агамалов, — с Гайнаном была совсем особая история. Подковой адъютант поднес поочередно ему и двум его землякам и единоверцам по куску хлеба с солью на острие шашки, и те, не касаясь хлеба руками, взяли его ртом и тут же съели. Символический смысл этого обряда, был, кажется, таков: вот я съел хлеб и соль на службе у нового хозяина, — пусть же меня покарает железо, если я буду неверен.
Гайнан, по-видимому, несколько гордился этим исключительным обрядом и охотно о нем вспоминал. А так как с каждым новым разом он вносил в свой рассказ все новые и новые подробности, то в конце концов у него получилась какая-то фантастическая, невероятно нелепая и вправду смешная сказка, весьма занимавшая Ромашова и приходивших к нему подпоручиков. Но Ромашов сказал вяло: — Ну, хорошо… ступай себе… — Суртук тебе новый приготовить, ваше благородие? Ромашов молчал и колебался. Ему хотелось сказать — да… потом — нет, потом опять — да. Он глубоко, по-детски, в несколько приемов, вздохнул и ответил уныло: — Нет уж, Гайнан… зачем уж… бог с ним… Давай, братец, самовар, да потом сбегаешь в собрание за ужином.
Что уж! В уме это решение казалось твердым, но где-то глубоко и потаенно в душе, почти не проникая в сознание, копошилась уверенность, что он сегодня, как и вчера, как делал это почти ежедневно в последние три месяца, все-таки пойдет к Николаевым. Каждый день, уходя от них в двенадцать часов ночи, он, со стыдом и раздражением на собственную бесхарактерность, давал себе честное слово пропустить неделю или две, а то и вовсе перестать ходить к ним. И пока он шел к себе, пока ложился в постель, пока засыпал, он верил тому, что ему будет легко сдержать свое слово. Но проходила ночь, медленно и противно влачился день, наступал вечер, и его опять неудержимо тянуло в этот чистый, светлый дом, в уютные комнаты, к этим спокойным и веселым людям и, главное, к сладостному обаянию женской красоты, ласки и кокетства. Ромашов сел на кровати.
Становилось темно, но он еще хорошо видел всю свою комнату. О, как надоело ему видеть каждый день все те же убогие немногочисленные предметы его «обстановки». Лампа с розовым колпаком-тюльпаном на крошечном письменном столе, рядом с круглым, торопливо стучащим будильником и чернильницей в виде мопса; на стене вдоль кровати войлочный ковер с изображением тигра и верхового арапа с копьем; жиденькая этажерка с книгами в одном углу, а в другом фантастический силуэт виолончельного футляра; над единственным окном соломенная штора, свернутая в трубку; около двери простыня, закрывающая вешалку с платьем. У каждого холостого офицера, у каждого подпрапорщика были неизменно точно такие же вещи, за исключением, впрочем, виолончели; ее Ромашов взял из полкового оркестра, где она была совсем не нужна, но, не выучив даже мажорной гаммы, забросил и ее и музыку еще год тому назад. Год тому назад с небольшим Ромашов, только что выйдя из военного училища, с наслаждением и гордостью обзаводился этими пошлыми предметами. Конечно — своя квартира, собственные вещи, возможность покупать, выбирать по своему усмотрению, устраиваться по своему вкусу — все это наполняло самолюбивым восторгом душу двадцатилетнего мальчика, вчера только сидевшего на ученической скамейке и ходившего к чаю и завтраку в строю, вместе с товарищами.
И как много было надежд и планов в то время, когда покупались эти жалкие предметы роскоши!.. Какая строгая программа жизни намечалась! В первые два года — основательное знакомство с классической литературой, систематическое изучение французского и немецкого языков, занятия музыкой. В последний год — подготовка к академии. Необходимо было следить за общественной жизнью, за литературой и наукой, и для этого Ромашов подписался на газету и на ежемесячный популярный журнал. Для самообразования были приобретены: «Психология» Вундта, «Физиология» Льюиса, «Самодеятельность» Смайльса… И вот книги лежат уже девять месяцев на этажерке, и Гайнан забывает сметать с них пыль, газеты с неразорванными бандеролями валяются под письменным столом, журнал больше не высылают за невзнос очередной полугодовой платы, а сам подпоручик Ромашов пьет много водки в собрании, имеет длинную, грязную и скучную связь с полковой дамой, с которой вместе обманывает ее чахоточного и ревнивого мужа, играет в штосе и все чаще и чаще тяготится и службой, и товарищами, и собственной жизнью.
Но тотчас же он заговорил совершенно другим, простым и добродушным тоном: — Забыл сказать. Тебе от барыни Петерсон письма пришла. Денщик принес, велел тебе ответ писать. Ромашов, поморщившись, разорвал длинный, узкий розовый конверт, на углу которого летел голубь с письмом в клюве. Помни одно, что если ты хочешь с меня смеяться, то я этой измены не перенесу. Один глоток с пузырька с морфием, и я перестану навек страдать, а тебя сгрызет совесть.
Его не будет дома, он будет на тактических занятиях, и я тебя крепко, крепко, крепко расцелую, как только смогу. Приходи же. Целую тебя 1. Вся твоя Раиса. Помнишь ли, милая, ветки могучие Ивы над этой рекой, Ты мне дарила лобзания жгучие, Их разделял я с тобой. Вы непременно, непременно должны быть в собрании на вечере в следующую субботу.
Я вас заранее приглашаю на 3-ю кадриль. По значению!!!!!! От письма пахло знакомыми духами — персидской сиренью; капли этих духов желтыми пятнами засохли кое-где на бумаге, и под ними многие буквы расплылись в разные стороны. Этот приторный запах, вместе с пошло-игривым тоном письма, вместе с выплывшим в воображении рыжеволосым, маленьким, лживым лицом, вдруг поднял в Ромашове нестерпимое отвращение. Он со злобным наслаждением разорвал письмо пополам, потом сложил и разорвал на четыре части, и еще, и еще, и когда, наконец, рукам стало трудно рвать, бросил клочки под стол, крепко стиснув и оскалив зубы. И все-таки Ромашов в эту секунду успел по своей привычке подумать о самом себе картинно в третьем лице: «И он рассмеялся горьким, презрительным смехом».
Вместе с тем он сейчас же понял, что непременно пойдет к Николаевым. И ему сразу стало весело и спокойно: — Гайнан, одеваться! Он с нетерпением умылся, надел новый сюртук, надушил чистый носовой платок цветочным одеколоном. Но когда он, уже совсем одетый, собрался выходить, его неожиданно остановил Гайнан. Он всегда так танцевал, когда сильно волновался или смущался чем-нибудь: выдвигал то одно, то другое колено вперед, поводил плечами, вытягивал и прямил шею и нервно шевелил пальцами опущенных рук. Подари мне белый господин.
Какой белый господин? Вот этот, вот… Он показал пальцем за печку, где стоял на полу бюст Пушкина, приобретенный как-то Ромашовым у захожего разносчика. Этот бюст, кстати, изображавший, несмотря на надпись на нем, старого еврейского маклера, а не великого русского поэта, был так уродливо сработан, так засижен мухами и так намозолил Ромашову глаза, что он действительно приказал на днях Гайнану выбросить его на двор. Я очень рад. Мне не нужно. Только зачем тебе?
Гайнан молчал и переминался с ноги на ногу. Гайнан ласково и смущенно улыбнулся и затанцевал пуще прежнего. Это — Пушкин. Александр Сергеич Пушкин. Повтори за мной: Александр Сергеич… — Бесиев, — повторил решительно Гайнан. Ну, пусть будет Бесиев, — согласился Ромашов.
Если придут от Петерсонов, скажешь, что подпоручик ушел, а куда — неизвестно. А если что-нибудь по службе, то беги за мной на квартиру поручика Николаева. Прощай, старина!.. Возьми из собрания мой ужин, и можешь его съесть. Он дружелюбно хлопнул по плечу черемиса, который в ответ молча улыбнулся ему широко, радостно и фамильярно. IV На дворе стояла совершенно черная, непроницаемая ночь, так что сначала Ромашову приходилось, точно слепому, ощупывать перед собой дорогу.
Ноги его в огромных калошах уходили глубоко в густую, как рахат-лукум, грязь и вылезали оттуда со свистом и чавканьем. Иногда одну из калош засасывало так сильно, что из нее выскакивала нога, и тогда Ромашову приходилось, балансируя на одной ноге, другой ногой впотьмах наугад отыскивать исчезнувшую калошу. Местечко точно вымерло, даже собаки не лаяли. Из окон низеньких белых домов кое-где струился туманными прямыми полосами свет и длинными косяками ложился на желто-бурую блестящую землю. Но от мокрых и липких заборов, вдоль которых все время держался Ромашов, от сырой коры тополей, от дорожной грязи пахло чем-то весенним, крепким, счастливым, чем-то бессознательно и весело раздражающим. Даже сильный ветер, стремительно носившийся по улицам, дул по-весеннему неровно, прерывисто, точно вздрагивая, путаясь и шаля.
Перед домом, который занимали Николаевы, подпоручик остановился, охваченный минутной слабостью и колебанием. Маленькие окна были закрыты плотными коричневыми занавесками, но за ними чувствовался ровный, яркий свет. В одном месте портьера загнулась, образовав длинную, узкую щель. Ромашов припал головой к стеклу, волнуясь и стараясь дышать как можно тише, точно его могли услышать в комнате. Он увидел лицо и плечи Александры Петровны, сидевшей глубоко и немного сгорбившись на знакомом диване из зеленого рипса. По этой позе и по легким движениям тела, по опущенной низко голове видно было, что она занята рукодельем.
Вот она внезапно выпрямилась, подняла голову кверху и глубоко передохнула… Губы ее шевелятся… «Что она говорит? Как это странно — глядеть сквозь окно на говорящего человека и не слышать его! Опять быстро, с настойчивым выражением зашевелились губы, и вдруг опять улыбка — шаловливая и насмешливая. Вот покачала головой медленно и отрицательно. Чем-то тихим, чистым, беспечно-спокойным веяло на него от этой молодой женщины, которую он рассматривал теперь, точно нарисованную на какой-то живой, милой давно знакомой картине. Александра Петровна неожиданно подняла лицо от работы и быстро, с тревожным выражением повернула его к окну.
Ромашову показалось, что она смотрит прямо ему в глаза. У него от испуга сжалось и похолодело сердце, и он поспешно отпрянул за выступ стены. На одну минуту ему стало совестно. Он уже почти готов был вернуться домой, но преодолел себя и через калитку прошел в кухню. В то время как денщик Николаевых снимал с него грязные калоши и очищал ему кухонной тряпкой сапоги, а он протирал платком запотевшие в тепле очки, поднося их вплотную к близоруким глазам, из гостиной послышался звонкий голос Александры Петровны: — Степан, это приказ принесли? Ну, входите, входите.
Чего вы там застряли? Володя, это Ромашов пришел. Ромашов вошел, смущенно и неловко сгорбившись и без нужды потирая руки. Он сказал это, думая, что у него выйдет весело и развязно, но вышло неловко и, как ему тотчас же показалось, страшно неестественно.
Люди устали от длительного перехода: понурив головы, медленно плелись олени. Даже собаки — и те перестали резвиться по тайге и облаивать вспугнутую с земли дичь. Всем хотелось скорее к костру и отдыху. Когда мы подъехали к устью реки Диер, спустился вечер и тени гор окутали всю долину. Лес при входе в Диерское ущелье уничтожен много лет назад большим пожаром, а теперь черные, безжизненные стволы гигантских лиственниц низко склонились к земле, преграждая путь в ущелье. С большим трудом прорубили мы дорогу, провели оленей и, подойдя к Диеру, расположились на ночевку.
Я заметил отсутствие собак, имевших привычку всегда вертеться около костра, и спросил пастуха-эвенка: — Где Чирва и Качи? Стремительный поток прозрачной воды скатывался между крупных валунов. В трехстах метрах ниже лагеря шумел водопад. А за ним образовался тихий водоем. Качи и Чирва стояли в воде и, запуская морды в струю, старались что-то схватить, а хитрый пес Залет следил за ними с берега, и каждый раз, как только одна из собак вытаскивала морду из воды, он настораживался, ожидая, не появится ли пойманная рыба. Вдруг Качи прыгнул вверх, завозился в воде и, приподнимая высоко передние лапы, выволок на каменистый берег большую кету. Залет бросился к нему, сбил с ног и тут же стал расправляться с добычей. А Качи встал, отряхнулся и, слизав с морды рыбью чешую, неохотно вошел обратно в воду. Чирва в это время, пятясь задом, тащила за хвост к берегу большую рыбу. Я спустился к водоему.
Если бы не предупреждение эвенка Демидки, я бы не узнал в вытащенной рыбе кету, серебристую красавицу больших морей. Ее обыкновенно круглый жирный корпус был теперь тонким и почти бесформенным. Вся израненная, рыба имела жалкий вид. Водоем был мелким, кета покрывала почти все дно. Некоторые рыбы еще плавали, но большинство едва шевелилось, проявляя слабые признаки жизни. У одних были повреждены глаза, многие не имели плавников и почти все были покрыты темнофиолетовыми пятнами. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. Не успеют еще осенние туманы покрыть берега Охотского побережья, а большие косяки кеты уже подходят к ним и, распрощавшись с морем, устремляются вверх по рекам. Перегоняя друг друга, забыв про корм и отдых, кета пробивается к самому верховью за много километров, чтобы выметать там икру. Чем выше поднимается она, тем больше встречается на ее пути препятствий.
Рыбу обессиливает голод. В горной части реки, на мелких перекатах, порогах и шиверах рыба сбивает свои плавники, а густые речные завалы ранят ее. Но она будто не замечает, не чувствует боли и неудержимо стремится вперед, к тем местам, где родилась, где веками нерестились ее предки. Там кета после метания икры сбивается в тихих водоемах и почти вся гибнет от голода и утомления. На этом рыбном кладбище задолго до прихода кеты птицы и хищники уже дерутся, чуя легкую добычу. Ожидая кету, медведь проторит тропу к реке и будет зло ворчать на крикливых птиц. Я без труда достал из воды одну рыбу. Она было темнофиолетового цвета, с торчащими вперед зубами, поврежденным хвостом и ранами под передними плавниками. Кета не проявляла особенного беспокойства, расставшись с родной стихией, и не билась в руках. Мне захотелось пустить ее в большой водоем, чтобы течение унесло ее обратно в море.
Но я знал безудержное желание рыбы уйти в верховья реки к обмелевшим истокам. В этом стремлении инстинкт сильнее страха. Я бережно опустил кету в воду. Она все еще пыталась преодолеть течение, но короткие плавники потеряли силу. Видимо, здесь, у Диерского порога, заканчивается ее неповторимый путь. Когда я покидал водоем, меня мучил один неразгаданный вопрос: какая сила гонит ее сюда, в верховья рек? Когда я вернулся на бивак, люди уже ложились спать. Большой костер отбрасывал в темноту изломанные тени лиственниц. С тяжелых туч несло сыростью, и где-то далеко под горой однотонно пели колокольчики на оленях. Лагерь пробудился рано.
Мы должны были в этот день выйти на Диерский голец. С утра разыгралась непогода. Тайга стала мокрой, неприветливой. Тропа то поднимала нас высоко к скалистым горам, то опускала вниз к бурлящему потоку Диера… Вытянувшись длинной вереницей, мы пробирались сквозь стланиковые заросли, тяжело и молча. Олени то и дело стряхивали с себя липкий снег. Следом плелись собаки. Перед подъемом на голец сделали привал. Нужно было обсушиться и согреться. Приятным треском вспыхнул костер. Готовили обед, а на жарких углях выпекали эвенкийские лепешки.
Вдруг недалеко от лагеря залаяла Чирва. Как будто угадав мои мысли, пастух Илья взял ружье и пошел на лай. Через несколько минут послышался его окрик на эвенкийском языке, и сейчас же сидевший у костра Демидка взял топор и направился к нему. Я последовал за ним. Встречая нас, Илья взял у Демидки топор, ловким взмахом срубил длинную жердь и привязал к тонкой вершине приготовленную еще до нашего прихода петлю из ремешка. С этой жердью он подошел к толстой ели, под которой усердно лаяла Чирва. Невысоко от земли на сучке сидела серая птица. Но странно: наш приход не встревожил ее, она не выразила испуга даже и тогда, когда Илья поднес жердь с петлей к ее голове. Птица вытянула шею, и эвенк, накинув петлю, ловко сдернул ее с ели. Через несколько секунд я держал птицу в руках, но странно, она будто не понимала грозящей опасности.
Это была каряга — так называют местные жители каменного рябчика. Напрасно отпустил карягу, мясо ее шибко сладко, — ворчал Демидка. Высвободившись из рук, каряга отлетела метров на пятьдесят и снова уселась на дерево. Чирва с Залетом уже облаивали ее. Теперь я сам хотел испытать странный способ ловли каряги и убедиться в отсутствии у нее страха. Подражая эвенкам, я взял жердь и пошел к ели. Птица не улетала, она спокойно смотрела на меня и топталась на сучке. Когда я поднес к ней конец жерди, каряга глубоко втянула голову. Я пропустил через нее всю петлю и, захлестнув лапки, снял карягу с сучка. Все мы долго рассматривали странную птицу, у которой действительно не было страха.
У нас птица человека на выстрел не подпускает, а эта сама в петлю идет. Вот и рыба, изобьется вся, уже пропадает, а все вверх лезет. А зачем лезет? Все мы с нетерпением ждали Афанасия, нашего проводника-эвенка из стойбища Салавли. Два дня назад из стада потерялись три оленя. Он остался искать их и рассчитывал догнать нас не позднее сегодняшнего дня. К вечеру мы перешли реку и стали подниматься к видневшемуся вдали Диерскому гольцу. Скучные россыпи, покрытые мхами да влажным ягелем, сменили мягкую землю тайги. У скалы, что гранитным поясом оберегает подступ к вершине Диера, мы разбили лагерь. Старик Афанасий пришел поздно, когда все уже собирались разойтись по палаткам на отдых.
Но желание послушать сказку было настолько велико, что, не пощадив усталого старика, мы упросили его поведать нам тайну странных явлений природы, что наблюдали в последние дни. Афанасий плотно закрыл вход в палатку, не торопясь выпил большую кружку крепкого чаю и закурил. Сейчас же задымились трубки и у остальных эвенков. Это знают только эвенки, и это не сказка, потому что еще никто не сказал, что это не так, как я сейчас расскажу, — начал Афанасий. Все тогда кругом было не то, что теперь. Тогда реки текли навстречу солнцу, не было ночи, а там, где теперь мари, были большие и глубокие озера. В то время и тайга была совсем другая. Всякого разного зверя в ней было много, теперь уже не столько, как тогда. Волки, олени, кабарожки — все звери жили вместе, в одном стаде. Они не умели бояться друг друга, тайга была совсем без страха.
Что такое страх, ни звери, ни птицы понимать не могли, одной капли страха не было у них. Как теперь, так и тогда одни звери питались травою, а хищники, живя вместе с ними, поедали их детей, и те не знали, как им спасать свое потомство. По рекам и озерам рыба разная — сиг, карась, ленок и другая — гуляла вместе с выдрой. Они не умели бояться, и выдра завтракала хариусом, а обедала тайменем. Белка тогда жила в дружбе с соболем, и соболь не гонялся за нею, как теперь, — он играл с ней и как бы в шутку съедал ее. Таких разных шуток тогда шибко много было в тайге, передать даже всех не могу. Совсем не так, как теперь, жили тогда все звери. Они не имели хитрости, потому что у них не было страха. Так жила тайга по сказкам нашим. Худой, совсем худой закон был в ней.
Животных, которые питались травой, становилось все меньше и меньше, и, может быть, их не осталось бы вовсе, если бы не случилось то, о чем я сейчас расскажу. Тут, на Диере, за вершиной гольца, есть глубокая яма. Старики говорят, что теперь в ней нет дна, а тогда там было большое озеро и рядом с ним пещера. В ней жил большой и страшный Чудо-зверь, другого после такого не было. Он был хозяином над рыбами, зверями и птицами. Все подчинялись ему. Это он дал закон тайге — жить без страха. Чудо-зверь в пещере жил один. Ни звери, ни птицы у него не бывали, да и не было тогда ни троп, ни проходов туда, — на Диере всегда лежал туман. Но настало время, когда хищников стало шибко много, а у других животных силы терпеть совсем не осталось.
Собрались они и решили послать гонцов своих к Чудо-зверю, к Диерскому гольцу, просить защиты. Долго ходили гонцы туда-сюда вокруг гольца, и никогда бы им не увидеть Чудо-зверя, если бы не сжалилось над ними солнце. Оно разогнало туман, и те поднялись на голец. Не прогнал их Чудо-зверь, а терпеливо всех выслушал. Большие звери говорили, что хищники поедают их телят, и что они совсем не знают, как бороться с ними. Птицы горевали о том, что своего потомства они вовсе не видят, что хищники уничтожают их яйца и поедают птенцов. За всех рыб жаловалась кета. Она печалилась о том, что уже некому стало метать икру — хищники совсем кончают рыбу — и что пустеют моря, озера и реки. Молча слушал Чудо-зверь, а когда все кончили, сказал: — Хорошо, я дам вам другую жизнь, зовите всех сюда, к Диерскому гольцу. Крикливые гуси понесли эту новость далеко на север, в тундру и к большому морю.
По горам бегали быстроногие олени и торопили всех идти к Диеру. Неутомимые белки разбрелись далеко-далеко по тайге и всех, кто жил в ней, звали сюда, к гольцу. По всем морям и рекам плавала кета и посылала рыб к озеру, где жил Чудо-зверь. Как стрела, повсюду летела новость. Разным говором зашумели леса, воды; все тронулись, пошли, полетели, поплыли к Диерскому гольцу, где Чудо-зверь должен дать зверям и птицам новую жизнь. Одни говорили, что хищникам пришел конец, другие уверяли, что Чудо-зверь запретит им питаться мясом и заставит есть траву, третьи утверждали, что он переселит хищников за море, в другие земли. Однако точно никто не знал, что хотел сделать Чудо-зверь. С разных концов, отовсюду к гольцу летели птицы, приплывала рыба. Шли сюда и хищники. Их было так много, что и сказать даже не могу.
Первыми к озеру прилетели лебеди и, как только сели на воду, сейчас же запели. Нет больше таких красивых звуков на земле, и Диерские гольцы слушали эту песню. А в то время в пещере Чудо-зверь думал, как изменить худой закон тайги. Лебеди своей песней пробудили его от дум, и он появился на самой вершине гольца, когда уже все были в сборе. Кого там только не было: волк, медведь, марал, козел, песец и даже бурундук. Они толпились вместе под вершиной. На выступах скал, на маленьких полянах сидело много-много птиц: утка, кобчик, коршун, дрозд, — все сидели мирно, дружно. В озере и по большим ключам сбились рыбы. Они тоже пришли к Диерскому гольцу за новым законом. Тут были и малыши, что случайно уцелели от хищников, были взрослые и старики.
Среди птиц отсутствовала только каряга. Она жила на берегу реки и на голец не торопилась. Как только Чудо-зверь появился на вершине, все притихли, и он сказал: — Вам, добрые животные, обиженные законом: звери, птицы и рыбы, я дам страх, и вы будете всех бояться, а вы, хищники, получите зло, оно посеет между вами вражду… Никто тогда понять не мог, что такое страх и боязнь, что такое зло и вражда. Между большими камнями стали пробираться звери к вершине гольца, где стоял Чудо-зверь. Каждому хотелось первому получить дар, но заяц проскочил раньше всех, и Чудо-зверь, дал ему столько страха, сколько хотел дать большим зверям. Заяц шибко перепугался, когда увидел около себя много зверей. Все они показались ему теперь большими и страшными. Он бросился вниз, наскочил на лису и чуть не умер от страха, затем сбил с ног глухаря, затоптал горностая и, не оглядываясь, убежал в тайгу. Все звери понять не могли, что с ним стало. После зайца к Чудо-зверю подошли остальные.
Всем им Чудо-зверь дал страх, а что осталось — рыбам. Не забыл он и про хищников и наделил их злом. Сказать нельзя, что было тогда тут на Диере! Звери испугались друг друга, не знали, что делать. Одни удирали в хребты, другие в тайгу, прятались, где попало: в чаще, на деревьях, в россыпях. И никогда с тех пор вместе они уже не собирались. А птицы? Они долго-долго летали, закрывая небо, и боялись сесть на землю — так много было у них страха. Не убегали только с гольца хищники, — они в большой драке познали то, что дал им Чудо-зверь. И вот в то самое время, когда Чудо-зверь смотрел на всех, кому он дал страх и зло, к нему подлетела каряга.
Шибко сердито посмотрел Чудо-зверь на ленивую птицу и сказал: — Останешься ты, каряга, совсем без страха… — Повернулся и ушел к себе в пещеру. За ним спустился туман и закрыл навсегда к нему проходы. С тех пор и поныне живет каряга без страха и напоминает всем, как раньше жила тайга. Но там, на озере Диерском, никто не видел кету: ее путь лежал далеко-далеко вокруг морей, и она не поспела в озеро даже к концу раздачи страха. Чудо-зверь, уйдя в пещеру, разрушил путь к себе, и осталась кета по другую сторону гольца. Она ищет и по сегодняшний день проход в то озеро, где Чудо-зверь должен был дать ей другую жизнь. Она не знает о том, что озеро давным-давно пропало под гольцом, что под ним погиб и Чудо-зверь. Каждый год приходит сюда кета и все ищет проход к Диерскому озеру, но вместо озера находит здесь себе могилу… На этом сказка оборвалась, и снова задымились трубки эвенков. А где было озеро, туда смотреть страшно: там нет дна и света. Рано утром, как только блеснул первый луч солнца, я уже стоял на одном из высоких пиков Диерского гольца и любовался поистине изумительной картиной.
Только красота этого чарующего хаоса с цирками, высокими пиками и глубокими кратерами помогла людям создать поэтическую сказку. Я долго любовался гольцом, и мне казалось, что в глубине бездны виден тот сказочный водоем, где жил Чудо-зверь тайги, только все уже разрушено временем и утонуло в царящей вокруг тишине. Мне казалось, что видны и те каменные ступеньки, по которым звери поднимались за новым законом, только они теперь прикрыты толстым слоем мха. Как бы оберегая тайну, голец нахмурился и на моих глазах окружил себя туманом. Только пик, на котором я стоял, был ярко освещен солнцем. День прошел, а к ночи Диер грозно хлестнул на нас бураном как бы за то, что мы познали его тайну. Марал — крупный олень с большими ветвистыми рогами, водится в Сибири и Средней Азии: то же, что изюбр.
Серые глаза и рыжеватые волосы достались Ранду, как утверждал Тэм, от матери. Она была нездешней, и Ранд плохо ее помнил, разве что улыбающееся лицо, хотя каждый год — весной, в Бэл Тайн, и летом, в День Солнца, — приносил цветы на ее могилу.
В повозке лежали два маленьких бочонка яблочного бренди Тэма, там же находились восемь больших бочек яблочного сидра — небольшая, доля спиртного из зимних запасов. Он заявил, что этой весной его может остановить только нечто большее, чем просто волки и холодный ветер. Из-за волков-то они и не были в деревне несколько недель. В эти дни даже Тэм не уходил с фермы надолго. Но относительно бренди и сидра Тэм дал слово, а для Тэма было важно исполнить обещанное, — даже если ему придется отложить доставку груза до кануна Праздника. А Ранд только рад был выбраться с фермы, почти так же рад, как и самому Бэл Тайну. Ранд следил за своей стороной дороги и вдруг почувствовал, что за ним кто-то наблюдает. Какое-то время он старался не обращать на это внимания — среди деревьев ничто не шелохнулось, не раздалось ни звука, только ветер шумел. Но ощущение не только не исчезло, оно стало сильнее. Волоски на руках шевельнулись, по коже пробежал зуд, ее защипало, словно бы ее кололи тысячи иголок.
Ранд раздраженно перехватил лук, чтобы почесать руки, и приказал себе не поддаваться фантазиям. С его стороны леса ничего не было, а Тэм сказал бы, если что-то произошло с его стороны. Ранд бросил взгляд через плечо... Не более чем в двадцати спанах за ними по дороге следовала верхом на лошади фигура в плаще, лошадь и всадник одинаково черные, унылые и без единого светлого пятна. Скорее машинально, Ранд отступил на шаг, к борту повозки. Плащ скрывал всадника до голенищ сапог, капюшон был надвинут так, что не позволял ничего разглядеть. Ранд смутно подумал, что во всаднике есть что-то странное, взгляд притягивало остающееся в тени лицо под капюшоном. Видны были лишь неясные очертания лица, но у Ранда возникло ощущение, что смотрит он прямо в глаза верховому. И взгляда он отвести не мог. В животе появилась вызывающая тошноту слабость.
Под капюшоном Ранд видел только тень, но ощущал ненависть, ощущал так же остро, как будто смотрел в перекошенное от злобы лицо, — ненависть ко всему живому. И сильнее всего — ненависть к нему. Вдруг Ранд споткнулся о подвернувшийся под ногу камень, и взгляд его оторвался от темного всадника. Он пошатнулся и, выронив лук на дорогу, уцепился рукой за упряжь Белы, — если бы не это, он наверняка бы грохнулся спиной наземь. Испуганно фыркнув, кобыла остановилась и повернула голову, чтобы увидеть, что ее там схватило. Тэм хмуро глянул на Ранда поверх спины Белы: — Что там с тобой, парень? Дорога была пуста. Не веря своим глазам, он всмотрелся в лес по обе стороны дороги. Среди деревьев с голыми ветвями спрятаться было никак нельзя, но там не было ни намека на лошадь или на всадника. Его глаза встретились с сомневающимся взглядом отца.
Человек в черном плаще и на черной лошади. Ранд поднял лук и стрелу, торопливо проверил оперение, приложил стрелу и наполовину натянул лук, но сразу же ослабил тетиву. Целиться было не в кого. Тэм покачал седеющей головой: — Ну, если ты так говоришь, парень... Пойдем посмотрим. От лошади останутся отпечатки копыт, даже на такой почве. Он развернулся и сделал несколько шагов, его плащ хлопал на ветру. Если же нет... Что ж, значит, эти дни заставляют человека думать, что он что-то видит. Вдруг Ранда осенило, что такого странного было во всаднике, не считая того, был ли он вообще.
Ветер, который стегал Тэма и его, оказался не в силах приподнять полы того черного плаща. У Ранда разом пересохло во рту. Он должен был сообразить это. Отец прав: это утро играет нехорошие шутки с воображением. Но Ранду в это как-то не верилось. Вот только как высказать отцу, что незнакомец, — похоже, просто растворившийся в воздухе, — одет в плащ, которому нет дела до ветра? Обеспокоенно нахмурившись, Ранд всматривался в окружающий лес, который теперь выглядел иначе, чем раньше. Юноша свободно бегал по лесу, чуть ли не с того возраста, как начал ходить. Учился плавать в озерцах и речушках Приречного Леса, что за последними фермами к востоку от Эмондова Луга. Бродил по Песчаным Холмам — о которых многие в Двуречье говорят, будто те приносят несчастье.
Однажды он, вместе со своими лучшими друзьями Мэтом Коутоном и Перрином Айбара, добрался до самых подножий Гор Тумана, намного дальше того, куда решалось зайти большинство жителей Эмондова Луга, для тех событием было и путешествие в соседнюю деревню, к Сторожевому Холму или к Дивен Райд. Но нигде Ранду не встретилось мест, к которым следовало относиться с опаской. Однако сегодня Западный Лес не походил на тот лес, что он помнил. Человек, который исчезает так неожиданно, столь же внезапно может и появиться, возможно, даже прямо перед ними. Незачем искать то, чего здесь нет. Нет смысла впустую тратить время, мы как раз успеем добраться до деревни и укрыться от этого ветра. Он ухмыльнулся: — А ты, по-моему, очень хочешь увидеть Эгвейн. Ранд вымученно улыбнулся. Сейчас ему меньше всего хотелось думать о дочке мэра. Мысли его и так были в крайнем беспорядке.
За последний год она, когда бы они ни встретились, постоянно сбивала его с толку. И, что хуже всего, она, похоже, не сознавала этого. Нет, Ранду определенно не хотелось забивать себе сейчас голову еще и мыслями об Эгвейн. Ранд надеялся, что отец не заметил, как он испуган, когда Тэм вдруг сказал: — Помни пламя, парень, и пустоту. Этому необычному упражнению Ранда научил Тэм. Сконцентрироваться на язычке пламени и отправить в него все свои сильные чувства — страх, ненависть, гнев, — пока разум не станет пуст. Стань един с пустотой, говорил Тэм, и ты будешь способен на все. Никто больше в Эмондовом Лугу не говорил так. Но на ежегодных состязаниях лучников, в день Бэл Тайна, победы все время одерживал Тэм — со своими пламенем и пустотой. Ранд спросил себя, удастся ли ему самому стать одним из первых, если совладает с пустотой и она ему поможет.
Упоминание Тэма означало, что отец все заметил, но больше ничего об этом тот не сказал. Тэм причмокнул, погоняя лошадь, и они пошли по дороге дальше, причем старший зашагал с таким видом, будто ничего не произошло и ничего произойти и не могло. Ранд попробовал, подражая ему, достичь пустоты в своем сознании, но постоянно мысли соскальзывали на образ всадника в черном плаще. Ему хотелось верить, что Тэм прав и всадник — лишь игра его воображения, но он очень хорошо помнил то ощущение ненависти. Кто-то был. И этот кто-то затаил на него зло. Ранд не оглядывался, пока не оказался среди высоких, островерхих, крытых соломой домов Эмондова Луга. Деревня находилась вблизи Западного Леса, который к околице мало-помалу редел, но несколько деревьев стояли возле крепких каркасных домов. Местность полого опускалась к востоку. Фермы, огороженные плетнями поля и пастбища, перемежаемые иногда заплатами рощиц, стеганым одеялом покрывали Двуречье за деревней вплоть до Приречного Леса с его путаной сетью речушек и прудов.
К западу земля была весьма плодородной, и трава на тучных пастбищах росла в изобилии почти все годы, но фермы в Западном Лесу можно было пересчитать по пальцам. Но даже их не было на мили вокруг от Песчаных Холмов, не говоря уже о Горах Тумана, что возвышались за лесом и, хотя и вдалеке, ясно виднелись из Эмондова Луга. Некоторые заявляли, что в тех местах слишком много скал, — будто где-то в Двуречье их не было, — другие утверждали, что те места не приносят счастья. Кое-кто ворчал вполголоса о том, что нет никакого проку жить к горам ближе, чем нужно. Что бы ни было тому причиной, но только самые смелые обзаводились фермами в Западном Лесу. Как только двуколка въехала в деревню, сразу вокруг нее стайками стали кружиться ребятишки и собаки. Бела терпеливо брела вперед, не обращая внимания на галдящих мальчишек, что вертелись у нее под носом, играя в пятнашки и гоняя обручи. В прошлые месяцы детям было не до веселья и игр на улице: страх перед волками удерживал их по домам, даже когда погода смягчилась. Казалось, наступающий Бэл Тайн заново научил их играть. Близкий Праздник сказывался и на взрослых.
Широкие ставни распахнуты настежь, и почти в каждом окне хозяйки в передниках и с длинными косами, заправленными под головные платки, проветривали простыни и взбивали перекинутые через подоконники и свешивающиеся из окон перины. Пробивается листва на деревьях или нет, но ни одна женщина не позволит Бэл Тайну наступить раньше, чем будет закончена весенняя приборка. В каждом дворе на заборах висели коврики, и ребятишки, которые не оказались достаточно проворными, чтобы сбежать на улицу, вымещали обиду за крушение своих планов на половиках, поднимая клубы пыли плетеными выбивалками. Там и тут рачительные хозяева ползали по крышам, проверяя, какой урон нанесла зима и не нужно ли позвать кровельщика, старого Кенна Буйе. Не раз Тэма останавливали для короткого разговора. Его и Ранда несколько недель не было в деревне, и каждый хотел узнать, как обстоят дела на ферме. Из Западного Леса уже прибыло несколько человек. Тэм рассказал об ущербе, причиненном зимними вьюгами, одна хуже другой, о ягнятах, родившихся мертвыми, о бурых пашнях, где должно было уже прорасти зерно, о выгонах, где давно должна бы зеленеть трава, о воронах, сбивающихся стаями там, где раньше годами вили гнезда певчие птицы. Хмурые разговоры на фоне приготовлений к Бэл Тайну, и еще больше озабоченных покачиваний головами. И так со всех сторон.
Большинство мужчин пожимали плечами и говорили: «Что ж, переживем, будь на то воля Света». Кое-кто ухмылялся и добавлял: «И если не будет на то воли Света, все равно переживем». Такова была жизнь людей Двуречья. Народа, которому приходится смотреть на то, как град побил его зерно, как волки уносят его ягнят, и которому нужно начинать все заново — неважно, сколько лет это продолжается, — такой народ так просто не уступит. Почти все те, кто быстро сдался, уже давным-давно умерли. Тэм не остановился бы из-за Вита Конгара, если бы тот не протянул свои ноги поперек улицы — ни проехать, ни пройти. Конгары, как и Коплины, эти две семьи так перемешались, что никто точно не знал, где кончается одна и начинается другая — от Дивен Райд и до Сторожевого Холма, а может, и до Таренского Перевоза были известны как вечно чем-то недовольный, постоянно на что-то жалующийся да еще и причиняющий всякие беспокойства народец. Он с кислой миной разлегся на своем крыльце, а не на крыше, хотя та явно нуждалась во внимании мастера Буйе. Готовностью взяться за какое-либо дело второй раз или закончить раз начатое Вит не славился. Многие из Коплинов и Конгаров походили этим на него, а кто не был похож, оказывался еще хуже.
Тэм тяжело вздохнул: — Это не наша забота, Вит. Мудрая — дело женщин. Она говорила, что будет мягкая зима. И добрый урожай. А теперь спроси-ка у нее, что она слышит в ветре, так она лишь нахмурит брови, посмотрит сердито да ногой топнет. А сейчас, если ты не против, это бренди... Если ничего не делает Круг Женщин, значит, должен вмешаться Совет Деревни. Вит дернулся и поджал ноги, когда из дома показалась его жена. Дейз Конгар была вдвое больше мужа в обхвате, без единой унции жира и с грубыми чертами лица. Она свирепо глядела на мужа, уперев руки в бедра.
Которую ты будешь готовить не на моей кухне. И как ты будешь сам стирать свою одежонку, и как тебе будет спаться одному на кровати. Которая будет не под моей крышей! Да осияет вас Свет! Он пустил Белу шагом в обход тощего малого. Покамест внимание Дейз было поглощено мужем, но в любой момент до нее могло дойти, с кем беседовал Вит. И тогда... Именно поэтому Тэм и Ранд и не принимали приглашений остановиться ненадолго и перекусить или выпить чего-нибудь горячего. Едва завидев Тэма, добрые хозяйки Эмондова Луга делали стойку, словно гончие, почуявшие кролика. Любая из них в точности знала, кто в самый раз подойдет в жены вдовцу с хорошей фермой в придачу, пускай даже и в Западном Лесу.
Ранд шел в этом отношении почти вровень с Тэмом, а иногда, может, и опережал отца. Не раз, когда Тэма не оказывалось рядом, его почти загоняли в угол, не оставляя иного способа к бегству, кроме проявления невоспитанности. Усадив на стул подле кухонного очага, его потчевали печеньем, медовыми пряниками и пирожками с мясом. И всегда глаза хозяйки взвешивали и обмеряли Ранда с такой же точностью, как весы и мерные ленты торговца, пока сама она толковала: мол, угощенье по вкусу ни в какое сравнение не идет с тем, что готовит ее вдовая сестрица, или кузина, которая всего-то на год ее старше. Тэму, конечно, не стоит брать молоденькую, убеждала его хозяйка. Хорошо, что он так любил свою жену, — это сулит только хорошее той, кто станет его женой, — но уж больно долго Тэм в трауре. Ему нужна хорошая женщина. Это же очевидно, утверждала добровольная сваха, что мужчине не обойтись без женщины, которая заботилась бы о нем и оберегала от волнений. Хуже всего бывало с теми, которые, многозначительно помолчав после такого вступления, с нарочитой небрежностью спрашивали потом, сколько сейчас лет ему. Как у большинства двуреченцев, в натуре Ранда ярко проявлялось упрямство.
Чужеземцы иногда говорили, что по этой, чуть ли не главной черте характера всегда можно узнать людей из Двуречья: те вполне могут давать уроки упрямства мулам и учить этому камни. Хозяйки большей частью были добрыми и славными женщинами, но Ранд терпеть не мог, когда его к чему-то принуждают, и из-за их обращения чувствовал себя так, будто его погоняют палками. Поэтому теперь он шагал быстро и всем сердцем хотел, чтобы Тэм поторопил Белу. Вскоре улица вышла на Лужайку — широкую площадь посреди деревни, обычно поросшую толстым травяным ковром. Этой весной на Лужайке, среди желтовато-бурой жухлой травы и черноты голой земли, проглядывали всего несколько островков новой зелени. Неподалеку вышагивали вперевалку пара дюжин гусей, оглядывая землю маленькими блестящими глазками, но не находя ничего, что заслуживало бы их внимания. Кто-то привязал корову попастись на скудной растительности. На западной стороне Лужайки из-под Камня брал начало Винный Ручей, который никогда не иссякал. Его течение было настолько сильным, что могло сбить человека с ног, а вода оправдывала название ручья своей свежестью. От этого истока, быстро расширяясь, торопливо текла на восток Винная Река, ее берега заросли ивой до мельницы мастера Тэйна и даже дальше, пока она не разделялась на дюжины протоков в болотистых дебрях Приречного Леса.
Возле Лужайки через прозрачный поток были переброшены два низких огражденных мостика и еще один, пошире и покрепче, чтобы мог выдержать повозки. Чужестранцы иногда находили забавным, что одна и та же дорога имеет разные названия: одно — к северу, а другое — к югу. Но таков был обычай, который, сколько помнили в Эмондовом Лугу, был всегда, и значит, так тому и быть. Для народа Двуречья вполне резонная причина. На дальней стороне мостков виднелись подготовленная к Бэл Тайну земляная насыпь для костров и три аккуратные поленницы дров, почти такой же высоты, что и дома. Какой бы ни был Праздник, костры должны гореть на Лужайке, но не на самой траве, даже такой, как сейчас, а на очищенной земле. Возле Винного Ручья десятой два пожилых женщин устанавливали Весенний Шест и негромко напевали. Очищенный от сучков, прямой, гладкий ствол ели возвышался на десять футов, даже когда его опустили в вырытую для него яму. Чуть поодаль сидели скрестив ноги несколько девушек, слишком еще молодых, чтобы им заплетали косы. Они завистливо наблюдали за происходящим и время от времени подпевали работающим женщинам.
Тэм прицокнул на Белу, словно желая поторопить ее, на что она никак не отреагировала, и Ранд намеренно отвел глаза, чтобы не видеть того, чем заняты женщины. Утром мужчинам надо будет делать вид, что они удивлены появлением Шеста. Потом, днем, незамужние девушки будут танцевать вокруг Шеста, обвивая его длинными цветными лентами под песни холостых мужчин. Никто не знал, откуда взялся этот обычай — еще один всегда существовавший обычай, — но он был предлогом для песен и танцев, и никому в Двуречье для этого не нужен был иной предлог. Целый день Бэл Тайна занимали песни, танцы, угощения, не считая состязаний по ходьбе, да и не только по ней. Призами награждались победители в стрельбе из лука, лучшие в метании камней из пращи, во владении дорожным посохом. Соревновались в разгадывании головоломок и загадок, в перетягивании каната, в поднятии тяжестей и бросках их на дальность. Полагались призы и лучшему танцору, лучшему певцу, лучшему скрипачу, самому быстрому в стрижке овец, даже лучшим игрокам в шары и в дротики. Бэл Тайн всегда проводится тогда, когда бесповоротно наступила весна, когда появляются на свет первые ягнята и когда зеленеют первые всходы. Но ни у кого и в мыслях не было теперь отложить его, пусть даже холод не хочет отступать.
Каждому хотелось немного попеть и потанцевать. Вдобавок ко всему на Лужайке, по слухам, намечался грандиозный фейерверк, — разумеется, если первый в этом году торговец появится вовремя. Толки об этом стали предметом досужих пересудов — с последнего фейерверка прошло уже десять лет, но об этом событии все еще вспоминали. Первый этаж ее был сложен из речного камня, хотя на фундамент пошли более древние камни, привезенные, поговаривали, чуть ли не с гор. Красная черепичная крыша — одна такая во всей деревне — чуть поблескивала в слабых лучах солнца, а над тремя из дюжины высоких труб на крыше поднимались дымки. К южному концу здания, в стороне от речки, примыкали остатки еще более обширного каменного фундамента, бывшего когда-то частью гостиницы — так, по крайней мере, говорили. Теперь в самой его середине возвышался огромный дуб со стволом, имевшим в обхвате шагов тридцать, и с сучьями толщиной с человека. Широкая улыбка сияла на его лице, редкие седые волосы были аккуратно расчесаны. Невзирая на холод, содержатель гостиницы был только в жилетке, живот его обтягивал белоснежный, без единого пятнышка, фартук. На шее висел серебряный медальон в виде чашечных весов.
Медальон, а вместе с ним набор чашечных весов нормальных размеров, предназначенных для взвешивания монет купцов, приезжающих из Байрлона за шерстью и табаком, являлся символом должности мэра. Бран носил медальон только при заключении сделок с купцами и на празднествах, званых обедах н на свадьбах. Для праздника он надел его рановато, но ведь сегодняшняя ночь будет Ночью Зимы, ночью перед Бэл Таймом, когда всяк мог ходить по гостям почти до утра, обмениваясь маленькими подарочками, слегка закусывая и выпивая в любом доме. И тебя, Ранд. Как поживаешь, мальчик мой? Но внимание Брана уже переключилось на Тэма: — Я уже начал думать, что в этом году тебе не удастся привезти бренди. Раньше ты с этим делом никогда так не тянул. Да еще и погода. Бран крякнул: — Как мне хочется, чтобы хоть кто-нибудь заговорил не о погоде. Все на нее жалуются, а кое-кто, кому следует соображать получше, ждет, что я наведу порядок и в погоде.
Н-да, знать бы, что она хотела от меня... К Тэму и Брану прошествовал угловатый и потемневший, как старое корневище, Кенн Буйе, опиравшийся на такой же высокий и узловатый, как он сам, посох. Кенн пытался смотреть глазками-бусинками сразу на обоих мужчин. Несомненно, его тут хватает. Недалеко отсюда что-то происходит. Следующей зимой в Двуречье не останется никого, кроме волков и воронов. И хорошо, если следующей зимой. То же может случиться и в эту. Ты это знаешь. Одно скажу: она слишком молода, чтобы...
Ладно, неважно. Круг Женщин возражает, когда Совет Деревни всего лишь обсуждает их дела, хотя сами лезут в наши, когда вздумается, что бывает почти всегда, или так кажется... Спроси Мудрую, когда кончится зима, и она уйдет от ответа. Может, она не хочет нам рассказывать, что ей говорит ветер. Может, она слышит, что зима не кончится. Может, всего лишь то, что зима будет длиться до тех пор, пока не повернется Колесо и не кончится Эпоха. Вот тебе и смысл. Бран воздел руки: — Да сохранит меня Свет от дураков. Кенн, ты — в Совете Деревни, а повторяешь болтовню Коплина. Ладно, выслушай меня.
У нас хватает забот и без... Резкий рывок за рукав и приглушенный голос отвлекли Ранда от разговора старших: — Пойдем, Ранд, пока они тут спорят. Пока тебя на работу не запрягли. Ранд глянул вниз и усмехнулся. Рядом с двуколкой, изогнувшись жилистым телом, словно старающийся сложиться вдвое аист, притаился Мэт Коутон. Ни Тэм, ни Бран, ни Кенн его не заметили. Карие глаза Мэта, как обычно, блестели озорством. Вот мы его сейчас на Лужайку выпустим и поглядим, как девушки забегают. Улыбка Ранда стала шире; хоть это и не казалось ему таким забавным, как год-другой назад, но Мэт, похоже, так никогда и не повзрослеет. Ранд бросил взгляд на отца.
Трое мужчин, по-прежнему занятые разговором, говорили уже чуть ли не все разом. Ранд сказал, понизив голос: — Я обещал разгрузить сидр. Так что можно встретиться попозже. Мэт закатил глаза: — Таскать бочки! Пусть я сгорю, да лучше мне в камни играть со своей младшей сестренкой. Что ж, я знаю кое-что получше барсука. В Двуречье — чужаки. Прошлым вечером... Ранд едва не задохнулся от волнения. И плащ на ветру не шевелится?
Мэт проглотил ухмылку, и голос его упал до хриплого шепота: — Ты тоже его видел? Я думал, что только я. Не смейся, Ранд, но он до смерти меня напугал. Он и меня испугал. Готов поклясться, он так меня ненавидел, что хотел убить. До того дня он и не предполагал, что кто-то может захотеть его убить, убить по-настоящему. Такого в Двуречье еще не было. Кулачный бой может быть или борцовская схватка, но не убийство. Он просто сидел на своей лошади и смотрел на меня, у самой деревни, на околице, и все, но я испугался как никогда в жизни. Всего на мгновение я отвел взгляд — что, сам понимаешь, оказалось нелегко, — потом смотрю, а его и нет.
Кровь и пепел! Вот уже три дня, как это произошло, а он все из головы не идет. Все время через плечо оглядываюсь. Начинаешь думать о всяком таком, странном. Мне даже пришло в голову, буквально на минутку, что это мог быть Темный. Ранд глубоко вздохнул и, то ли желая напомнить самому себе, то ли по какой другой причине, стал читать наизусть: — Темный и все Отрекшиеся заключены в Шайол Гул, что за Великим Запустением, заключены Создателем в миг Творения, заключены до скончания времен. Рука Создателя оберегает мир, и Свет сияет для всех нас. Но, по-моему, этот всадник... Не смейся.
За столом он постоянно объедался, и от этого у него был мутный, бессмысленный взгляд и дряблые щеки. Собственно говоря, ему следовало сейчас быть в школе, но мамочка взяла его на месяц-другой домой «по причине слабого здоровья». Мистер Майлс, его учитель, утверждал, что в этом нет никакой необходимости, — пусть ему только поменьше присылают из дому пирожков и пряников; но материнское сердце возмущалось столь грубым объяснением и склонялось к более благородной версии, приписывавшей бледность мальчика переутомлению, а может быть, и тоске по родному дому. Джон не питал особой привязанности к матери и сестрам, меня же он просто ненавидел. Он запугивал меня и тиранил; и это не два-три раза в неделю и даже не раз или два в день, а беспрестанно. Каждым нервом я боялась его и трепетала каждой жилкой, едва он приближался ко мне. Бывали минуты, когда я совершенно терялась от ужаса, ибо у меня не было защиты ни от его угроз, ни от его побоев; слуги не захотели бы рассердить молодого барина, став на мою сторону, а миссис Рид была в этих случаях слепа и глуха: она никогда не замечала, что он бьет и обижает меня, хотя он делал это не раз и в ее присутствии, а впрочем, чаще за ее спиной. Привыкнув повиноваться Джону, я немедленно подошла к креслу, на котором он сидел; минуты три он развлекался тем, что показывал мне язык, стараясь высунуть его как можно больше. Я знала, что вот сейчас он ударит меня, и, с тоской ожидая этого, размышляла о том, какой он противный и безобразный. Может быть, Джон прочел эти мысли на моем лице, потому что вдруг, не говоря ни слова, размахнулся и пребольно ударил меня. Я покачнулась, но удержалась на ногах и отступила на шаг или два. Я привыкла к грубому обращению Джона Рида, и мне в голову не приходило дать ему отпор; я думала лишь о том, как бы вынести второй удар, который неизбежно должен был последовать за первым. Я взяла с окна книгу и принесла ему. Я покажу тебе, как рыться в книгах. Это мои книги! Я здесь хозяин! Или буду хозяином через несколько лет. Пойди встань у дверей, подальше от окон и от зеркала. Я послушалась, сначала не догадываясь о его намерениях; но когда я увидела, что он встал и замахнулся книгой, чтобы пустить ею в меня, я испуганно вскрикнула и невольно отскочила, однако недостаточно быстро: толстая книга задела меня на лету, я упала и, ударившись о косяк двери, расшибла голову. Из раны потекла кровь, я почувствовала резкую боль, и тут страх внезапно покинул меня, дав место другим чувствам. Я прочла «Историю Рима» Гольдсмита [1] и составила себе собственное представление о Нероне, Калигуле и других тиранах. Втайне я уже давно занималась сравнениями, но никогда не предполагала, что выскажу их вслух. Вы слышали, девочки? Я скажу маме! Но раньше… Джон ринулся на меня; я почувствовала, как он схватил меня за плечо и за волосы. Однако перед ним было отчаянное существо. Я действительно видела перед собой тирана, убийцу. По моей шее одна за другой потекли капли крови, я испытывала резкую боль. Эти ощущения на время заглушили страх, и я встретила Джона с яростью. Я не вполне сознавала, что делают мои руки, но он крикнул: — Крыса! Помощь была близка. Элиза и Джорджиана побежали за миссис Рид, которая ушла наверх; она явилась, за ней следовали Бесси и камеристка Эббот. Нас разняли, и до меня донеслись слова: — Ай-ай! Вот негодница, как она набросилась на мастера Джона! И, наконец, приговор миссис Рид: — Уведите ее в красную комнату и заприте там. Четыре руки подхватили меня и понесли наверх. Глава II Я сопротивлялась изо всех сил, и эта неслыханная дерзость еще ухудшила и без того дурное мнение, которое сложилось обо мне у Бесси и мисс Эббот. Я была прямо-таки не в себе, или, вернее, вне себя, как сказали бы французы: я понимала, что мгновенная вспышка уже навлекла на меня всевозможные кары, и, как всякий восставший раб, в своем отчаянии была готова на все. Какой стыд! Бить молодого барина, сына вашей благодетельницы! Ведь это же ваш молодой хозяин! Почему это он мой хозяин? Разве я прислуга? Вот посидите здесь и подумайте хорошенько о своем поведении. Тем временем они втащили меня в комнату, указанную миссис Рид, и с размаху опустили на софу. Я тотчас взвилась, как пружина, но две пары рук схватили меня и приковали к месту. Мисс Эббот отвернулась, чтобы снять с дебелой ноги подвязку. Эти приготовления и ожидавшее меня новое бесчестие несколько охладили мой пыл. Убедившись, что я действительно покорилась, она отпустила меня; а затем обе стали передо мной, сложив руки на животе и глядя на меня подозрительно и недоверчиво, словно сомневались в моем рассудке. Сколько раз я высказывала миссис Рид свое мнение об этом ребенке, и миссис всегда соглашалась со мной. Нет ничего хуже такой тихони! Я никогда не видела, чтобы ребенок ее лет был настолько скрытен. Бесси не ответила; но немного спустя она сказала, обратясь ко мне: — Вы же должны понимать, мисс, чем вы обязаны миссис Рид: ведь она кормит вас; выгони она вас отсюда, вам пришлось бы идти в работный дом. Мне нечего было возразить ей: мысль о моей зависимости была для меня не нова, — с тех пор как я помню себя, мне намекали на нее, укор в дармоедстве стал для меня как бы постоянным припевом, мучительным и гнетущим, но лишь наполовину понятным. Мисс Эббот поспешно добавила: — И не воображайте, что вы родня барышням и мистеру Риду, если даже миссис Рид так добра, что воспитывает вас вместе с ними. Они будут богатые, а у вас никогда ничего не будет. Поэтому вы должны смириться и угождать им. Тогда, может быть, этот дом и станет для вас родным домом; а если вы будете злиться и грубить, миссис наверняка выгонит вас отсюда. Он может поразить ее смертью во время одной из ее выходок, и что тогда будет с ней? Пойдем, Бесси, пусть посидит одна. Ни за что на свете не хотела бы я иметь такой характер. Молитесь, мисс Эйр, а если вы не раскаетесь, как бы кто не спустился по трубе и не утащил вас… Они вышли, затворив за собой дверь, и заперли меня на ключ. Красная комната была нежилой, и в ней ночевали крайне редко, вернее — никогда, разве только наплыв гостей в Гейтсхэдхолле вынуждал хозяев вспомнить о ней; вместе с тем это была одна из самых больших и роскошных комнат дома. В центре, точно алтарь, высилась кровать с массивными колонками красного дерева, завешенная пунцовым пологом; два высоких окна с всегда опущенными шторами были наполовину скрыты ламбрекенами из той же материи, спускавшимися фестонами и пышными складками; ковер был красный, стол в ногах кровати покрыт алым сукном. Стены обтянуты светло-коричневой тканью с красноватым рисунком; гардероб, туалетный стол и кресла — из полированного красного дерева. На фоне этих глубоких темных тонов резко белела гора пуховиков и подушек на постели, застланной белоснежным пикейным покрывалом. Почти так же резко выделялось и мягкое кресло в белом чехле, у изголовья кровати, со скамеечкой для ног перед ним; это кресло казалось мне каким-то фантастическим белым троном. В комнате стоял промозглый холод, оттого что ее редко топили; в ней царило безмолвие, оттого что она была удалена от детской и кухни; в ней было жутко, оттого что в нее, как я уже говорила, редко заглядывали люди. Одна только горничная являлась сюда по субботам, чтобы смахнуть с мебели и зеркал осевшую за неделю пыль, да еще сама миссис Рид приходила изредка, чтобы проверить содержимое некоего потайного ящика в комоде, где хранился фамильный архив, шкатулка с драгоценностями и миниатюра, изображавшая ее умершего мужа; в последнем обстоятельстве, а именно в смерти мистера Рида, и таилась загадка красной комнаты, того заклятия, которое лежало на ней, несмотря на все ее великолепие. С тех пор, как умер мистер Рид, прошло девять лет; именно в этой комнате он испустил свой последний вздох; здесь он лежал мертвый; отсюда факельщики вынесли его гроб, — и с этого дня чувство какого-то мрачного благоговения удерживало обитателей дома от частых посещений красной комнаты. Я все еще сидела на том месте, к которому меня как бы приковали Бесси и злючка мисс Эббот. Это была низенькая софа, стоявшая неподалеку от мраморного камина; передо мной высилась кровать; справа находился высокий темный гардероб, на лакированных дверцах которого смутно отражались бледные световые блики; слева — занавешенные окна. Огромное зеркало в простенке между ними повторяло пустынную торжественность комнаты и кровати. Я не была вполне уверена в том, что меня заперли, и поэтому, когда, наконец, решилась сдвинуться с места, встала и подошла к двери. Я была узницей, не хуже, чем в тюрьме. Возвращаться мне пришлось мимо зеркала, и я невольно заглянула в его глубину. Все в этой призрачной глубине предстало мне темнее и холоднее, чем в действительности, а странная маленькая фигурка, смотревшая на меня оттуда, ее бледное лицо и руки, белеющие среди сумрака, ее горящие страхом глаза, которые одни казались живыми в этом мертвом царстве, действительно напоминали призрак: что-то вроде тех крошечных духов, не то фей, не то эльфов, которые, по рассказам Бесси, выходили из пустынных, заросших папоротником болот и внезапно появлялись перед запоздалым путником. Я вернулась на свое место. Я уже была во власти суеверного страха, но час его полной победы еще не настал. Кровь моя все еще была горяча, и ярость восставшего раба жгла меня своим живительным огнем. На меня снова хлынул поток воспоминаний о прошлом, и я отдалась ему, прежде чем покориться мрачной власти настоящего. Грубость и жестокость Джона Рида, надменное равнодушие его сестер, неприязнь их матери, несправедливость слуг — все это встало в моем расстроенном воображении, точно поднявшийся со дна колодца мутный осадок. Но почему я должна вечно страдать, почему меня все презирают, не любят, клянут? Почему я не умею никому угодить и все мои попытки заслужить чью-либо благосклонность так напрасны? Почему, например, к Элизе, которая упряма и эгоистична, или к Джорджиане, у которой отвратительный характер, капризный, раздражительный и заносчивый, все относятся снисходительно? Красота и розовые щеки Джорджианы, ее золотые кудри, видимо, пленяют каждого, кто смотрит на нее, и за них ей прощают любую шалость. Джону также никто не противоречит, его никогда не наказывают, хотя он душит голубей, убивает цыплят, травит овец собаками, крадет в оранжереях незрелый виноград и срывает бутоны самых редких цветов; он даже называет свою мать «старушкой», смеется над ее цветом лица — желтоватым, как у него, не подчиняется ее приказаниям и нередко рвет и пачкает ее шелковые платья. И все-таки он ее «ненаглядный сыночек». Мне же не прощают ни малейшего промаха. Я стараюсь ни на шаг не отступать от своих обязанностей, а меня называют непослушной, упрямой и лгуньей, и так с утра и до ночи. Голова у меня все еще болела от ушиба, из ранки сочилась кровь. Однако никто не упрекнул Джона за то, что он без причины ударил меня; а я, восставшая против него, чтобы избежать дальнейшего грубого насилия, — я вызвала всеобщее негодование. Как была ожесточена моя душа в этот тоскливый вечер! Как были взбудоражены мои мысли, как бунтовало сердце! И все же в каком мраке, в каком неведении протекала эта внутренняя борьба! Ведь я не могла ответить на вопрос, возникавший вновь и вновь в моей душе: отчего я так страдаю? Теперь, когда прошло столько лет, это перестало быть для меня загадкой. Я совершенно не подходила к Гейтсхэдхоллу. Я была там как бельмо на глазу, у меня не было ничего общего ни с миссис Рид, ни с ее детьми, ни с ее приближенными. Если они не любили меня, то ведь и я не любила их. С какой же стати они должны были относиться тепло к существу, которое не чувствовало симпатии ни к кому из них; к существу, так сказать, инородному для них, противоположному им по натуре и стремлениям; существу во всех смыслах бесполезному, от которого им нечего было ждать; существу зловредному, носившему в себе зачатки мятежа, восставшему против их обращения с ним, презиравшему их взгляды? Будь я натурой жизнерадостной, беспечным, своевольным, красивым и пылким ребенком — пусть даже одиноким и зависимым, — миссис Рид отнеслась бы к моему присутствию в своей семье гораздо снисходительнее; ее дети испытывали бы ко мне более товарищеские дружелюбные чувства; слуги не стремились бы вечно делать из меня козла отпущения. В красной комнате начинало темнеть; был пятый час, и свет тусклого облачного дня переходил в печальные сумерки. Дождь все так же неустанно барабанил по стеклам окон на лестнице, и ветер шумел в аллее за домом. Постепенно я вся закоченела, и мужество стало покидать меня. Обычное чувство приниженности, неуверенности в себе, растерянности и уныния опустилось, как сырой туман, на уже перегоревшие угли моего гнева. Все уверяют, что я дурная… Может быть, так оно и есть; разве я сейчас не обдумывала, как уморить себя голодом? Ведь это же грех! А разве я готова к смерти? И разве склеп под плитами гейтсхэдской церкви уж такое привлекательное убежище? Мне говорили, что там похоронен мистер Рид… Это дало невольный толчок моим мыслям, и я начала думать о нем со все возрастающим ужасом. Я не помнила его, но знала, что он мой единственный родственник — брат моей матери, что, когда я осталась сиротой, он взял меня к себе и в свои последние минуты потребовал от миссис Рид обещания, что она будет растить и воспитывать меня, как собственного ребенка. Миссис Рид, вероятно, считала, что сдержала свое обещание; она его и сдержала — в тех пределах, в каких ей позволяла ее натура. Но могла ли она действительно любить навязанную ей девочку, существо, совершенно чуждое ей и ее семье, ничем после смерти мужа с ней не связанное? Скорее миссис Рид тяготилась необходимостью соблюдать данное в такую минуту обещание: быть матерью чужому ребенку, которого она не могла полюбить, с постоянным присутствием которого в семье не могла примириться. Мною овладела странная мысль: я не сомневалась в том, что, будь мистер Рид жив, он относился бы ко мне хорошо. И вот, созерцая эту белую постель и тонувшие в сумраке стены, а также бросая время от времени тревожный взгляд в тускло блестевшее зеркало, я стала припоминать все слышанные раньше рассказы о том, будто умершие, чья предсмертная воля не выполнена и чей покой в могиле нарушен, иногда посещают землю, чтобы покарать виновных и отомстить за угнетенных; и мне пришло в голову: а что, если дух мистера Рида, терзаемый обидами, которые терпит дочь его сестры, вдруг покинет свою гробницу под сводами церковного склепа или неведомый мир усопших и явится мне в этой комнате? Я отерла слезы и постаралась сдержать свои всхлипывания, опасаясь, как бы в ответ на бурное проявление моего горя не зазвучал потусторонний голос, пожелавший утешить меня; как бы из сумрака не выступило озаренное фосфорическим блеском лицо, которое склонится надо мной с неземной кротостью. Появление этой тени, казалось бы, столь утешительное, вызвало бы во мне — я это чувствовала — безграничный ужас. Всеми силами я старалась отогнать от себя эту мысль, успокоиться. Откинув падавшие на лоб волосы, я подняла голову и сделала попытку храбро обвести взором темную комнату. Какой-то слабый свет появился на стене. Я спрашивала себя, не лунный ли это луч, пробравшийся сквозь отверстие в занавесе? Нет, лунный луч лежал бы спокойно, а этот свет двигался; пока я смотрела, он скользнул по потолку и затрепетал над моей головой. Теперь я охотно готова допустить, что это была полоска света от фонаря, с которым кто-то шел через лужайку перед домом. Но в ту минуту, когда моя душа была готова к самому ужасному, а чувства потрясены всем пережитым, я решила, что неверный трепетный луч — вестник гостя из другого мира. Мое сердце судорожно забилось, голова запылала, уши наполнил шум, подобный шелесту крыльев; я ощущала чье-то присутствие, что-то давило меня, я задыхалась; всякое самообладание покинуло меня. Я бросилась к двери и с отчаянием начала дергать ручку. По коридору раздались поспешные шаги; ключ в замке повернулся, вошли Бесси и Эббот. Я до смерти испугалась! Пустите меня в детскую! Разве вы ушиблись? Или вам что-нибудь привиделось? Тут мелькнул какой-то свет и мне показалось, что сейчас появится привидение! Как будто ее режут. Верно, она просто хотела заманить нас сюда. Знаю я ее гадкие штуки! Я, кажется, приказала оставить Джен Эйр в красной комнате, пока сама не приду за ней! Я ненавижу притворство, особенно в детях; мой долг доказать тебе, что подобными фокусами ты ничего не достигнешь. Теперь ты останешься здесь еще на лишний час, да и тогда я выпущу тебя только при условии полного послушания и спокойствия. Я не могу выдержать этого… Накажите меня еще как-нибудь! Я умру, если… — Молчи! Такая несдержанность отвратительна! Я и в самом деле была ей отвратительна. Она считала меня уже сейчас опытной комедианткой; она искренне видела во мне существо, в котором неумеренные страсти сочетались с низостью души и опасной лживостью. Тем временем Бесси и Эббот удалились, и миссис Рид, которой надоели и мой непреодолимый страх и мои рыдания, решительно втолкнула меня обратно в красную комнату и без дальнейших разговоров заперла там. Я слышала, как она быстро удалилась. А вскоре после этого со мной, видимо, сделался припадок, и я потеряла сознание. Глава III Помню одно: очнулась я, как после страшного кошмара; передо мною рдело жуткое багряное сияние, перечеркнутое широкими черными полосами. Я слышала голоса, но они едва доносились до меня, словно заглушаемые шумом ветра или воды; волнение, неизвестность и всепоглощающий страх как бы сковали все мои ощущения. Вскоре, однако, я почувствовала, как кто-то прикасается ко мне, приподнимает и поддерживает меня в сидячем положении, — так бережно еще никто ко мне не прикасался. Я прислонилась головой к подушке или к чьему-то плечу, и мне стало так хорошо… Еще пять минут, и туман забытья окончательно рассеялся. Теперь я отлично понимала, что нахожусь в детской, в своей собственной кровати, и что зловещий блеск передо мной — всего-навсего яркий огонь в камине. Была ночь; на столе горела свеча; Бесси стояла в ногах кровати, держа таз, а рядом в кресле сидел, склонившись надо мной, какой-то господин. Я испытала невыразимое облегчение, благотворное чувство покоя и безопасности, как только поняла, что в комнате находится посторонний человек, не принадлежащий ни к обитателям Гейтсхэда, ни к родственникам миссис Рид. Отвернувшись от Бесси хотя ее присутствие было мне гораздо менее неприятно, чем было бы, например, присутствие Эббот , я стала рассматривать лицо сидевшего возле кровати господина; я знала его, это был мистер Ллойд, аптекарь, которого миссис Рид вызывала, когда заболевал кто-нибудь из слуг. Для себя и для своих детей она приглашала врача. Я назвала его и протянула ему руку; он взял ее, улыбаясь, и сказал: — Ну, теперь мы будем понемножку поправляться. Затем он снова уложил меня и, обратившись к Бесси, поручил ей особенно следить за тем, чтобы ночью меня никто не беспокоил. Дав ей еще несколько указаний и предупредив, что завтра опять зайдет, он удалился, к моему глубокому огорчению: я чувствовала себя в такой безопасности, так спокойно, пока он сидел возле моей кровати; но едва за ним закрылась дверь, как в комнате словно потемнело и сердце у меня упало, невыразимая печаль легла на него тяжелым камнем. Я едва осмелилась ей ответить, опасаясь, как бы за этими словами не последовали более грубые. Какое небывалое внимание! Оно придало мне мужества, и я спросила: — Бесси, что со мной случилось? Я больна? Затем Бесси ушла в каморку для горничных, находившуюся по соседству с детской. И я слышала, как она сказала: — Сара, приходи ко мне спать в детскую; ни за что на свете я не останусь одна с бедной девочкой. А вдруг она умрет!.. Как странно, что с ней случился этот припадок… Хотела бы я знать, видела она что-нибудь или нет? Все-таки барыня была на этот раз чересчур строга к ней. Она вернулась вместе с Сарой; они легли, но по крайней мере с полчаса еще шептались, прежде чем заснуть. Я уловила обрывки их разговора, из которых слишком хорошо поняла, о чем шла речь: — Что-то в белом пронеслось мимо нее и исчезло… А за ним — громадная черная собака… Три громких удара в дверь… На кладбище горел свет, как раз над его могилой… — и так далее. Наконец обе они заснули; свеча и камин погасли. Для меня часы этой бесконечной ночи проходили в томительной бессоннице.